Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Бунин И.А. / Жизнь Арсеньева

Жизнь Арсеньева [14/18]

  Скачать полное произведение

    Шумела полночная вьюга
     В лесной и глухой стороне,
     Мы сели с ней друг против друга,
     Валежник свистал на огне...
    
     Но все эти вьюги, леса, поля, поэтически-дикарские радости уюта, жилья, огня были особенно чужды ей.
     Мне долго казалось, что достаточно сказать: "Знаешь эти осенние накатанные дороги, тугие, похожие на лиловую резину, иссечённые шипами подков и блестящие под низким солнцем слепящей золотой полосой?" - чтобы вызвать её восторг. Я рассказывал ей, как мы однажды с братом Георгием ездили поздней осенью покупать на сруб берёзу: в поварской у нас вдруг рухнул потолок, чуть не убил древнего старика, нашего бывшего повара, вечно ле-жавшего в ней на печи, и вот мы поехали в рощу, покупать эту берёзу на матицу. Шли непрестанные дожди (всё мел-кими, быстро сыплющимися сквозь солнце каплями), мы рысью катили в телеге с мужиками сперва по большой до-роге, потом по роще, которая стояла в этом дробном, дож-девом и солнечном сверкании на своих ещё зеленых, но уже мёртвых и залитых водою полянах с удивительной вольностью, картинностью и покорностью... Я говорил, как несказанно жаль было мне эту раскидистую берёзу, сверху донизу осыпанную мелкой ржавой листвой, когда мужики косолапо и грубо обошли, оглядели её кругом и потом, поплевав в рубчатые, звериные ладони, взялись за топоры и дружно ударили в её пёстрый от белизны и черни ствол... "Ты не можешь себе представить, как страшно мокро было всё, как всё блестело и переливалось! " - го-ворил я и кончил признанием, что хочу написать об этом рассказ. Она пожала плечами.
     - Ну, миленький, о чем же тут писать! Что ж все по-году описывать!
     Одним из самых сложных и мучительных наслаждений была для меня музыка. Когда она играла что-нибудь пре-красное, как любил я ее! Как изнемогала душа от востор-женно-самоотверженной нежности к ней! Как хотелось жить долго, долго! Часто я думал, слушая: "Если мы когда-нибудь расстанемся, как я буду слушать это без нее! Как я буду вообще любить что-нибудь, чему-нибудь радовать-ся, не делясь с ней этой любовью, радостью!" Но о том, что мне не нравилось, я был так резок в суждениях, что она выходила из себя.
     - Надя! - кричала она Авиловой, бросая клавиши и круто повёртываясь к соседней комнате. - Надя, послу-шай, что он здесь несёт!
     - И буду нести! - восклицал я. - Три четверти каж-дой из этих сонат - пошлость, гам, кавардак! Ах, здесь слышен стук гробовой лопаты! Ах, тут феи на лугу кру-жатся, а тут гремят водопады! Эти феи одно из самых ненавистных мне слов! Хуже газетного "чреватый"!
     Она уверяла себя в своей страстной любви к театру, а я ненавидел его, всё больше убеждался, что талантливость большинства актёров и актрис есть только их наилучшее по сравнению с другими умение быть пошлыми, наилучше притворяться по самым пошлым образцам творцами, ху-дожниками. Все эти вечные свахи в шёлковых повойни-ках лукового цвета и турецких шалях, с подобострастны-ми ужимками и сладким говорком изгибающиеся перед Тит Титычами, с неизменной гордой истовостью отки-дывающимися назад и непременно прикладывающими растопыренную левую руку к сердцу, к боковому карману длиннополого сюртука; эти свиноподобные городничие и вертлявые Хлестаковы, мрачно и чревно хрипящие Осипы, поганенькие Репетиловы, фатовски негодующие Чацкие, эти Фамусовы, играющие перстами и выпячивающие, точно сливы, жирные актёрские губы; эти Гамлеты в пла-щах факельщиков, в шляпах с кудрявыми перьями, с раз-вратно-томными, подведёнными глазами, с чёрно-бархат-ными ляжками и плебейскими плоскими ступнями, - всё это приводило меня просто в содрогание. А опера Риголетто, изогнутый в три погибели, с ножками раз навсегда раскинутыми врозь вопреки всем законам естества и свя-занными в коленках! Сусанин, гробно и блаженно зака-тывающий глаза к небу и выводящий с перекатами: "Ты взойдёшь, моя заря", мельник из "Русалки" с худыми, как сучья, дико раскинутыми и грозно трясущимися руками, с которых, однако, не снято обручальное кольцо, и в таких лохмотьях, в столь истерзанных, зубчатых портках, точно его рвала целая стая бешеных собак! В спорах о театре мы никогда ни до чего не договаривались: теряли всякую ус-тупчивость, всякое понимание друг друга. Вот знаменитый провинциальный актёр, гастролируя в Орле, выступает в "Записках сумасшедшего", и все жадно следят, восхища-ются, как он, сидя на больничной койке, в халате, с неумеренно небритым бабьим лицом, долго, мучительно долго молчит, замирая в каком-то идиотски-радостном и всё рас-тущем удивлении, потом тихо, тихо подымает палец и наконец, с невероятной медленностью, с нестерпимой вы-разительностью, зверски выворачивая челюсть, начинает слог за слогом: "Се-го-дня-шнего дня..." Вот, на другой день, он ещё великолепнее притворяется Любимом Тор-цовым, а на третий - сизоносым, засаленным Мармеладовым: "А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратить-ся к вам с разговором приличным? " Вот знаменитая актриса пишет на сцене письмо - вдруг решила написать что-то роковое и, быстро сев за стол, обмакнула сухое перо в су-хую чернильницу, в одно мгновение сделала три длинных линии по бумаге, сунула её в конверт, звякнула в коло-кольчик и коротко и сухо приказала появившейся хоро-шенькой горничной в белом фартучке: "Немедленно от-правьте это с посыльным!" Каждый раз после такого вече-ра в театре мы с ней кричим друг на друга, не давая спать Авиловой, до трёх часов ночи, и я кляну уже не только гоголевского сумасшедшего Торцова и Мармеладова, но и Гоголя, Островского, Достоевского...
     - Но, допустим, вы правы, - кричит она, уже блед-ная, с потемневшими глазами и потому особенно преле-стная, - почему всё-таки приходите вы в такую ярость? Надя, спроси его!
     - Потому, - кричу я в ответ, - что за одно то, как ак-тёр произносит слово "аромат" - "а-ро-мат!" - я готов за-душить его!
     И такой же крик подымался между нами после каж-дой нашей встречи с людьми из всякого орловского об-щества. Я страстно желал делиться с ней наслаждением своей наблюдательности, изощрением в этой наблюда-тельности, хотел заразить её своим беспощадным отно-шением к окружающему и с отчаянием видел, что выхо-дит нечто совершенно противоположное моему желанию сделать её соучастницей своих чувств и мыслей. Я од-нажды сказал:
     - Если б ты знала, сколько у меня врагов!
     - Каких? Где? - спросила она.
     - Всяких, всюду: в гостинице, в магазинах, на улице, на вокзале...
     - Кто же эти враги?
     - Да все, все! Какое количество мерзких лиц и тел! Ведь это даже апостол Павел сказал: "Не всякая плоть такая же плоть, но иная плоть у человеков, иная у ско-тов..." Некоторые просто страшны! На ходу так кладут ступни, так держат тело в наклон, точно они только вчера поднялись с четверенек. Вот я вчера долго шёл по Вол-ховской сзади широкоплечего, плотного полицейского пристава, не спуская глаз с его толстой спины в шинели, с икр в блестящих крепко выпуклых голенищах: ах, как пожирал я эти голенища, их сапожный запах, сукно этой серой добротной шинели, пуговицы на её хлястике и всё это сильное сорокалетнее животное во всей его воин-ской сбруе!
     - Как тебе не совестно! - сказала она с брезгливым сожалением. - Неужели ты, правда, такой злой, гадкий? Не понимаю я тебя вообще. Ты весь из каких-то удиви-тельных противоположностей!
    IX
     И всё-таки, приходя по утрам в редакцию, я всё ра-достней, родственней встречал на вешалке её серую шубку, в которой была как бы сама она, какая-то очень женственная часть её, а под вешалкой - милые серые ботики, часть наиболее трогательная. От нетерпения по-скорее увидать её я приходил раньше всех, садился за свою работу, - просматривал и правил провинциальные корреспонденции, прочитывал столичные газеты, состав-лял по ним "собственные телеграммы", чуть не заново пе-реписывал некоторые рассказы провинциальных беллет-ристов, а сам слушал, ждал - и вот наконец: быстрые ша-ги, шелест юбки! Она подбегала, вся точно совсем новая, с прохладными душистыми руками, с молодым и особен-но полным после крепкого сна блеском глаз, поспешно оглядывалась и целовала меня. Так же забегала она по-рой ко мне в гостиницу, вся морозно пахнущая мехом шубки, зимним воздухом. Я целовал её яблочно-холодное лицо, обнимая под шубкой всё то тёплое, нежное, что бы-ло её телом и платьем, она, смеясь, увертывалась, - "пу-сти, я по делу пришла!" - звонила коридорному, при се-бе приказывала убрать комнату, сама помогала ему...
     Я однажды нечаянно услыхал её разговор с Авило-вой, - они как-то вечером сидели в столовой и откровен-но говорили обо мне, думая, что я в типографии. Авилова спрашивала:
     - Лика, милая, но что же дальше? Ты знаешь моё от-ношение к нему, он, конечно, очень мил, я понимаю, ты увлеклась... Но дальше-то что?
     Я точно в пропасть полетел. Как, я "очень мил", не бо-лее! Она всего-навсего только "увлеклась"!
     Ответ был ещё ужаснее:
     - Но что же я могу? Я не вижу никакого выхода...
     При этих словах во мне вспыхнуло такое бешенство, что я уже готов был кинуться в столовую, крикнуть, что выход есть, что через час ноги моей больше не будет в Орле, - как вдруг она опять заговорила:
     - Как же ты, Надя, не видишь, что я действительно люблю его! А потом, ты его всё-таки не знаешь, - он в тысячу раз лучше, чем кажется...
     Да, я мог казаться гораздо хуже, чем был. Я жил напря-жённо, тревожно, часто держался с людьми жёстко, за-носчиво, легко впадал в тоску, в отчаяние: однако легко и менялся, как только видел, что ничто не угрожает нашему с ней ладу, никто на неё не посягает: тут ко мне тотчас воз-вращалась вся прирождённая мне готовность быть доб-рым, простосердечным, радостным. Если я знал, что ка-кой-нибудь вечер, на который мы собирались с ней, не принесет мне ни обиды, ни боли, как празднично я соби-рался, как нравился сам себе, глядясь в зеркало, любуясь своими глазами, тёмными пятнами молодого румянца, бе-лоснежной рубашкой, подкрахмаленные складки которой расклеивались, разрывались с восхитительным треском! Каким счастьем были для меня балы, если на них не стра-дала моя ревность! Каждый раз перед балом я переживал жестокие минуты, - нужно было надевать фрак покойно-го мужа Авиловой, совершенно, правда, новый, кажется, ни разу не надёванный и всё же меня как бы пронзавший. Но минуты эти забывались - стоило только выйти из до-ма, дохнуть морозом, увидать пёстрое звёздное небо, бы-стро сесть в извозчичьи санки... Бог знает, зачем украша-ли ярко блиставшие входы бальных собраний какими-то красно-полосатыми шатрами, зачем разыгрывалась перед ними такая щеголеватая свирепость квартальных, коман-довавших съездом! Но всё равно - это был уж бал, этот странный вход, ярко и бело заливавший калёным светом перемешанный сахарный снег перед ним, и вся эта игра в быстроту и в лад, чёткий полицейский крик, мёрзлые по-лицейские усы в струну, блестящие сапоги, топчущиеся в снегу, как-то особенно вывернутые и спрятанные в карма-ны руки в белых вязаных перчатках. Чуть не все подъез-жавшие мужчины были в формах, - много форм было ког-да-то в России, - и все были вызывающе возбуждены сво-ими чинами, формами, - я ещё тогда заметил, что люди, даже всю жизнь владеющие всякими высшими положени-ями и титулами, никогда за всю жизнь не могут к ним при-выкнуть. Эти подъезжавшие всегда и меня возбуждали, тотчас становились предметом моей мгновенно обостряющейся неприязненной зоркости. Зато женщины были почти все милы, желанны. Они очаровательно освобождали себя в вестибюле от мехов и капоров, быстро становясь как раз теми, которыми и надлежало идти по красным ков-рам широких лестниц столь волшебными, умножающими-ся в зеркалах толпами. А потом - эта великолепная пусто-та залы, предшествующая балу, её свежий холод, тяжкая гроздь люстры, насквозь играющей алмазным сиянием, ог-ромные нагие окна, лоск и ещё вольная просторность пар-кета, запах живых цветов, пудры, духов, бальной белой лайки - и всё это волнение при виде всё прибывающего бального люда, ожидание звучности первого грома с хор, первой пары, вылетающей вдруг в эту ширь ещё девствен-ной залы, - пары всегда самой уверенной в себе, самой ловкой.
     Я уезжал на бал всегда раньше их. Когда приезжал, ещё длился съезд, внизу ещё заваливали служителей пахучи-ми шубами, шубками, шинелями, воздух везде был резок для тонкого фрака. Тут я, в этом чужом фраке, с гладкой прической, стройный, как будто ещё больше похудевший, ставший легким, всем чужой, одинокий, - какой-то стран-но гордый молодой человек, состоящий в какой-то стран-ной роли при редакции, - чувствовал себя сперва так трезво, ясно и так отдельно от всех, точно был чем-то вро-де ледяного зеркала. Потом делалось все людней и шум-ней, музыка гремела привычней, в дверях залы уже тесни-лись, женщин всё прибывало, воздух становился всё гуще, теплей, и я как бы хмелел, на женщин смотрел всё смелее, а на мужчин всё заносчивее, скользил в толпе всё ритмич-ней, извинялся, задевая какой-нибудь фрак или мундир, всё вежливей и надменней... Потом вдруг видел их, - вот они, осторожно, с полуулыбками пробираются в толпе - и сердце обрывалось родственно и как-то неловко и удив-ленно: они и не они, те и не те. Особенно она - совсем не та! Меня каждый раз поражала в эту минуту её юность, тонкость: схваченный корсетом стан, лёгкое и такое непо-рочно-праздничное платьице, обнажённые от перчаток до плечей и озябшие, ставшие отрочески сиреневыми руки, ещё неуверенное выражение лица... только причёска вы-сокая, как у светской красавицы, и в этом что-то особенно влекущее, но как бы уже готовое к свободе от меня, к из-мене мне и даже как будто к сокровенной порочности. Вскоре к ней кто-нибудь подбегал, с привычной бальной поспешностью низко кланялся, она передавала веер Ави-ловой и как будто рассеянно, с грацией клала руку ему на плечо и, кружась, скользя на носках, исчезала, терялась в кружащейся толпе, шуме, музыке. И я как-то прощально и уже с холодом враждебности смотрел ей вслед.
     Маленькая, живая, всегда вся крепко и весело собран-ная Авилова тоже удивляла меня на балу своей молодо-стью, сияющей миловидностью. Это на балу вдруг понял я однажды, что ведь ей всего двадцать шесть лет, и впервые, не решаясь верить себе, догадался о причине странной перемены, происшедшей в её обращении со мной в эту зи-му, - о том, что она может любить и ревновать меня.
    Х
     Потом мы надолго расстались.
     Началось с того, что неожиданно приехал доктор. Войдя однажды в солнечное морозное утро в прихо-жую редакции, я вдруг почувствовал крепкий запах ка-ких-то очень знакомых папирос и услыхал оживлённые голоса и смех в столовой. Я приостановился - что такое? Это, Сказалось, накурил на весь дом доктор, это говорил он - громко, с оживлением того сорта людей, которые, достигнув известного возраста, так и оставались в нём без всяких перемен на целые годы, наслаждаясь отлич-ным самочувствием, непрестанным курением и немолч-ной говорливостью. Я оторопел - что значит этот внезап-ный приезд? Какое-нибудь требование к ней? И как вой-ти, как держать себя? Ничего страшного не произошло, однако, в первые минуты. Я быстро справился с собой, вошел, приятно изумился... Доктор, по своей доброте, да-же несколько смутился, поспешил, смеясь и как бы извиняясь, сказать, что приехал "отдохнуть на недельку от провинции". Я тотчас заметил, что и она была возбужде-на. Почему-то возбуждена была и Авилова. Всё же мож-но было надеяться, что всему причиной доктор, как нео-жиданный гость, как человек, только что явившийся из уезда в губернию и потому с особенным оживлением пьющий после ночи в вагоне горячий чай в чужой столо-вой. Я уже начал успокаиваться. Но тут-то и ждал меня удар: из всего того, что говорил доктор, я вдруг понял, что он приехал не один, а с Богомоловым, молодым, бога-тым и даже знаменитым в нашем городе кожевником, давно уже имевшим виды на неё; а затем услыхал смех доктора:
     - Говорит, что влюблён в тебя. Лика, без ума, приехал с самыми решительными намерениями! Так что те-перь судьба сего несчастного в твоём полном распоря-жении: захочешь - помилуешь, не захочешь - навеки погубишь...
     А Богомолов был не только богат: он был умён, харак-тером жив и приятен, кончил университет, живал за грани-цей, говорил на двух иностранных языках; с виду он мог в первую минуту почти испугать: красно-рыжий, гладко причёсанный на прямой ряд, нежно круглоликий, он был чудовищно, нечеловечески толст, - не то какой-то до противоестественной величины разросшийся и сказочно упи-танный младенец, не то громадный, весь насквозь светя-щийся жиром и кровью молодой йоркшир; однако всё в этом йоркшире было такое великолепное, чистое, здоро-вое, что даже радость охватывала: в голубых глазах - небесная лазурь, цвет лица - несказанный по своей девст-венности, во всём же обращении, в смехе, в звуке голоса, в игре глаз и губ что-то застенчивое и милое; ножки и руч-ки у него были трогательно маленькие, одежда из англий-ской материи, носки, рубашка, галстук - всё шелковое. Я быстро взглянул на неё, увидал её неловкую улыбку... И всё вдруг мне стало чужим, далёким, сам себе я вдруг по-казался всему этому дому постыдно лишним, ненужным, к ней меня охватила ненависть...
     После того мы никогда и часу в день не могли прове-сти наедине, она не расставалась то с отцом, то с Богомо-ловым. Авилову не покидала загадочно-весёлая усмешка, она проявила к Богомолову такую любезность, приветли-вость, что он с первого же дня стал совсем своим чело-веком в доме, появлялся в нём с утра и сидел до поздне-го вечера, в гостинице только ночевал. Начались, кроме того, репетиции любительского драматического кружка, которого Лика была членом, - кружок готовился к спек-таклю на масленице и через неё привлек на маленькие роли не только Богомолова, но и самого доктора. Она говорила, что принимает ухаживания Богомолова только ради отца, ради того, чтобы не обижать его резким отно-шением к Богомолову, и я всячески крепился, делал вид, что верю ей, даже заставлял себя бывать на этих репети-циях, стараясь скрывать таким образом свою тяжкую ревность и все те другие мучения, которые я испытывал на них: я не знал, куда глаза девать и от стыда за неё, за её жалкие попытки "играть". И какое это было вообще страшное зрелище человеческой бездарности! Репетициями руководил профессионал, безработный актёр, мнив-ший себя, конечно, большим талантом, упивавшийся сво-им гнусным сценическим опытом, человек неопределен-ного возраста, с лицом цвета замазки и в таких крупных морщинах, что они казались нарочно сделанными. Он по-минутно выходил из себя, давая указания, как нужно ве-сти ту или иную роль, ругался так грубо и бешено, что на висках у него верёвками вздувались склеротические жи-лы, сам играл то мужские, то женские роли, и все выбивались из сил в подражании ему, терзая меня каждым звуком голоса, каждым движением тела: как ни нестер-пим был актёр, его подражатели были ещё нестерпимее. И почему, зачем играли они? Была среди них присущая каждому провинциальному городу полковая дама, кост-лявая, самоуверенная, дерзкая, была ярко рядившаяся девица, всегда тревожная, всегда чего-то ждущая, усво-ившая себе манеру накусывать губы, были две сестры, известные всему городу своей неразлучностью и рази-тельным сходством между собою: обе рослые, грубо-чер-новолосые, с чёрными сросшимися бровями, строго-мол-чаливые - настоящая пара вороных дышловых лошадей, был чиновник особых поручений при губернаторе, совсем ещё молодой, но уже лысеющий блондин с вылуп-ленными голубыми глазами в красных веках, очень высо-кий, в очень высоких воротничках, изнурительно вежли-вый и деликатный, был местный знаменитый адвокат, дородный, огромный, толстогрудый, толстоплечий, с тя-жёлыми ступнями, - когда я видал его на балах, во фра-ке, я всегда принимал его за главного лакея, - был моло-дой художник: чёрная бархатная блуза, длинные индус-ские волосы, козлиный профиль с козлиной бородкой, женственная порочность полузакрытых глаз и нежных ярко-красных губ, на которые было неловко смотреть, женский таз...
     Потом настал и самый спектакль. До поднятия занаве-са я сунулся было за кулисы: там сходили с ума, одева-ясь, гримируясь, крича, ссорясь, выбегая из уборных, на-талкиваясь друг на друга и не узнавая друг друга, - так странно все были наряжены, - кто-то был даже в корич-невом фраке и фиолетовых штанах, - так мертвы были парики и бороды, неподвижны размалёванные лица с пластырно-розовыми наклейками на лбах и носах, с под-ведёнными, блестящими глазами, с начернёнными, круп-ными и тяжело, как у манекенов, моргающими ресницами. Я, столкнувшись с ней, тоже не узнал её, поражён был её кукольностью - каким-то розовым грациозно-старомодным платьицем, густым белокурым париком, лу-бочной красивостью и детскостью конфетного лица... Бо-гомолов играл желтоволосого дворника, - его нарядили с особенной изобразительностью, подобающей созданию "бытового типа", - а доктор старого дядюшку, отставно-го генерала: он и начал спектакль, сидя на даче, в плетёном кресле, под дощатым зелёным деревом, стоящем на голом полу, в новеньком чесучовом костюме, тоже весь розово намалёванный, с огромными молочными усами и подусниками, откинувшись в кресле и надуто глядя в ши-роко раскрытую газету, весь, несмотря на прекрасное летнее утро декораций, ярко освещённый снизу лампоч-ками рампы и при всех своих сединах изумительно моло-жавый; он должен был сказать, почитавши газету, что-то густо-ворчливое, но всё только глядел, ничего не мог ска-зать, несмотря на отчаянный шип их суфлерской будки: только тогда, когда она выскочила наконец из-за кулис (с детски игривым, очаровательно резвым смехом) и ки-нулась на него сзади, захватила ему глаза руками, крича: "Угадай кто?" - только тогда закричал и он, отчеканивая каждое слово: "Пусти, пусти, коза, отлично знаю кто!"
     В зале было полутемно, на сцене солнечно, ярко. Я, си-дя в первом ряду, взглядывал то на сцену, то вокруг себя; ряд состоял из самых богатых, удушаемых своей полнотой штатских и самых видных чинами и фигурами полицей-ских и военных, и все они были точно скованы тем, что творилось на сцене, - напряжённые позы, недокончен-ные улыбки... Я не мог досидеть даже до конца первого действия. Как только что-то стукнуло на сцене, - знак, что скоро занавес, - я быстро пошёл вон. Там, на сцене, разыгрались уже вовсю, - в светлый и естественный кори-дор, где ко всему привычный старик помогал мне одевать-ся, особенно неестественно доносились неумеренно бой-кие восклицания артистов. Я наконец выскочил на улицу. Чувство какого-то гибельного одиночества достигло во мне до восторга. Было безлюдно, чисто, огни фонарей бле-стели неподвижно. Я шёл не домой, - там, в моей узкой комнате, в гостинице, было уж слишком страшно, - а в ре-дакцию. Я прошёл вдоль присутственных мест, свернул на пустую площадь, посреди которой поднимался собор, те-ряясь чуть блестевшим золотым куполом в звёздном не-бе... Даже в скрипе моих шагов по снегу было что-то высокое, страшное... В тёплом доме была тишина, мирный, мед-ленный стук часов в освещённой столовой. Мальчик Ави-ловой спал, нянька, отворившая мне, сонно взглянула на меня и ушла. Я прошёл в эту уже столь знакомую мне и столь для меня особенную комнату под лестницей, сел в темноте на знакомый, теперь какой-то роковой диван... Я и ждал, и ужасался той минуты, когда вдруг приедут, шум-но войдут, наперебой станут говорить, смеяться, садиться за самовар, делиться впечатлениями, - всего же больше боялся того мгновения, когда раздастся её смех, её голос... Комната была полна ею, её отсутствием и присутствием, всеми её запахами, - её самой, её платьев, духов, мягкого халатика, лежавшего возле меня на валике дивана... В ок-но грозно синела зимняя ночь, за чёрными сучьями деревь-ев в саду сверкали звёзды...
     На первой неделе поста она уехала с отцом и Богомо-ловым (отказав ему). Я давно перестал даже разговаривать с ней. Она собиралась в отъезд, всё время плача, каждую минуту надеясь, что я вдруг задержу, не пущу её.
    
    XI
    
     Шли провинциальные великопостные дни. Извозчики без дела стояли на углах, зябли, иногда отчаянно махали крест-накрест руками, несмело окликали проходящего офицера: "Ваше благородие! На резвой?" Галки, чуя, что всё-таки скоро весна, болтали нервно, оживлённо, но вороны каркали ещё жёстко, круто.
     Разлука казалась особенно ужасна по ночам. Просы-паясь среди ночи, я поражался: как теперь жить и зачем жить? Ужели это я, - тот, кто почему-то лежит в темноте этой бессмысленной ночи, в каком-то губернском горо-де, населённом тысячами чужих людей, в этом номере с узким окном, всю ночь сереющим каким-то длинным не-мым дьяволом! Во всём городе единственно близкий че-ловек - Авилова. Но точно ли близкий? Двойственная и неловкая близость...
     Теперь я приходил в редакцию поздно. Авилова, из приёмной увидав меня в прихожей, радостно улыбалась, - она опять стала мила, ласкова, оставила усмешки надо мною, я неизменно видел теперь её ровную любовь ко мне, постоянное внимание, заботливость, часто проводил целые вечера с ней вдвоем: она подолгу играла для меня, а я полулежал на диване, всё закрывая глаза от подступающих слёз музыкального счастья и всегда особенно обостряющейся вместе с ним любовной боли и всепро-щающей нежности. Войдя в приемную, я целовал её ма-ленькую крепкую руку и шёл в комнату для постоянных сотрудников. Там курил передовик, глупый, задумчивый человек, высланный в Орёл под надзор полиции, довольно странный с виду: простонародно-бородатый, в бурой сер-мяжной поддевке и смазных сапогах, вонявших очень крепко и приятно, притом левша: половины правой руки у него не было, остатком её, скрытым в рукаве, он при-жимал к столу лист бумаги, а левой писал: долго сидит ду-мает, густо курит, а там вдруг прижмёт лист покрепче и застрочит, застрочит, - сильно, быстро, с обезьяньей лов-костью. Потом приходил коротконогий старичок в изум-лённых очках, иностранный обозреватель; в прихожей он снимал казакинчик на заячьем меху и финскую шапку с наушниками, после чего, в своих сапожках, шароварчиках и фланелевой блузе, подпоясанной ремешком, оказывал-ся таким маленьким и щуплым, точно ему было десять лет; густые серо-седые волосы его торчали очень грозно, высо-ко и в разные стороны, делали его похожим на дикобраза: грозны были и его изумленные очки: он приходил всегда с двумя коробками в руках, коробкой гильз и коробкой та-баку, и за работой всё время набивал папиросы: привычно глядя в столичную газету, накладывал, наминал в машинку, в её медную створчатую трубочку, светлого волокнистого табаку, рассеянно нашаривал гильзу, ручку машинки вты-кал себе в грудь, в мягкую блузу, а трубочку - в папирос-ную дудку гильзы и ловко стрелял на стол. Потом заходи-ли метранпаж, корректор. Метранпаж входил спокойно, независимо; он был удивителен по своей вежливости, молчаливости и непроницаемости; был необыкновенно худ и сух, по-цыгански чёрен волосом, лицом оливково-зелен, с чёрными усиками и гробовыми пепельными губами, одет всегда с крайней аккуратностью и чистоплотностью: чёр-ные брючки, синяя блуза, большой крахмальный ворот-ник, лежавший поверх её ворота, - всё блистало чисто-той, новизной; я иногда разговаривал с ним в типографии: тогда он нарушал свою молчаливость, ровно и пристально смотрел мне в глаза своими тёмными глазами и говорил, как заведённый, не повышая голоса и всегда одно и то же: о несправедливости, царящей в мире, - всюду, везде, во всём. Корректор заходил то и дело - постоянно чего-ни-будь не понимал или не одобрял в той статье, которую правил, просил у автора статьи то разъяснения, то измене-ния: "тут, простите, что-то не совсем ловко сказано"; был толст, неуклюж, с мелко-кудрявыми и как бы слегка мокрыми волосами, горбился от нервности и страха, что все видят, как он тяжко пьян, наклонялся к тому, у кого про-сил разъяснения, затаивая алкогольное дыхание, издалека указывая на непонятную ему или неудачную, по его мне-нию, строку трясущейся и блестящей, распухшей рукой. Сидя в этой комнате, я рассеянно правил разные чужие рукописи, а больше всего просто смотрел в окно и думал: как и что писать мне самому?
     Теперь у меня было ещё одно тайное страдание, ещё одна горькая "неосуществимость". Я опять стал кое-что писать, - теперь больше в прозе, - и опять стал печатать написанное. Но я думал не о том, что я писал и печатал. Я мучился желанием писать что-то совсем другое, совсем не то, что я мог писать и писал: что-то то, чего не мог. Об-разовать в себе из даваемого жизнью нечто истинно до-стойное писания - какое это редкое счастье - и какой душевный труд! И вот моя жизнь стала всё больше и больше превращаться в эту новую борьбу с "неосущест-вимостью", в поиски и уловление этого другого, тоже не-уловимого счастья, в преследование его, в непрестанное думанье о нем.
     К полудню приходила почта. Я выходил в приёмную, опять видел красиво и заботливо убранную, неизменно склонённую к работе голову Авиловой и всё то милое, что было в мягком лоске её шагреневой туфельки, стоя-щей под столом, в меховой накидке на её плечах, на ко-торой тоже лоснился отблеск серого зимнего дня, зимне-го окна, за которым серело воронье снежное небо. Я выбирал из почты новую книжку столичного журнала, то-ропливо разрезал её... Новый рассказ Чехова! В одном виде этого имени было что-то такое, что я только взгля-дывал на рассказ, - даже начала не мог прочесть от зави-стливой боли того наслаждения, которое предчувствова-лось. В приёмной появлялось и сменялось между тем всё больше народу: приходили заказчики объявлений, прихо-дило множество самых разнообразных людей, которые тоже были одержимы похотью писательства: тут можно было видеть благообразного старика в пуховом шарфе и пуховых варежках, принесшего целую кипу дешевой бу-маги большого формата, на которой стояло заглавие: "Песни и думы", выведенное со всем канцелярским блеском времён гусиных перьев, молоденького, алого от смущения офицера, который передавал свою рукопись с короткой и вежливо-чёткой просьбой просмотреть её и при печатании ни в коем случае не обнаруживать его настоящей фамилии, - "поставить лишь инициалы, если это допустимо по правилам редакции"", за офицером - потного от волнения и шубы пожилого священника, же-лавшего напечатать под псевдонимом Spectator свои "Де-ревенские картинки", за священником - уездного су-дебного деятеля... Деятель был человек необыкновенно аккуратный, он до странности неторопливо снимал в при-хожей новые калоши, новые перчатки на меху, новое хорьковое пальто, новую боярскую шапку и оказывался на редкость худ, высок, зубаст и чист, чуть не полчаса вытирал усы белоснежным носовым платком, меж тем как я жадно следил за каждым его движением, упиваясь своей писательской проницательностью.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ]

/ Полные произведения / Бунин И.А. / Жизнь Арсеньева


Смотрите также по произведению "Жизнь Арсеньева":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis