Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Пелевин В.О. / Чапаев и Пустота

Чапаев и Пустота [18/22]

  Скачать полное произведение

    - Мне кажется, я понимаю метафору, - сказал я. - Но что произойдет потом? Увижу ли я вас снова?
     Чапаев улыбнулся и скрестил руки на груди.
     - Обещаю, - сказал он.
     Вдруг раздался звон, и верхнее стекло окна осыпалось на пол. Пробивший его камень ударился о стену и упал возле бюро. Чапаев подошел к окну и осторожно выглянул во двор.
     - Ткачи? - спросил я.
     Чапаев кивнул.
     - Они совсем перепились, - сказал он.
     - Почему вы не поговорите с Фурмановым? - спросил я.
     - Я не думаю, что он в состоянии ими управлять, - ответил Чапаев. - Он остается их командиром только потому, что постоянно отдает именно те приказы, которые они хотят услышать. Стоит ему хоть раз серьезно ошибиться, и у них быстро отыщется новый начальник.
     - Признаюсь, я испытываю по их поводу сильную тревогу, - сказал я. - Мне кажется, что ситуация полностью вышла из под контроля, Не подумайте, что я ударяюсь в панику, но мы все в один прекрасный момент можем оказаться... Вспомните, что творилось последние дни.
     - Сегодня вечером все разрешится, - сказал Чапаев и пристально поглядел на меня. - Кстати, раз уж ты выражаешь обеспокоенность этой проблемой, действительно очень досадной, почему бы тебе не принять в ней участие? Помоги немного занять публику. Создай видимость того, что мы тоже вовлечены в эту вакханалию. У них должно сохраняться ощущение, что все здесь заодно.
     - Каким образом?
     - Сегодня будет своего рода концерт - знаешь, бойцы будут показывать друг другу всякие... э-ээ... штуки, кто что умеет. Так вот, не мог бы ты выступить перед ними и прочесть что-нибудь революционное? Наподобие того, что ты сделал в "Музыкальной Табакерке"?
     Я почувствовал себя уязвленным.
     - Видите ли, я не уверен, что сумею вписаться в стилистику такого концерта. Боюсь, что...
     - Ты только что сказал, что ничего не боишься, - перебил Чапаев. - И потом, смотри на вещи шире. В конце концов, ты ведь тоже один из моих бойцов, и все, что от тебя требуется, так это показать другим, какие штуки ты умеешь проделывать сам.
     На миг мне показалось, что в словах Чапаева была изрядная доля издевки; у меня мелькнула даже мысль, что это его реакция на прочитанный только что текст. Но потом я понял, что объяснение может быть другим. Он, возможно, просто хотел показать мне, что при взгляде из реальной перспективы исчезает всякая иерархия того, чем занимаются люди, и нет особой разницы между одним из известнейших поэтов Петербурга и какими-то полковыми дарованиями.
     - Ну что же, - сказал я, - попробую.
     - Отлично, - сказал Чапаев, - тогда до вечера.
     Он повернулся к секретеру и углубился в изучение разложенной на нем карты. На карту наезжала кипа каких-то бумаг, среди которых виднелось несколько телеграмм и два или три пакета, запечатанных красным сургучом. Щелкнув каблуками (Чапаев не обратил никакого внимания на сарказм, который я вложил в это действие), я вышел из его кабинета, сбежал вниз по лестнице и в самых дверях налетел на входившую со двора Анну. На ней было платье из черного бархата, закрывающее грудь и шею, почти до пола длиной; ни один из ее нарядов не шел ей так.
     Я действительно налетел на нее в прямом смысле слова; мои руки, инстинктивно выброшенные вперед, на секунду сжали ее в объятьях, неумышленных и неловких, но от этого ничуть не менее волнующих. В следующий миг, словно отброшенный ударом тока, я отскочил назад, споткнулся о ступеньку лестницы и повалился на спину; должно быть, все это выглядело чудовищно нелепо. Но Анна не засмеялась - наоборот, на ее лице отразился испуг.
     - Вы не ударились головой? - спросила она, заботливо наклоняясь надо мной и протягивая мне руку.
     - Нет, - сказал я, беря ее ладонь и поднимаясь, - благодарю.
     Она не отняла руки, когда я встал; на секунду возникла неловкая пауза, и тут, неожиданно для себя самого, я проговорил:
     - Неужели вы не понимаете, что это не я таков сам по себе, а это вы, вы, Анна, делаете меня самым смешным существом на свете?
     - Я? Почему?
     - Как будто вы не видите сами... Вы посланы Богом или дьяволом, не знаю кем, мне в наказание. До встречи с вами я и понятия не имел, насколько я безобразен. Нет, не сам по себе, а в сравнении с той высшей и недостижимой красотой, которую символизируете для меня вы... Вы словно бы зеркало, в котором я вдруг увидел, какой непроходимой пропастью я отделен от всего того, что я люблю в этом мире, от всего того, что мне дорого и вообще имеет для меня какое-то значение и смысл. И только вы, слышите, Анна, только вы можете вернуть в мою жизнь свет и смысл, который исчез после того, как я впервые увидел вас в поезде! Только вы одна способны меня спасти, - выговорил я на одном выдохе.
     Я, конечно, наврал - никакого особого света и смысла с появлением Анны из моей жизни не исчезло, потому что его там и не было, - но в ту минуту, когда я говорил это, каждое из произносимых мною слов казалось мне святою правдой. Анна молча слушала, и на ее лице постепенно проступало недоверие, смешанное с недоумением, - казалось, она меньше всего ожидала услышать от меня что-нибудь подобное.
     - Но как я могу вас спасти? - спросила она, нахмурив брови. - Поверьте, я была бы рада это сделать, но что именно от меня требуется?
     Ее рука оставалась в моей, и я вдруг почувствовал, как в моей груди плеснулась горячая волна сумасшедшей надежды.
     - Знаете что, Анна, - сказал я быстро, - вы ведь обожаете кататься? Я отыграл у Котовского рысаков. Тут, в усадьбе, неловко - так что давайте сегодня вечером, как стемнеет, уедем за город!
     - Как? - спросила она, - зачем?
     - Что значит "зачем"? Я полагал...
     На ее лице проступили усталость и скука.
     - Боже мой, - сказала она, отнимая свою руку. - Какая пошлость! Лучше бы от вас просто пахло луком, как в прошлый раз.
     Пройдя мимо меня, она быстро взбежала вверх по лестнице и без стука вошла в кабинет Чапаева. Некоторое время я стоял на месте; как только ко мне вернулся контроль за мускулами лица, я вышел во двор. После недолгих поисков я разыскал Фурманова - он был в штабном бараке; похоже, он совсем там обжился. На столе, рядом с огромным чернильным пятном, теперь стоял самовар с водевильным сапогом на трубе - видимо, сапог служил этим людям чем-то вроде мехов для раздувания огня. Возле самовара, на каких-то тряпках, лежала разделанная селедка. Сказав Фурманову, что выступлю на сегодняшнем вечере с революционными стихами, я оставил его пить чай (я был уверен, что под столом спрятана водка) в обществе двух ткачей. Выйдя за ворота, я медленно пошел в сторону леса.
     Странно, но я почти не думал о только что произошедшем объяснении с Анной. У меня не было даже особой злобы на себя самого. Правда, у меня мелькнула мысль о том, что она каждый раз словно бы дразнит меня возможностью примирения и затем каждый раз, как только я ловлю эту наживку, выставляет меня в чудовищно нелепом свете, - но даже эта мысль исчезла без всяких моих усилий.
     Я просто шел по улице вверх и глядел по сторонам. Вскоре мостовая кончилась; пройдя еще немного вперед, я сошел с дороги, спустился по обочине и уселся возле дерева, прислонясь к нему спиной.
     Положив на колено сложенный вдвое листок, я довольно быстро написал текст, годящийся для ткачей - как и просил Чапаев, в духе "Музыкальной Табакерки", то есть сонет с совершенно рваным, как бы разваленным шашками ритмом и ломающейся рифмовкой. Когда он был уже готов, я вдруг спохватился, что не вставил в него никакой революционной символики, и мне пришлось переделать последние несколько строк. Наконец все было готово; я спрятал исписанный лист в карман гимнастерки и уже хотел отправиться назад, как вдруг ощутил, что то крохотное усилие, которое я сделал, чтобы написать этот стишок для ткачей, разбудило во мне давно уже спавшую творческую силу; невидимое крыло простерлось над моей головой, и все абсолютно сделалось неважным. Я вспомнил о смерти Государя (эту мрачную весть принес с собой Фурманов), и на белое пространство листа сам собой потек чистый, пронизанный сквозными рифмами анапест, который теперь казался мне невозможным эхом минувшего:
     Два матроса в лесу
     Обращаются к ветру и сумраку,
     Рассекают листву
     Темной кожей широких плечей.
     Их сердца далеко,
     Под ремнями, патронными сумками,
     А их ноги, как сваи,
     Спускаются в сточный ручей.
     Император устал.
     Ведь дорога от леса до города -
     Это локтем поддых
     И еще на колене ушиб,
     Чьи-то лица в кустах,
     Санитары, плюющие в бороду,
     И другие плоды
     Разложения русской души.
     Он не слышит ни клятв,
     Ни фальшивых советов зажмуриться,
     Ни их "еб твою мать",
     Ни как бьется о землю приклад -
     Император прощается
     С лесом, закатом и улицей,
     И ему наплевать
     На все то, что о нем говорят.
     Он им крикнет с пенька:
     "In the midst of this stillness and sorrow,
     In these days of distrust
     May be all can be changed - who can tell?
     Who can tell what will come
     To replace our visions tomorrow
     And to judge our past?"
     Вот теперь я сказал, что хотел.
     То, что император говорил по-английски, совершенно не казалось мне удивительным. Еще не хватало, чтобы перед смертью (или, может быть, чем-то еще - я так и не понял этого сам) он стал бы изъясняться на языке, оскверненном декретами Совнаркома. Куда более удивительными показались мне эти санитары - что они означали, я совершенно не мог взять в толк. Впрочем, я никогда особо не понимал своих стихов, давно догадываясь, что авторство - вещь сомнительная, и все, что требуется от того, кто взял в руки перо и склонился над листом бумаги, так это выстроить множество разбросанных по душе замочных скважин в одну линию - так, чтобы сквозь них на бумагу вдруг упал солнечный луч.
     Когда я вернулся в усадьбу, представление уже было в полном разгаре. В углу двора возвышалась импровизированная эстрада, наспех сколоченная ткачами из досок разобранного забора. Бойцы сидели на стащенных отовсюду лавках и стульях и внимательно глядели на происходящее на сцене. Когда я подходил, с нее под громкий хохот и шутки присутствующих стаскивали за поводья коня - видимо, бедное животное обладало каким-то талантом, который его и заставили продемонстрировать. Потом на краю эстрады появился худой человек с саблей на поясе и лицом сельского атеиста - он, как я понял, выполнял функции конферансье. Дождавшись, когда шум голосов стихнет, он торжественно сказал:
     - Конь с двумя хуями - это еще что. Сейчас перед вами выступит рядовой Страминский, который умеет говорить слова русского языка своей жопой и до освобождения народа работал артистом в цирке. Говорит он тихо, так что просьба молчать и не ржать.
     На сцене появился совершенно лысый молодой человек в очках; я с удивлением отметил, что, в отличие от большинства людей Фурманова, черты его лица вполне интеллигентны и не несут в себе ничего звериного. Это был часто встречающийся тип вечного весельчака с лицом, морщинистым от частых гримас страдания. Он знаком велел подать ему табурет, оперся на него руками и встал к залу боком, повернув к зрителям лицо.
     - Великий Настрадамус, - спросил он, - ответь, долго ли еще кровавая гидра врага будет сопротивляться Красной Армии?
     Он четко выговаривал "а" после "н", из-за чего за этим именем как бы возникала тень некоего настрадавшегося героя темных пролетарских мифов. Невидимый Нострадамус ответил:
     - Недолго.
     - А почему же кровавая гидра врага еще сопротивляется? - спросил рот.
     - Антанта, - ответил невидимый собеседник.
     Во время ответов губы стоявшего на сцене не шевелились, зато он делал быстрые движения выпяченным задом. Разговор пошел о политике, о здоровье вождей (ходили слухи, что Ленина с очередным инсультом увезли в Горки и к нему пускают только начальника охраны), и зал зачарованно затих.
     Я сразу же понял, в чем дело. Когда-то давно во Флоренции я видел уличного чревовещателя, вызывавшего дух Данте. Стоящий на сцене разыгрывал нечто похожее, за исключением того, что ответы, даваемые "духом", заставляли предположить в Нострадамусе первого марксиста Европы. То, что выступавший был чревовещателем, было ясно по особому звучанию ответов - низкому, как бы воркующему и не очень четкому. Непонятно было только, зачем ему понадобилось убеждать ткачей, что он производит эти звуки задом.
     Это действительно был крайне интересный вопрос. Сперва я подумал, что нельзя было показывать красным ткачам разговор с духом, потому что, по их воззрениям, никаких духов не существует. Но потом меня поразила одна догадка - я вдруг понял, что дело не в этом. Дело было в том, что выступавший, этот Сраминский или как его там, чутьем понял, что только что-то похабное способно вызвать к себе живой интерес этой публики. Само по себе его умение было в этом смысле вполне нейтральным (насколько я знаю, чревовещатели говорят даже не животом, а просто умеют издавать звуки речи, не размыкая губ), поэтому и понадобилось выдать его за что-то непристойно-омерзительное.
     О, как я пожалел в эту секунду, что рядом не было кого-нибудь из символистов, Сологуба например! Или, еще лучше, Мережковского. Разве можно было бы найти символ глубже? Или, лучше сказать, шире? Такова, с горечью думал я, окажется судьба всех искусств в том тупиковом тоннеле, куда нас тащит локомотив истории. Если даже балаганному чревовещателю приходится прибегать к таким трюкам, чтобы поддержать интерес к себе, то что же ждет поэзию? Ей совсем не останется места в новом мире - или, точнее, место будет, но стихи станут интересны только в том случае, если будет известно и документально заверено, что у их автора два хуя или что он, на худой конец, способен прочитать их жопой. Почему, думал я, почему любой социальный катаклизм в этом мире ведет к тому, что наверх всплывает это темное быдло и заставляет всех остальных жить по своим подлым и законспирированным законам?
     Между тем чревовещатель предсказал близкое крушение царства капитала, затем рассказал избитейший анекдот, который в зале не поняли, и издал на прощание несколько долгих звуков физиологического характера, принятых аудиторией с благодарным смехом.
     Появился конферансье и объявил мой выход. Поднявшись наверх по прогибающимся ступеням, я встал на краю сцены и молча посмотрел на собравшихся в зале. Зрелище это, надо сказать, было не из приятных. Бывает иногда, что в стеклянных глазах кабаньего или оленьего чучела живет некое подобие выражения, некое достраиваемое умом наблюдателя чувство, которое выражали бы глаза животного, если бы они выглядели точно так же, но были живыми, а не стеклянными. Здесь было нечто похожее, только наоборот - хоть во множестве глядящие на меня глаза и были живыми, а чувство, отраженное в них, казалось понятным, я знал, что они вовсе не выражают того, что мне мнится, и на деле я никогда в жизни не сумею расшифровать мерцающего в них смысла. Впрочем, вряд ли он того стоил.
     Не все глядели на меня - Фурманов был пьян и переговаривался о чем-то со своими двумя адъютантами (этимология этой должности в их случае несомненно уводила в ад); в одном из дальних рядов я заметил Анну - она с презрительной улыбкой жевала соломинку. Не думаю, что улыбка относилась ко мне - она даже не глядела на сцену. На ней было то же самое длинное платье черного бархата, что и пару часов назад.
     Я выставил ногу вперед, сложил на груди руки, но по-прежнему продолжал молчать, глядя куда-то в проход. Вскоре в зале поднялся ропот; за несколько секунд он разросся до довольно громкого шума, на фоне которого отчетливо слышались свист и улюлюканье. Тогда, нарочито тихим голосом, я заговорил:
     - Господа, прошу извинить меня за то, что обращаюсь к вам при помощи рта, но у меня не было ни времени, ни случая научиться принятым здесь формам общения...
     Первых моих слов никто не услышал, но к концу этой фразы шум стих настолько, что стало слышно жужжание мух, в изобилии летавших над рядами.
     - Товарищ Фурманов попросил меня прочесть вам стихи, что-нибудь революционное, - продолжил я. - Я, как комиссар, хотел бы в этой связи сделать одно замечание. Товарищ Ленин предостерегал нас от чрезмерного увлечения экспериментами в области формы. И пусть выступавший передо мной товарищ не обижается, да, да, вы, товарищ. Который жопой разговаривал. Ленин учил, что революционным искусство делает не внешняя необычность, а глубокая внутренняя напоенность пролетарской идеей. И в качестве примера я прочту вам стихотворение, в котором пойдет речь о жизни всяких князей и графьев и которое одновременно является ярким образчиком пролетарской поэзии.
     Тишина над рядами повисла окончательная и полная. Как бы отдавая салют невидимому цезарю, я поднял руку над головой и в своей обычной манере, совершенно никак не интонируя, а только делая короткие паузы между катернами, прочел:
     У княгини Мещерской была одна изысканная вещица -
     Платье из бархата, черного, как испанская ночь.
     Она вышла в нем к другу дома, вернувшемуся из столицы,
     И тот, увидя ее, задрожал и кинулся прочь.
     О, какая боль, подумала княгиня, какая истома!
     Пойду сыграю что-нибудь из Брамса - почему бы и нет?
     А за портьерой в это время прятался обнаженный друг дома,
     И страстно ласкал бублик, выкрашенный в черный цвет.
     Эта история не произведет впечатления были
     На маленький ребят, не знающих, что когда-то у нас
     Кроме крестьян и рабочего класса жили
     Эксплуататоры, сосавшие кровь из народных масс.
     Зато теперь любой рабочий имеет право
     Надевать на себя бублик, как раньше князья и графы!
     Несколько секунд над рядами стояла тишина, а потом они вдруг взорвались таким аплодисментом, какого мне не доводилось срывать и в "Бродячей Собаке". Краем глаза я заметил, что Анна встала со своего места и идет прочь по проходу - но в тот момент меня это совершенно не волновало. Признаюсь честно, я был по-настоящему польщен и даже забыл все свои горькие мысли насчет этой публики. Погрозив кулаком кому-то невидимому, я сунул руку в карман, вынул браунинг и два раза выстрелил в воздух. Ответом была канонада из выросшей над рядами щетины стволов и рев восторга. Коротко поклонившись, я сошел со сцены и, обойдя группу до сих пор хлопавших ткачей, стоявших сбоку от эстрады, направился в усадьбу.
     Успех в какой-то мере меня опьянил. Я думал о том, что настоящее искусство тем-то и отличается от подделок, что умеет найти путь к самому загрубевшему сердцу и способно на секунду поднять в небеса, в мир полной и ничем не стесненной свободы безнадежнейшую из жертв всемирного инфернального транса. Впрочем, очень скоро я протрезвел - меня уколола чрезвычайно болезненная для самолюбия догадка, что хлопали мне просто потому, что мои стихи показались им чем-то вроде мандата, еще на несколько градусов расширившего область безнаказанной вседозволенности: к данному Лениным разрешению "грабить награбленное" добавилось еще не очень понятное позволение надевать на себя бублик.
     Вернувшись в свою комнату, я улегся на диван и уставился в потолок, заложив за голову сложенные руки. Мне подумалось, что все то, что произошло со мной за последние два или три часа, - это великолепное отражение вечной, неизменной судьбы русского интеллигента. Тайком писать стихи о красных знаменах, а зарабатывать одами на день ангела начальника полиции, или, наоборот, видеть внутренним взором последний выход Государя, а вслух говорить о развешивании графских бубликов на мозолистых гениталиях пролетариата - всегда, думал я, всегда это будет так. Даже если допустить, что власть в этой страшной стране достанется не какой-нибудь из сражающихся за нее клик, а просто упадет в руки жулья и воров вроде тех, что сидят по всяким "Музыкальным табакеркам", то и тогда русский интеллигент, как собачий парикмахер, побежит к ним за заказом.
     Я думал все это уже в полусне, из которого меня вернул в реальность неожиданно раздавшийся стук в дверь.
     - Да-да, - крикнул я, даже не потрудившись встать с кровати, - войдите!
     Дверь раскрылась, но никто не вошел. Несколько секунд я выжидал, а потом не выдержал и поднял голову. В двери, все в том же глухом черном платье, стояла Анна.
     - Позволите войти? - спросила она.
     - Да, конечно, - сказал я, поднимаясь, - прошу вас. Садитесь.
     Анна села в кресло - той секунды, когда она повернулась ко мне спиной, как раз хватило, чтобы легким движением ноги отправить под кровать валявшуюся на полу дырявую портянку.
     Сев в кресло, Анна сложила руки на коленях и несколько секунд смотрела на меня задумчивым взором, словно затуманенным какой-то еще не вполне ясной для нее мыслью.
     - Хотите курить? - спросил я.
     Она кивнула. Достав папиросы, я положил их на стол перед ней, поставил рядом блюдечко, служившее мне пепельницей, и зажег спичку.
     - Благодарю, - сказала она, выпустила вверх узкую струйку дыма и опять замерла. Казалось, в ней происходила какая-то борьба. Я хотел было сказать что-нибудь банальное, просто чтобы завязать разговор, но вовремя сдержался, вспомнив, чем это обычно кончалось. Но Анна вдруг заговорила сама.
     - Не могу сказать, что мне очень понравилось ваше стихотворение про эту княгиню, - сказала она, - но на фоне остальных участников концерта вы выглядели довольно сильно.
     - Благодарю, - сказал я.
     - Кстати сказать, сегодня я всю ночь читала ваши стихи. В гарнизонной библиотеке нашлась книжка...
     - А какая?
     - Не знаю. Первых страниц не хватало - видимо, их выдрали на самокрутки.
     - А как же вы узнали, что это моя книга?
     - Не важно. Спросила у библиотекаря. Так вот, там было такое стихотворение, переделка из Пушкина. Насчет того, что когда открываешь глаза, вокруг только снег, пустыня и туман, и вот дальше, дальше было очень хорошо. Как же там было... Нет, я сама вспомню. Ага. "Но в нас горит еще желанье, к нему уходят поезда, и мчится бабочка сознанья из ниоткуда в никуда".
     - А, припоминаю, - сказал я. - Эта книга называется "Песни царства Я".
     - Какое странное название. В нем есть какое-то самодовольство.
     - Нет, - сказал я, - дело не в этом. Просто в Китае было такое царство с названием из одной буквы - У. Меня это всегда удивляло. Понимаете, иногда говорят - у леса, у дома, а тут просто - у. Как будто это указание на что-то такое, где уже кончаются слова, и можно только сказать - у, а у чего именно - нельзя.
     - Чапаев бы немедленно спросил вас, можете ли вы сказать, что вы имеете в виду, говоря "я".
     - Он уже спрашивал. Что касается этой книги - кстати, у меня это одна из самых слабых, я вам как-нибудь другие дам, - то я могу объяснить. Я раньше много путешествовал и в какой-то момент вдруг понял, что, куда бы я ни направлялся, на самом деле я перемещаюсь только по одному пространству, и это пространство - я сам. Тогда я назвал его "Я", но сейчас, может быть, я назвал бы его "У". Но это не важно.
     - А как же другие? - спросила Анна.
     - Другие? - спросил я.
     - Да. Вы ведь много пишете о других. Например, - она чуть наморщила брови, видимо, вспоминая, - вот это: "Они собрались в старой бане, надели запонки и гетры и застучали в стену лбами, считая дни и километры... Мне так не нравились их морды, что я не мог без их компаний - когда вокруг воняет моргом, ясней язык напоминаний, и я..."
     - Достаточно, - сказал я, - я помню. Не сказал бы, что это мое лучшее стихотворение.
     - А мне нравится. Вообще, Петр, мне ужасно понравилась ваша книга. Но вы не ответили на мой вопрос - как быть с другими?
     - Я не очень понимаю, о чем вы.
     - Если все, что вы можете увидеть, почувствовать и понять, находится в вас самих, в этом вашем царстве "Я", то, значит, другие просто нереальны? Я, например?
     - Поверьте, Анна, - сказал я горячо, - если есть для меня что-нибудь реальное в мире, так это вы. Я до такой степени переживал нашу... Не знаю как сказать, размолвку, что...
     - Я сама виновата, - сказала Анна. - У меня действительно скверный характер.
     - Что вы, Анна! Все дело только во мне. Вы с таким терпением переносили все нелепые...
     - Давайте не будем состязаться в вежливости. Лучше скажите - правда ли я значу для вас так много, как можно было понять из некоторых оброненных вами фраз?
     - Вы значите для меня все, - сказал я совершенно искренне.
     - Хорошо же, - сказала Анна. - Вы, кажется, предлагали мне прокатиться на коляске? За город? Так поедемте.
     - Прямо сейчас?
     - Почему нет?
     Я придвинулся к ней.
     - Анна, вы даже не можете...
     - Умоляю вас, - сказала она, - не здесь.
     Выехав за ворота, я повернул коляску налево. Анна сидела рядом, на ее щеках проступал румянец, и она избегала глядеть на меня; мне стало казаться, что она жалеет о происходящем. До леса мы доехали молча; как только над нашими головами сомкнулись зеленые арки ветвей и стало ясно, что мы скрыты от нескромных взглядов, я остановил лошадей.
     - Послушайте, Анна, - сказал я, поворачиваясь к ней. - Поверьте, я ценю ваш порыв. Но если вы начали сожалеть о нем, то...
     Она не дала мне закончить. Она обхватила меня руками за шею, и ее губы закрыли мне рот; это произошло так быстро, что я еще продолжал говорить в тот момент, когда она уже целовала меня. Разумеется, я не настолько дорожил той фразой, которую собирался произнести, чтобы мешать ей.
     Я всегда находил поцелуй чрезвычайно странной формой контакта между людьми. Насколько я знаю, это одно из тех нововведений, которые принесла с собой цивилизация - ведь известно, что дикари, живущие на южных островах, или жители Африки, еще не переступившие ту грань, за которой изначально предназначенный человеку рай оказывается навсегда потерян, не целуются никогда. Их любовь проста и незамысловата; возможно, что и само слово "любовь" неприменимо к тому, что происходит между ними. Любовь, в сущности, возникает в одиночестве, когда рядом нет ее объекта, и направлена она не столько на того или ту, кого любишь, сколько на выстроенный умом образ, слабо связанный с оригиналом. Для того чтобы она появилась по-настоящему, нужно обладать умением создавать химеры; целуя меня, Анна скорее целовала того никогда не существовавшего человека, который стоял за поразившими ее стихами; откуда ей было знать, что и сам я, когда писал эту книгу, тоже мучительно искал его, с каждым новым стихотворением убеждаясь, что найти его невозможно, потому что его нет нигде. Слова, оставляемые им, были просто подделкой и походили на выбитые рабами в граните следы ступней, которыми жители Вавилона доказывали реальность сошествия на землю какого-то древнего божества. Но, в сущности, разве не именно так божество и сходит на землю?
     Последняя мысль относилась уже к Анне. Я чувствовал нежное касание ее подрагивающего языка; ее глаза между полусомкнутыми ресницами были так близко, что я, казалось, мог нырнуть в их влажный блеск и раствориться в нем навсегда. Наконец стало не хватать дыхания, и наш первый поцелуй прервался; ее лицо повернулось в сторону, и теперь я видел его в профиль; она закрыла глаза и провела языком по губам, словно они пересохли, - все эти маленькие мимические движения, в другой ситуации не имевшие бы никакого значения или смысла, невероятно волновали. Я вдруг понял, что нас уже ничего не разделяет, что уже все возможно, и моя рука, лежавшая на ее плече, простое прикосновение к которому минуту назад казалось почти кощунством, просто и естественно легла ей на грудь. Она чуть отстранилась - но, как я сразу понял, только для того, чтобы моя ладонь не встречала никаких препятствий на своем пути.
     - О чем вы сейчас думаете? - спросила она. - Только честно.
     - О чем я думаю? - сказал я, заводя свои руки ей за шею. - О том, что движение к высшей точке счастья в буквальном смысле подобно восхождению на гору...
     - Да не так же. Крючок расцепите. Да нет. Оставьте, я сама. Простите, я вас перебила.
     - Да, оно похоже на рискованное и сложное восхождение. Пока самое желанное еще впереди, все чувства поглощает сам процесс подъема. Следующий камень, на который должна ступить нога, куст бурьяна, за который можно ухватиться рукой... Как вы прекрасны, Анна... О чем бишь я... Да, цель придает всему этому смысл, но начисто отсутствует в любой из точек движения. В сущности, приближение к цели само по себе выше, чем цель. Был, кажется, такой оппортунист Берштайн, который сказал, что движение - это все, а цель - ничто...
     - Не Берштайн, а Бернштейн. Как это у вас расстегивается... Где вы только нашли такой ремень?


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ]

/ Полные произведения / Пелевин В.О. / Чапаев и Пустота


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis