Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Бондарев Ю.В. / Берег

Берег [17/29]

  Скачать полное произведение

    - Товарищ лейтенант...
     "Что? Кто? Зачем это меня зовут? Кто это? Меженин?"
     - Товарищ лейтенант... Комбат приехал...
     "Комбат? Откуда приехал? Какой комбат?"
     Вокруг сгрудился расчет орудия, подавленно-угрюмые, молчаливые люди, незнакомо-притихшие близ дохнувшей смерти, в не просохших еще гимнастерках, грязь размыта потеками пота на щеках, маленький наводчик Таткин ненужно мял у живота пилотку, в вытянутой шее, в немигающих глазах Ушатикова застыло удивление перед тем, что всегда уму непонятно было (ведь еще команды лейтенанта в ушах звучали, еще помнилось, как он, живой, гибкий и здоровый, с платком по поляне шел), а Меженин и этот пехотинец Перлин уже расстилали плащ-палатку, и Меженин с мрачной и бессмысленной аккуратностью все расправлял ее по траве, выпрямлял уголки, словно озабоченный тем, чтобы Княжко на ней удобно было. И это он говорил, разминая плащ-палатку, не глядя на Никитина:
     - Комбат приехал, товарищ лейтенант.
     - Кладите его, - сказал вполголоса Никитин. - Кладите на плащ-палатку. Понесем к орудию.
     "Что я скажу Гранатурову? Рассказывать, как случилось? Повторять весь бой? Странно - Гранатуров и Княжко не были друзьями, - подумал вяло Никитин как о чем-то лишнем, сложном, ненужном сейчас, отвлекающем в сторону от немыслимой и страшной простоты. - Да, да, Гранатуров жив, а Княжко убит..."
     И Никитин посмотрел туда, куда не хотелось ему смотреть.
     Да, он все-таки не выдержал, не высидел в медсанбате и приехал, не зная о конце боя, старший лейтенант Гранатуров, как приезжал в район Цоо и вчера ночью в батарею. Его роскошный трофейный "опель", неделю назад взятый на улицах Берлина, игрушечно поблескивал светлым лаком и стеклами в конце поляны, где начиналась, вероятно, лесная дорога, метрах в пятидесяти за позицией орудия. И сам Гранатуров, вылезший из машины, огромный, с толстой в бинтах кистью на марлевой перевязи, крупными шагами шел сюда, к замеченной им издали группе людей на поляне. И тут следом за комбатом вылезла из "опеля" Галя, захлопнула дверцу, сказав что-то шоферу, оправила пилотку на черных волосах и, по обыкновению строгая, тоже пошла к поляне позади Гранатурова, догоняя его.
     "Она - зачем? Почему он не один?" - мелькнуло в голове Никитина, и чугунная болезненная тоска сдавила его всего.
     И чем ближе они подходили, тем четче он различал их лица: смуглое, с длинными косыми бачками Гранатурова, напряженное, нацеленное чрезмерным вниманием в толпу солдат, и тонкое, сразу ставшее чужим, преображенным лицо Гали, поднятое в ожидании страха и муки.
     Вглядываясь и не найдя среди солдат знакомую фигуру Княжко, она, наверное, особым женским чутьем мигом ощутила что-то неладное, случившееся здесь, и видно было, как она ускорила шаги, прижимая, будто в удушье, одну руку к горлу. И Никитин, стиснув зубы, почувствовал, что ее несоглашающийся разум еще не воспринял всего, еще боролся с тем, что стало бесповоротной явью.
     - Где Княжко?.. Где Княжко? - закричал Гранатуров, подбегая к раздавшейся толпе солдат, его темные глаза изумленно выкатились, он, видимо, не предполагал увидеть то, что увидел отчетливо и реально, рот его по-львиному раскрывался, и он обрывисто повторял: - Почему Княжко? Почему Княжко? Каким образом? Ты что молчишь, Никитин? Как это случилось? Здесь? Насмерть?..
     - Потом, комбат, ради бога...
     Никитин еще выговорил это, не узнавая собственного, перетянутого железной петлей голоса. В то мгновение он не знал, что может ответить Гранатурову, и не знал, что может ответить Гале, уже подошедшей к краю плащ-палатки и как-то нетвердо, с прижатой рукой к горлу, остановившейся перед изголовьем Княжко. Никогда в жизни он не видел такой мраморной белизны лица, такой смертельной неподвижности в блестящих сухостью глазах, такой вороненой черноты волос из-под пилотки, крылом закрывшей белизну ее щеки. Рядом вместо Никитина сержант Меженин нехотя и хмуро рассказывал Гранатурову, потребовавшему объяснений, подробности последних минут жизни лейтенанта Княжко до автоматной очереди из окна мансарды, а Галя, не размыкая бескровных губ, не задав ни одного вопроса, все омертвело молчала; она не слышала ничего, неузнаваемая в своей закованной стылости, глядела на планшет, на кобуру пистолета, снятые с Княжко, которые держал Меженин как доказательство его гибели. Потом судорога внутренней муки прошла по ее губам, и она со стоном опустилась на колени у изголовья Княжко, мелко дрожащими пальцами потрогала его измазанный кровью лоб (зачем в момент смерти он вытер его платком?), пощупала то место на груди, куда вошли пули, и отклонилась, выпрямилась, не подымаясь с колен, с зажмуренными веками, подставив лицо чему-то бесповоротно настигшему ее, непоправимо и окончательно понятому ею.
     - Галя... - хотел позвать Никитин, но голос не подчинялся ему, и он, кривясь, лишь останавливающе толкнул в плечо Меженина.
     Меженин замолк на полуслове, из-за плеча мутно покосился на Галю, и Гранатуров и Перлин одновременно повернули головы по направлению сумрачного взгляда сержанта. Перлин, раздавленный случившимся и присутствием здесь женщины, этого молчаливого младшего лейтенанта медицинской службы, потерянно замялся, порханьем прочистил горло, спросил сипящим шепотом Меженина:
     - Она - кто?.. Его пэпэжэ, что ли?
     - Малча-а-ать! Заткнись! - заорал разъяренно Гранатуров, нависая гигантской фигурой над низкорослым Перлиным, и рубанул здоровой правой рукой возле его откачнувшегося плоского лица. - Молчать, твое дело телячье сейчас! Молчать! Ясно? - Он обернулся к горящему лесничеству. - Подлецы! Шантрапа фрицевская! Он к ним, чтобы кровь не проливать, чтобы их спасти, шел, а они, гадюки, по нему выстрелили! А! Вот они, сосунки, вот они! А ну-ка, хочу на них посмотреть, что это за вояки! А ну, пехота! Чего глаза лупишь? Прикажи подвести их сюда! Мигом!
     От лесничества, охваченного жадными извивами огня по всему первому этажу, от горящих построек, густо замгленных дымом, где протяжно, с натугой мычала, по-видимому, раненная и задыхавшаяся в пристройке корова, приближалась группа людей, разношерстно одетых в немецкие мундиры, военные рубахи, в гражданские пиджаки, сбитая в плотную кучу группа пленных, сдавшихся во время атаки пехоты. Группу эту конвоировали двое солдат, сплошь увешанных трофейными автоматами; оба вопросительно оглядывались на молоденького младшего лейтенанта Лаврентьева, который, подгоняя пленных командой и взмахами пистолета, воинственно и споро шагал сбоку строя: "Vorwarts! Schnell!" [Вперед! Живо!]
     - А ну-ка, старший лейтенант, давай их сюда! Заверни их сюда, мерзавцев! - приказал Гранатуров Перлину и в злом нетерпении, не ожидая его распоряжения, крикнул пехотному младшему лейтенанту: - Эй! Кто там! Офицер! Подведи сюда пленных! Бегом!
     Младший лейтенант Лаврентьев что-то сказал конвоирам, те забегали вокруг пленных, тыча вправо дулами автоматов, закричали: "Шнель, шнель, фрицы!" - и кучка людей хаотичным стадом затеснилась, затолкалась теперь быстрее, повернутая на поляну вправо. Лаврентьев обогнал пленных и, возбужденный боем, с яблочно-розовыми пятнами на щеках, юный, лопоухий, первый подбежал легонькой рысью, выпрямил ладонь у виска, вытянулся и запнулся на докладе, увидев Перлина, незнакомого старшего лейтенанта около него и группу артиллеристов со снятыми с потных голов пилотками.
     - Товарищ старший лейтенант...
     - Тебе что - есть о чем ему докладывать? - обрезал Гранатуров и, кивком указав на Перлина, шагнул к подходившей группе пленных, весь передергиваясь. - Стой! Хальт! Так вот вы какие! Решили насмерть драться? В конце войны? По безоружным русским офицерам стрелять? А ну-ка, посмотрю я на вас!
     Пленные, остановленные криком Гранатурова и конвоирами, скопились еще теснее в темную кучу, измазанные пороховой гарью, изможденные лица грязно лоснились, десяток глаз, опаленных страхом, остекленело глядели на двухметровую фигуру Гранатурова, выросшую перед ними; рот его паралично перекашивало.
     - Так что же вы, ферфлюхтер, сыкуны гитлеровские, ночные горшки автоматами заменили! Стрелять захотели? - выговорил угрожающе Гранатуров, вонзаясь в лица немцев шальными без зрачков глазами.
     И тогда чей-то мальчишеский тоненький голос взвизгнул, всхлипывая, заплакал в середине строя, но тотчас другой голос из гущи сгрудившихся тел начальственно-резко прокричал что-то, прерывая этот всхлипнувший звук, разом возникло испуганное движение головами, и тут Гранатуров, растолкав первую шеренгу пленных, матерясь, выволок из толпы ширококостного, квадратного бородатого немца в вермахтовском извоженном пылью мундире и зеленой каскетке; правый погон его был оторван, косо свисал на плече, его пронзительный взгляд, вздернутый вызовом ненависти, заметался, как в буйном безумии, губы ломались, чернели в густоте бороды, роняя под ноги Гранатурову сгустки змеями шипящих слов:
     - Russisches Schwein! Alle sind Schweine [Русская свинья!.. Все свиньи]. Иван... Schweinedreck! [Дерьмо свинячье!] - И, по-строевому круто поворачиваясь к безмолвной толпе пленных, еще произнес какую-то презрительную, оборванную гневным смехом фразу.
     Это был выплеск, бессмысленное действие разрушенной последней силы и последнего бессилия, этот смех и жаркий огонек безумства, казалось, нервным током ударил всех. Меженин, вприщур, быстро глянув на немца, вздутыми бугорками перекатил желваки на подтянутых скулах, Гранатуров же изо всей силы за плечо рванул к себе бородатого немца, волчком крутанул его, ставя лицом к своему лицу, и когда немец опять выхрипнул непонятную, захлебнувшуюся злобой фразу, увидел Никитин сухие и неподвижные глаза Гали, устремленные на толпу пленных.
     - И таких бородатых брали в плен? Либералы! Ох, так вашу перетак, добренькие мы как-кие! - засмеялся Гранатуров тем смехом, которым смеялся только что немец, и левая, забинтованная его рука на перевязи угловато запрыгала вверх, а правая с яростной неудержимостью искала, хватала из-под вскинутой левой руки потертую кобуру пистолета, расстегивала неподатливую кнопку. - Таких? В плен? Чтоб они размножались? Чтоб жили? - говорил он, трудно дыша, отступая на два шага назад. - На плен надеются? На плен? Не-ет! Да я тебе, бородатая сволочь, за Княжко!.. А ну! - крикнул он, ринувшись к Гале, и, оскаливаясь, взбешенно втолкнул ей в руку пистолет. - К черту его! К черту! Я разрешаю! На тот свет! Стреляй в него, стреляй! Стреляй, я тебе приказываю! За Княжко! За Княжко!.. Стреляй!..
     У нее вдруг, как от беззвучных подкатывающих к горлу рыданий, колыхнулась острая под гимнастеркой грудь, разительно черное крыло волос дернулось на ее мраморной щеке, и передние немцы, тупо глядевшие на ее аккуратно начищенные сапожки, на ее колени, еще не все понимая, впаялись обморочным вниманием в ее пальцы: пистолет колебался в них неимоверной тяжестью поднятого смертельного камня.
     Никто из пленных не успел, наверное, в ту минуту осознать, что эта русская фрейлейн с узким красивым лицом и сухими, никого не видящими глазами может сделать какое-то насилие над ними, может выстрелить, и крайний справа, худенький, светловолосый мальчик в разорванном на локте мундире совсем по-детски заискивающе и жалко попробовал поймать ее взгляд, робко улыбнуться ей, принимая лишь игру, в которую недавно играл и сам... И Никитин, тоже не поверив, что она выстрелит сейчас, неожиданно увидел, как она без кровинки в лице, кусанием бескровных губ подавляя невылитые слезы, сотрясавшие ее, так судорожно, так неумело поспешно нажала на спусковой крючок, что пистолет, грохнув выстрелом, живым комком выскользнул из ее пальцев. Она выронила его, хватаясь за висок, мотая головой, простонала: "Господи! Зачем же это?.."
     Она явно промахнулась. Бородатый немец, оцепенело отвалив заросшую челюсть, отшатнулся вбок, пленные шарахнулись назад, давя друг друга. Передние взвизгнули, задние ошеломленно завыли вязким нечеловеческим воем гибели, какой полоснул Никитина по слуху при стрельбе орудия по окнам дома. И тот крайний справа, что пробовал робко улыбнуться, светловолосый, самый молодой, защищаясь, выставил вперед ладони, грязно-коричневые, испачканные землей, плача навзрыд в лихорадочном страхе: "Эсэс! Эсэс!" - и при этом ладонями ослабленно бил по спине отпрянувшего в его сторону бородатого немца.
     - Ах, значит, ты, подлюга, стрелял? - И Меженин прыжком подскочил к бородатому немцу, упором воткнул ствол автомата ему в живот. - Ты, эсэсовская падаль, убил Княжко? Ты, ты, гадюка, из мансарды стрелял?
     Он с такой мстительной силой ткнул стволом автомата бородатого немца под ложечку, что тот завалился назад, потерял равновесие, а когда попятился он, закричав что-то млеющим голосом, Меженин рывком вскинул автомат, прицельно и остро прищурясь:
     - Так на тебе, падло, ответную!..
     Короткая очередь в упор отбросила немца метра на три, зачернел задранный к небу заросший подбородок, слетела с головы каскетка, и, цепляясь сумасшедшим взглядом за воздух, немец упал спиной в траву, дугой выгибая там коренастое тело, тягуче мыча, кашляя на бороду алыми фонтанчиками крови. Вопль ужаса прокатился по толпе пленных, кто-то отчаянно зарыдал в голос:
     - Nein, nein, nein!..
     - А-а! И вы с ним, курвы! - Меженин, по-пьяному широко расставляя подсекающиеся в траве ноги, чтобы не упасть, развернулся с автоматом наизготове к пленным, жадным вдохом всосал воздух. - А-а! Клопы гитлеровские! Всех вас! Всех!..
     И Никитин, растерянный, оглушенный воплем беззащитной толпы, с единственно ясным желанием остановить, прекратить это неожиданное кровавое безумие, охватившее всех, рванулся к Меженину, сзади кулаком ударил по стволу автомата и вырвал у него автомат, повторяя одно и то же:
     - Стой, стой!.. Я тебе приказываю. Стой!..
     - Ж-жалеешь? - прохрипел Меженин, пьяно облизывая липкую пену в краях рта. - Их жалеешь? А Княжко, Княжко не жалеешь? Добренький ты у нас, лейтенант!
     - Никитин! Давай за Галей! - скомандовал Гранатуров тоном неохлажденной злобы. - Отведи ее в машину! Беги за ней! Что смотришь, как Иисус Христос? Быстро за Галей!
     И Никитин понял, что ему не убедить ни Гранатурова, ни Меженина, что ему не хватает сейчас внушительной и резкой воли, непрекословной воли Княжко, и, дрожа в бессилии, с ненавистью к своей слабости, он внезапно выговорил свинцовыми губами:
     - Если расстреляете пленных, комбат, ответите перед трибуналом! Я этого не забуду... никогда... Лучше уезжайте в госпиталь, слышите?
     И пошел по поляне, которая ныряла, покачивалась под ним, бросая его из стороны в сторону, точно ноги не слушались, потеряли твердость земли.
     Он нашел Галю на огневой позиции. Она сидела одна под щитом орудия на станине, вся съежась, опустив лицо в ладони, и он сел рядом. Она тряслась, стонала, вскрикивала в освобожденной тоске неудержимых глухих рыданий. Ее пальцы, закрывавшие лицо, были измазаны кровью Княжко, и сквозь них просачивались розоватые капельки слез, стекали по ее тонким, нежным запястьям в рукава гимнастерки.
     - Галя... - безголосым шепотом позвал Никитин.
     Она молчала.
     - Галя, - повторил Никитин растерянно. - Я прошу вас...
     "О чем я ее прошу? Что я говорю?.."
     Она отняла руки от влажных щек, исказив черные брови, посмотрела на него с таким брезгливым отвращением, как если бы увидела раздавленную мокрицу на его лице.
     - Трусы, - прошептала она, заглатывая злые рыдания. - Все вы... он был лучший... лучший из вас! Никто из вас... только он, он один погиб!.. О, как я вас всех ненавижу! - И, окровавленными пальцами охватив горло и душа, задавливая слезы, вскочила и, наклонясь вперед, пошла, побежала к машине, а он сидел на станине, вжимая в казенник грудь, где комком заледенело, застряло что-то тупое и жесткое, мешающее ему дышать.
     "Только он... он один!.."
     Было тихо. Горько и кисло пахло порохом и стреляными гильзами. Потрескивая, скатывалась черепица с пылающей кровли. Горело лесничество на поляне. Оттуда медленно продвигалась группа людей: в сторону орудия несли на плащ-палатке тело Княжко, и поодаль от этой группы солдат безмолвно колыхалась толпа пленных, подгоняемая конвоирами.
     Позади молча шли Меженин и Гранатуров.
    9
     Ему нужно было забыться, и он пил наравне со всеми, не чувствуя сивушного вкуса трофейного шнапса, только огненнее обжигало его, сжимало дыхание, и все труднее воспринималось происходившее вокруг - звуки нетрезвых голосов, стук бутылок и опорожненных стаканов о стол, - и было как-то противоестественно, невыносимо, что говор становился неумеренней, громче, гуще, как жарче и гуще становился воздух гостиной, освещенной керосиновой лампой под абажуром, той самой гостиной, где вчера ночью еще был живым лейтенант Княжко - играл в карты, наклоняя голову с зачесанными на косой пробор волосами, допрашивал немцев, ходил, говорил, оправляя портупею, приказывал, задумчиво глядел на огонь камина... а сейчас здесь, в этой гостиной, они поминали его.
     И хотя после каждого налитого стакана Гранатуров, мрачно возвышаясь над столом, произносил: "Помянем лейтенанта Княжко", - и хотя было многолико, тесно, даже оживленно от множества людей, от гула участливого хмельного объединения, не хватало чего-то главного, нужного, не восполнимого ничем, и необоримая гнетущая пустота тоской разрывала душу Никитина. Если бы он сам не видел, как погиб Княжко, как, ударенный очередью из окна мансарды, упал на колени и провел носовым платком по лбу, вроде бы пытаясь вытереть кровь, ему было бы легче во много раз. Но память его, отуманенная водкой, не выпускала, не высвобождала те последние секунды на поляне лесничества, которые были смертью Княжко, и то последнее мальчишеское выражение на бледном его, забрызганном кровью лице, и те непостижимо понятные, страшно подтвержденные рыданиями слова Гали:
     "Только он, он один погиб..."
     Он почти не слышал ни слова из того, что говорили здесь, вспоминая Княжко, и порой ему хотелось вскочить из-за стола, уйти, оставить этот пьяный шум поминок, кинуться в медсанбат, найти там Галю, долго, ожесточенно просить прощения за себя, за всех, за всю батарею, и в соединенном сладком отчаянном понимании друг друга покаянно встать на колени, целовать Галины пальцы и говорить ей о Княжко, о том, что он был смелее всех, умнее всех, честнее всех и что невозможно представить батарею без него и невозможно заполнить неизбывную пустоту без него, - и дрожащими иголочками царапало Никитину горло, и он проталкивал глотками тугой комок слез, а горячая влага жгла веки, щекотала переносицу.
     Со сцепленными зубами он отклонился в теневую полосу, очерченную зеленым колпаком лампы, незаметно обтер рукавом глаза, потом резко качнулся к столу, без приглашения Гранатурова решительно налил полный стакан водки, выпил и вдруг встал на непрочных ногах. Его подташнивало и пошатывало. Он не знал, зачем он встал, зачем ему надо было встать.
     На него не обратили внимания - везде разговаривали, перебивали один другого, курили, ели столовыми ложками жирные свиные консервы из железных, торчащих зазубренными крышками банок; наводчик Таткин, не то смеясь, не то плача - светлые капли блестели на его рыжих усах, - обнимал за плечи Ушатикова (тот исподтишка гладил, растроганно кормил на коленях кошку) и говорил умиленным голосом, что, дай бы бог, война закончилась, детишек бы своих увидеть, целой ноги или руки ради этого не пожалел бы, а рядом - сквозь дым самокрутки - пожилой командир четвертого орудия старший сержант Зыкин смотрел на Никитина с сочувственно-скорбным укором усталого человека. "Почему он смотрит на меня, будто я пьян? - горько и мимолетно подумал Никитин. - Нет, я совершенно трезв, просто у меня невыносимая какая-то тоска, и я не знаю, что мне делать. Зачем я встал? О чем они говорят? Но что я хочу? Что я хочу?.."
     Казалось ему - было непростительным и ужасным то, что не в меру выпитая водка облегчала сознание и уже сняла с солдат давящую тяжесть дневного боя, недавних похорон, прощальный залп автоматов, который прозвучал на городском кладбище над пугающе свежим земляным бугорком, где слова на дощечке "погиб..." навсегда отделили от жизни лейтенанта Княжко, и никто, наверно, не помнил вороненое крыло волос на мраморно-белой щеке Гали, все время с закрытыми глазами окоченело стоявшей тогда возле Никитина, и никто из пьющих сейчас эту немецкую водку и жующих за столом эти трофейные консервы, без нормы отпущенные старшиной по приказу Гранатурова, не вспоминал безумный бой с самоходками, бой в лесничестве и тот чудовищный миг, когда ударила из окна мансарды автоматная очередь, никто не признавал свою вину в том, что удачливо миновало каждого и по несчастливой судьбе не миновало одного Княжко. И Никитин почувствовал, что готов ненавидеть всех их за гибельный сегодняшний бой, за отвратительно мелкие теперь разговоры, бестолковый шум в накуренной комнате, за выражение дурного возбуждения на потных и багровых лицах.
     "Мне надо сесть и молчать. Я сейчас сделаю что-то злое, обидное для них... Что же... Что они? О чем, о каких нелепых пустяках они говорят?" - соображал Никитин, с насмешкой глядя на заметно захмелевшего Гранатурова, на его огромные пальцы здоровой руки, а тот двигал и вынимал какие-то бумаги из полевой сумки Княжко, взятой Межениным и в начале поминок положенной перед комбатом на столе.
     "Что он?.. Что он там рассматривает? Какое он имеет право лезть в сумку Княжко? Я знаю: комбат не любил его. И Княжко не любил. Они только терпели друг друга. И зачем Меженин показывает Гранатурову какую-то записку? Откуда записка? Из сумки? Кажется, они говорят, что нужно сообщить родным о гибели Княжко. Кто напишет письмо?.. Гранатуров? Сам? Кто?.."
     - Комбат... - глухо выговорил Никитин спадающим до шепота голосом и, набрав душного воздуха в легкие, повторил тоном неприятного самому себе накала: - Старший лейтенант Гранатуров!..
     Гранатуров глянул на него проникающими подозрительными глазами, затем тяжело спросил:
     - Что хочешь сказать, Никитин?
     - Документы... сумку Княжко дайте мне, - с внезапной твердостью проговорил Никитин. - Я сам... напишу письмо... - Он усмехнулся, еще силясь быть внешне спокойным, но лицо не подчинялось ему, оно ощущалось им омерзительно каменным. - У вас, комбат, письмо к родным лейтенанта Княжко не получится. Вы... и Княжко - разные люди...
     - Сядь, Никитин, - сказал Гранатуров сумрачно.
     "Зачем я ему говорю это? К чему? - соображал Никитин, неясно сознавая собственную неправоту, и потянул пальцем за воротник гимнастерки, скользкий, влажный от пота. - Я свожу счеты после смерти Княжко? Так кто... кто виноват? Гранатуров? Меженин? Ушатиков? Или я? То безумие было сегодня... Все считали, что был последний бой? И жизнь каждого стала дороже? Нет, я много выпил, но я не так уж пьян. Я способен думать, значит, не пьян, как это кажется Гранатурову..."
     - Сядь, Никитин, - свел брови Гранатуров и, дочитав записку, вложил ее обратно в раскрытую сумку на столе. - То, что вы друзья были, знаю. Возьми сумку. Напиши в письме, что, мол, лейтенант Княжко, ваш сын, погиб героической смертью в боях за Берлин, - добавил Гранатуров, наблюдая, как сумку Княжко передавали по рукам Никитину. - Покрасивее напиши. Атаковали, мол, танки. Был бой насмерть, лейтенант Княжко, раненный, не ушел с поля боя, самолично подбил несколько вражеских танков и погиб у орудия. Так написать надо. Погиб как герой. Только так. Чтоб внушительнее было. Иначе...
     - Нет! - И Никитин, будто накрытый горячей темнотой, с размаху ударил кулаком по столу, отчего задрожали, скандально зазвенели бутылки о стаканы. - Нет, не так, комбат! Совсем не так!
     - Почему не так? - насторожился Гранатуров, и тень недовольства прошла по его смуглому лицу.
     - Вранье писать?.. Красивое вранье писать о Княжко я не буду! Я напишу так, как все произошло!
     "Что я так обозлился на него? Он хочет, чтоб внушительней было? Красивая глупость штабных писарей? Что это значит? Разве можно погибнуть внушительно и невнушительно? Да о чем я с ним говорю? При солдатах... И зачем я кулаком по столу?" - подумал Никитин, понимая неуместность спора, но в то же время, подхваченный каким-то жаром сопротивления, заговорил распрямленным голосом:
     - Княжко был смелее нас всех. И погиб потому, что был лучше нас. Да, лучше. Тихо, Меженин! Какого черта вы улыбаетесь? - крикнул Никитин и снова стукнул кулаком по столу. - Расстрелять безоружного немца и последний дурак, последний трус сумеет! Трусость! Это же идиотство! Глупо все было! Стыдно было! Очередь в немца... А Княжко погиб... Не хотел крови. Он хотел прекратить бой! И мы, как трусы, как трусы...
     "Странно они все смотрят на меня. Да, лицо. У меня отвратительное сейчас лицо. Я чувствую, как оно кривится и горит".
     - Лейтенант, а лейтенант...
     Меженин, подтолкнутый хмурым Гранатуровым, подошел к Никитину, тронул его за плечо, сказал негромко:
     - Лейтенант, а лейтенант, пошли наверх, а? Я полегоньку провожу. День сегодня такой был.
     Лицо Меженина, потное, серьезное и, мнилось, совершенно трезвое, совсем не такое, какое было, когда он стрелял в того немца, умело скрывало неискренность помощи, даже насмешливую издевку, как представилось Никитину, над его опьянением, и почему-то сразу охватили его в сером дыму жалостно-сочувственные взгляды притихших солдат. Но он не мог бы объяснить, сказать им, что нет и никто не найдет справедливости и веры, чтобы оправдать гибель Княжко, и нет у него сил заглушить незаполнимую этими поминками пустоту тоски, одиночества, неисчезающую железистую горечь, острием воткнувшуюся в грудь. Просто все потеряло нужность и значение, окраску и смысл: рядом уже не было и никогда не будет Княжко, с его аккуратно зачесанными на пробор светлыми волосами, с его всегда подшитым чистейшим подворотничком, легкой поступью хромовых сапожек, с его строгим, иногда высокомерным взглядом зеленоватых глаз, знающих что-то свое, не открытое никому.
     Да, многое было бы иначе, если бы Княжко, живой, стройно затянутый портупеей, ясный и нераскрытый, как загадка, находился в этой комнате. Но Княжко не было ни где-то вблизи, в соседнем доме, ни тут, в гостиной, где должен был быть он, и все безвыходно растворилось, опустело, застыло в безрадостно тусклом туманце.
     - Лейтенант, а лейтенант, пойдем, я провожу...
     - Куда вы меня проводите? Зачем? Уберите руку ко всем чертям! - Никитин столкнул руку сержанта, увесисто легшую на плечо, с больным упорством встречая молчаливое внимание солдат, словно выпытывая, спрашивая у них, смогут ли они жить так, как жили до гибели Княжко, заговорил заплетающимся языком: - Мы все... еще поймем, мы все будем виноваты... за то, что он погиб, а мы остались живы... и еще думаем, что нам повезло. Мы ждали, что все сделает он. А он один не боялся смерти. Я ненавижу себя. И не могу всем вам простить. И себе. Трусости...
     Вверх от стола пополз, вытянулся подбородок Ушатикова, переставшего кормить кошку на коленях, и над банкой консервов всколыхнулись рыжеватые усы осовелого Таткина, который слезливо-влажно взглянул куда-то в пространство, вздохнул:
     - Жить бы ему да жить, царство ему небесное. Строг, но справедли-ив был.
     - Ко...кошку он принес, помните? Накормите, говорит... Зачем же он к немцам проклятым пошел? - удивленно и протестующе залепетал Ушатиков, заморгав. - Себя не пожалел, а они... Ух, проклятые!
     - Вот то-то и оно! Виноватых, выходит, когда стреляют, нет! - заключающе уронил Меженин и вразвалку подошел к своему месту, плотно сел около Гранатурова, налил в кружку водки.
     - Оба умны, аж мозги светятся, - проговорил старший сержант Зыкин, в угрюмой раздумчивости катая комочки хлеба на клеенке. - Один про кошку, другой, мол, вины ничьей нет. Нету с нами лейтенанта - вот тебе вся правда сполна, Меженин! А живые, они завсегда за мертвых отвечают. Видел я, как ты сперва... когда по самоходкам стреляли, себя-то потерял. Первый раз видел тебя таким. Смерть представил свою небось перед концом-то войны, а потом немца бородатого ухлопал. Это ты не за лейтенанта, за свой страх мстил. Вот она тебе правда, сержант, ежели так!..
     Желваки выпукло обозначились на скулах Меженина, длинные ресницы пропустили свинцовый свет глаз.
     - Заткнулся бы ты, ангел без крылышек! - выговорил он, и медленная полуухмылка натянула кожу на его висках. - Чего гундишь понапрасну? Молчи себе в тряпочку! Понял? Да я б всех их ухлопал, всех на тот свет, если б некоторые жалостливые не вмешивались! Во, комбат, как они фрицев защищают! А?
     Немецкая гостиная, керосиновая лампа и стол плыли в пелене перед Никитиным, и зыбко виден был под светом лампы Гранатуров, сидел, чернея косыми бачками, мрачный, не размыкая большого рта, и в полутени абажура проступали, меркло лоснясь испариной, собранные злобой скулы Меженина, этого давнего среди командиров орудий его любимца, явно уверенного в своей непогрешимой законной правоте, данной ему присутствием Гранатурова.
     И Зыкин в сердцах смахнул крошки хлеба с клеенки.
     - По-русски говоря, убивец ты, ежели в безоружного немца запросто пальнул. Сам, выходит, вроде палача какого стал, - сказал он истово. - Вот тебе и весь сказ. Смотреть на тебя неудобно. Не могу я тебя уважать, сержант, после того... При солдатах говорю. Да и при комбате сказано...


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ]

/ Полные произведения / Бондарев Ю.В. / Берег


Смотрите также по произведению "Берег":


2003-2023 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis