Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Достоевский Ф.М. / Бесы

Бесы [22/45]

  Скачать полное произведение

    - Это в здешних нравах, - сказал он, - по крайней мере характерно и... смело; и, смотрите, все смеются, а негодуете одна вы.
     Но были шалости уже нестерпимые, с известным оттенком. В городе появилась книгоноша, продававшая евангелие, почтенная женщина, хотя и из мещанского звания. О ней заговорили, потому что о книгоношах только что появились любопытные отзывы в столичных газетах. Опять тот же плут Лямшин, с помощью одного семинариста, праздношатавшегося в ожидании учительского места в школе, подложил потихоньку книгоноше в мешок, будто бы покупая у нее книги, целую пачку соблазнительных мерзких фотографий из-за границы, нарочно пожертвованных для сего случая, как узнали потом, одним весьма почтенным старичком, фамилию которого опускаю, с важным орденом на шее и любившим, по его выражению, "здоровый смех и веселую шутку". Когда бедная женщина стала вынимать святые книги у нас в Гостином Ряду, то посыпались и фотографии. Поднялся смех, ропот; толпа стеснилась, стали ругаться, дошло бы и до побоев, если бы не подоспела полиция. Книгоношу заперли в каталашку, и только вечером, стараниями Маврикия Николаевича, с негодованием узнавшего интимные подробности этой гадкой истории, освободили и выпроводили из города. Тут уж Юлия Михайловна решительно прогнала было Лямшина, но в тот же вечер наши целою компанией привели его к ней, с известием, что он выдумал новую особенную штучку на фортепьяно, и уговорили ее лишь выслушать. Штучка на самом деле оказалась забавною, под смешным названием: "Франко-прусская война". Начиналась она грозными звуками Марсельезы:
     "Qu'un sang impur abreuve nos sillons!" Слышался напыщенный вызов, упоение будущими победами. Но вдруг, вместе с мастерски варьированными тактами гимна, где-то сбоку, внизу, в уголку, но очень близко, послышались гаденькие звуки Mein lieber Augustin. Марсельеза не замечает их, Марсельеза на высшей точке упоения своим величием; но Augustin укрепляется, Augustin все нахальнее, и вот такты Augustin как-то неожиданно начинают совпадать с тактами Марсельезы. Та начинает как бы сердиться; она замечает наконец Augustin, она хочет сбросить ее, отогнать как навязчивую ничтожную муху, но Mein lieber Augustin уцепилась крепко; она весела и самоуверенна; она радостна и нахальна; и Марсельеза как-то вдруг ужасно глупеет: она уже не скрывает, что раздражена и обижена; это вопли негодования, это слезы и клятвы с простертыми к провидению руками:
     Pas un pouce de notre terrain, pas une pierre de nos forteresses!
     Но она уже принуждена петь с Mein lieber Augustin в один такт. Ее звуки как-то глупейшим образом переходят в Augustin, она склоняется, погасает. Изредка лишь, прорывом, послышится опять: "qu'un sang impur...", но тотчас же преобидно перескочит в гаденький вальс. Она смиряется совершенно: это Жюль Фавр, рыдающий на груди Бисмарка и отдающий все, все... Но тут уже свирепеет и Augustin: слышатся сиплые звуки, чувствуется безмерно выпитое пиво, бешенство самохвальства, требования миллиардов, тонких сигар, шампанского и заложников; Augustin переходит в неистовый рев... Франко-прусская война оканчивается. Наши аплодируют, Юлия Михайловна улыбается и говорит: "ну как его прогнать?" Мир заключен. У мерзавца действительно был талантик. Степан Трофимович уверял меня однажды, что самые высокие художественные таланты могут быть ужаснейшими мерзавцами и что одно другому не мешает. Был потом слух, что Лямшин украл эту пиеску у одного талантливого и скромного молодого человека, знакомого ему проезжего, который так и остался в неизвестности; но это в сторону. Этот негодяй, который несколько лет вертелся пред Степаном Трофимовичем, представляя на его вечеринках, по востребованию, разных жидков, исповедь глухой бабы или родины ребенка, теперь уморительно карикатурил иногда у Юлии Михайловны между прочим и самого Степана Трофимовича, под названием: "Либерал сороковых годов". Все покатывались со смеху, так что под конец его решительно нельзя было прогнать: слишком нужным стал человеком. К тому же он раболепно заискивал у Петра Степановича, который в свою очередь приобрел к тому времени уже до странности сильное влияние на Юлию Михайловну...
     Я не заговорил бы об этом мерзавце особливо и не стоил бы он того, чтобы на нем останавливаться; но тут произошла одна возмущающая история, в которой он, как уверяют, тоже участвовал, а истории этой я никак не могу обойти в моей хронике.
     В одно утро пронеслась по всему городу весть об одном безобразном и возмутительном кощунстве. При входе на нашу огромную рыночную площадь находится ветхая церковь Рождества Богородицы, составляющая замечательную древность в нашем древнем городе. У врат ограды издавна помещалась большая икона богоматери, вделанная за решеткой в стену. И вот икона была в одну ночь ограблена, стекло киота выбито, решетка изломана и из венца и ризы было вынуто несколько камней и жемчужин, не знаю очень ли драгоценных. Но главное в том, что кроме кражи совершено было бессмысленное, глумительное кощунство: за разбитым стеклом иконы нашли, говорят, утром живую мышь. Положительно известно теперь, четыре месяца спустя, что преступление совершено было каторжным Федькой, но почему-то прибавляют тут и участие Лямшина. Тогда никто не говорил о Лямшине и совсем не подозревали его, а теперь все утверждают, что это он впустил тогда мышь. Помню, все наше начальство немного потерялось. Народ толпился у места преступления с утра. Постоянно стояла толпа, хоть и не бог знает какая, но все-таки человек во сто. Одни приходили, другие уходили. Подходившие крестились, прикладывались к иконе; стали подавать, и явилось церковное блюдо, а у блюда монах, и только к трем часам пополудни начальство догадалось, что можно народу приказать и не останавливаться толпой, а, помолившись, приложившись и пожертвовав, проходить мимо. На фон-Лембке этот несчастный случай произвел самое мрачное впечатление. Юлия Михайловна, как передавали мне, выразилась потом, что с этого зловещего утра она стала замечать в своем супруге то странное уныние, которое не прекращалось у него потом вплоть до самого выезда, два месяца тому назад, по болезни, из нашего города, и, кажется, сопровождает его теперь и в Швейцарии, где он продолжает отдыхать после краткого своего поприща в нашей губернии.
     Помню, в первом часу пополудни я зашел тогда на площадь; толпа была молчалива и лица важно-угрюмые. Подъехал на дрожках купец, жирный и желтый, вылез из экипажа, отдал земной поклон, приложился, пожертвовал рубль, охая взобрался на дрожки и опять уехал. Подъехала и коляска с двумя нашими дамами в сопровождении двух наших шалунов. Молодые люди (из коих один был уже не совсем молодой) вышли тоже из экипажа и протеснились к иконе, довольно небрежно отстраняя народ. Оба шляп не скинули, а один надвинул на нос пенсне. В народе зароптали, правда, глухо, но неприветливо. Молодец в пенсне вынул из портмоне, туго набитого кредитками, медную копейку и бросил на блюдо; оба, смеясь и громко говоря, повернулись к коляске. В эту минуту вдруг подскакала в сопровождении Маврикия Николаевича Лизавета Николаевна. Она соскочила с лошади, бросила повод своему спутнику, оставшемуся по ее приказанию на коне, и подошла к образу именно в то время, когда брошена была копейка. Румянец негодования залил ее щеки; она сняла свою круглую шляпу, перчатки, упала на колени перед образом, прямо на грязный тротуар, и благоговейно положила три земных поклона. Затем вынула свой портмоне, но так как в нем оказалось только несколько гривенников, то мигом сняла свои бриллиантовые серьги и положила на блюдо.
     - Можно, можно? На украшение ризы? - вся в волнении спросила она монаха.
     - Позволительно, - отвечал тот; - всякое даяние благо.
     Народ молчал, не выказывая ни порицания, ни одобрения. Лизавета Николаевна села на коня в загрязненном своем платье и ускакала. II.
     Два дня спустя после сейчас описанного случая, я встретил ее в многочисленной компании, отправлявшейся куда-то в трех колясках, окруженных верховыми. Она поманила меня рукой, остановила коляску и настоятельно потребовала, чтоб я присоединился к их обществу. В коляске нашлось мне место, и она отрекомендовала меня смеясь своим спутницам, пышным дамам, а мне пояснила, что все отправляются в чрезвычайно интересную экспедицию. Она хохотала и казалась что-то уж не в меру счастливою. В самое последнее время она стала весела как-то до резвости. Действительно предприятие было эксцентрическое: все отправлялись за реку, в дом купца Севостьянова, у которого во флигеле, вот уж лет с десять, проживал на покое, в довольстве и в холе, известный не только у нас, но и по окрестным губерниям и даже в столицах Семен Яковлевич, наш блаженный и пророчествующий. Его все посещали, особенно заезжие, добиваясь юродивого слова, поклоняясь и жертвуя. Пожертвования, иногда значительные, если не распоряжался ими тут же сам Семен Яковлевич, были набожно отправляемы в храм божий и по преимуществу в наш Богородский монастырь; от монастыря с этою целью постоянно дежурил при Семене Яковлевиче монах. Все ожидали большого веселия. Никто из этого общества еще не видал Семена Яковлевича. Один Лямшин был у него когда-то прежде и уверял теперь, что тот велел его прогнать метлой и пустил ему вслед собственною рукой двумя большими вареными картофелинами. Между верховыми я заметил и Петра Степановича, опять на наемной казацкой лошади, на которой он весьма скверно держался, и Николая Всеволодовича, тоже верхом. Этот не уклонялся иногда от всеобщих увеселений и в таких случаях всегда имел прилично веселую мину, хотя попрежнему говорил мало и редко. Когда экспедиция поравнялась, спускаясь к мосту, с городскою гостиницей, кто-то вдруг объявил, что в гостинице, в ну мере, сейчас только нашли застрелившегося проезжего и ждут полицию. Тотчас же явилась мысль посмотреть на самоубийцу. Мысль поддержали; наши дамы никогда не видали самоубийц. Помню, одна из них сказала тут же вслух, что "все так уж прискучило, что нечего церемониться с развлечениями, было бы занимательно". Только немногие остались ждать у крыльца; остальные же гурьбой вошли в грязный коридор, и между прочими я к удивлению увидал и Лизавету Николаевну. Нумер застрелившегося был отперт и, разумеется, нас не посмели не пропустить. Это был еще молоденький мальчик, лет девятнадцати, никак не более, очень должно быть хорошенький собой, с густыми белокурыми волосами, с правильным овальным обликом, с чистым прекрасным лбом. Он уже окоченел, и беленькое личико его казалось как будто из мрамора. На столе лежала записка, его рукой, чтобы не винили никого в его смерти и что он застрелился потому, что "прокутил" четыреста рублей. Слово прокутил так и стояло в записке: в четырех ее строчках нашлось три грамматических ошибки. Тут особенно охал над ним какой-то повидимому сосед его, толстый помещик, стоявший в другом нумере по своим делам. Из слов того оказалось, что мальчик отправлен был семейством, вдовою матерью, сестрами и тетками, из деревни их в город, чтобы, под руководством проживавшей в городе родственницы, сделать разные покупки для приданого старшей сестры, выходившей замуж, и доставить их домой. Ему вверили эти четыреста рублей, накопленные десятилетиями, охая от страху и напутствуя его бесконечными назиданиями, молитвами и крестами. Мальчик доселе был скромен и благонадежен. Приехав три дня тому назад в город, он к родственнице не явился, остановился в гостинице и пошел прямо в клуб, в надежде отыскать где-нибудь в задней комнате какого-нибудь заезжего банкомета или по крайней мере стуколку. Но стуколки в тот вечер не было, банкомета тоже. Возвратясь в нумер уже около полуночи, он потребовал шампанского, гаванских сигар и заказал ужин из шести или семи блюд. Но от шампанского опьянел, от сигары его стошнило, так что до внесенных кушаний и не притронулся, а улегся спать чуть не без памяти. Проснувшись на завтра, свежий как яблоко, тотчас же отправился в цыганский табор, помещавшийся за рекой в слободке, о котором услыхал вчера в клубе, и в гостиницу не являлся два дня. Наконец вчера, часам к пяти пополудни, прибыл хмельной, тотчас лег спать и проспал до десяти часов вечера. Проснувшись спросил котлетку, бутылку шато-д'икему и винограду, бумаги, чернил и счет. Никто не заметил в нем ничего особенного; он был спокоен, тих и ласков. Должно быть он застрелился еще около полуночи, хотя странно, что никто не слыхал выстрела, а хватились только сегодня в час пополудни и, не достучавшись, выломали дверь. Бутылка шато-д'икему была на половину опорожнена, винограду оставалось тоже с полтарелки. Выстрел был сделан из трехствольного маленького револьвера прямо в сердце. Крови вытекло очень мало; револьвер выпал из рук на ковер. Сам юноша полулежал в углу на диване. Смерть должно быть произошла мгновенно; никакого смертного мучения не замечалось в лице; выражение было спокойное, почти счастливое, только бы жить. Все наши рассматривали с жадным любопытством. Вообще в каждом несчастии ближнего есть всегда нечто веселящее посторонний глаз - и даже кто бы вы ни были. Наши дамы рассматривали молча, спутники же отличались остротой ума и высшим присутствием духа. Один заметил, что это наилучший исход, и что умнее мальчик и не мог ничего выдумать; другой заключил, что хоть миг да хорошо пожил. Третий вдруг брякнул: почему у нас так часто стали вешаться и застреливаться, - точно с корней соскочили, точно пол из-под ног у всех выскользнул? На резонера неприветливо посмотрели. Зато Лямшин, ставивший себе за честь роль шута, стянул с тарелки кисточку винограду, за ним смеясь другой, а третий протянул было руку и к шато-д'икему. Но остановил прибывший полицеймейстер, и даже попросил "очистить комнату". Так как все уже нагляделись, то тотчас же без спору и вышли, хотя Лямшин и пристал было с чем-то к полицеймейстеру. Всеобщее веселье, смех и резвый говор в остальную половину дороги почти вдвое оживились.
     Прибыли к Семену Яковлевичу ровно в час пополудни, Ворота довольно большого купеческого дома стояли настежь, и доступ во флигель был открыт. Тотчас же узнали, что Семен Яковлевич изволит обедать, но принимает. Вся наша толпа вошла разом. Комната, в которой принимал и обедал блаженный, была довольно просторная, в три окна, и разгорожена поперек на две равные части деревянною решеткой от стены до стены, по пояс высотой. Обыкновенные посетители оставались за решеткой, а счастливцы допускались, по указанию блаженного, чрез дверцы решетки в его половину, и он сажал их, если хотел, на свои старые кожаные кресла и на диван; сам же заседал неизменно в старинных истертых вольтеровских креслах. Это был довольно большой, одутловатый, желтый лицом человек, лет пятидесяти пяти, белокурый и лысый, с жидкими волосами, бривший бороду, с раздутою правою щекой и как бы несколько перекосившимся ртом, с большою бородавкой близ левой ноздри, с узенькими глазками и с спокойным, солидным, заспанным выражением лица. Одет был по-немецки, в черный сюртук, но без жилета и без галстука. Из-под сюртука выглядывала довольно толстая, но белая рубашка; ноги, кажется, больные, держал в туфлях. Я слышал, что когда-то он был чиновником и имеет чин. Он только-что откушал уху из легкой рыбки и принялся за второе свое кушанье - картофель в мундире с солью. Другого ничего и никогда не вкушал; пил только много чаю, которого был любителем. Около него сновало человека три прислуги, содержавшейся от купца; один из слуг был во фраке, другой похож на артельщика, третий на причетника. Был еще и мальчишка лет шестнадцати, весьма резвый. Кроме прислуги присутствовал и почтенный седой монах с кружкой, немного слишком полный. На одном из столов кипел огромнейший самовар, и стоял поднос чуть не с двумя дюжинами стаканов. На другом столе, противоположном, помещались приношения: несколько голов и фунтиков сахару, фунта два чаю, пара вышитых туфлей, фуляровый платок, отрезок сукна, штука холста и пр. Денежные пожертвования почти все поступали в кружку монаха. В комнате было людно - человек до дюжины одних посетителей, из коих двое сидели у Семена Яковлевича за решеткой; то были седенький старичок, богомолец, из "простых", и один маленький, сухенький захожий монашек, сидевший чинно и потупив очи. Прочие посетители все стояли по сю сторону решетки, все тоже больше из простых, кроме одного толстого купца, приезжего из уездного города, бородача одетого по-русски, но которого знали за стотысячника; одной пожилой и убогой дворянки и одного помещика. Все ждали своего счастия, не осмеливаясь заговорить сами. Человека четыре стояли на коленях, но всех более обращал на себя внимание помещик, человек толстый, лет сорока пяти, стоявший на коленях у самой решетки, ближе всех на виду и с благоговением ожидавший благосклонного взгляда или слова Семена Яковлевича. Стоял он уже около часу, а тот все не замечал.
     Наши дамы стеснились у самой решетки, весело и смешливо шушукая. Стоявших на коленях и всех других посетителей оттеснили или заслонили, кроме помещика, который упорно остался на виду, ухватясь даже руками за решетку. Веселые и жадно-любопытные взгляды устремились на Семена Яковлевича, равно как лорнеты, пенсне и даже бинокли; Лямшин по крайней мере рассматривал в биноколь. Семен Яковлевич спокойно и лениво окинул всех своими маленькими глазками.
     - Миловзоры! миловзоры! - изволил он выговорить сиплым баском и с легким восклицанием.
     Все наши засмеялись: "Что значит миловзоры?" Но Семен Яковлевич погрузился в молчание и доедал свой картофель. Наконец утерся салфеткой, и ему подали чаю.
     Кушал он чай обыкновенно не один, а наливал и посетителям, но далеко не всякому, обыкновенно указывая сам кого из них осчастливить. Распоряжения эти всегда поражали своею, неожиданностью. Минуя богачей и сановников, приказывал иногда подавать мужику или какой-нибудь ветхой старушонке; другой раз, минуя нищую братию, подавал какому-нибудь одному жирному купцу-богачу. Наливалось тоже разно, одним в накладку, другим в прикуску, а третьим и вовсе без сахара. На этот раз осчастливлены были захожий монашек стаканом в накладку, и старичок-богомолец, которому дали совсем без сахара. Толстому же монаху с кружкой из монастыря почему-то не поднесли вовсе, хотя тот, до сих пор, каждый день получал свой стакан.
     - Семен Яковлевич, скажите мне что-нибудь, я так давно желала с вами познакомиться, - пропела с улыбкой и прищуриваясь та пышная дама из нашей коляски, которая заметила давеча, что с развлечениями нечего церемониться, было бы занимательно. Семен Яковлевич даже не поглядел на нее. Помещик, стоявший на коленях, звучно и глубоко вздохнул, точно приподняли и опустили большие мехи.
     - В накладку! - указал вдруг Семен Яковлевич на купца-стотысячника; тот выдвинулся вперед и стал рядом с помещиком.
     - "Еще ему сахару!" - приказал Семен Яковлевич, когда уже налили стакан; положили еще порцию. "Еще, еще ему!" Положили еще в третий раз и наконец в четвертый. Купец беспрекословно стал пить свой сироп.
     - Господи! - зашептал и закрестился народ. Помещик опять звучно и глубоко вздохнул.
     - Батюшка! Семен Яковлевич! - раздался вдруг горестный, но резкий до того, что трудно было и ожидать, голос убогой дамы, которую наши оттерли к стене. - Целый час, родной, благодати ожидаю. Изреки ты мне, рассуди меня сироту.
     - Спроси, - указал Семен Яковлевич слуге причетнику. Тот подошел к решетке:
     - Исполнили ли то, что приказал в прошлый раз Семен Яковлевич? - спросил он вдову тихим и размеренным голосом.
     - Какое, батюшка, Семен Яковлевич, исполнила, исполнишь с ними! - завопила вдова, - людоеды, просьбу на меня в окружной подают, в сенат грозят; это на родную-то мать!..
     - Дать ей!.. -у казал Семен Яковлевич на голову сахару. Мальчишка подскочил, схватил голову и потащил ко вдове.
     - Ох, батюшка, велика твоя милость. И куда мне столько? - завопила было вдовица.
     - Еще, еще! - награждал Семен Яковлевич.
     Притащили еще голову. "Еще, еще", приказывал блаженный; принесли третью и наконец четвертую. Вдовицу обставили сахаром со всех сторон. Монах от монастыря вздохнул: все это бы сегодня же могло попасть в монастырь, по прежним примерам.
     - Да куда мне столько? - приниженно охала вдовица. - стошнит одну-то!.. Да уж не пророчество ли какое, батюшка?
     - Так и есть, пророчество, - проговорил кто-то в толпе.
     - Еще ей фунт, еще! - не унимался Семен Яковлевич. На столе оставалась еще целая голова, но Семен Яковлевич указал подать фунт, и вдове подали фунт.
     - Господи, господи! - вздыхал и крестился народ. - Видимое пророчество.
     - Усладите вперед сердце ваше добротой и милостию и потом уже приходите жаловаться на родных детей, кость от костей своих, вот что, должно полагать, означает эмблема сия, - тихо, но самодовольно проговорил толстый, но обнесенный чаем монах от монастыря, в припадке раздраженного самолюбия взяв на себя толкование.
     - Да что ты, батюшка, - озлилась вдруг вдовица, - да они меня на аркане в огонь тащили, когда у Верхишиных загорелось. Они мне мертву кошку в укладку заперли, то-есть всякое-то бесчинство готовы.
     - Гони, гони! - вдруг замахал руками Семен Яковлевич.
     Причетник и мальчишка вырвались за решетку. Причетник взял вдову под руку, и она, присмирев, потащилась к дверям, озираясь на дареные сахарные головы, которые за нею поволок мальчишка.
     - Одну отнять, отними! - приказал Семен Яковлевич остававшемуся при нем артельщику. Тот бросился за уходившими, и все трое слуг воротились через несколько времени, неся обратно раз подаренную и теперь отнятую у вдовицы одну голову сахару; она унесла однако же три.
     - Семен Яковлевич, - раздался чей-то голос сзади у самых дверей, - видел я во сне птицу, галку, вылетела из воды и полетела в огонь. Что сей сон значит?
     - К морозу, - произнес Семен Яковлевич.
     - Семен Яковлевич, что же вы мне-то ничего не ответили, я так давно вами интересуюсь, - начала было опять наша дама.
     - Спроси! - указал вдруг, не слушая ее, Семен Яковлевич на помещика, стоявшего на коленях.
     Монах от монастыря, которому указано было спросить, степенно подошел к помещику.
     - Чем согрешили? И не велено ль было чего исполнить?
     - Не драться, рукам воли не давать, - сипло отвечал помещик.
     - Исполнили? - спросил монах.
     - Не могу выполнить, собственная сила одолевает.
     - Гони, гони! Метлой его, метлой! - замахал руками Семен Яковлевич. Помещик, не дожидаясь исполнения кары, вскочил и бросился вон из комнаты.
     - На месте златницу оставили, - провозгласил монах, подымая с полу полуимпериал.
     - Вот кому! - ткнул пальцем на стотысячника купца Семен Яковлевич. Стотысячник не посмел отказаться и взял.
     - Злато к злату, - не утерпел монах от монастыря.
     - А этому в накладку, - указал вдруг Семен Яковлевич на Маврикия Николаевича. Слуга налил чаю и поднес было ошибкой франту в пенсне.
     - Длинному, длинному, - поправил Семен Яковлевич.
     Маврикий Николаевич взял стакан, отдал военный полупоклон и начал пить. Не знаю почему все наши так и покатились со смеху.
     - Маврикий Николаевич! - обратилась к нему вдруг Лиза; - тот господин на коленях ушел, станьте на его место на колени.
     Маврикий Николаевич в недоумении посмотрел на нее.
     - Прошу вас, вы сделаете мне большое удовольствие. Слушайте, Маврикий Николаевич, - начала она вдруг настойчивою, упрямою, горячею скороговоркой, - непременно станьте, я хочу непременно видеть, как вы будете стоять. Если не станете - и не приходите ко мне. Непременно хочу, непременно хочу!..
     Я не знаю, что она хотела этим сказать; но она требовала настойчиво, неумолимо, точно была в припадке. Маврикий Николаевич растолковывал, как увидим ниже, такие капризные порывы ее, особенно частые в последнее время, вспышками слепой к нему ненависти, и не то чтоб от злости, - напротив, она чтила, любила и уважала его, и он сам это знал, - а от какой-то особенной бессознательной ненависти, с которою она никак не могла справиться минутами.
     Он молча передал чашку какой-то сзади него стоявшей старушонке, отворил дверцу решетки, без приглашения шагнул в интимную половину Семена Яковлевича и стал среди комнаты на колени, на виду у всех. Думаю, что он слишком был потрясен в деликатной и простой душе своей грубою, глумительною выходкой Лизы, в виду всего общества. Может быть ему подумалось, что ей станет стыдно за себя, видя его унижение, на котором она так настаивала. Конечно, никто не решился бы исправлять таким наивным и рискованным способом женщину, кроме него. Он стоял на коленях с своею невозмутимою важностью в лице, длинный, нескладный, смешной. Но наши не смеялись; неожиданность поступка произвела болезненный эффект. Все глядели на Лизу.
     Елей, елей! - пробормотал Семен Яковлевич.
     Лиза вдруг побледнела, вскрикнула, ахнула и бросилась за решетку. Тут произошла быстрая, истерическая сцена: она изо всех сил стала подымать Маврикия Николаевича с колен, дергая его обеими руками за локоть.
     Вставайте, вставайте! - вскрикивала она как без памяти, - встаньте сейчас, сейчас! Как вы смели стать!
     Мврикий Николаевич приподнялся с колен. Она стиснула своими руками его руки выше локтей и пристально смотрела ему в лицо. Страх был в ее взгляде.
     - Миловзоры, миловзоры! - повторил еще раз Семен Яковлевич.
     Она втащила наконец Маврикия Николаевича обратно за решетку; во всей нашей толпе произошло сильное движение. Дама из нашей коляски вероятно желая перебить впечатление, в третий раз звонко и визгливо вопросила Семена Яковлевича, попрежнему с жеманною улыбкой:
     - Что же, Семен Яковлевич, неужто не "изречете" и мне чего-нибудь? А я так много на вас рассчитывала.
     - В... тебя, в... тебя!.. - произнес вдруг, обращаясь к ней, Семен Яковлевич крайне нецензурное словцо. Слова сказаны были свирепо и с ужасающею отчетливостью. Наши дамы взвизгнули и бросились стремглав бегом вон, кавалеры гомерически захохотали. Тем и кончилась наша поездка к Семену Яковлевичу.
     И однако же тут, говорят, произошел еще один чрезвычайно загадочный случай и, признаюсь, для него-то более я и упомянул так подробно об этой поездке.
     Говорят, что когда все гурьбой бросились вон, то Лиза, поддерживаемая Маврикием Николаевичем, вдруг столкнулась в дверях, в тесноте, с Николаем Всеволодовичем. Надо сказать, со времени воскресного утра и обморока они оба хоть и встречались не раз, но друг к другу не подходили и ничего между собою не сказали. Я видел, как они столкнулись в дверях: мне показалось, что они оба на мгновение приостановились и как-то странно друг на друга поглядели. Но я мог худо видеть в толпе. Уверяли, напротив, и совершенно серьезно, что Лиза, взглянув на Николая Всеволодовича, быстро подняла руку, так-таки вровень с его лицом и наверно бы ударила, если бы тот не успел отстраниться. Может быть ей не понравилось выражение лица его или какая-нибудь усмешка его, особенно сейчас, после такого эпизода с Маврикием Николаевичем. Признаюсь, я сам не видел ничего, но за то все уверяли, что видели, хотя все-то уж никак не могли этого увидать за суматохой, а разве иные. Только я этому тогда не поверил. Помню однако, что Николай Всеволодович во всю обратную дорогу был несколько бледен. III.
     Почти в то же время и именно в этот же самый день состоялось наконец и свидание Степана Трофимовича с Варварой Петровной, которое та давно держала в уме и давно уже возвестила о нем своему бывшему другу, но почему-то до сих пор все откладывала. Оно произошло в Скворешниках. Варвара Петровна прибыла в свой загородный дом, вся в хлопотах: накануне определено было окончательно, что предстоящий праздник будет дан у предводительши. Но Варвара Петровна тотчас же смекнула в своем быстром уме, что после праздника никто не помешает ей дать свой особый праздник, уже в Скворешниках, и снова созвать весь город. Тогда все могли бы убедиться на деле, чей дом лучше, и где умеют лучше принять и с большим вкусом дать бал. Вообще ее узнать нельзя было. Казалось, она точно переродилась и из прежней недоступной "высшей дамы" (выражение Степана Трофимовича) обратилась в самую обыкновенную, взбалмошную светскую женщину. Впрочем это только могло казаться.
     Прибыв в пустой дом, она обошла комнаты в сопровождении верного и старинного Алексея Егоровича и Фомушки, человека, видавшего виды и специалиста по декоративному делу. Начались советы и соображения: что из мебели перенести из городского дома; какие вещи, картины; где их расставить; как всего удобнее распорядиться оранжереей и цветами; где сделать новые драпри, где устроить буфет, и один или два? и пр., и пр. И вот, среди самых горячих хлопот, ей вдруг вздумалось послать карету за Степаном Трофимовичем.
     Тот был уже давно извещен и готов, и каждый день ожидал именно такого внезапного приглашения. Садясь в карету, он перекрестился; решалась судьба его. Он застал своего друга в большой зале, на маленьком диванчике в нише, пред маленьким мраморным столиком, с карандашом и бумагой в руках: Фомушка вымеривал аршином высоту хор и окон, а Варвара Петровна сама записывала цифры и делала на полях отметки. Не отрываясь от дела, она кивнула головой в сторону Степана Трофимовича, и когда тот пробормотал какое-то приветствие, подала ему наскоро руку и указала, не глядя, подле себя место.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ] [ 45 ]

/ Полные произведения / Достоевский Ф.М. / Бесы


Смотрите также по произведению "Бесы":


2003-2020 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis