Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Пелевин В.О. / Чапаев и Пустота

Чапаев и Пустота [10/22]

  Скачать полное произведение

    Чапаев хмыкнул.
     - А куда это вперед может уйти человеческая мысль? - спросил он.
     - А? - растерянно сказал я.
     - Вперед чего? Где это "впереди"?
     Я решил, что по рассеянности заговорил вслух.
     - Давайте, Василий Иванович, по трезвянке поговорим. Я же не философ. Лучше выпьем.
     - Был бы ты философ, - сказал Чапаев, - я б тебя выше, чем навоз в конюшне чистить, не поставил бы. А ты у меня эскадроном командуешь. Ты ж все-все под Лозовой понял. Чего это с тобой творится? От страха, что ли? Или от радости?
     - Не помню ничего, - сказал я, ощутив вдруг странное напряжение всех нервов. - Не помню.
     - Эх, Петька, - вздохнул Чапаев, разливая самогон по стаканам. - Не знаю даже, как с тобой быть. Сам себя пойми сначала.
     Мы выпили. Механическим движением я взял со стола луковицу и откусил большой кусок.
     - Не пойти ли нам подышать перед сном? - спросил Чапаев, закуривая папиросу.
     - Можно, - ответил я, кладя луковицу на стол.
     Пока я спал, прошел короткий дождь - склон оврага, который поднимался к зданию усадьбы, был сырым и скользким. Как выяснилось, я был совершенно пьян - уже почти добравшись до его конца, я поскользнулся и повалился в мокрую траву. Моя голова запрокинулась, и я увидел над собой небо, полное звезд. Это было до того красиво, что несколько секунд я молча лежал на спине, глядя вверх. Чапаев дал мне руку и помог встать. Когда мы выбрались на ровное место, я снова посмотрел вверх и вдруг подумал, что последний раз видел звездное небо черт знает когда, хотя все время оно было над головой - достаточно было просто поднять ее. Я засмеялся.
     - Ты чего? - спросил Чапаев.
     - Так, - сказал я и показал пальцем вверх. - Красота.
     Чапаев поглядел вверх и покачнулся.
     - Красота? - переспросил он задумчиво. - А что такое красота?
     - Ну как, - сказал я. - Как что. Красота - это совершеннейшая объективация воли на высшей ступени ее познаваемости.
     Чапаев еще несколько секунд глядел в небо, а потом перевел взгляд на большую лужу прямо у наших ног и выплюнул в нее окурок. Во вселенной, отраженной в ровной поверхности воды, произошла настоящая катастрофа: все созвездия содрогнулись и на миг превратились в размытое мерцание.
     - Что меня всегда поражало, - сказал он, - так это звездное небо под ногами и Иммануил Кант внутри нас.
     - Я, Василий Иванович, совершенно не понимаю, как это человеку, который путает Канта с Шопенгауэром, доверили командовать дивизией.
     Чапаев тяжело посмотрел на меня и уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но тут до нас донесся стук колес по мостовой и лошадиное ржание. Кто-то подъезжал к дому.
     - Наверно, это Котовский с Анной, - сказал я. - Вашей пулеметчице, Василий Иванович, похоже, нравятся сильные личности в косоворотках.
     - А что, Котовский в городе? Так что ж ты молчишь!
     Он повернулся и быстро пошел вперед, совершенно про меня забыв. Я медленно поплелся следом, дошел до угла дома и остановился. У подъезда стояла коляска Котовского, а сам Котовский как раз помогал Анне сойти на землю. Увидев подходящего Чапаева, Котовский отдал честь, шагнул ему навстречу, и они обнялись. Последовало несколько громких восклицаний и шлепков, как бывает, когда встречаются двое человек, каждый из которых хочет показать, что бредет сквозь пески этой жизни, не теряя бодрого мужества. Не теряя этого самого бодрого мужества, они побрели к дому, а Анна задержалась у коляски. Подчиняясь внезапно возникшему импульсу, я пошел к ней - по дороге я чуть не упал еще раз, споткнувшись о пустой снарядный ящик, и у меня мелькнула мысль, что я пожалею о своем порыве.
     - Анна, прошу вас! Постойте!
     Она остановилась и повернула ко мне голову. Боже, как она была хороша в эту минуту!
     - Анна, - сбивчиво заговорил я, прижав зачем-то руки к груди, - поверьте, что мне... Мне тяжело даже вспоминать о том, как я вел себя в ресторане. Но сознайтесь, что вы сами дали мне повод. Я понимаю, что этот постоянно самоутверждающийся суфражизм - вовсе не ваше настоящее качество, это просто следование определенной эстетической формуле, и то возникающее...
     Она вдруг оттолкнула меня руками.
     - Уйдите, Петр, ради Бога, - сказала она, наморщившись. - От вас луком пахнет. Я готова простить все, но не это.
     Повернувшись, я кинулся в дом. От моих щек, вероятно, можно было прикуривать, и всю дорогу до своей комнаты - непонятно, как я ее нашел в темноте, - я последними словами проклинал Чапаева с его самогоном и луком. Кинувшись на кровать, я погрузился в состояние, близкое к коме - вероятно, наподобие той, из которой я вышел утром.
     Через некоторое время в комнату постучали.
     - Петька! - позвал из-за двери голос Чапаева, - ты где?
     - Нигде! - пробормотал я в ответ.
     - Во! - неожиданно заорал Чапаев, - молодец! Завтра благодарность объявлю перед строем. Все ведь понимаешь! Так чего весь вечер дурнем прикидывался?
     - Как вас понимать?
     - А ты сам подумай. Ты что сейчас перед собой видишь?
     - Подушку, - сказал я, - но плохо. И не надо мне опять объяснять, что она находится в моем сознании.
     - Все, что мы видим, находится в нашем сознании, Петька. Поэтому сказать, что наше сознание находится где-то, нельзя. Мы находимся нигде просто потому, что нет такого места, про которое можно было бы сказать, что мы в нем находится. Вот поэтому мы нигде. Вспомнил?
     - Чапаев, - сказал я, - мне лучше одному побыть.
     - Ну как знаешь. Чтоб завтра был у меня как огурец. В полдень выступаем.
     Скрипя половицами, он ушел вдаль по коридору. Некоторое время я думал над его словами - сначала про это "нигде", а после про непонятное выступление, которое он наметил на следующий полдень. Конечно, можно было бы выйти из комнаты и объяснить ему, что выступить я никуда не смогу, поскольку нахожусь "нигде". Но делать этого не хотелось - на меня навалилась страшная сонливость, и все стало казаться неважным и скучным. Я заснул, и мне долго снились тонкие пальцы Анны, ласкающие ребристый ствол пулемета.
     Проснулся я оттого, что в дверь снова постучали.
     - Чапаев, я же просил меня не трогать! Дайте отдохнуть перед боем!
     - Это не Чапаев, - сказал голос из-за двери. - Это Котовский.
     Я приподнялся на локтях.
     - Что вам угодно?
     - Мне необходимо с вами поговорить.
     Я вынул пистолет из кармана и положил его на кровать, накрыв одеялом. Черт знает, что ему нужно. У меня было предчувствие, что это как-то связано с Анной.
     - Входите, прошу вас.
     Открылась дверь, и вошел Котовский. Выглядел он совершенно по-иному, чем днем, - теперь на нем был халат с кистями, из-под которого торчали полосатые пижамные штаны. В одной руке он держал подсвечник с тремя горящими свечами, а в другой у него была бутылка шампанского и два бокала - при взгляде на шампанское моя догадка, что Анна нажаловалась ему на меня, окрепла.
     - Присаживайтесь.
     Я указал ему на кресло.
     Поставив шампанское и подсвечник на стол, он сел.
     - У вас можно курить?
     - Сделайте одолжение.
     Закурив, Котовский сделал какой-то странный жест - провел растопыренной пятерней над своим черепом, словно откидывая невидимую прядь волос со лба. Я подумал, что где-то видел уже это движение, и сразу вспомнил где - в бронепоезде Чапаева. Почти так же поправляла свои состриженные волосы Анна. У меня мелькнула мысль, что оба они принадлежат к какой-то странной секте, возглавляемой Чапаевым, и эта бритоголовость связана с их ритуалами, но в следующий же миг я понял, что все мы принадлежим к этой секте, все мы, кому довелось нахлебаться в очередной раз свалившейся на Россию свободы и непременно сопровождающих ее вшей. Я засмеялся.
     - Что это вы? - спросил Котовский, подняв бровь.
     - Да вот, подумал о нашей нынешней жизни. Бреемся, чтобы не завшиветь. Кто бы мог себе это представить лет пять назад? Непостижимо.
     - Удивительно, - сказал Котовский, - я как раз думал о том же самом. О том, что произошло с Россией. Поэтому к вам и зашел. Своего рода импульс. Хочу поговорить.
     - О России?
     - Именно, - сказал он.
     - Что же тут говорить, - сказал я, - все предельно ясно.
     - Нет, я имею в виду - кто виноват?
     - Не знаю, - сказал я, - а вы что думаете?
     - Интеллигенция. Кто же еще.
     Он протянул мне наполненный бокал.
     - У интеллигента, - сказал он с мрачной гримасой, - особенно у российского, который только и может жить на содержании, есть одна гнусная полудетская черта. Он никогда не боится нападать на то, что подсознательно кажется ему праведным и законным. Как ребенок, который не очень боится сделать зло своим родителям, потому что знает - дальше угла не поставят. Чужих людей он опасается больше. То же и с этим мерзким классом.
     - Не вполне успеваю за вашей мыслью.
     - Интеллигент, как бы он ни измывался над устоями империи, которая его породила, отлично знает, что в ней все-таки жив был нравственный закон.
     - Вот как? Отчего?
     - Да оттого, что если нравственный закон в ней был бы мертв, он никогда не посмел бы топтать ее устои ногами. Я вот перечитывал недавно Достоевского, и знаете, что подумал?
     У меня непроизвольно дернулась щека.
     - Что? - спросил я.
     - Добро по своей природе всепрощающе. Подумайте, всех этих нынешних палачей раньше ссылали в сибирские села, где они целыми днями охотились на зайцев и рябчиков. Нет, интеллигент не боится топтать святыни. Интеллигент боится лишь одного - касаться темы зла и его корней, потому что справедливо полагает, что здесь его могут сразу отлюбить телеграфным столбом.
     - Сильный образ.
     - Со злом заигрывать приятно, - горячо продолжал Котовский, - риску никакого, а выгода очевидна. Вот откуда берется огромная армия добровольных подлецов, которые сознательно путают верх с низом и правое с левым, понимаете? Все эти расчетливые сутенеры духа, эти испитые Чернышевские, исколотые Рахметовы, растленные Перовские, накокаиненные Кибальчичи, все эти...
     - Понимаю.
     Котовский отхлебнул шампанского.
     - Кстати, Петр, - сказал он небрежно, - раз уж у нас об этом речь зашла. Я слышал, у вас был кокаин.
     - Да, - сказал я, - действительно. Раз уж он сам всплыл в разговоре.
     Сунув руку в саквояж, я вынул из него банку и поставил на стол.
     - Угощайтесь.
     Котовского не надо было уговаривать. Белые дорожки, которые он насыпал на поверхность стола, скорее походили на два недостроенных шоссе. Совершив все необходимые манипуляции, он откинулся в кресле. Выждав из вежливости минуту, я спросил:
     - И часто вы о России думаете?
     - Когда в Одессе жил, каждый день думал не менее трех раз, - сказал он глухим голосом. - До того доходило, что кровь из носу шла. Потом бросил. Не хочу от чего-то зависеть.
     - А что же сейчас? Достоевский попутал?
     - Да нет, - сказал он. - Одна внутренняя драма.
     Мне в голову пришла неожиданная мысль.
     - Скажите, Григорий, а вы очень дорожите своими рысаками?
     - А что? - спросил он.
     - Мы могли бы совершить обмен. Пол этой банки за вашу коляску.
     Котовский вскинул на меня острый взгляд, потом поднял со стола банку, заглянул в нее и сказал:
     - Право же, вы искуситель. Зачем вам мои рысаки?
     - Кататься. Зачем же еще.
     - Ну что же, - сказал Котовский, - согласен. У меня в багаже случайно как раз есть аптечные весы...
     - Берите на глаз, - сказал я, - он мне легко достался.
     Вынув из кармана халата серебряный портсигар, он высыпал из него папиросы, затем достал перочинный нож и его лезвием, как небольшой лопаткой, переложил туда часть порошка.
     - Не рассыплете?
     - Не беспокойтесь, этот портсигар у меня с Одессы. Специальный. Рысаки ваши.
     - Благодарю вас.
     - Выпьем за нашу сделку?
     - Охотно, - сказал я и поднял бокал.
     Допив шампанское, Котовский встал, спрятал портсигар в карман и поднял подсвечник.
     - Что же, спасибо за беседу. И, Бога ради, простите мне это ночное вторжение.
     - Покойной ночи. А вы позволите задать вам вопрос? Раз уж вы про это упомянули сами - что это за внутренняя драма, от которой помогает кокаин?
     - Перед драмой России она меркнет, - сказал Котовский, по-военному коротко кивнул и вышел за дверь.
     Некоторое время я пытался заснуть, но мне это не удалось. Сначала я думал о Котовском - он, надо сказать, произвел на меня приятное впечатление. В нем чувствовался стиль. Потом мои мысли вернулись к разговору с Чапаевым. Я стал думать об этом его "нигде" и о нашем разговоре. На первый взгляд все было несложно. Он предлагал мне ответить на вопрос, существую ли я благодаря этому миру или этот мир существует благодаря мне. Конечно, все сводилось к банальной диалектике, но была в этом одна пугающая сторона, на которую он мастерски указал своими на первый взгляд идиотскими вопросами о месте, где все это происходит. Если весь мир существует во мне, то где тогда существую я? А если я существую в этом мире, то где, в каком его месте находится мое сознание? Можно было бы сказать, думал я, что мир с одной стороны существует во мне, а с другой стороны я существую в этом мире, и это просто полюса одного смыслового магнита, но фокус был в том, что этот магнит, эту диалектическую диаду негде было повесить.
     Ей негде было существовать!
     Потому что для ее существования нужен был тот, в чьем сознании она могла бы возникнуть. А ему точно так же негде было существовать, потому что любое "где" могло появиться только в сознании, для которого просто не было иного места, чем созданное им самим... Но где оно было до того, как создало для себя это место? Само в себе? Но где?
     Мне вдруг стало страшно оставаться одному. Накинув на плечи китель, я вышел в коридор, увидел в голубоватом сиянии светившей из окна луны перила ведущей вниз лестницы и направился к выходу.
     Распряженная коляска стояла недалеко от дверей. Я пару раз обошел вокруг, любуясь ее плавными линиями - казалось, лунный свет придавал им дополнительное очарование. Недалеко от меня фыркнула лошадь. Я оглянулся и увидел Чапаева - он стоял возле лошади со щеткой в руке и расчесывал ей гриву. Подойдя к нему, я остановился рядом. Он посмотрел на меня. Интересно, подумал я, а если я спрошу его о том, где находится это его "нигде", что он ответит? Ему неизбежно придется определить это слово само через себя, и его положение в разговоре окажется ничем не лучше моего.
     - Не спится? - спросил Чапаев.
     - Да, - сказал я. - Не по себе.
     - Чего, пустоту раньше не видел?
     Я понял, что словом "пустота" он называет именно это "нигде", которое я впервые в жизни осознал несколько минут назад.
     - Нет, - ответил я. - Никогда.
     - А что ж ты тогда, Петька, видел? - задушевно спросил Чапаев.
     - Давайте сменим тему, - сказал я. - Где мои рысаки?
     - В конюшне, - сказал Чапаев. - А с каких это пор они твои, а не Котовского?
     - Уже около четверти часа.
     Чапаев хмыкнул.
     - Ты с Гришей поосторожней, - сказал он. - Не так он прост, как кажется.
     - Я уже понял, - ответил я. - Знаете, Василий Иванович, не идут у меня из головы ваши слова. Умеете вы в тупик загнать.
     - Верно, - сказал Чапаев, с силой проводя щеткой по спутанным конским волосам, - умею. А потом как дать из пулемета...
     - Но мне кажется, - сказал я, - что я и могу.
     - Попробуй.
     - Хорошо, - сказал я. - Я тоже задам последовательность вопросов о местоположении.
     - Задавай, задавай, - пробормотал Чапаев.
     - Начнем по порядку. Вот вы расчесываете лошадь. А где находится эта лошадь?
     Чапаев посмотрел на меня с изумлением.
     - Ты что, Петька, совсем охренел?
     - Прошу прощения?
     - Вот она.
     Несколько секунд я молчал. К такому повороту я совершенно не был готов. Чапаев недоверчиво покачал головой.
     - Знаешь, Петька, - сказал он, - шел бы ты лучше спать.
     Глупо улыбнувшись, я побрел назад в дом. Кое-как добравшись до кровати, я повалился на нее и стал медленно проваливаться в очередной кошмар, неизбежность которого ощутил еще на лестнице.
     Он не заставил себя долго ждать. Мне стал сниться голубоглазый светловолосый человек, привязанный петлями к странному креслу, похожему на зубоврачебное. Во сне я четко знал, что его фамилия - Сердюк и то, что происходит с ним сейчас, вскоре должно произойти со мной самим. К рукам Сердюка шли разноцветные провода, подключенные к стоящей на полу динамо-машине угрожающего вида; у меня хватило трезвости догадаться, что эту машину достраивает мой ум. Ручку машины крутили два склоненных над ней человека в белых халатах. Сначала они вращали ее медленно, и человек в кресле только вздрагивал и покусывал губы, но постепенно их движения убыстрились, и по телу примотанного к креслу одна за другой стали проходить волны крупной дрожи. Наконец он уже не в силах был молчать.
     - Прекратите! - попросил он.
     Но его мучители стали работать еще быстрее.
     - Выключите динамо, - заорал он что было сил, - выключите динамо! Динамо! Ди-на-мо!! ДИ-НА-МО!!!
     6
     - Следующая станция - "Динамо", - сказал голос в динамике.
     Сидящий напротив пассажир - очень странного вида мужик с рябым и круглым лицом, в грязном ватном халате и чалме со следами зеленой краски - поймал бессмысленный взгляд Сердюка, уже несколько минут уставленный ему в глаза, почесал ухо, приложил два пальца к чалме и громко сказал:
     - Хайль Гитлер!
     - Гитлер хайль, - вежливо ответил Сердюк и отвел взгляд.
     Совершенно непонятно было, что это за человек и почему он ездит в метро, имея харю, с которой можно кататься по меньшей мере в "БМВ".
     Прямо над головой человека в халате висел рекламный плакат, на котором когда-то было написано: "Хлеб - ваше богатство". Буквы "х" и "л" были стерты, а в конце предложения был добавлен восклицательный знак. Сердюк сочувственно вздохнул, покосился вправо и стал читать книгу, лежащую на коленях у соседа по лавке. Это была затрепанная брошюра, обернутая в газету, на которой было написано шариковой ручкой: "Японский милитаризм". Видимо, брошюра была каким-то полусекретным советским пособием. Бумага была желтой от старости, шрифт странным; в тексте присутствовало множество набранных курсивом японских слов.
     "Социальный долг, - прочел Сердюк, - сплетается у них с чувством естественного человеческого долга, рождая пронзительную эмоциональность драмы. Такой долг выражен для японцев в понятиях _о_н_ и _г_и_р_и_, вовсе не ушедших еще в прошлое. _О_н_ - это _д_о_л_г _б_л_а_г_о_д_а_р_н_о_с_т_и ребенка к родителям, вассала к сюзерену, гражданина к государству. Г_и_р_и_ - _о_б_я_з_а_н_н_о_с_т_ь_, _о_б_я_з_а_т_е_л_ь_с_т_в_о_, требующие от каждого человека действовать в согласии с его положением и местом в обществе. Это также обязанность по отношению к себе самому: соблюдение чести и достоинства своей личности, своего имени. Должно быть готовым принести себя в жертву во имя _о_н_ и _г_и_р_и_, своего рода социального, профессионального и человеческого кодекса поведения."
     Сосед, видимо, заметил, что Сердюк читает его книгу, и поднял ее к самому лицу, вдобавок полуприкрыв ее, так что текст стал совершенно невидимым. Сердюк закрыл глаза.
     "Потому и живут нормально, - подумал он, - что все время про долг помнят. А не бухают без конца, как у нас."
     Неизвестно, что происходило в его голове в течение следующих нескольких минут, но, когда поезд остановился на "Пушкинской", Сердюк вышел из вагона со сложившимся в душе желанием выпить, даже не выпить, а нажраться. Но это желание сначала было неоформленным и неосознанным и воспринималось в качестве смутной тоски по чему-то недостижимому и как бы утерянному, а свою настоящую форму обрело только тогда, когда Сердюк оказался перед длинной батареей бронированных киосков, из смотровых щелей которых без выражения глядели на вражескую территорию одинаковые кавказские лица.
     Остановиться на каком-нибудь конкретном напитке было трудно. Ассортимент был большой, но какой-то второсортный, как на выборах. Сердюк долго колебался, пока не увидел в одном из киосков бутылку портвейна под названием "Ливадия".
     При первом взгляде на эту бутылку Сердюк ясно вспомнил одно забытое утро из юности: заставленный какими-то ящиками закоулок во дворе института, солнце на желтых листьях и хохочущие однокурсники, передающие друг другу бутылку такого же портвейна (правда, с чуть другой этикеткой - тогда еще не были поставлены точки над "i"). Еще Сердюк вспомнил, что в этот закоулок, скрытый со всех сторон от наблюдателей, надо было пролезать между прутьев ржавой решетки, пачкавшей куртку. Но главным во всем этом был не портвейн и не решетка, а на секунду мелькнувшие в памяти и отозвавшиеся печалью в сердце необозримые возможности и маршруты, которые заключал в себе тогда мир, простиравшийся во все стороны вокруг отгороженного решеткой угла двора.
     А вслед за этим воспоминанием пришла совершенно невыносимая мысль - о том, что мир сам по себе с тех пор совсем не изменился, просто увидеть его под тем углом, под которым это без всяких усилий удавалось тогда, нельзя: никак теперь не протиснуться между прутьев, никак, да и некуда больше протискиваться, потому что клочок пустоты за решеткой уже давно заполнен оцинкованными гробами с жизненным опытом.
     Но если нельзя было увидеть мир под тем же углом, его, без сомнения, можно было увидеть под тем же градусом. Сунув в амбразуру киоска деньги, Сердюк подхватил выскочившую оттуда зеленую гранату, пересек улицу, осторожно прошел между луж, в которых отражалось предвечернее весеннее небо, сел на лавку напротив зеленого Пушкина и зубами сорвал с бутылки пластмассовую пробку. Портвейн оказался таким же точно на вкус, как и прежде, и это было лишним доказательством того, что реформы не затронули глубинных основ русской жизни, пройдясь шумным ураганчиком только по самой ее поверхности.
     В несколько длинных глотков прикончив бутылку, Сердюк аккуратно кинул ее в кусты за гранитным бордюром. Туда двинулась интеллигентная старушка, до этого делавшая вид, что читает газету. Сердюк откинулся на спинку лавки.
     Опьянение по своей природе безлико и космополитично. В наступившем через несколько минут кайфе не присутствовало ничего из того, что обещала и подразумевала этикетка с кипарисами, античными арками и яркими звездами в темно-синем небе. Никак не ощущалось, что портвейн левобережный, и даже мелькнула в голове догадка, что будь этот портвейн правобережным или вообще каким-нибудь молдавским, окружающий мир претерпел бы те же самые изменения.
     А изменения с миром произошли, и довольно явственные - он перестал казаться враждебным, и шедшие мимо люди постепенно превратились из адептов мирового зла в его жертв, даже не догадывающихся о том, что они жертвы. Еще через минуту что-то случилось с самим мировым злом - оно то ли куда-то пропало, то ли просто перестало быть существенным. Опьянение достигло своего блаженного зенита, на несколько минут замерло в высшей точке, а потом обычный груз пьяных мыслей поволок Сердюка назад в реальность.
     Мимо Сердюка прошло трое школьников, и долетели ломающиеся голоса, энергично повторяющие слово "базар". Их уменьшающиеся спины двигались в сторону припаркованного у тротуара японского джипа-амфибии с большой лебедкой на носу. Прямо над джипом, на другой стороне Тверской, торчал знак "Мак-Дональдса", похожий на желтый зубец невидимой крепостной стены. Сердюк подумал, что все вместе - спины уходящих школьников, джип и желтая "М" на красном фоне - чем-то напоминает картину Дейнеки "Будущие летчики". Было даже понятно, чем именно - определенностью дальнейшей судьбы персонажей, которая была вполне ясна в обоих случаях. Будущие налетчики уже нырнули в подземный переход, а Сердюк все размышлял на эту тему: ему вспомнился американский фильм "Убить Голландца" со снятым в нынешней Москве Нью-Йорком тридцатых годов - в фильме на стене одной из гангстерских квартир висела репродукция "Будущих летчиков", что придавало фильму темную и страшноватую многозначность.
     Впрочем, о политике Сердюк размышлял совсем недолго, и скоро его мысли вернулись к прочитанному в метро отрывку.
     "Японцы, - подумал Сердюк, - великий народ! Только подумать - две атомных бомбы на них кинули, острова отняли, а вот выжили ведь... И почему у нас только на Америку смотрят? На фиг нам она вообще нужна, эта Америка? Надо за Японией идти - мы же соседи. Бог велел. И им тоже с нами дружить надо - вместе эту Америку и дожмем... И атомную бомбу им вспомним, и Беловежскую пущу..."
     Каким-то неуловимым, но непротиворечивым образом эти мысли перетекли в решение взять еще одну. Некоторое время Сердюк размышлял, что купить. Портвейна больше не хотелось. После игривого левобережного адажио уместным казалось долгое спокойное анданте - хотелось чего-то простого и безбрежного, как океан из "Клуба путешествий" или пшеничное поле с акции, на которую Сердюк обменял свой ваучер. Несколько минут подумав, он решил взять голландского спирта, и только по дороге к ларьку понял, что остановил на нем свой выбор из-за вспомнившегося фильма.
     Но это, конечно, было неважно. Вернувшись на ту же лавку, он открыл бутылку, налил половину пластмассового стаканчика, выпил и, ловя обожженным ртом воздух, разорвал газету, в которую был завернут купленный на закуску гамбургер. На глаза ему попалась странная эмблема - красный цветок с несимметричными лепестками, вписанный в овал. Под эмблемой было объявление:
     "Московское отделение японской фирмы "Тайра инкорпорейтед" производит набор сотрудников на конкурсной основе. Необходимо знание английского языка и навыки работы с компьютером".
     Сердюк покрутил головой. На секунду ему показалось, что рядом с этим объявлением напечатано другое, украшенное похожим знаком. Он внимательно осмотрел газетный лист и понял, в чем дело. Действительно, овалов было два - рядом с окруженным линией цветком было кольцо лука, торчащий из-под хлебной корки край посеревшей мертвой плоти со следами ножа и кровавый потек кетчупа. Сердюк с удовлетворением отметил, что разные пласты реальности уже начали смешиваться, аккуратно выдрал объявление из газеты, слизнул с него каплю кетчупа, сложил вдвое и спрятал в карман.
     Дальше все было как обычно.
     Проснулся Сердюк от тошноты и серого утреннего света. Главным раздражителем был, конечно, свет - как всегда, казалось, что к нему для дезинфекции подмешана хлорка. Оглядевшись, Сердюк понял, что находится у себя дома, а вчера вечером, по всей видимости, были гости (кто именно, он не помнил). С трудом встав с пола, он снял заляпанные грязью куртку и шапку, вышел в коридор и повесил их на крючок. После этого ему пришла в голову мысль, что в холодильнике может оказаться пиво - несколько раз в жизни такое действительно случалось. Но когда до холодильника оставалось всего несколько метров, на стене зазвонил телефон. Сердюк снял трубку и попытался сказать "алло", но даже попытка заговорить была связанна с такими страданиями, что вместо этого он простонал в нее что-то вроде "ох-е-е-е".
     - Охае дзеймас, - бодро повторила трубка. - Господин Сердюк?
     - Да, - сказал Сердюк.
     - Здравствуйте. Меня зовут Ода Нобунага, и я имел беседу с вами вчера вечером. Точнее, сегодня ночью. Вы были так любезны, что нанесли мне звонок.
     - Да, - сказал Сердюк, свободной рукой хватаясь за голову.
     - Я обсудил ваше предложение с господином Есицунэ Кавабатой, и он готов принять вас сегодня с целью интервью в три часа дня.
     Голос в трубке был незнакомым. Сразу сделалось ясно, что это иностранец, - хотя акцента не чувствовалось совершенно, собеседник делал паузы, словно перебирая весь свой лексикон в поисках подходящего слова.
     - Весьма благодарен, - сказал Сердюк. - А какое предложение?
     - Которое вы вчера сделали. Или сегодня, если точно.
     - А-а! - сказал Сердюк, - а-а-а!
     - Запишите адрес, - сказал Ода Нобунага.
     - Сейчас, - сказал Сердюк, - секунду. Ручку возьму.
     - А почему у вас блокнота с ручкой возле телефона нет? - с явным раздражением в голосе спросил Нобунага. - Деловому человеку надо иметь.
     - Записываю.
     - Метро "Нагорная", выход направо, сразу будет железный забор. Там будет дом. Вход во дворе. Точный адрес - Пятихлебный переулок, дом пять. Там будет это... Табличка.
     - Спасибо.
     - У меня все. Как говорится, саенара, - сказал Нобунага и повесил трубку.
     Пива в холодильнике не оказалось.
     Поднявшись со станции "Нагорная" на поверхность земли задолго до назначенного срока, Сердюк сразу же увидел обитый облупленной жестью забор, но не поверил, что это тот самый, о котором говорил господин Нобунага, - слишком уж этот забор был неказист и грязен. Некоторое время он ходил по окрестностям и останавливал редких прохожих, спрашивая, где Пятихлебный переулок. Никто, похоже, этого не знал, а может, не говорил: попадались Сердюку в основном медленно плетущиеся куда-то старухи в темном.
     Места вокруг были дикие, похожие на заросшие бурьяном остатки разбомбленного в далеком прошлом индустриального района. Из травы кое-где торчало ржавое железо, было много простора и неба, а на горизонте чернела полоса леса. Но несмотря на эти банальные черты, район был очень необычный. Стоило посмотреть на запад, туда, где зеленел забор, и перед глазами открывалась обычная городская панорама. Но стоило посмотреть на восток, и в поле зрения попадало только огромное голое поле, над которым торчало несколько похожих на виселицы фонарей - словно Сердюк попал прямо на секретную границу между постиндустриальной Россией и изначальной Русью.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ]

/ Полные произведения / Пелевин В.О. / Чапаев и Пустота


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis