Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Бондарев Ю.В. / Берег

Берег [21/29]

  Скачать полное произведение

    - Я сделал то, что сделал, - сказал Никитин, покоробленный по-бабьи жалостливым сочувствием Ушатикова, его бесхитростным сообщением о разговорах во взводе. - Все было сложнее.
     - А как же так, товарищ лейтенант, вышло-то как неудобно вам! - заторопился за дверью шепот Ушатикова, и воображением увидел в темноте Никитин его моргающие глаза, они круглились испугом и удивлением. - Никудышный он человек, злой, ненормальный, да пусть себе ползал бы, как гадюка какая, авось до смерти не укусил бы. Ведь немца убивать-то страшно, не то что своего, нашего. Я дома курицу, когда мамка просила, зажмуренный рубил - ужасть самому было. Зачем вы, товарищ лейтенант, сами хотели на такое отчаяние пойти?
     - Нет, я этого не хотел, - сказал Никитин и, хмурясь, непроизвольно чиркнул зажигалкой, посмотрел на огонек. - Не хотел. Долго, Ваня, это объяснять. И зачем объяснять?
     - Вроде сами вы хотели на отчаяние такое пойти, товарищ лейтенант. Заарестуют вас... как без вас во взводе будет? Привыкли к вам. Лейтенанта Княжко убило, а с вами вот такое страшное дело. А мы-то как?
     - Пришлют нового командира взвода. Да и война кончается. Очень скоро все кончится, Ваня. Я уверен.
     По ту сторону двери непроницаемая, как чернота ночи, встала между ними граница неподвижности; не переступали сапоги по скрипучему полу, прекратился шепот, и опять представил Никитин близкого за порогом, понуренного в потемках Ушатикова, поставленного охранять его, командира взвода, и терзаемого наивным непониманием, сочувствием, страшной внезапностью всего случившегося.
     "Он сказал "привыкли", - подумал с тоской Никитин, зачем-то механически высекая и гася огонек зажигалки. - Да и я сам привык, до невозможности к ним привык!"
     Они оба молчали, и вдруг громко шмыгнул носом Ушатиков, затоптался, передвинулся на площадке, и беспокойством вполз шепот сквозь тьму в комнату:
     - Товарищ лейтенант, что вы там щелкаете? Не оружие у вас?
     - Нет, Ваня, зажигалка. Очень хочу курить. Сигареты кончились. У вас что-нибудь есть покурить?
     - Ах, господи! - ахнул Ушатиков и, вероятно, озадаченный, шлепнул себя ладонью по бедру. - А я-то думаю, защелкало у вас, не пистолетом ли балуетесь? Мысль дурная пришла - как бы с отчаяния в себя не пальнули! Господи, моя мама, есть у меня курево, есть! Сигареты трофейные. Цельная пачка есть...
     - Если можно, откройте дверь. Дайте мне несколько штук.
     - Да что ж вы раньше-то? Сейчас я... Ежели бы вы раньше, так я бы... Сейчас я ключом открою, только втихаря, товарищ лейтенант, ладно?..
     - Откройте.
     Тихо звякнул, заскоблил ключ в замке, потом дверь отворилась, и в проеме темноты, теплой, плотно сгустившейся на маленькой лестничной площадке с голубоватым от звезд круглым оконцем вверху, неловко толкнулся навстречу своими горячими руками едва различимый за порогом Ушатиков, засовывая Никитину в пальцы пачку сигарет, бормоча сконфуженно:
     - И как вы раньше-то? Не курю я. А так, для фасону, Со всеми дым когда пустить. Всю пачку возьмите. Не нужно мне...
     - Спасибо.
     Никитин нащупал сигарету, пламя зажигалки красновато осветило молодое, удивленное лицо Ушатикова; поморгав, замерцали остановленные на жидком пламени растерянно ждущие чего-то глаза, а юношеская шея его вытягивалась столбиком, вся открытая расстегнутым воротником гимнастерки. Спертая духота скапливалась тут, на тесной площадке, подымалась теплом из нижнего этажа.
     - Может быть, вместе покурим, Ушатиков, - сказал Никитин. И, заметив, что не было при нем положенного часовому оружия, усмехнувшись, спросил: - Ну а где ваш автомат? Что же вы меня без оружия охраняете?
     Он прикурил, но не затушил огонек зажигалки, смотрел на добрые губы Ушатикова - так было веселее, спокойнее как-то ему.
     - В углу он... извините, товарищ лейтенант, - забормотал Ушатиков, повозил еле слышно сапогами, потупился, затем перевел разговор легонько; - И кошка, дура такая немецкая, пришла давеча снизу и пристроилась на половичке, спит себе, сатана, как русская и - никаких. Пристала ко мне, - ласково прибавил он, глядя под ноги. - Видите, товарищ лейтенант? Мурлычет себе, животная такая. Умная, ровно сродственника нашла. Тут и стою с ней, зашибить ее сапогом боюсь.
     Но Никитин не проявил никакого интереса к кошке, молча дал прикурить Ушатикову и погасил зажигалку. Долго молчали. Ни единого звука не было в доме, погруженном в сонный час ночи.
     - Эх, боже мой, боже мой! - шепотом заговорил грустно Ушатиков, сдерживая кашель, давясь дымом. - Не страшно вам? А утром как с вами будет, товарищ лейтенант?
     - Я когда-то еще до войны читал, Ваня: за все надо отвечать и расплачиваться. За все. Понимаете, Ваня? Я раньше этому не верил.
     - Да как так может быть? - не понимая, смутился и вздохнул Ушатиков. - А ежели какой человек только доброе делал? За что же тогда? Ах, боже мой, боже мой.
     Они опять замолчали и так курили вместе среди несокрушимого покоя дома, разделенные порогом отворенной двери - Никитин, стоя в комнате плечом к косяку, Ушатиков на лестничной площадке, - и загорались, меркли впотьмах светлячки сигарет, несовместимо связывая их недоговоренностью, одинаково неразрешимой простотой и сложностью обстоятельств, которые так же не зависели от них обоих, как не зависело еще вчера утром многое, что принято считать судьбой, от команд, приказов Никитина, от нервной расторопности Ушатикова у затвора орудия в часы атаки и отхода через лес немецких самоходок.
     - Товарищ лейтенант, слышите? - Вспыхнув, жарок сигареты выхватил, подсветил снизу лицо Ушатикова, и фосфорическими бликами тревожно скользнули его белки вправо, влево, истаивая одновременно с тускнеющим угольком сигареты. - Все время так... - договорил он, прерывисто потянув носом. - С тех пор, как встал на посту, так и слышу...
     - Что вы... о чем, Ушатиков? - спросил невнимательно Никитин.
     И Ушатиков заговорил таинственным шепотом, проглатывая слова скороговоркой:
     - То на цыпочках она к двери подойдет, поцарапается, как будто ногтем, и отойдет, то поплачет у себя тихонько, чтоб не слыхать под дверью, а слух у меня как у собаки... Комбат на улицу ее не велел выпускать, а она выходить из комнатенки боится, товарищ лейтенант, а ей что-то надо. Немочка-то глазастая, шустрая такая, а вот боится нас, как зверей каких... Слышите, товарищ лейтенант, похоже, по двери скребется?
     "Эмма, Эмма! - остро обожгло Никитина и, глянув в темноту, где должна быть ее дверь, почувствовал, как знойно стало лицу и горячо сдвинулось, забилось в висках сердце, вспомнил тот момент, когда, конвоируемый Таткиным, утром, без ремня и погон, арестованный Гранатуровым, подымался вот сюда по лестнице, и промелькнуло что-то быстрое, белое в дверной щели, а потом стукнула наверху, прихлопнулась дверь, испуганно щелкнул изнутри ключ. - Да, в той комнате... здесь рядом Эмма, это она..."
     В течение многих часов, проведенных уже под арестом в своей мансарде, он почти не думал, не вспоминал о ней с последовательной и необходимой подробностью: все, казавшееся не главным теперь, измельченным, случайным, было вытеснено из головы огромным, совершившимся, что сделал он сегодня утром, и мысль к Эмме возвращалась непрочно, лишь начинал звучать, ворочаться в ушах голос Гранатурова - и, не соглашаясь, отрицая его подозрения, он, чудилось, ощущал слабый вкус ее шершавых губ, видел полураскрытые улыбкой влажные зеркальца зубов, сиявших после произнесенного по слогам, с радостным удивлением выученного русского имени: "Вади-им"... Но тотчас же он вытравлял и подавлял в душе это, связанное с ней, будто бы преступно притрагивался к чему-то запретному, никому не дозволенному, перешагнувшему установленные святые законы, что самой войной не разрешено было ему переступать.
     - А Меженин давеча Зыкину врал, товарищ лейтенант, - стесненно проговорил Ушатиков, - навроде у вас с немкой амуры начались. Заливал по-лошадиному. Ужас как плел...
     - Нет, Меженин не врал, - внезапно сказал Никитин. - Я знаком с ней.
     Сигарета зарделась, Ушатиков замялся, издавая отпыхивающиеся звуки, глотая дым, выговорил:
     - Как же понимать? Товарищ лейтенант... Любовь между вами? Боже мой... По-настоящему или как? Как же это такое?..
     - Не знаю.
     И какое-то новое противоречивое чувство испытал Никитин. Да, конечно, Эмма должна была слышать выстрелы, крики внизу, затем могла видеть в щелку, как его вели по лестнице без ремня и погон, и тут же, вероятно, могла подумать, что несчастье случилось из-за нее, перепугалась, заперлась в комнате, плача там, одна, временами подходя к двери, в робости не осмеливаясь уже открыть дверь, выйти: часовой стоял на лестничной площадке, подобно угрозе, и никто не хотел ничего объяснить ей. И Никитин со злым стыдом к своей насильной попытке не думать, забыть, отдалить все, что напоминало об Эмме, об их несправедливой близости, что внушал он себе, предавая и себя, и ее этим защитным самообманом, понял ("комбат на улицу ее не велел выпускать"), что подспудно тяготило его весь день.
     - Ушатиков, - сказал Никитин, неожиданно решаясь и зная, что он, наконец, сделает сейчас. - Ушатиков, слушайте, это моя просьба к вам... Если вы согласитесь... Немка не имеет никакого отношения к тому, что произошло. Но она, наверно, думает, что виновата во всем. Я должен с ней поговорить. Объяснить ей. Вы понимаете? Я постучу к ней и поговорю. Все будет тихо, мы никого не разбудим. Вы понимаете меня?
     - А как же... товарищ лейтенант, а как же мне быть? - замешкался и заелозил по полу сапогами Ушатиков. - Я как-никак часовой. Вы меня ведь сами уставу учили. И вы... нарушить разрешаете?
     "Нет, какой все-таки милый и наивный парень этот Ушатиков! Он, кажется, извиняется передо мной?"
     - Поймите, Ушатиков, я никуда не убегу, это для вас главное! Никуда не убегу! И бежать некуда! - сказал быстро Никитин. - Остальное не имеет значения. Верите мне? Или не верите?
     - Да разве не верю я вам, товарищ лейтенант? - ответил Ушатиков с оторопелым согласием, но в голосе его пульсировало недоверчивое изумление. - Не знал я, совсем не знал, что с немкой у вас...
     - Это важно, Ушатиков, очень важно. Я должен с ней поговорить. Сейчас поговорить.
     И, чиркнув зажигалкой, он посмотрел в проем лестничной площадки, перешагнул порог, подошел к закрытой двери напротив, увидел - на ней розоватыми блестками задвигался отраженный свет - постучал тихо, слегка прикасаясь пальцем, произнес шепотом: "Emma, komm zu mir" [Эмма, иди ко мне]. Однако там, за дверью, не отозвались, не было слышно ни шелеста, ни шагов, ни человеческого дыхания, нерушимая пустота ночи таилась в комнате, и Никитин постучал повторно и громче, опять позвал шепотом:
     - Эмма, это я... Вадим, Эмма...
     Вдруг невнятное шевеление, не то всхлипывание, не то вскрик послышались где-то внизу. Потом от самого пола неразборчивый этот шорох робко пополз вверх, убыстренно толкнулся к замку, но не сразу звякнул задержанный второй поворот ключа. Неяркий огонек зажигалки сник, заколебался в потянувшем по лестнице теплом сквознячке - и через щель приоткрытой двери свет тускловато загорелся в испуганных, огромных глазах Эммы, на ее волосах, неопрятно, длинно висевших вдоль одной щеки. Пальцы ее лежали на ключицах, будто зимним холодом обдало из коридора, и все беспомощно искривленное дрожанием пухлых губ, бровей, заплаканное ее лицо показалось Никитину в тот миг больным, обреченным, некрасивым, и с мукой полунемого, подбирая немецкие слова, он проговорил в отчаянном поиске нужного смысла:
     - Emma, alles... alles... alles gut... [Эмма, все... все... все хорошо...]
     У нее как-то ослабленно запрокинулось давал лицо, выгнулось горло, она мотнула головой, заплакала, вскрикивая, шепча:
     - Herr Leutnant... Vadi-im! Alles sehr schlecht, sehr schlecht! [Все очень плохо, очень плохо!]
     Бензин выгорал на фитильке зажигалки, пламя осело, немощно затухло, Никитин с поспешной резкостью нажал на колесико, брызнули искры, фитилек затлел багровым пятнышком, наконец пыхнул капелькой пламени и окончательно сник. Никитин выругался:
     - Черт возьми, бензин кончился!
     - Товарищ лейтенант... у меня есть, - забормотал рядом Ушатиков. - Возьмите...
     Он взял зажигалку, на ощупь трофейную, австрийского производства, какие появились во взводе еще до Берлина, - крохотный артиллерийский снарядик, - и разом приостановил себя, не зажег ее и, словно забыв о потерянном праве принимать решения в своем положении, вполголоса проговорил с утверждением найденного выхода:
     - Лучше будет - поговорить в моей комнате. Так будет лучше, Ушатиков. Если что-нибудь... или приедет Гранатуров, сообщите... кашляните громче. Не хочу подводить вас. И не подведу. Вы понимаете? Понимаете?
     И Ушатиков заговорщически и жарко зашелестел в темноте:
     - Товарищ лейтенант, отсюда я каждый шумок снизу слышу. Слух у меня собачий. Не сумлевайтесь. Ежели что, посигналю.
     - Эмма... - шепотом повторил Никитин и без света зажигалки (не хотел, чтобы Ушатиков видел их лица) раскрыл дверь в ее комнату, где молча стояла она, нашел, скользнув по теплому бедру, тонкую кисть ее опущенной руки, встречно и цепко впившуюся в его пальцы, осторожно повлек за собой: - Emma, konim zu mir! Komm zu mir! Ruhig, Emma!.. [Эмма, иди ко мне! Иди ко мне! Тихо, Эмма!]
     - Vadi-im...
    14
     Как только Ушатиков закрыл за ними дверь и повернулся ключ в замке, они с такой нетерпеливой, горькой жадностью кинулись друг к другу, с такой молодой неистовостью сжали друг друга в объятиях, томительно и неутоленно ища губы, что она, тихонько плача, задохнулась, все еще повторяя слабыми вскриками между поцелуями: "Vadi-im, Vadi-im..." А он, ощущая вкус Эмминых слез, спутанных волос на щеках, тоже с трудом отрываясь от ее ищущего мягкого рта, шептал какой-то непонятный самому, нежный туман слов, соприкасаясь дыханием с этим теплом неровного, еле переведенного ею дыхания, и как бы вдали от всего рассыпанными искорками, верховым ветерком проходила в голове отрешенная мысль: что бы ни было, что бы с ним ни случилось, он ничего не в силах был поделать, ничего не мог остановить. Его неодолимо тянуло вот к этим ее губам, слабому протяжному голосу, к ее улавливающим каждое его движение глазам, точно очень давно, забыто встречался и знал это ощущение где-то, знаком был с ней...
     - Эмма, милая, - прошептал Никитин, не отпуская ее, стараясь увидеть и не видя в потемках близкое лицо. - Что же это? Как же это? Ты и я? Я русский офицер, ты немка... Ведь я не имею права, Эмма, милая... Я думал, что все просто так... как бывает вообще, знаешь? А это не так, не так, Эмма...
     Она вытерла слезы о его щеку, охватив пальцами его затылок.
     - Vadi-im, ich sterbe... Ich liebe dich. Ich liebe dich von ganzem Herzen. O, was wird mit uns weiter? [Вади-им, я умираю... Я люблю тебя. Я всем сердцем люблю тебя. О, что будет с нами дальше?]
     Он помнил эти "wird" и "weiter", ему не однажды встречалось металлическое "mit uns" - клеймо на немецком оружии ("Gott mit uns") [с нами бог], и понял, что она спросила.
     - Если бы я мог знать, что будет... - заговорил Никитин, произнося слова то шепотом, то вполголоса. - Если бы я знал, куда отправят меня, все равно, что мог бы я сделать и что могла бы ты сделать? И что вообще делать? - он запнулся, он как в забытьи говорил по-русски, но сейчас же поймал в памяти знакомую по школе фразу из Гейне: - Ich weip nicht, ich weip nicht!.. - Она молчала, держа пальцы на его затылке. - Ты здесь, в Кенигсдорфе, а я в Москве, в России... И мы воюем с вами, с немцами. Если бы ты жила в России, если бы я тебя встретил в России. Я, наверно, такую, как ты, хотел встретить... Я, наверно, люблю тебя, Эмма, люблю тебя, понимаешь меня, Эмма, милая?.. Я, наверно, люблю тебя...
     - О, Vadi-im, mein Lieber... Warum Rusland? Warum? [Ох, Вадим, любимый... Почему Россия? Почему?]
     Эммины пальцы дрожаще сбежали с его затылка, я все тонкое, ощутимое под руками тело ее выгнулось назад, соскользнуло вниз, она опустилась на пол, прижимаясь лбом к ногам Никитина, а он, немея в стыдливой растерянности, рывком поднял ее и с такой нежной силой стиснул, обнял за спину, что покорно подавшееся ему ее хрупкое тело сладкой исступленной мукой слилось с его грудью и коленями. Они стояли так в оцепенелом объятии, и он, будто бездонно погружаясь в предсмертный туман, губами хотел проникнуть в эти подставленные, солоноватые, овлажненные слезами губы, бессловно объяснить, передать ей то, что она еще не умела почувствовать.
     - Эмма, Эмма, - повторял Никитин, чуть откидывая ей голову, отводя длинные растрепанные волосы со щек, чтобы заглянуть в лицо, светлеющее перед ним, - ты прости меня, что так получилось. Я не знал, что так будет. Я думал совсем другое, когда ты вошла тогда утром. Я, конечно, виноват. Я не знаю, кто из нас виноват. Нет, не в этом дело, не в этом дело...
     - Vadi-im, ich liebe dich, ich liebe, ich liebe!..
     Она все теснее, все крепче сцепливала его шею, дрожа коленями ему в колени, потом ноги ее обессиленно подогнулись, и с легким вскриком она потянула его вниз упругой тяжестью, словно, вместе с ним падая на пол в изнеможении благодарности, восторга и страха от непонятных русских слов, от этого ответного, искреннего его порыва к ней, хотела доказать послушную преданность ему. И в обморочном звоне пустоты она шептала, увлекая его куда-то своими тянущими книзу руками:
     - Vadi-im... Mein Lieber... Vadi-im...
     А он с замутнившимся сознанием, подчиненный ее намерению последней нежности, ее растянутым шепотом, вдруг подумал туманно, что в нескольких шагах, на лестничной площадке, возле двери, стоит, охраняя их, Ушатиков, что невозможно, нельзя забыть об этом, и, уже отрезвленный, удерживая Эмму за отклоненную спину, сжал плечи ей, заговорил и еле услышал пропадающий в глухоту темноты голос:
     - Эмма, мы сейчас не должны. Этого не нужно нам сейчас делать. Мы просто должны поговорить. Эмма, сядь сюда. Вот сюда, на подоконник. Здесь будет удобнее. Nehmen Sie Platz, Emma. Bitte, Emma...
     Он обнял и подвел ее к окну, но, когда подсадил на подоконник, она, должно быть, не поняла, что он готовился сделать, и поймала, ласково притиснула его ладонь к своему обнаженному гладкому колену и так начала тихо сдвигать к бедру тонкую материю платьица. И, не отнимая руку, оправдывая самого себя, он стал целовать ее раскрывшиеся замершим ожиданием губы и даже зажмурился в приступе отчаяния, не зная, что происходит с ним и с нею.
     - Эмма, Эмма...
     - Vadi-im, ich liebe dich, ich liebe...
     - Послушай меня, Эмма, - проговорил Никитин, как в волнистом текучем дурмане. - Здесь произошло то, что тебе не нужно знать. Ты не имеешь к этому никакого отношения. Ты ни в чем не виновата. Ни в чем. И бояться тебе нечего. Понимаешь? Я должен уехать... то есть меня утром не будет здесь. Но так уж случилось. Я очень любил лейтенанта Княжко. Со мной черт знает что случилось! И я тебя, наверно, теперь не увижу. Как и почему я могу опять повесть в Кенигсдорф? Никак, я не знаю! А в штрафном нужно еще выжить, там все сначала. Но пусть бы... Хуже, чем было в Сталинграде, на Днепре или в Берлине, не будет! И я знаю, что война кончается. И я никогда не попаду в Кенигсдорф! Понимаешь? А я... люблю тебя, Эмма. Я чувствую... и не знаю, что делать. Вот что случилось, Эмма... Я не знал, что так будет...
     - Vadi-im! Ich verstehe nichts! Wozu Stalingrad? Wozu Berlin? [Вади-им, я ничего не понимаю! При чем тут Сталинград? При чем Берлин?]
     Она склонилась с подоконника и зачем-то вжалась носом в его нос, а ее волосы щекотали подбородок Никитину прикосновением теплой свежести, и овевало сладковатым, неотделимым от нее запахом того первого утра, когда с чашечкой кофе на подносе она вошла, робея и притворно улыбаясь непонимающему его взгляду.
     - Wozu? Wozu? Sprich Deutsch! Ich verstehe nichts! [При чем тут это? При чем? Говори по-немецки! Я не понимаю!]
     - Ich weip nicht, was soil es bedeuten, - выговорил Никитин всплывшую в памяти выученную фразу. - Помнишь, я вспоминал стихи, которые зазубрил в школе. Кажется, в восьмом классе. Я хотел получить тогда "отлично" по немецкому языку. Но ты не знаешь эти стихи. Гитлер сжигал книги Гейне на костре. Я знаю, вас заставляли читать только Гитлера. "Mein Kampf"...
     - Hitler? - вскрикнула Эмма и уткнулась лбом ему в грудь. - Hitler ist ein Wahnsinniger! Das ist ein boser Alpdruck! So sagte mein Vater, als Hitler den Krieg gegen Rupland l&sbrach. Aber wenn nicht dieser furchtbarer Krieg, so ware ich dir nicht begegnet! So warest du nicht naeh Konigsdorf gekommen. Verzeihe mich, wenn ich ungeschiekt gesagt hahe! [Почему ты сказал о Гитлере? Гитлер - сумасшедший! Это дурной, кошмарный сон! Так сказал мой отец, когда Гитлер начал с Россией войну. Но если бы не эта страшная война, ты не попал бы в Кенигсдорф. Прости меня, если я не так сказала!]
     - За что ты просишь извинения? - проговорил Никитин, поняв в ее торопливой речи лишь отдельные слова. - Война от тебя не зависела. И не зависела от меня. Эмма, послушай... - Он снова чуть-чуть отклонил ее голову, заглядывая в переливающиеся влагой ее глаза. - Я не оказал тебе главного. Мы с тобой... завтра уже не увидимся. И я не хотел бы, чтобы ты думала не так, как надо. О том, что было. Я тебя очень люблю, Эмма. Ты к войне не имеешь отношения. Нет, конечно, ты имеешь отношение, но это совсем другое. Ты меня понимаешь? Это совсем другое...
     - Sprich weiter. Urn Gottes Willen, sprich! [Говори дальше. Ради бога, говори!] - попросила Эмма и легонько потрогала кончиком пальца его губы, точно так - одним осязанием улавливая и отгадывая смысл фраз. - Vadi-im, ich hore [я слушаю]. Du mupt Deutsch lernen, und ich werde Russisch lernea [Ты должен учить немецкий. А я буду учить русский].
     - Я очень хотел бы, чтобы ты поняла. Подожди, я буду говорить медленно, по словам. Я хочу - ich will... чтобы ты поняла... Нет, забыл, как это по-немецки... хотя бы одну фразу: я буду тебя помнить. Как по-немецки "помнить"? Vergessen - забыть. Nicht vergess-en, nieht vergessen! Понимаешь?
     - Nichtvergessen? - повторила она и вся вытянулась к нему, приблизила светлеющее в темноте лицо, а невесомым кончиком пальца то нажимала, то отпускала его нижнюю губу. - O, Vadim! Lerne Deutsch, lerne Deutsch. Russisch, Deutsch... Warum so? Ein Moment, Vadi-im... Komm, Vadim! [Русский язык, немецкий язык - зачем так? Иди сюда, Вадим!]
     Опираясь на его плечи, она спрыгнула с подоконника и затем упорно повлекла его за руку куда-то во тьму мансарды, в угол комнаты, там он, задержанный ее шепотом, предупреждающим "тсс", наткнулся, задел ногой стул, загремевший о тумбочку письменного столика. На этот стол, после размещения взвода в доме, он впервые обратил внимание, увидев на нем пластмассовый чернильный прибор, толстую оплавленную воском свечу, прикрытую колпачком, целлулоидный стаканчик, наполненный разноцветными карандашами, несколько учебников, по-школьному сложенных стопкой, - только потом он узнал, что эта комната, занятая им, была комнатой Курта.
     - Vadim, nimm Platz. Bitte, lies, mein Lieber [Вадим, сядь. Пожалуйста, читай, мой дорогой].
     Но Никитин сразу не сообразил, зачем она потянула его сюда, в угол мансарды, именно к письменному столу Курта, для чего она принялась искать что-то здесь, в нетерпении выдвигая ящики, шурша в них бумагой; потом зажглась спичка. И спичка веселым розовым костерком осветила сложенные лодочкой ее ладони и ее глаза, пристально блестевшие перед его глазами: "Vadim, nimm Platz". Он догадался, молча пододвинул стул и сел, костерок спички дотянулся в лодочке ее ладоней к свече, вплавленный посреди воскового нагара червячок фитилька вытаял, принял огонь, и Эмма со вздохом опустилась на подлокотник старого, потертого бархатного кресла около столика, задула спичку, исподлобно взглядывая на лист бумаги.
     - Vadim, Russisch, Deutsch. - Она закивала. - Bitte, ich schreibe Namen: Vadi-im, Emma... [Пожалуйста, я пишу имена: Вадим, Эмма...]
     Он смотрел в наклоненное лицо Эммы, на карандаш, очень четко и крупно выводивший немецкие буквы его имени, видел край брови, прикушенные губы, крапинки веснушек вокруг немножечко вздернутого носа, видел, как под словом "Vadim" она нарисовала звездочку, замкнула ее кружком, возле написала "Rusland", затем на другом конце листа под словом "Emma" начертила кружок поменьше с микроскопической точкой внутри, написала под ним "Konigsdorf", провела линию, соединяющую их имена через белое пространство бумаги, и на линии этой вывела три слова: "Ich liebe dich".
     - Ubersetze [переведи], - попросила она.
     - "Я люблю тебя", - ответил Никитин.
     Она повернула к нему лицо, улыбнулась, осветив лучисто-радужной синевой глаз, протянула ему карандаш.
     - Schreibe Russisch.
     И Никитин написал рядом с ее фразой:
     "Я люблю тебя".
     Она долго, внимательно разглядывала русские буквы, ноготком водя по бумаге, потом начала сравнивать немецкие слова, спрашивая его нетерпеливым шепотом:
     - Ich... und Russisch?
     - Я, - ответил Никитин.
     - Liebe?
     - Люблю.
     - Dich?
     - Тебя. "Ich liebe dich". "Я люблю тебя". Повтори, Эмма. Я - люблю - тебя.
     - Я лю-у... - повторила она протяжно и медленно, выговаривая слоги: - лью-блью тье-бя.
     - Да, я люблю тебя. Я люблю...
     - O, Vadim, ich lerne Russisch! [я учу русский язык] - Она даже засмеялась, обрадованная, удивленная своей способности произносить непривычные для нее слова, и показалось - солнечный ветерок пробежал по лицу и сник. - Du fahrst nach Rupland. Ich bin traurig. Ich sterbe. Tod [Ты уедешь в Россию. Мне грустно. Я умру. Смерть], - сказала она и двумя вопросительными знаками перечеркнула линию, соединяющую их имена, нарисовала череп с перекрещенными костями и порывисто прильнула к Никитину, потерлась щекой о его висок. Он почувствовал колючее шевеление моргающей ее ресницы.
     - Tod, - зашептала она. - Du fahrst, und ich sterbe... Tod... Wie Russisch, Russisch?..
     - Смерть, - ответил Никитин; ему изредка встречались на фронте названия немецких частей с этим значением: "Todeakopr", "Todenkampfdivision", против которых стояла батарея. - Зачем тебе по-русски знать это слово "смерть"?
     - Смерч? - произнесла она, и щекочущая ее ресница, моргая, слегка мазнула по его виску.
     - Нет, это отвратительное слово, Эмма, - сказал Никитин. - Я его ненавидел вею войну. "Смерть", "гибель", "пал смертью храбрых"... Я не хочу, чтобы ты его запомнила. Лучше запомни другое. Хорошо? Запомни. Я сейчас напишу.
     Она, слушая, вглядывалась ему в губы пристально ощупывающими незнакомые слова глазами, перевела взгляд на бумагу, на карандаш, которым он с тайным суеверием быстро затушевывал, уничтожал зловещий рисунок, как символ понятой ею неисправимой безвыходности положения, и на середине листа написал по-русски: "До свидания" и через черточку, слева - давно выученную в школе немецкую фразу: "Auf Wiedersehen!"
     - Kein Tod. Nicht Tod. Nicht vergessen, nicht vergessen [Никакой смерти. Не надо смерти. Не забуду, не забуду (искажен.)], - заговорил Никитин. - Никто ничего не знает. И я не знаю, и ты не знаешь, как все может сложиться. Я на войне умирал несколько раз и не умер. Auf Wiedersehen, понимаешь, Эмма? То, что мы расстаемся, - это не смерть, мы не должны говорить о смерти, когда кончается война. При первой возможности я увижу тебя, Эмма.
     Но едва ли наполовину Никитин верил в то, что говорил сейчас. За три года фронта он научился подчиняться крутым обстоятельствам изменений, внезапности поворотов в судьбе всех и каждого, и не исчерпывалась наивная надежда, чудо вероятности, то есть неисповедимые дороги могли обратно привести его в Берлин, а значит, на час, на два, на сутки в Кенигсдорф - это еще до конца не исключалось реальностью. Однако вместе с тем он с остротой нарастающей боли отдавал себе отчет в том, что они теперь не увидятся никогда: их разделяли не только обстоятельства случайности, но что-то большее, непреодолимое, сложившееся независимо от них.
     - Во что бы то ни стало я постараюсь увидеть тебя, Эмма, - между тем говорил убеждающе Никитин. - Значит, до свидания. Я не забуду тебя, что бы со мной ни было. У нас в России, когда уезжают... когда прощаются, говорят: до свидания... не забывай меня! Вот смотри, я напишу, Эмма...
     Он написал "не забывай меня", тут же увидел мерцающие точки отраженной свечи в обращенных к нему глазах, наполненных слезами: она не поняла, - и он схватил ее жалкую своей худой тонкостью руку, с неистовством нежности стал целовать безвольные Эммины пальцы, говоря ей:
     - Я хотел бы, чтобы ты знала. Я буду помнить тебя, и ты не забывай меня.
     Она слушала и не слушала его, закинув голову, стараясь не показать слезы, и влажная пелена, накапливаясь, стояла меж узких век, опасающихся моргнуть, и тогда он через меру осторожно повернул податливую кисть Эммы ладонью вверх, посмотрел с улыбкой:
     - Помнишь?
     - Я льюблью тьебья, - сказала она по слогам и, вздрагивая вся, клоня голову, свободной рукой выдвинула ящик стола, вынула чистый листок бумаги и, как носовой платок, приложила к правому глазу, потом к левому, пряча в бумаге лицо. - Was wird mit uns? [Что будет с нами?]


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ]

/ Полные произведения / Бондарев Ю.В. / Берег


Смотрите также по произведению "Берег":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis