Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Бунин И.А. / Жизнь Арсеньева

Жизнь Арсеньева [9/18]

  Скачать полное произведение

    В поле хмуро темнело, дул суровый ветер, а я всей грудью вдыхал его предзимнюю свежесть, с наслажде-нием чувствовал здоровый холод на своём молодом горя-чем лице и всё гнал и гнал Кабардинку. Я всегда любил резвую езду, - всегда горячо привязывался к той лоша-ди, на которой ездил, а меж тем всегда был ужасно безжалостен к ней. Тут же я ехал особенно шибко. Думал ли я, мечтал ли о чем-нибудь определённо? Но в тех случа-ях, когда в жизни произошло что-нибудь важное или хо-тя бы значительное и требуется сделать из этого какой-то вывод или предпринять какое-нибудь решение, человек думает мало, охотнее отдается тайной работе души. И я хорошо помню, что всю дорогу до города моя как-то му-жественно-возбужденная душа неустанно работала над чем-то. Над чем? Я ещё не знал, только опять чувствовал желание какой-то перемены в жизни, свободы от чего-то и стремление куда-то...
     Помню, под Становой я на минуту приостановился. Наступала ночь, в поле стало ещё угрюмей и печаль-ней. Ни души, казалось, не было не только на этой глу-хой, всеми позабытой дороге, но и на сотни верст кру-гом. Дичь, ширь, пустыня... Ах, хорошо, подумал я, опу-ская повод. Кабардинка стала, глубоко повела боками и замерла. Я, с застывшими коленками, слез с нагретого, скользкого седла, зорко и сторожко оглядываясь, вспо-миная старые разбойничьи предания Становой и втай-не даже желая какой-нибудь страшной встречи, жуткой схватки с кем-нибудь, подтянул подпруги, подтянул ре-менный пояс на поддевке и поправил кинжал на нем... Ве-тер круто, надавливая, точно холодной водой дул мне в бок, бил, гудел в ухо, тревожно и воровски шуршал в не-верном сумраке полей, в сухих бурьянах и жнивье; Кабардинка, с висящими по её бокам стременами и торча-щими седельными рогами, стояла с какой-то чудесной стройностью, остро подняв уши, тоже как будто чувствуя всю недобрую славу этих мест и тоже внимательно и строго глядя куда-то по дороге. Она уже вся потемнела от горячего пота, похудела в ребрах, в пахах, но я знал её выносливость, то, что ей достаточно единственного глу-бокого вздоха, которым она вздохнула, остановясь, что-бы снова пуститься в путь во всю меру своих уже немо-лодых сил, своей неизменной безответности и любви ко мне. И, с особенной нежностью обняв её тонкую шею и поцеловав в нервный храп, я опять взмахнул в седло и ещё шибче погнал вперед...
     А потом надвинулась ночь, тёмная, чёрная, настоящая осенняя, и, как во сне, стало казаться, что и конца не бу-дет этому мраку, ветру навстречу и ладному топоту ко-пыт в густой темноте под ногами... Потом открылись и долго точно на одном месте стояли, с той особенной зор-костью и четкостью, которая бывает только в осенние ночи, дальние городские и пригородные огни... Наконец они стали ближе, больше, зачернели вдоль темной дороги слободские тесовые крыши, заманчиво и уютно глянули из-под них светлые окошечки, светлые внутренности изб, люди, семейственно ужинающие в них... а там явственно запахло всеми сложными, людными запахами города, за-мелькали вокруг другие многочисленные огни и освещен-ные окна - и подковы Кабардинки весело и возбуждаю-ще зазвенели уже по мостовой, по улицам... В городе бы-ло тише, теплей, был ещё вечер, а не та чёрная слепая ночь, что уже давно была в полях, и я попал на постоялый двор Назарова прямо к ужину...
     Чего только не было в моей душе в тот вечер! Нельзя сказать, чтоб я был уж так взволнован, счастлив тем, что попал в знаменитый журнал, в круг знаменитых писате-лей - я, помню, принял это почти как должное. Я был только как-то крепко и хорошо возбуждён, был в полном обладании всеми своими способностями, всей душевной и телесной восприимчивостью, и мне всё доставляло уди-вительное наслаждение: и этот осенний вечерний город, и то, как я, рысью подъехав к воротам Назарова, задёр-гал за кольцо ржавую проволоку, висевшую из дыры в верее, громко зазвонив по двору колокольчиком, и то, как послышался по камням за воротами постукивающий шаг хромого дворника, отворившего мне ворота, и уют навозного двора, где в темноте, под черными навесами и под открытым среди них небом, стоял целый табор чьих-то телег и звучно жующих лошадей, и какое-то особое, уездное, старое зловоние отхожего места в непрогляд-ном мраке в сенцах, куда я одеревеневшими от стужи но-гами взбежал по гнилым ступеням деревянного крыльца и где я долго нашаривал скобку двери в дом, и вдруг от-крывшаяся потом светлая, людная и тёплая кухня, густо пахнущая жирной горячей солониной и ужинающими му-жиками, а за ней - чистая половина, в которой, за боль-шим круглым столом, ярко освещенным висячей лампой, во главе с толстой рябой хозяйкой с длинной верхней гу-бой и стариком-хозяином, строго-унылым мещанином, крупным и костистым человеком, похожим своими буры-ми прямыми волосами и суздальским носом на старооб-рядца, тоже ужинало много каких-то загорелых, обвет-ренных людей в жилетках и косоворотках, выпущенных из-под жилеток... Все, кроме хозяина, пили водку, хлеба-ли наваристые щи с мясом и лавровым листом из огром-ной общей чашки... Ах, хорошо, почувствовал я, ах, как всё хорошо - и та дикая, неприветливая ночь в поле, и эта вечерняя дружелюбная городская жизнь, эти пьющие и едящие мужики и мещане, то есть вся эта старинная уездная Русь со всей её грубостью, сложностью, силой, домовитостью, и мои смутные мечты о каком-то сказоч-ном Петербурге, о Москве и знаменитых писателях, и то, что я сейчас тоже хорошенько выпью и с волчьим аппе-титом примусь за щи с мягким, белым городским подрукавником!
     И действительно, я так закусил и выпил, что потом (когда уже все разошлись по своим местам, улеглись где кто попало спать и на дворе, и в кухне, в горнице, поту-шили огонь и крепко заснули, отдав себя в полное распо-ряжение клопам и тараканам) долго сидел без картуза на ступеньках крыльца, освежая свою слегка кружащуюся голову воздухом октябрьской ночи, слушая в ночной ти-шине то колотушку, ловко, на плясовой лад что-то выде-лывающую где-то вдали, вдоль пустынной улицы, то мир-ный хруст жующих под навесами лошадей, прерываемый иногда их короткой дракой и злым визгом, и всё что-то обдумывая, решая своей блаженно-хмельной душой...
     В этот вечер я впервые замыслил рано или поздно, но непременно покинуть Батурино.
    XII
    
     Одни хозяева спали отдельно, в своей спальне, похо-жей на часовню от множества золотых и серебряных икон в киоте, какой-то чёрной стоячей гробницей возвы-шавшемся в переднем углу за большой малиновой лампа-дой, а все мы, то есть я и пять человек прочих чистых по-стояльцев, в той же горнице, где вчера ужинали. Трое но-чевали на полу, на казанских войлоках, трое, в числе которых, к несчастью, б1йл и я, на диванах, жестких, как камень, с прямыми деревянными спинками. И, конечно, клопы (какие-то мелкие, особенно ядовитые, подло раз-бегавшиеся по подушке, как только я зажигал спичку) ели всю ночь и меня, а в тёплой и вонючей темноте во-круг стоял крепкий храп, от которого ночь казалась без-надежной, безрассветной, а неугомонная колотушка про-ходила иногда своим отчаянно-громким, распутно-залих-ватским, каким-то круглым, полым треском под самыми окнами, а двери из хозяйской спальни были прикрыты только наполовину, так что лампадка краснела оттуда мне прямо в глаза, составляя из своего черного крестообраз-ного поплавка, темного лучистого мерцания и теней, колеблемых им, подобие какого-то сказочного паука в се-редине огромной паутины... Встал я, однако, как ни в чем не бывало, лица" только послышалось, что проснулись хозяева, начали зевать, подниматься, натягивать сапоги спавшие на полу, а кухарка по их ногам и войлокам бегом втащила и с размаху стукнула об стол ключом кипящий и крепко, вкусно пахнущий угаром ведерный самовар, от густого пара которого сразу побелели окна и зеркало.
     Через час после того я был уже на почте и получил на-конец и свой первый гонорар, и ту удивительную, от всех прочих в мире отличную толстую книгу в девственно све-жей обложке цвета яичного желтка, где были мои стихи, показавшиеся мне в первую минуту даже как будто и не моими, - так очаровательно похожи были они на какие-то настоящие, прекрасные стихи какого-то настоящего поэта. Вслед за тем мне предстояло дело - зайти, по по-ручению отца, к некоему Ивану Андреевичу Балавину, скупщику хлеба, чтобы показать ему образчики нашего умолота, узнать цену на них и, если можно, сделать за-продажу. И вот, с почты я направился прямо к нему, но шёл так, что прохожие мужики и мещане с удивлением поглядывали на молодого человека в сапогах, в синем картузе и такой же поддевке, который на ходу все замедлял шаги, а порой и совсем останавливался среди ули-цы, уткнувшись всё в одно и то же место развернутой пе-ред его глазами книги.
     Балавин принял меня сперва сухо, с той беспричин-ной неприязнью, которая часто встречается среди рус-ских торговых людей. Амбар его в хлебных рядах выхо-дил растворами прямо на мостовую. Приказчик провёл меня по этому амбару куда-то в глубину, к стеклянной дверке, изнутри завешенной кумачным лоскутом, и не-смело стукнул.
     - Входи! - неприятно крикнул кто-то из-за двери.
     И я вошёл, и навстречу мне приподнялся из-за большо-го письменного стола человек неопределённых лет, оде-тый по-европейски, с очень чистым и как бы прозрачным желтоватым лицом, с белесыми волосами, аккуратно при-чесанными на прямой ряд, с жёлтыми тонкими усами и быстрым взглядом светло-зелёных глаз.
     - В чём дело? - спросил он сухо и быстро. Я назвал себя, поспешно и неловко вытащил из карма-нов поддевки два маленьких мешочка с зерном и поло-жил перед ним на стол.
     - Садитесь, - как-то вскользь сказал он, садясь за стол, и, не гладя на меня, стал развязывать эти мешочки. Развязав, он вынул горсточку одного зерна, подбросил его на ладони, потёр в пальцах и понюхал, потом сделал то же самое с другим.
     - Сколько всего? - спросил он невнимательно.
     - То есть четвертей? - спросил я.
     - Да не вагонов же, - сказал он насмешливо. Я вспыхнул, но он не дал мне ответить:
     - Впрочем, это не суть важно. Цены сейчас слабы, вы их небось сами знаете...
     И, назвав свою цену, предложил привозить хлеб хоть завтра.
     - Я на эту цену согласен, - сказал я, краснея.- Мож-но получить задаток?
     Он молча вынул из бокового кармана бумажник, подал мне сторублевую бумажку и привычным, очень точным жестом снова спрятал его.
     - Прикажете расписку? - спросил я, краснея ещё более от неловкого наслаждения своей взрослостью и деловитостью.
     Он усмехнулся, ответил, что, слава богу, Александр Сергеевич Арсеньев достаточно всем известен, и, как бы желая дать мне понять, что деловой разговор кончен, рас-крыл лежащий на столе серебряный портсигар и протянул его мне.
     - Благодарю вас, я не курю, - сказал я. Он закурил и опять как-то вскользь спросил:
     - Это вы пишете стихи?
     Я взглянул на него с чрезвычайным изумлением, но он опять не дал мне ответить.
     - Не удивляйтесь, что я и такими делами интересу-юсь, - сказал он с усмешкой. - Я ведь, с позволения ска-зать, тоже поэт. Даже когда-то книжку выпустил. Те-перь, понятно, лиру оставил в покое, - не до неё, да и та-ланту оказалось мало, - пишу только корреспонденции, как, может быть, слыхали, но интересоваться литерату-рой продолжаю, выписываю много газет и журналов... Это, если не ошибаюсь, первый ваш дебют в толстом журнале? Позвольте от души пожелать вам успеха и по-советовать не манкировать собой.
     - То есть как? - спросил я, пораженный столь не-ожиданным оборотом этого делового свидания.
     - А так, что вам очень крепко надо подумать о своём будущем. Вы меня простите, для занятий литературой нужны и средства к жизни, и большое образование, а что ж у вас есть? Вот вспоминаю себя. Без ложной скромно-сти скажу, малый я был не глупый, ещё мальчишкой ви-дел столько, сколько дай бог любому туристу, а что я пи-сал? Вспоминать стыдно!
    
     Родился я в глуши степной,
     В простой и душной хате,
     Где вместо мебели резной
     Качались полати...
    
     - Позвольте спросить, что за оболтус писал это? Во-первых, фальшь, - ни в какой степной хате я не рожался, родился в городе, во-вторых, сравнивать полати с какой-то резной мебелью верх глупости и, в-третьих, полати ни-когда не качаются. И разве я всего этого не знал? Пре-красно знал, но не говорить этого вздору не мог, потому что был неразвит, некультурен, а развиваться не имел возможности в силу бедности... моё почтение, - сказал он, вдруг поднимаясь, протягивая мне руку, крепко по-жимая мою и пристально глядя мне в глаза. - Пусть я по-служу вам поводом для серьёзных размышлений о себе. Сидеть сиднем в деревне, не видать жизни, пописывать и почитывать спустя рукава - карьера не блестящая. А у вас заметен хороший талант, и впечатление вы произво-дите, простите за откровенность, очень приятное... И вдруг опять стал сух и серьезен. - До свидания, -опять как-то невнимательно сказал он, кивком головы отпуская меня и снова садясь за свой стол. - Прошу передать поклон вашему батюшке,..
     Так неожиданно получил я ещё одно подтверждение своим тайным замыслам покинуть Батурино.
    XIII
     Замыслы эти осуществились, однако, не скоро.
     Жизнь моя снова пошла по-прежнему и даже ещё бо-лее беспечно, день за день. Я превращался - по крайней мере, с виду - в обычного деревенского юношу, который уже довольно привычно сидел в своей усадьбе, не чужда-ясь больше её обыденного существования, ездил на охоту, бывал у соседей, в дождь или вьюгу ходил от скуки на де-ревню, в излюбленные избы, коротал время в семейном кругу за самоваром, а не то целыми часами лежал с книгой на диване... А затем случилось то, что и должно было рано или поздно случиться.
     Умер наш сосед Алферов, живший совсем одиноко. Брат Николай снял это опустевшее имение в аренду и жил в ту зиму уже не с нами, а в алферовской усадьбе. И в числе его прочей прислуги была горничная Тонька. Она только что вышла замуж, но тотчас после свадьбы долж-на была, по своей бедности и бездомности, разлучиться с мужем; он был шорник и, женившись, опять пошел по своему бродячему заработку, а она поступила к брату.
     Ей было лет двадцать. На деревне звали её галкой, ди-кой, считали (за молчаливость) совсем глупой. У неё был невысокий рост, смуглый цвет кожи, ловкое и крепкое сложение, маленькие и сильные руки и ноги, узкий разрез чёрно-ореховых глаз. Она была похожа на индианку: пря-мые, но грубоватые черты темного лица, грубая смоль пло-ских волос. Но я в этом находил даже какую-то особую прелесть. Я чуть не каждый день бывал у брата и всегда любовался ею, любил, как крепко и быстро она топает но-гами, неся на стол самовар или миску с супом, как бес-смысленно взглядывает: этот топот и взгляд, грубая черно-та волос, прямой ряд которых был виден под оранжевым платком, сизые губы слегка удлиненного рта, смуглая мо-лодая шея, покато переходящая в плечи, - всё неизменно вызывало во мне томящее беспокойство. Случалось, что, встретясь с ней где-нибудь в прихожей, в сенцах, я, шутя, ловил её на ходу, прижимал к стене... Она молча выверты-валась - и тем дело и кончалось. Никаких любовных чувств мы друг к другу не испытывали.
     Но вот, гуляя как-то в зимние сумерки по деревне, я рассеянно свернул во двор алферовской усадьбы, прошел среди сугробов к дому, поднялся на крыльцо. В прихожей, совсем тёмной, особенно сверху, сумрачно и фантастич-но, точно в черной пещере, краснела грудой раскаленных углей только что истопленная печка, а Тонька, без платка, вытянув слегка раздвинутые босые смуглые ноги, берцы которых блестели против света своей гладкой кожей, си-дела на полу прямо против её устья, вся в её пламенно-тём-ном озаренье, держала в руках кочергу, огненно-белый конец которой лежал на углях, и, слегка отклонив от паля-щего жара такое же тёмно-пламенное лицо, полусонно смотрела на эти угли, на их малиновые, хрупко-прозрач-ные горки, кое-где уже меркнувшие под сиреневым тон-ким налётом, а кое-где ещё горевшие сине-зелёным эфи-ром. Я, входя, стукнул дверью - она даже не обернулась.
     - Что-й-то у вас темно, ай дома никого нету? - спро-сил я, подходя.
     Она ещё больше откинула лицо назад и, не глядя на меня, как-то неловко и томно усмехнулась.
     - Будто не знаете! - сказала она насмешливо.
     - Что не знаю?
     - Да уж будет, будет...
     - Что будет?
     - Да как же вы можете не знать, где они, когда они к вам пошли...
     - Я гулял, не видал их.
     - Знаем мы ваше гулянье...
     Я присел на корточки, посматривая на её ноги и раскры-тую чёрную голову, уже весь внутренне дрожа, но притво-ряясь, что любуюсь на угли, на их жаркий багряно-тёмный свет... потом неожиданно сел рядом с нею, обнял и завалил её на пол, поймал её уклоняющиеся горячие от огня губы... Кочерга загремела, из печки посыпались искры...
     На крыльцо я выскочил после того с видом человека, неожиданно совершившего убийство, перевёл дыханье и быстро оглянулся, - не идёт ли кто? Но никого не было, всё было просто и тихо; на деревне, в обычной зимней темноте, с неправдоподобным спокойствием, - точно ни-чего и не случилось, - горели по избам огни... Я взглянул, прислушался - и быстро пошел прочь со двора, не чуя земли под собой от двух совершенно противоположных чувств: страшной, непоправимой катастрофы, внезапно совершившейся в моей жизни, и какого-то ликующего, победоносного торжества...
     Ночью, сквозь тревожный сон, меня то и дело томила смертельная тоска, чувство чего-то ужасного, преступно-го и постыдного, внезапно погубившего меня. Да, всё про-пало! - думал я, просыпаясь, с трудом приходя в себя. - Всё, всё пропало, всё погублено, испорчено, но, видно, так тому и быть, всё равно теперь этого уже не поправишь...
     Проснувшись утром, я какими-то совсем новыми гла-зами взглянул вокруг, на эту столь знакомую мне ком-нату, ровно освещенную свежим снегом, выпавшим за ночь: солнца не было, но в комнате было очень светло от его белизны. Первая мысль, с которой я открыл глаза, была, конечно, о том, что случилось. Но мысль эта уже не испугала меня, ни тоски, ни отчаяния, ни стыда, ни чувства преступности в душе уже не было. Напротив. Как же я теперь выйду к чаю? - подумал я. - И вообще как те-перь быть? Но никак не быть, подумал я, никто ничего не знает и не узнает никогда, а на свете всё по-прежнему и даже особенно хорошо: на дворе этот любимый мной тихий белый день, сад, космато оснеженный по голым сучь-ям, весь завален белыми сугробами, в комнате тепло от кем-то затопленной, пока я спал, и теперь ровно гудя-щей и потрескивающей печки, с дрожью тянущей в себя медную заслонку... горько и свежо пахнет сквозь тепло мерзлым и оттаивающим осиновым хворостом, лежащим возле неё на полу... А случилось только то законное, не-обходимое, что и должно было случиться, - ведь мне уже семнадцать лет... И меня опять охватило чувство тор-жества, мужской гордости. Как глупо всё, что лезло мне в голову ночью! Как это дивно и ужасно, то, что было вчера! И это опять будет, может быть, даже нынче же! Ах, как я люблю и буду любить её!
    XIV
     С этого дня началось для меня ужасное время. Это было настоящее помешательство, всецело погло-щавшее все мои душевные и телесные силы, жизнь толь-ко минутами страсти или ожиданием их и муками жесто-чайшей ревности, совершенно разрывавшей мне сердце, когда к Тоньке приходил повидаться муж и она должна была по вечерам уходить из дому, где она спала обычно, спать с ним в людскую.
     Любила ли она меня? Первое время любила, была со-кровенно, но так счастлива этой любовью, что не могла, сколько ни старалась, скрыть своего тайного восхищенья мною, блеска своих узких опущенных глаз, даже когда видела меня при брате и невестке, прислуживая нам. Потом то любила, то нет, - временами бывала не только равнодушна, холодна, но даже враждебна, - и эти посто-янные смены чувств, всегда непонятные, неожиданные, совершенно изнуряли меня. Я порой тяжко ненавидел её, а вместе с тем даже и тогда одна мысль о её серебряных серёжках, о том нежном и милом, ещё очень юном, что было в её губах, в овале нижней части лица и в опущен-ных узких глазах, одно воспоминание о грубом запахе её волос, смешанном с запахом платка, приводило меня в трепет. Я готов был тогда - и даже с какой-то жадной радостью - на всякое унижение перед нею, лишь бы хоть на минуту возвратились первые счастливые дни на-шей близости.
     Я всеми силами старался жить хотя бы в некоторой мере так, как жил когда-то, но все дни мои уже давно превратились только в жалкую видимость моей прежней жизни.
     Прошла зима, наступила весна... я, ничего не замечая, зачем-то упорно изучал английский язык...
    
     Бог спас меня неожиданно.
     Был чудесный майский день. Я сидел с английским учебником в руках возле поднятого окна в своей комна-те. Рядом со мной, на балконе, слышались голоса братьев, невестки и матери. Я рассеянно слушал и, тупо глядя в книгу, думал самые безнадежные думы. Так и подмывало сбегать хоть на минуту в алферовскую усадьбу, благо брат с женой у нас, и Тонька, верно, одна в доме. И вмес-те с тем душу давило такое тяжкое сознание своего край-него падения, было так горько и больно, так жаль себя, что приходили в голову и казались счастьем мысли о смерти.
     Сад то сиял жарким солнцем и гудел пчелами, то стоял в какой-то тончайшей голубой тени: в бесконечно-высокой, еще молодой, весенней и вместе с тем яркой и густой синеве порой круглилось, закрывало солнце бесконечно высокое облако, и воздух медленно темнел, синел, небо казалось еще больше, еще выше, и в этой вышине, в счастливой весенней пустоте мира, начинало вдруг как-то благостно и величественно, с постепенно возрастающей и катящейся звучностью и гулкостью, по-громыхивать... Я взял карандаш и, всё думая о смерти, стал писать на учебнике:
    
     И вновь, и вновь над вашей головой,
     Меж облаков и синей тьмы древесной,
     Нальётся высь эдемской синевой,
     Блаженной, чистою, небесной,
     И вновь, круглясь, заблещут облака
     Из-за деревьев горними снегами,
     И шмель замрёт на венчике цветка,
     И загремит державными громами
     Весенний бог, а я - где буду я?
    
     - Ты дома? - каким-то строгим, необычным тоном сказал брат Николай, подходя к моему окну. - Выйди-ка ко мне на минутку, мне нужно кое-что сказать тебе...
     Я почувствовал, что бледнею, однако встал и выпрыг-нул в окно.
     - Что сказать? - спросил я неестественно спокойно.
     - Пойдем немного пройдемся, - сухо сказал он, идя впереди меня вниз, к пруду. - Только, пожалуйста, отне-сись к моим словам разумно...
     И, приостановившись, обернулся ко мне:
     - Вот что, друг мой, ты, конечно, понимаешь, что вся эта история уже давно ни для кого не тайна...
     - То есть какая история? - с трудом спросил я.
     - Ну, ты отлично понимаешь... Так вот, я и хочу тебя предупредить: я её нынче утром рассчитал. Иначе дело кончилось бы, вероятно, смертоубийством. Он вчера вер-нулся и пришёл прямо ко мне. "Николай Александрович, я всё давно знаю, отпустите Антонину сию же минуту, не то плохо будет..." И, понимаешь, белый как мел, губы так пересохли, что едва говорит... Очень советую тебе опом-ниться и не пытаться больше её видеть. Да, впрочем, это и бесполезно - нынче они уезжают куда-то под Ливны...
     Я не сказал ни слова в ответ, обошёл его и пошёл к пруду, сел в траве на берегу под молодыми блестящими ветвями ив, дугой склонявшихся к зеркально-светлой, се-ребристой воде... Опять величественно загремело где-то в бездонной пустой вышине, вокруг меня что-то крупно и быстро зашуршало, запахло мокрой свежестью весенней зелени... Прямой, редкий дождь длинными стеклянны-ми нитями засверкал из нового большого облака, беско-нечно высоко вставшего над самой моей головой своими снежными клубами, и по недвижной и ровной поверхно-сти зеркально-белой воды, быстро шумя и пестря её тём-ными точками, запрыгали бесчисленные гвозди...
    
    
    
    Книга четвёртая
    I
    
     Мои последние батуринские дни были вместе с теми последними днями всей прежней жизни нашей семьи.
    Мы все понимали, что прежнее на исходе. Отец гово-рил матери: "Разлетается, душа моя, наше гнездо!" В са-мом деле, Николай это гнездо уже бросил, Георгий соби-рался совсем бросать, - срок его "поднадзорности" кон-чался; оставался один я; но шёл и мой черед...
    II
    
     Опять, ещё раз была весна. И опять казалась она мне такой, каких ещё не было, началом чего-то совсем непо-хожего на всё моё прошлое.
     Во всяком выздоровлении бывает некое особенное ут-ро, когда, проснувшись, чувствуешь наконец уже полно-стью ту простоту, будничность, которая и есть здоровье, возвратившееся обычное состояние, хотя и отличающее-ся от того, что было до болезни, какою-то новой опыт-ностью, умудренностью. Так проснулся и я однажды в тихое и солнечное майское утро в своей угловой комна-те, окна которой я, по молодости, не имел надобности за-вешивать. Я откинул одеяло, чувствуя спокойное доволь-ство всех своих молодых сил и всё то здоровое, молодое тепло, которым нагрел я за ночь постель и себя самого. В окна светило солнце, от верхних цветных стекол на по-лу горели синие и рубиновые пятна. Я поднял нижние рамы - утро было уже похоже на летнее, со всей мир-ной простотой, присущей лету, его утреннему мягкому и чистому воздуху, запахам солнечного сада со всеми его травами, цветами, бабочками. Я умылся, оделся и стал молиться на образа, висевшие в южном углу комнаты и всегда вызывавшие во мне своей арсеньевской стариной что-то обнадёживающее, покорное непреложному и бес- конечному течению земных дней. На балконе пили чай и разговаривали. Был опять брат Николай,-- он часто при-ходил к нам по утрам. И он говорил - очевидно, обо мне:
     - Да что ж тут думать? Конечно, надо служить, по-ступить куда-нибудь на место... Думаю, что Георгию все-таки удастся устроить его где-нибудь, когда он сам где-нибудь устроится...
     Какие далекие дни! Я теперь уже с усилием чувствую их своими собственными при всей той близости их мне, с которой я всё думаю о них за этими записями и всё за-чем-то пытаюсь воскресить чей-то далекий юный образ. Чей это образ? Он как бы некое подобие моего вымыш-ленного младшего брата, уже давно исчезнувшего из ми-ра вместе со всем своим бесконечно далеким временем.
     Случалось, бывало, в каком-нибудь чужом доме взять в руки старый фотографический альбом. Странные и сложные чувства возбуждали лица - тех, что глядели с его поблекших карточек! Прежде всего - чувство необык-новенной отчужденности от этих лиц, ибо необыкновен-но бывает чужд человек человеку в иные минуты. А по-том - происходящая из этого чувства повышенная остро-та ощущения их самих и их времени. Что это за существа, эти лица? Это все люди когда-то и где-то жившие, каж-дый по-своему, разными судьбами и разными эпохами, где было все свое: одежды, обычаи, характеры, обще-ственные настроения, события... Вот суровый чиновный старик с орденом под двойным галстуком" с большим и высоким воротом сюртука, с крупными и мясистыми чер-тами бритого лица. Вот светский щеголь времен Герцена с подвитыми волосами и бакенбардами, с цилиндром в ру-ке, в широком сюртуке и таких же широких панталонах, ступня которого кажется от них маленькой. Вот бюст грустно-красивой дамы: затейливая шляпка на высоком шиньоне, шелковое платье с рюшами, плотно обтягиваю-щее грудь и тонкую талию, длинные серьги в ушах... А вот молодой человек семидесятых годов: высокие, широ-ко расходящиеся воротнички крахмальной рубашки, не скрывающие кадыка, - нежный овал чуть тронутого пуш-ком лица, юная томность в загадочных больших глазах, длинные волнистые волосы...
     Точно те же чувства испытываю я и теперь, воскрешая образ того, кем я был когда-то. Был ли в самом деле? Был молодой Вильгельм Второй, был какой-то генерал Буланже, был Александр Третий, грузный хозяин необъятной России... И была в эти легендарные времена, в этой на-всегда погибшей России весна, и был кто-то, с темным румянцем на щеках, с синими яркими глазами, зачем-то мучивший себя английским языком, день и ночь таивший в себе тоску о своем будущем, где, казалось, ожидала его вся прелесть и радость мира.
    
    III
    
     В начале лета я как-то встретил на деревне невестку Тоньки. Она приостановилась и сказала: -- А вам один человек поклон прислал... Воротясь домой, вне себя от этих слов, я оседлал Ка-бардинку и пустился куда глаза глядят: Помню, был в Ма-линовом, доехал до Ливонской большой дороги... Насту-пал один из тех безмятежных вечеров начала лета, когда в полях царит какая-то особенная полнота мира, красоты, благоденствия. Я постоял возле дороги, подумал: куда еще? - пересёк её и поехал целиком дальше. Я ехал на блеск уже низкого солнца, въехал в чей-то большой лес, начинавшийся длинной лощиной с заросшими оврагами и буераками, где цветы и травы, уже свежевшие и пахнув-шие к вечеру лесной и луговой свежестью, были по брю-хо лошади. Кругом, по всем кустам и чащам, сладко голо-сили и цокали соловьи, где-то далеко вдали мерно и на-стойчиво, как бы убежденная среди всех этих тщетных соловьиных восторгов в правоте только своей одинокой, бездомной печали, не смолкая куковала кукушка, и её гулко-полый голос казался то ближе, то дальше, грустно и дивно чередуясь с ещё более дальними откликами вечереющего леса. И я ехал и слушал, потом стал счи-тать, сколько лет нагадает мне она, - сколько ещё оста-лось мне всего того непостижимого, что называется жиз-нью, любовью, разлуками, потерями, воспоминаниями, надеждами... И она все куковала и куковала, суля мне что-то бесконечное. Но что таило в себе это бесконеч-ное? В загадочности и безучастности всего окружающего было что-то даже страшное. Я смотрел на шею Кабардин-ки, на её гриву, откинутую на сторону и ровно, в лад с хо-дом мотавшуюся, на всю эту поднятую конскую голову, когда-то, в дни сказочные, порой говорившую вещим го-лосом: страшна была её роковая бессловесность, это во-веки ничем не могущее бьпъ расторгнутым молчание, немота существа, столь мне близкого и такого же, как я, живого, разумного, чувствующего, думающего, и ещё страшней - сказочная возможность, что она вдруг нару-шит своё молчание... И с бессмысленно-жуткой радостью голосили кругом соловьи, и с колдовской настойчиво-стью куковала вдали кукушка, тщетно весь свой век взы-скующая какого-то заветного гнезда...
    IV
     Летом я был в городе на Тихвинской ярмарке и ещё раз случайно встретился с Балавиным. Он шел с каким-то барышником. Барышник был на редкость грязен и обор-ван, он же особенно чист и наряден - во всем с иголоч-ки, в новой соломенной шляпе и с блестящей тросточкой. Барышник, поспешая рядом с ним, яростно клялся ему в чем-то, поминутно взглядывал на него дико и вопроси-тельно, - он шел, не слушая, холодно и жёстко глядя перед собой своими светло-зелеными глазами. "Все брехня!" -- кинул он наконец невнимательно и, поздоровавшись со мной, -- так, как будто мы не два года тому назад, а только вчера виделись, -- взял меня под руку и предложил зайти "попить чайку и немножко побеседовать". И мы зашли в один из чайных балаганов, и за беседой он стал с усмешкой меня расспрашивать, - "ну-с, как же по-живаете, в чем преуспеваете?" - а потом заговорил о "бедственном положении" наших дел, - он откуда-то знал их лучше нас самих, - и опять о том, как быть лич-но мне. Я после того простился с ним настолько расстро-енный, что даже решил тотчас же домой уехать. Уже вечерело, в монастыре звонили ко всенощной, ярмар-ка, стоявшая на выгоне возле него, разъезжалась, коро-вы, уводимые за скрипучими телегами, выбиравшимися на шоссе, ревели как-то угрожающе, захлебываясь, об-ратные извозчики, ныряя по пыльным ухабам выгона, бесшабашно неслись мимо.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ]

/ Полные произведения / Бунин И.А. / Жизнь Арсеньева


Смотрите также по произведению "Жизнь Арсеньева":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis