Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Бондарев Ю.В. / Берег

Берег [22/29]

  Скачать полное произведение

    - Милая, хорошая ты, Эмма. Я никогда не знал, ничего не знал, не верил. Я ненавидел всех немцев. А знаешь, какими казались мне немки? Или толстыми злыми старухами с хлыстом в руке, или молодые эти... знаешь, садистки с кукольными личиками. И ненавидел. Ненавидел всех... Потом в Пруссии... Ты непохожа на них, ты другая, Эмма, я люблю тебя...
     - Вади-им, я льюблью тьебья! О, Вадим! Warum? Warum must du nach Rusland fahren? [Почему? Почему ты должен ехать в Россию?]
     - Что "варум"? Я не понял, не понял...
     Он вдруг выпустил ее руку и с очнувшимся выражением обернулся к двери, прислушиваясь, а она гибко вскочила, отталкиваясь от кресла, ее широко раздвинутые глаза остановились на его лице неподвижным ужасом обреченной на казнь, ладони сдвинулись лодочкой перед шепчущими губами, будто поспешно молилась внутрь себя, заклинала кого-то, кто всезнающе распоряжался судьбой, войной, любовью, но уже мало чем мог помочь и ей и ему.
     - Неужели Ушатиков?.. - проговорил хриплым шепотом Никитин. - Что там?
     - Товарищ лейтенант...
     С лестничной площадки донеслось покашливание, беспокойная возня ногами и спустя секунды три отчетливый стук, и опять голос: "Товарищ лейтенант!" - толчком бросили Никитина в сторону этих ворвавшихся звуков.
     - Что там? Что, Ушатиков?
     - Быстрей, товарищ лейтенант! Шум внизу какой-то! - засипел Ушатиков и по-кошачьи заскребся в дверь. - Связисты всполошились чего-то. Не пойму пока, чего они там. Не комбат ли приехал?
     - Сейчас, Ушатиков, сейчас, - сказал Никитин. - Откройте замок. Сейчас.
     А там, на нижнем этаже недавно спящего дома, шум возрастал, возрастали взбудораженные голоса, гулким дроботом пронесся топот сапог, одна за другой захлопали двери, выделился из этого шума, из суматошной беготни чей-то громкий возглас: "Зыкина к телефону! Товарищ сержант, боевая тревога! К аппарату, скорей!" И следом резкая, подымающая команда тревоги, явно долетевшая сюда, в мансарду, хорошо знакомая по грозной интонации, пронизала Никитина шершавым морозцем, и в голову пришла первая мысль: "Неужели немцы снова атакуют город?"
     Он подбежал к окну, посмотрел на шоссе по направлению леса - ночь шла к рассвету, воздух везде голубовато, холодно посветлел, трапеции созвездий опустились, горели последним изнемогающим блеском в озере, над почерневшей кромкой лесов и ровно среди темных трав белела за озером ниточка шоссе - все было предрассветно, спокойно, сонно. Было пока тихо и в городке - ни движения, ни команд, ни огонька в окнах. Только внизу, на первом этаже, перекликались, сталкивались голоса, бегали, стучали сапоги, и неутихающий шепот Ушатикова звал из-за двери:
     - Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант!
     И он сказал глухо:
     - Эмма, тебе надо уходить...
     Она, поняв, с криком рванулась к Никитину, с такой безнадежной мольбой, коленями, грудью вжалась в него, обхватив шею, пригибая его голову к своему лицу, исступленному, страшному выражением обреченности и страха, так впилась дрожащими губами в его рот, что он почувствовал скользкую влагу выбивающих дробь ее зубов:
     - Вади-им, Вади-им...
     - Эмма, милая... Тебе надо уходить. До свидания, Эмма. Я бы хотел, я очень хотел... Auf Wiedersehen, Эмма... До свидания...
     Обнимая, целуя ее мягкие, растрепанные волосы, стискивая до хруста косточек ее обмякшие плечи, он спутанными шагами, преодолевая пространство комнаты, довел Эмму до двери - и больше не помнил ничего ясно: дверь, уже приготовление открытая на лестничную площадку невидимым Ушатиковым, чернела, зияла отчужденным проемом теплых потемок - и она ушла туда, пропала в этой тьме, поглотившей ее, как непроницаемая глубина вечности.
     После он вернулся в комнату, не зная зачем, сел к столу и, задыхаясь, тупо смотрел на исписанный листок бумаги, на огонь свечи - желтый мотылек пламени распластывался, порхал, бился на одном месте от его дыхания.
     По ступеням взбегали, грузно затопали сапоги, раздалась команда на лестничной площадке: "Ушатиков, марш в батарею!" - дверь настежь распахнулась, под сквозняком сильно заколебался, лег язычок свечи - и стремительно вошел Гранатуров, белела на груди чистая марлевая перевязь, лицо непроспанно-сероватого оттенка, в подглазьях темные пятна; но гулкий голос его, раскаленный возбуждением, загудел утробными перекатами:
     - Эй, Никитин! Не спишь! Ну, лейтенант, воевать будем или под арестом сидеть? Слышал? Или не слышал? Ну? Что? Что смотришь?
     Никитин, ни слова не говоря, мял в пальцах сигарету.
     - Что смотришь, говорю? - густо крикнул Гранатуров. - Боевая тревога! Всей дивизии! И нашему артполку! Срочно снимаемся - и форсированным маршем на Прагу! Приданы танковой армии. Я только что из штаба. В Праге - восстание против немцев! Все дивизионные рации ночью поймали сигнал о помощи. Чехи восстали и просят помощи! Ясно, Никитин? Идем на юг! В Прагу! В Прагу!
     Гранатуров ходил по комнате из угла в угол, громоздкий, взбудораженно-жаркий, даже веселый, казалось; перебинтованная рука покачивалась на перевязи, а Никитин все мял незакуренную сигарету, не вполне сознавая, зачем Гранатуров говорит это ему, вчера как бы отделенному навсегда от войны, батареи, от самого Гранатурова ожиданием совсем иных обстоятельств за черной полосой угрожающе сомкнутого судьбой круга.
     - А дальше что? Дальше что со мной? - опросил хрипло Никитин и пересел на так и не разобранную днем постель. - Что мне, комбат?
     Гранатуров приостановился подле кровати, выкатил свои шальные в красных веках глаза, наклонился, и от оглушительного крика его лицо Никитина обдало знобким жаром:
     - Все, Никитин! Богу молись! Повезло! Проскочило! В рубашке родился! Из строя только вывел лучшего командира орудия! Богу свечку поставь за то, что не убил! Да, проскочило! Ты ему задел пулей ухо, ранил ухо, понял? Плохо стреляешь из пистолета, хуже, чем из орудия! Хуже! Десять суток ареста отсидишь! Командир дивизии десять суток строгача тебе отпустил! Пожалел тебя, дурака и молокососа! После Праги, после Праги отсидишь! Ясно?
     - А зачем жалеть меня, комбат?.. - ссохшимся голосом выговорил Никитин, вспотевшие пальцы его влипли в сигарету, и горячо, больно хлынула кровь в виски, перемешивая, комкая, раздергивая мысли жгучей быстротой, словно бы сверкающая карусель повернула его и, размахнувшись на скорости, затормозила, выбросила силой случайности за пределы грозного круга, перехватывая дыхание, вытеснив воздух из груди: "Я не убил Меженина? Я промахнулся? Я ранил его? Десять суток ареста? Командир дивизии... Десять суток после Праги..."
     Он молчал - ему не хватало воздуха. Он глядел в потолок, и странное, горько-щекочущее удушье запирало и отпускало его горло, и, сотрясаясь, не в силах справиться с собой, он неожиданно почувствовал, как неудержимо бьет его обрывистый смех вместе с колючими слезами.
     - В ухо? Я ранил его? Зачем же это? Эту сволочь... И нужно было!
     - Замолчать, Никитин! Истерика? Встань, встань! - скомандовал Гранатуров, гневно оскалив крупные зубы. - Мозги свихнулись? Или взбесился вконец? Встань и очухайся!
     Но Никитин сидел на постели, слезы текли по его щекам.
     - Не кричи, комбат, - всхлипывающим шепотом сказал он. - Подожди... сейчас, сейчас все пройдет. Я его ранил? Неужели я его ранил? За ранение в ухо десять суток ареста. Это смешно. Нет, это не истерика. А может быть, истерика. Мне все равно. Что я должен делать?
     Гранатуров ходил по комнате, крутыми поворотами срезая углы.
     - Во-первых, слушай сюда, если еще что-нибудь соображаешь! - заговорил он и виртуозно выругался: - А, всех вас!.. Не исключено, что на марше тебя потребует к себе командир дивизии. Я доложил командиру артполка, а он доложил комдиву. Вот моя версия - запоминай: тебя, дурака стоеросового, спасал! Сержант Меженин не выполнил твоего приказа, вы повздорили, и ты сгоряча применил оружие, а теперь раскаиваешься. Ясно? Вот это ты и будешь отвечать командиру полка или командиру дивизии. Из-за вас, дуроломов, носить пятно на своей батарее не намерен! Меженин, между прочим, версию знает, я говорил с ним. В госпитале говорил. Ясно, Никитин? Запомнил?
     - Нет, комбат, не ясно, - выговорил Никитин, вытирая слезы на щеках. - Если уж вызовут, с Межениным я объединяться не буду. Я ничего не забыл, комбат. И если он вернется в батарею, кому-нибудь из нас все-таки придется пойти под суд.
     - Спятил, Никитин? Да ты знаешь кто? Ты - псих, сумасшедший!.. На кой хрен в батарее мне твои принципы! Белыми ручками и в перчатках хочешь воевать? Где ты найдешь лучшего командира орудия?
     - Я не изменю решения, комбат, - сказал Никитин. - Или - или. Даже если вызовет меня командующий фронтом.
     - Дьявол бы вас взял обоих с моей шеи! Ух, как вы мне надоели со своим чистоплюйством! - загремел Гранатуров и ударом сапога растворил дверь, прокричал вниз раскатисто мощным строевым басом: - Ушатиков! Оружие, ремень, погоны - лейтенанту Никитину! Молнией сюда! - И, мимо плеча глянув на Никитина, прибавил тише: - Примешь пока батарею, а после Праги - видно будет.
     Внизу, на первом этаже, не утихала беготня солдат, хлопали двери, будто поднялись сквозняки во всем доме, позвякивало оружие, вспыхивали громкие голоса, и во дворе и на улицах городка, налитых прозрачной синевой весеннего рассвета, заработали с пофыркиваньем, с подвываньем моторы машин, и разнеслась под окном команда сержанта Зыкина:
     - Передки на батаре-ею!..
     - Будет видно, - сказал Никитин. - Только последнее: мне нужно, комбат, отлучиться на три минуты.
     - Куда?
     - Это мое личное дело, комбат.
    ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. НОСТАЛЬГИЯ
    1
     Глубокой ночью Никитин спустился в бар за сигаретами и, возвращаясь, уже выйдя из лифта в длинный коридор своего этажа с единообразными серыми прямоугольниками дверей, вдруг почувствовал, что забыл или не запомнил четырехзначную цифру занятого им номера, - и все эти размытые коридорным полусумраком двери представились ему совершенно одинаковыми.
     Он помнил, что, уходя, оставил включенной над постелью маленькую лампу, уютно и как бы стыдливо обернутую зеленым абажуром-юбочкой; и, хорошо помня об этом ориентире, наугад дважды толкнулся в незапертые комнаты с надеждой увидеть огонек ночника над кроватью, но там не горел свет, и душная, пахнущая синтетическими коврами темнота обдала его храпом, стонами, бормотанием спящих людей. Он минуту постоял, готовый иронически посмеяться над нелепостью положения:
     "Н-да, чрезвычайно занятно, что называется - заблудился в трех соснах..."
     Спал весь отель, и вдоль слабо освещенного пригашенными бра коридора призрачно темнели на бесконечной дорожке вереницы женских и мужских туфель, выставленных сюда для утренней чистки этажной прислугой.
     "Слава богу, ботинок я не выставлял. Значит, здесь", - подумал Никитин перед номером, где не было обуви, не без облегчения нажал на полированную ручку и теперь, не испытывая ни малейшего сомнения, шагнул в комнату.
     И сейчас же в заминке остановился - яркий свет люстры и зажженных торшеров соединенным потоком хлынул ему в глаза; запахло пряным; от круглого журнального столика, заставленного бутылками, над которым слоился сигаретный дым, настороженно обернулись двое мужчин, одетых в вечерние костюмы, - черные галстуки выделялись на белых рубашках. Один, высокий, прямой, с иссиня-выбритым костлявым лицом, встал, устремленно подошел вплотную к Никитину, всматриваясь неузнающими глазами, затем пьяно и косноязычно сказал что-то на неизвестном немецком диалекте и, усмехаясь, кивнул на женщину, совсем молоденькую, совсем девочку, с короткими волосами, лежавшую на кровати поверх одеяла, полураздетую; сигарета дымилась в откинутой руке на подушке.
     - Entschuldigen Sie, bitte, - выговорил необходимые слова извинения Никитин и попятился в коридор, будто выталкиваемый прочь из номера хрипловатым женским смехом, и дверь захлопнулась.
     На всем этаже стояла тишина, мертвенная, бескрайняя.
     В полном безмолвии отеля он опять постоял несколько минут, уже с досадой, с раздражением хмурясь, еще почему-то не разубежденный в том, что его номер именно и есть тот номер, в котором сидели двое неизвестных людей, а это походило на какое-то сумасшествие.
     "Что за чушь! Они не могли быть в моем номере! Двое мужчин... и с ними женщина? Не может быть этого!"
     Но в то же время его начинало охватывать почти необъяснимое чувство страха, неотвратимого, как во сне.
     И это было точно такое же чувство, какое он пережил четыре года назад в осеннем неуютном Чикаго. Поздним вечером, после какого-то приема, моясь в ванной своего огромного, мрачноватого, расположенного на шестнадцатом этаже номера, он сквозь шум воды расслышал двойной щелчок повернутого в замке ключа, тихое движение, легкий шорох и, быстро подняв голову, вздрогнул, покрываясь колючим ознобом: в раскрытую дверь ванной осторожно ступил какой-то длиннолицый незнакомый человек в намокшей шляпе, проскользил по косяку плащом, осыпанным каплями дождя, и застыл черной фигурой на пороге, держа одну руку в кармане.
     От страшного крика Никитина: "Кто вы? Какого черта вам здесь нужно?" - человек этот, кривясь ртом, качнулся бесплотным привидением назад и растаял, исчез, вроде его и не было. И тогда, ничего не понимая, выключив воду, роняя клочья мыльной пены, Никитин подбежал к входной двери, тщательно проверил замок, ощупал ключ. Дверь была заперта на два поворота ключа. Потом, не без подозрительности осмотрев номер - даже складки портьеры, бельевой шкаф, узкое пространство под кроватью, он выглянул в коридор, по-американски широкий, пусто освещенный из конца в конец, - там никого не было. И в тот миг, унимая биение сердца, он уверял себя, что ему все привиделось, показалось, что это тихое, внезапное появление неизвестного человека в плаще могло быть только галлюцинацией, результатом долгого напряжения нервов. Ведь он отлично помнил, что, придя в номер, закрывал на два поворота ключа дверь, прочитав карточку-предупреждение, положенную, по-видимому, администрацией отеля на подушку: "Перед сном не забудьте закрыться на ключ". Никитин, однако, не мог успокоиться мыслью, что это была галлюцинация, - нет, он реально различил четкие щелчки ключа в замке, шорох плаща и ясно видел в проеме двери того человека, вошедшего в ванную, его шляпу, мокрый плащ, черты его бритого лица. "Кто это был? Зачем? В двенадцать часов ночи!.."
     И Никитин, расстроенный, подавленный отвратительным лохматым страхом, без сна лежал в тишине своего пропахшего сигаретным дымом номера, погруженного в ночную неподвижность чикагского отеля, вновь вспоминая лицо человека, застегнутый плащ, увиденные им до мельчайших деталей. Потом он все же пришел к трезвому выводу: тот человек в плаще, наверное, будучи демоном надзора, получил неточную информацию о времени прихода Никитина в отель, что было вероятнее всего; невероятным же было то, что, слыша шум воды из номера, он живым привидением вошел, возник зловещей фигурой в ванной, как патологический убийца, маньяк из фильмов Хичкока, - подобное действие Никитин объяснял элементом чисто психическим.
     А позднее целую неделю его мучило и не покидало ощущение, похожее на непрекращающуюся зубную боль.
     И сейчас, оглядываясь посреди пустынного коридора спящего немецкого отеля, среди нескончаемо унылого лентообразного кладбища женских туфель, мужских остроносых полуботинок, темневших у сплошь закрытых дверей, он вдруг с тою же тянущей болью ощупал свою заброшенность в накрытом тьмой, погибшем и погасшем мире, как будто навечно остался один в этом давно вымершем отеле, где, казалось, много лет не было никаких признаков человеческого дыхания и лишь напоминанием о когда-то живших здесь людях тянулись эти нетленные, молчаливые вереницы туфель в безлюдном пространстве коридора.
     "Очень интересно! Что мне приходит в голову? Сумасшествие так начинается или как-нибудь иначе?" - подумал Никитин и, сжатый нарастающей тоской, одержимо подчиненный единственной мысли - скорее, скорее найти свой номер, уйти скорее из этой мертвой пустыни коридора, - он толкнул первую дверь справа, возле которой не было обуви, и тотчас навстречу ему густо пахнуло горячей темнотой, запахом лаванды, смешанным с запахом тела и влажных простынь.
     "Нет, не этот! Какой же идиотизм!" И он, зло смеясь над собой, в растерянности, уже близкий к отчаянию, торопливо и решительно налег рукой на следующую дверь, но дверь эта не поддавалась: он была заперта изнутри...
     Комната Никитина оказалась через два номера.
     Когда он вошел и увидел знакомый огонек абажурчика юбочкой, покойно распространявший в полумрак зеленоватый ровный свет над постелью, отвернутую им перед уходом теплую перину-одеяло в белоснежном пододеяльнике-конвертике, свои вещи на письменном столе, свой чемодан на деревянной подставке и развернутый на подушке, весь сияющий зеркальным глянцем цветных фотографий "Штерн", что просматривал ко сну, - когда Никитин увидел все это, свое и чужое, он с раздражением вытер испарину со лба и начал ходить по номеру, вслух ругая себя за неожиданную, глупейшую нелепость, за тот приступ неопределенного страха, пережитого им только что.
     "Страх? Почему страх и даже ужас одиночества охватили меня там, в проклятом коридоре?" - необлегченно думал Никитин, бегуче глядя на мебель и предметы в комнате, - на этот просторный бельевой шкаф, в котором, чередуясь, по неделям висели, оставив соединенные запахи, чьи-то костюмы, рубашки, галстуки, как сейчас висит и его костюм, на эту широкую двуспальную кровать с чистейшим, хрустящим бельем, где до него, Никитина, лежали, спали, храпели, целовались сотни или тысячи незнакомых ему людей, пахнущих лавандой, потом, душистой пудрой, коньяком, сигаретами, губной помадой. И эту кнопку ажурной ночной лампочки нажимали множество чужих пальцев со следами вина, журнального цинка, противозачаточных таблеток, денег, которыми расплачивались за такси, за ужин в ресторане, за любовь женщин, приведенных в номер.
     И Никитин почувствовал отвращение к этому сгущенному воздуху номеров и отелей, где невидимо оставались следы жизни разных людей, пришедших и ушедших, мнилось, в небытие, освободив другим маленькое и временное место на земле - пропахшие чужими запахами бельевые шкафы, кровати и умывальники.
     Никитин шагал по комнате, потирая грудь, - там остренькими лапками дрожал, бился в паутинке паучок бессонной тоски, испытанной им за границей не однажды...
     Закуривая сигарету, он, наконец, подошел к телефону, нашел в записной книжке номер Самсонова (комнаты были рядом, но номерами на всякий случай они обменялись), позвонил в, не скоро услышав заспанный голос, всполошившийся в трубке: "Это кто? Что? Вадим?" - с извинениями за звонок ночью попросил его, если нетрудно, зайти на минуту к нему. "Да что случилось? Серьезное? Да сколько времени-то?" - загудел с сопеньем Самсонов, и звук его сонного голоса был почти родным, успокоительным, как замерцавший огонек в серой ночной беспредельности.
     - Очень прошу, Платоша, зайди.
     Минуты через две Самсонов без стука вошел в номер; просторная полосатая пижама топырилась на полнеющем животе, босые ноги в домашних шлепанцах, лицо помятое, на щеке красная полоса от подушки - все говорило о том, что он не мучился бессонницей, спал крепко в своем номере и, разбуженный, был раздосадован и удивлен неурочным звонком.
     Самсонов грузным телом упал в кресло, хмыкнул, навел близорукие моргающие глаза на Никитина, спросил:
     - Да ты знаешь, сколько времени-то? Третий час ночи. Бессонница? Димедрол есть? А ну-ка попробуй.
     Он извлек из кармана пижамы пакетик димедрола, вытряхнул на ладонь таблетку, налил в стакан минеральной воды.
     - Прими. Даю гарантию. Проверено.
     - Не то, не то, Платоша, совсем не то, - сказал Никитин и, потушив сигарету в пепельнице, зашагал к ванной, принес оттуда два пластмассовых стаканчика, подхватил с письменного стола бутылку коньяку, начатую в день приезда, плеснул в стаканчики, излишне весело предложил: - Давай лучше армянского. Вроде так повнушительнее. И лечебное.
     - Это как понимать - посередь ночи? С какой стати разгулялся? За этим ты меня и разбудил? Эдак мы сопьемся с тобой за границей, дорогой друг и учитель! Не пошел ли ты в разгул на загадочных радостях?
     - А, будь здоров, поехали, Платоша!
     Никитин выпил, зажевал осколочком печенья, вытянутым из разорванной пачки, походил из угла в угол по номеру, постоял у окна. В колени дышало сухим теплом, пощелкивало электрическое отопление, осенняя ночь липла к стеклам сырой теменью, стучали набегом редкие капли, малиновый отблеск рекламы туманно разбрызгивался по мокрому тротуару на углу каменной улицы. Была глухая пора дождливой ноябрьской ночи в этом неприютном и огромном Гамбурге с неизвестной жизнью, точно опущенной сейчас в ненастную, просырелую мглу, - и то, что десять минут назад, бродя меж закрытых дверей длинного, серого, тусклого коридора, он ощутил себя одинокой песчинкой в вымершей навсегда пустыне, и то, что никак не исчезало ошеломляющее чувство узнавания, вины, неудовлетворения, необъяснимого стыда после разговора у госпожи Герберт, вызывало насильное желание оборвать, забыть, прекратить все - и вернуть прежнее заграничное состояние необремененного привычными обязанностями человека.
     Но этот настрой не возникал, и глоток ожигающего коньяка, и приход Самсонова не помогли ему, хотя чем-то домашним, обволакивающим повеяло от его неуклюжей фигуры, заспанного лица, от его комнатных шлепанцев на босу ногу.
     "Как же сказать, что у меня началось? - подумал Никитин, нахмуриваясь, и сел в кресло напротив Самсонова. - Как ему сказать?"
     - С твоей бессонницей в алкаша превратишься, - проворчал Самсонов, нехотя пригубил пластмассовый стаканчик, смочил губы и крякнул. - Ну что? Что загрустил, Вадик? - спросил он ворчливо и пошаркал шлепанцами, расставил толстые, обтянутые пижамой колени. - Об чем задумался? Об чем мысли? Ничего не стряслось? По какой причине тебя задержала у себя эта богатая госпожа? Если, конечно, не секрет. Делал автографы, или вели вумные беседы об искусстве? А ты знаешь, она еще, так сказать, ничего...
     - Что "ничего"? - Никитин хрустнул пальцами, глядя в потолок.
     - Ну, фигурка, глаза, седые волосы или покрашенные, бог его знает, сейчас это модно, - в общем, что-то есть... Довольно-таки привлекательная еще немочка, хоть и не первой юности.
     Самсонов снова смочил коньяком губы, наморщил брови, потянулся к разорванной пачке печенья на тумбочке и договорил не без иронии:
     - Смотри, Вадимушка, держи ухи востро - околдует, очарует русскую знаменитость, и - опять же что? - пострадает отечественная словесность. Изнасилует, согласно западной сексуальной революции. Не опасаешься?
     Никитин помолчал, медлительно разминая сигарету, и вдруг с какой-то подмывающей сердитой искренностью спросил:
     - Ты знаешь, кто она?
     - То есть как кто? В каком смысле? Женщина, имеющая частную собственность. Довольно-таки богатая тетя из Гамбурга, видимо, меценатка, окруженная людьми, так сказать, искусства. С демократическим уклоном. Вот и весь пасьянс. За исключением того, чего мы не знаем.
     "Стоит ли сейчас говорить все? Он может понять не так, как надо, - подумал Никитин, как бы сразу останавливая себя перед препятствием, за которым было скрыто его личное, давнее, очень молодое, и почти от этого полуявное, словно ускользающий в полудреме теплый солнечный свет на обоях милой далекой комнаты. Но ощущение давнего, юного, такого нереального, что, мнилось, проступило оно сквозь туманные пласты целой прожитой жизни, не его, Никитина, а совсем другого человека, приблизилось к нему сегодня из бывшего когда-то синевато-ясного майского утра, утратив грубую тяжесть прошлых оттенков, едва не затемнивших в конце войны его судьбу, наивного в своей мальчишеской чистоте лейтенанта, командира взвода, - нет, позднее той раскрытой чистоты, той неосторожной решительности он уже не испытывал с безоглядной полнотой юности никогда.
     - И все-таки, ты знаешь, кто такая госпожа Герберт? - переспросил Никитин, ловя взглядом на полном лице Самсонова удивление. - Да, милый Платоша, такое бывает раз в жизни, вернее, не в жизни, а в забытых снах человечества. - Он опять похрустел пальцами, затем, с усмешкой разглядывая темную жидкость, поднял стаканчик, задумчиво договорил: - Давай за золотые сны юности. Мне что-то грустно сегодня, Платоша. Ужасно грустно. Даже тоска какая-то.
     - Много пьешь, - заметил Самсонов и, насупленный, прикоснулся краем стаканчика к стаканчику Никитина. - Хоть, знаешь ли, и за сны юности... или там человечества. Но что с тобой, Вадик? Можно сказать, поднял с постели без порток средь ночи, хлещешь коньяк, как на свадьбе, бормочешь невнятный бред. А я - слушай и умней?
     - Сон и бред. Именно сон и бред, - ответил Никитин и жадно выпил коньяк. - А скажу я тебе, Платоша, вот что. Не удивляйся, ибо сам не до конца верю, хотя это так. Госпожа Герберт - это некая Эмма, когда-то восемнадцатилетняя синеглазая немочка, с которой я совершенно случайно встретился в конце войны в Кенигсдорфе. Батарея размещалась в ее доме. А Кенигсдорф - это дачный, тихонький городок, куда нашу потрепанную дивизию отвели на отдых из Берлина. И перед Прагой. Вот кто такая госпожа Герберт... Не удивлен, Платоша?
     Никитин выговорил это с размеренным, нарочитым спокойствием, но кустистые брови Самсонова недоверчиво поползли на лоб, он поставил стаканчик на тумбочку, после чего звучно фыркнул губами и носом:
     - Ересь научно-фантастическая? Действительно! Ну и что? То есть - какая девочка? Какая Эмма? Нич-чего не понимаю! У тебя что - какие-то общения с ней были? Или что?
     - Видимо, - сказал Никитин. - Мне было тогда... почти двадцать один. Двадцать шесть лет назад. Это было в мае сорок пятого года.
     - Ой ли! Военный фольклор! - вскрикнул Самсонов, взметнув в воздух обе руки и опуская их на колени. - Ты бредишь наяву, Вадимушка, сочиняешь, выдумываешь несусветное! Как можно помнить какую-то девочку, хоть и синеглазую, двадцатишестилетней давности? И что уж такое у тебя было? Да и что могло быть, когда к немцам отношение было ясное!
     - Было то, что могло быть, Платоша, - ответил Никитин. - Мы стояли в Кенигсдорфе дней пять. Второго мая нас вывели из Берлина.
     - И та девочка - госпожа Герберт? Господь-бог! Ай, Вадимушка, Вадимушка, сейчас ты примешь димедрольчик, запьешь минералкой, укроешься потеплее одеялом, завтра проснешься со свежей головкой, готовый для дальнейших дискуссий. - Самсонов, широко раскрывая рот, завывающе зевнул: - Ава-ва-а... Не отдаешь себе отчет, как все гениально? Прошло четверть века, но ты вспомнил ее лучезарное, прелестное, невинное личико... и впал в меланхолию. Сюжетик восемнадцатого века, Вадим. А я ведь реалист как-никак.
     Самсонов закончил зевоту сипловатым смешком, руки его соединились на животе, большие пальцы стали рассеянно постукивать, отталкиваться друг от друга, и нечто снисходительно-сонное появилось на его круглом, аляповатом без очков лице, в подслеповатом прищуре повлажневших от сладкого зевания глаз.
     - Перестань, Платон, разыгрывать и валять дурачка. Я говорю совершенно серьезно. Ты способен воспринимать что-нибудь или мне замолчать?
     - Мои уши на гвозде внимания, Вадимушка! Только отдохнуть бы тебе...
     Никитин курил, смотрел на непроспанного Самсонова, взявшего легковесно-недоверчивый тон, видимо показывая этим насмешливую досаду к бесполезному разговору среди ночи, после телефонного звонка, прервавшего сон по причине чужой бессонницы, - и смешок, и зевание его, и ироническая непробиваемость начинали тоскливо раздражать Никитина, как и то нелепое бессилие в омертвело пустынном коридоре отеля с темной вереницей ботинок у дверей.
     - Узнал ее не я, - раздельно сказал он, не скрывая возникшего неудовлетворения. - Узнала она. Вероятно, случайно. Разумеется, случайно. По фотографиям в книгах, которые переведены здесь. Собственно, поэтому она и пригласила меня. Да, госпожа Герберт, с которой мы оба с тобой познакомились, - та самая Эмма из Кенигсдорфа, и это я знаю точно. Теперь можешь валять дурака и острить, Платоша, сколько тебе хочется.
     - Ого-го-го, Ва-адик! Ну-ну, знаешь ли!..
     Лицо Самсонова сначала распустилось в непритворном изумлении, но сейчас же собралось, теряя заспанную опухлость, близорукие глаза его потерянно сморгнули и стали до смешного беззащитными и выпуклыми.
     - Ну-ну, Вадим! Вот оно, значит, ка-ак, - повторил он растянуто, вдохом вздымая грудь под пижамой. - Это ты меня окончательно огорошил, подожди, подожди, что-то я не совсем... Значит, она тебя через двадцать шесть лет узнала - и пригласила? И - что? Как она тебе это объяснила? Зачем пригласила? Ведь двадцать шесть лет - это уже все, все забыто, туман сплошной. Зачем она оставила тебя сегодня? Ты это можешь мне сказать?
     - Спрашивай попроще. Думаю - одно любопытство ко мне.
     - Любопытство... У нее? Неужели любопытство? Уверен? А как у тебя, Вадим? Только откровенно, если возможно... Мне что-то странновато было, знаешь ли, когда она начала тебя оставлять у себя. Скажи, у нее что - что-то особое есть к тебе?


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ]

/ Полные произведения / Бондарев Ю.В. / Берег


Смотрите также по произведению "Берег":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis