Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Горький М. / Детство

Детство [9/13]

  Скачать полное произведение

    Но теперь я решил изрезать эти святцы, и, когда дед отошёл к окошку, читая синюю, с орлами, бумагу, я схватил несколько листов, быстро сбежал вниз, стащил ножницы из стола бабушки и, забравшись на полати, принялся отстригать святым головы. Обезглавил один ряд, и - стало жалко святцы; тогда я начал резать по линиям, разделявшим квадраты, но не успел искрошить второй ряд - явился дедушка, встал на приступок и спросил:
     - Тебе кто позволил святцы взять?
     Увидав квадратики бумаги, рассеянные по доскам, он начал хватать их, подносил к лицу, бросал, снова хватал, челюсть у него скривилась, борода прыгала, и он так сильно дышал, что бумажки слетали на пол.
     - Что ты сделал? - крикнул он наконец и за ногу дёрнул меня к себе; я перевернулся в воздухе, бабушка подхватила меня на руки, а дед колотил кулаком её, меня и визжал:
     - Убью-у!
     Явилась мать, я очутился в углу, около печи, а она, загораживая меня, говорила, ловя и отталкивая руки деда, летавшие пред её лицом:
     - Что за безобразие? Опомнитесь!..
     Дед повалился на скамью, под окно, завывая:
     - Убили! Все, все против меня, а-а...
     - Как вам не стыдно? - глухо звучал голос матери.- Что вы всё притворяетесь?
     Дед кричал, бил ногами по скамье, его борода смешно торчала в потолок, а глаза были крепко закрыты; мне тоже показалось, что ему - стыдно матери, что он - действительно притворяется, оттого и закрыл глаза.
     - Наклею я вам эти куски на коленкор, щё лучше будет, прочнее,- говорила мать, разглядывая обрезки и листы.- Видите - измято всё, слежалось, рассыпается...
     Она говорила с ним, как со мною, когда я, во время уроков, не понимал чего-либо, и вдруг дедушка встал, деловито оправил рубаху, жилет, отхаркнулся и сказал:
     - Сегодня же и наклей! Я тебе сейчас остальные листы принесу...
     Пошёл к двери, но у порога обернулся, указывая на меня кривым пальцем:
     - А его надо сечь!
     - Следует,- согласилась мать, наклонясь ко мне.- Зачем ты сделал это?
     - Я - нарочно. Пусть он не бьёт бабушку, а то я ему ещё бороду отстригу...
     Бабушка, снимавшая разорванную кофту, укоризненно сказала, покачивая головою:
     - Промолчал, как обещано было!
     И плюнула на пол:
     - Чтоб у тебя язык вспух, не пошевелить бы тебе его, не поворотить!
     Мать поглядела на неё, прошлась по кухне, снова подошла ко мне.
     - Когда он её бил?
     - А ты, Варвара, постыдилась бы, чай, спрашивать об этом, твое ли дело? - сердито сказала бабушка.
     Мать обняла её.
     - Эх, мамаша, милая вы моя...
     - Вот те и мамаша! Отойди-ка...
     Они поглядели друг на друга и замолчали, разошлись: в сенях топал дед.
     В первые же дни по приезде мать подружилась с весёлой постоялкой, женой военного, и почти каждый вечер уходила в переднюю половину дома, где бывали и люди от Бетленга - красивые барыни, офицера. Дедушке это не нравилось, не однажды, сидя в кухне, за ужином, он грозил ложкой и ворчал:
     - Окаянные, опять собрались! Теперь до утра уснуть не дадут.
     Скоро он попросил постояльцев очистить квартиру, а когда они уехали - привёз откуда-то два воза разной мебели, расставил её в передних комнатах и запер большим висячим замком:
     - Не надобно нам стояльцев, я сам гостей принимать буду!
     И вот, по праздникам, стали являться гости: приходила сестра бабушки Матрена Ивановна, большеносая крикливая прачка, в шёлковом полосатом платье и золотистой головке, с нею - сыновья: Василий - чертёжник, длинноволосый, добрый и веселый, весь одетый в серое; пёстрый Виктор, с лошадиной головою, узким лицом, обрызганный веснушками,- ещё в сенях, снимая галоши, он напевал пискляво, точно Петрушка:
     - Андрей-папА, Андрей-папА...
     Это очень удивляло и пугало меня.
     Приезжал дядя Яков с гитарой, привозил с собою кривого и лысого часовых дел мастера, в длинном чёрном сюртуке, тихонького, похожего на монаха. Он всегда садился в угол, наклонял голову набок и улыбался, странно поддерживая её пальцем, воткнутым в бритый раздвоенный подбородок. Был он тёмненький, его единый глаз смотрел на всех как-то особенно пристально; говорил этот человек мало и часто повторял одни и те же слова:
     - Не утруждайтесь, всё равно-с...
     Когда я увидел его впервые, мне вдруг вспомнилось, как однажды, давно, ещё во время жизни на Новой улице, за воротами гулко и тревожно били барабаны, по улице, от острога на площадь, ехала, окружённая солдатами и народом, чёрная высокая телега, и на ней - на скамье - сидел небольшой человек в суконной круглой шапке, в цепях; на грудь ему повешена чёрная доска с крупной надписью белыми словами,- человек свесил голову, словно читая надпись, и качался весь, позванивая цепями. И когда мать сказала часовых дел мастеру: "Вот мой сын",- я испуганно попятился прочь от него, спрятав руки.
     - Не утруждайтесь,- сказал он, страшно передвинув весь рот к правому уху, охватил меня за пояс, привлёк к себе, быстро и легко повернул кругом и отпустил, одобряя:
     - Ничего, мальчик крепкий...
     Я забрался в угол, в кожаное кресло, такое большое, что в нём можно было лежать,- дедушка всегда хвастался, называя его креслом князя Грузинского,- забрался и смотрел, как скучно веселятся большие, как странно и подозрительно изменяется лицо часовых дел мастера. Оно у него было масленое, жидкое, таяло и плавало; если он улыбался, толстые губы его съезжали на правую щёку, и маленький нос тоже ездил, как пельмень по тарелке. Странно двигались большие, оттопыренные уши, то приподнимаясь вместе с бровью зрячего глаза, то сдвигаясь на скулы,- казалось, что если он захочет, то может прикрыть ими свой нос, как ладонями. Иногда он, вздохнув, высовывал тёмный, круглый, как пест, язык и, ловко делая им правильный круг, гладил толстые масленые губы. Всё это было не смешно, а только удивляло, заставляя неотрывно следить за ним.
     Пили чай с ромом,- он имел запах жжёных луковых перьев; пили бабушкины наливки, жёлтую, как золото, тёмную, как деготь, и зелёную; ели ядрёный варенец, сдобные медовые лепёшки с маком, потели, отдувались и хвалили бабушку. Наевшись, красные и вспухшие, чинно рассаживались по стульям, лениво уговаривали дядю Якова поиграть.
     Он сгибался над гитарой и тренькал, неприятно, назойливо подпевая:
     Эх, пожили, как умели На весь город нашуми,-
     Ба-арыне из Казани
     Всё подробно рассказали...
     Мне думалось, что это очень грустная песня, а бабушка говорила:
     - Ты бы, Яша, другое что играл, верную бы песню, а? Помнишь, Мотря, какие, бывало, песни-то пели?
     Оправляя шумящее платье, прачка внушительно говорила:
     - Нынче, матушка, другая мода...
     Дядя смотрел на бабушку прищурясь, как будто она сидела очень далеко, и продолжал настойчиво сеять невесёлые звуки, навязчивые слова.
     Дед таинственно беседовал с мастером, показывая ему что-то на пальцах, а тот, приподняв бровь, глядел в сторону матери, кивал головою, и жидкое его лицо неуловимо переливалось.
     Мать сидела всегда между Сергеевыми, тихонько и серьёзно разговаривая с Васильем; он вздыхал, говоря:
     - Да-а, над этим надо думать...
     А Виктор сыто улыбался, шаркал ногами и вдруг пискляво пел:
     Андрей-папА, Андрей-папА...
     Все, удивлённо примолкнув, смотрели на него, а прачка важно объясняла:
     - Это он из киятра взял, это там поют...
     Было два или три таких вечера, памятных своей давящей скукой, потом часовых дел мастер явился днём, в воскресенье, тотчас после поздней обедни. Я сидел в комнате матери, помогая ей разнизывать изорванную вышивку бисером, неожиданно и быстро открылась дверь, бабушка сунула в комнату испуганное лицо и тотчас исчезла, громко шепнув:
     - Варя - пришёл!
     Мать не пошевелилась, не дрогнула, а дверь снова открылась, на пороге встал дед и сказал торжественно:
     - Одевайся, Варвара, иди!
     Не вставая, не глядя на него, мать спросила:
     - Куда?
     - Иди, с богом! Не спорь. Человек он спокойный, в своём деле - мастер и Лексею - хороший отец...
     Дед говорил необычно важно и всё гладил ладонями бока свои, а локти у него вздрагивали, загибаясь за спину, точно руки его хотели вытянуться вперёд, и он боролся против них.
     Мать спокойно перебила:
     - Я вам говорю, что этому не бывать...
     Он шагнул к ней, вытянул руки, точно ослепший, нагибаясь, ощетинившись, и захрипел:
     - Иди! А то - поведу! За косы...
     - Поведёте? - спросила мать, вставая; лицо у неё побелело, глаза жутко сузились, она быстро стала срывать с себя кофту, юбку и, оставшись в одной рубахе, подошла к деду: - Ведите!
     Он оскалил зубы, грозя ей кулаком:
     - Варвара, одевайся!
     Мать отстранила его рукою, взялась за скобу двери:
     - Ну, идёмте!
     - Прокляну,- шёпотом сказал дед.
     - Не боюсь. Ну?
     Она отворила дверь, но дед схватил её за подол рубахи, припал на колени и зашептал:
     - Варвара, дьявол, погибнешь! Не срами...
     И тихонько, жалобно заныл:
     - Ма-ать, ма-ать...
     Бабушка уже загородила дорогу матери, махая на неё руками, словно на курицу, она загоняла её в дверь и ворчала сквозь зубы:
     - Варька, дура,- что ты? Пошла, бесстыдница!
     Втолкнув её в комнату, заперла дверь на крюк и наклонилась к деду, одной рукой поднимая его, другой грозя:
     -У-у, старый бес, бестолковый!
     Посадила его на диван, он шлёпнулся, как тряпичная кукла, открыл рот и замотал головой; бабушка крикнула матери:
     - Оденься, ты!
     Поднимая с пола платье, мать сказала:
     - Я не пойду к нему,- слышите?
     Бабушка столкнула меня с дивана:
     - Принеси ковш воды, скорей!
     Говорила она тихо, почти шёпотом, спокойно и властно. Я выбежал в сени, в передней половине дома мерно топали тяжёлые шаги, а в комнате матери прогудел её голос:
     - Завтра уеду!
     Я вошел в кухню, сел у окна, как во сне.
     Стонал и всхлипывал дед, ворчала бабушка, потом хлопнула дверь, стало тихо и жутко. Вспомнив, зачем меня послали, я зачерпнул медным ковшом воды, вышел в сени - из передней половины явился часовых дел мастер, нагнув голову, гладя рукою меховую шапку и крякая. Бабушка, прижав руки к животу, кланялась в спину ему и говорила тихонько:
     - Сами знаете - насильно мил не будешь...
     Он запнулся за порог крыльца и выскочил на двор, а бабушка перекрестилась и задрожала вся, не то молча заплакав, не то - смеясь.
     - Что ты? - спросил я, подбежав.
     Она вырвала у меня ковш, облив мне ноги и крикнув:
     - Это куда же ты за водой-то ходил? Запри дверь!
     И ушла в комнату матери, а я - снова в кухню, слушать, как они, рядом, охают, стонут и ворчат, точно передвигая с места на место непосильные тяжести.
     День был светлый; в два окна, сквозь ледяные стёкла, смотрели косые лучи зимнего солнца; на столе, убранном к обеду, тускло блестела оловянная посуда, графин с рыжим квасом и другой с тёмно-зелёной дедовой водкой, настоянной на буквице и зверобое. В проталины окон был виден ослепительно сверкающий снег на крышах, искрились серебряные чепчики на столбах забора и скворешне. На косяках окон, в клетках, пронизанных солнцем, играли мои птицы: щебетали весёлые, ручные чижи, скрипели снегири, заливался щегол. Но весёлый, серебряный и звонкий этот день не радовал, был ненужен, и всё было ненужно. Мне захотелось выпустить птиц, я стал снимать клетки - вбежала бабушка, хлопая себя руками по бокам, и бросилась к печи, ругаясь:
     - А, окаянные, раздуй вас горой! Ах ты, дура старая, Акулина...
     Вытащила из печи пирог, постучала пальцем по корке и озлобленно плюнула.
     Ну - засох! Вот те и разогрела! Ах, демоны, чтоб вас разорвало всех! Ты чего вытаращил буркалы, сыч? Так бы всех вас и перебила, как худые горшки!
     И - заплакала, надувшись, переворачивая пирог со стороны на сторону, стукая пальцами по сухим коркам, большие слёзы грузно шлёпались на них.
     В кухню вошли дед с матерью; она швырнула пирог на стол так, что тарелки подпрыгнули.
     - Вот, глядите, что сделалось из-за вас, ни дна бы вам, ни покрышки!
     Мать, весёлая и спокойная, обняла её, уговаривая не огорчаться; дедушка, измятый, усталый, сел за стол и, навязывая салфетку на шею, ворчал, щуря от солнца затёкшие глаза:
     - Ладно, ничего! Едали и хорошие пироги. Господь - скуповат, он за года минутами платит... Он процента не признает. Садись-ка, Варя... ладно!
     Он был словно безумен, всё время обеда говорил о боге, о нечестивом Ахаве, о тяжёлой доле быть отцом - бабушка сердито останавливала его:
     - А ты - ешь знай!
     Мать шутила, сверкая ясными глазами.
     - Что, испугался давеча? - спросила она, толкнув меня.
     Нет, я не очень испугался тогда, но теперь мне было неловко, непонятно.
     Ели они, как всегда по праздникам, утомительно долго, много, и казалось, что это не те люди, которые полчаса тому назад кричали друг на друга, готовые драться, кипели в слезах и рыданиях. Как-то не верилось уже, что всё это они делали серьёзно и что им трудно плакать. И слёзы, и крики их, и все взаимные мучения, вспыхивая часто, угасая быстро, становились привычны мне, всё меньше возбуждали меня, всё слабее трогали сердце.
     Долго спустя я понял, что русские люди, по нищете и скудости жизни своей, вообще любят забавляться горем, играют им, как дети, и редко стыдятся быть несчастными.
     В бесконечных буднях и горе - праздник, и пожар - забава; на пустом лице и царапина - украшение... XI
     После этой истории мать сразу окрепла, туго выпрямилась и стала хозяйкой в доме, а дед сделался незаметен, задумчив, тих непохоже на себя.
     Он почти перестал выходить из дома, всё сидел одиноко на чердаке, читал таинственную книгу "Записки моего отца". Книгу эту он держал в укладке под замком, и не однажды я видел, что прежде, чем вынуть её, дед моет руки. Она была коротенькая, толстая, в рыжем кожаном переплёте; на синеватом листе пред титулом красовалась фигурная надпись выцветшими чернилами: "Почтенному Василью Каширину с благодарностью на сердечную память", подписана была какая-то странная фамилия, а росчерк изображал птицу в полёте. Открыв осторожно тяжёлую корку переплёта, дед надевал очки в серебряной оправе и, глядя на эту надпись, долго двигал носом, прилаживая очки. Я не раз спрашивал его - что это за книга? - он внушительно отвечал:
     - Этого тебе не нужно знать. Погоди, помру - откажу тебе. И шубу енотовую тебе откажу.
     Он стал говорить с матерью мягче и меньше, её речи слушал внимательно, поблёскивая глазами, как дядя Пётр, и ворчал, отмахиваясь:
     - Ну, ладно! Делай, как хошь...
     В сундуках у него лежало множество диковинных нарядов: штофные юбки, атласные душегреи, шёлковые сарафаны, тканные серебром, кики и кокошники, шитые жемчугами, головки и косынки ярких цветов, тяжёлые мордовские мониста, ожерелья из цветных камней; он сносил всё это охапками в комнаты матери, раскладывал по стульям, по столам, мать любовалась нарядами, а он говорил:
     - В наши-те годы одёжа куда красивей да богаче нынешней была! Одёжа богаче, а жили - проще, ладнее. Прошли времена, не воротятся! Ну, примеряй, рядись...
     Однажды мать ушла ненадолго в соседнюю комнату и явилась оттуда одетая в синий, шитый золотом сарафан, в жемчужную кику; низко поклонясь деду, она спросила:
     - Ладно ли, сударь-батюшка?
     Дед крякнул, весь как-то заблестел, обошёл кругом её, разводя руками, шевеля пальцами, и сказал невнятно, точно сквозь сон:
     - Эх, кабы тебе, Варвара, большие деньги да хорошие бы около тебя люди...
     Теперь мать жила в двух комнатах передней половины дома, у неё часто бывали гости, чаще других братья Максимовы: Пётр, мощный красавец офицер с большущей светлой бородой и голубыми глазами,- тот самый, при котором дед высек меня за оплевание старого барина; Евгений, тоже высокий, тонконогий, бледнолицый, с чёрной остренькой бородкой. Его большие глаза были похожи на сливы, одевался он в зеленоватый мундир с золотыми пуговицами и золотыми вензелями на узких плечах. Он часто и ловко взмахивал головою, отбрасывая с высокого, гладкого лба волнистые, длинные волосы, снисходительно улыбался и всегда рассказывал о чем-то глуховатым голосом, начиная речь вкрадчивыми словами:
     - Видите ли, как я думаю...
     Мать слушала его прищурившись, усмехаясь и часто прерывала:
     - Ребёнок вы, Евгений Васильевич, извините...
     Офицер, хлопая себя широкой ладонью по колену, кричал:
     - Именно же-ребёнок...
     Шумно и весело прошли святки, почти каждый вечер у матери бывали ряженые, она сама рядилась - всегда лучше всех - и уезжала с гостями.
     Каждый раз, когда она с пёстрой ватагой гостей уходила за ворота, дом точно в землю погружался, везде становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала по комнатам бабушка, приводя всё в порядок, дед стоял, прижавшись спиной к тёплым изразцам печи, и говорил сам себе:
     - Ну,- ладно, хорошо... Поглядим, что за дым...
     После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михайла, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: "Как твоя фамилия?" - нельзя ответить просто: "Пешков",- а надобно сказать: "Моя фамилия - Пешков". А также нельзя сказать учителю: "Ты, брат, не кричи, я тебя не боюсь..."
     Мне школа сразу не понравилась, брат же первые дни был очень доволен, легко нашёл себе товарищей, но однажды он во время урока заснул и вдруг страшно закричал во сне:
     - Не буду-у...
     Разбуженный, он попросился вон из класса, был жестоко осмеян за это, и на другой день, когда мы, идя в школу, спустились в овраг на Сенной площади, он, остановясь, сказал:
     - Ты - иди, а я не пойду! Я лучше гулять буду.
     Присел на корточки, заботливо зарыл узел с книгами в снег и ушёл. Был ясный январский день, всюду сверкало серебряное солнце, я очень позавидовал брату, но скрепя сердце пошёл учиться,- не хотелось огорчить мать. Книги, зарытые Сашей, конечно, пропали, и на другой день у него была уже законная причина не пойти в школу, а на третий его поведение стало известно деду.
     Нас привлекли к суду,- в кухне за столом сидели дед, бабушка, мать и допрашивали нас,- помню, как смешно отвечал Саша на вопросы деда:
     - Как же это ты не попадаешь в училище-то?
     Саша, глядя прямо в лицо деда кроткими глазами, отвечал не спеша:
     - Забыл, где оно.
     - Забыл?
     - Да. Искал-искал...
     - Ты бы за Лексеем шел, он помнит!
     - Я его потерял.
     - Лексея?
     - Да.
     - Это как же?
     Саша подумал и сказал, вздохнув:
     - Метель была, ничего не видно.
     Все засмеялись,- погода стояла тихая, ясная. Саша тоже осторожно улыбнулся, а дедушка ехидно спрашивал, оскалив зубы:
     - Ты бы за руку его держал, за пояс?
     - Я - держал, да меня оторвало ветром,- объяснил Саша.
     Говорил он лениво, безнадежно, мне было неловко слушать эту ненужную, неуклюжую ложь, и я очень удивлялся его упрямству.
     Нас выпороли и наняли нам провожатого, бывшего пожарного, старичка со сломанной рукою,- он должен был следить, чтобы Саша не сбивался в сторону по пути к науке. Но это не помогло: на другой же день брат, дойдя до оврага, вдруг наклонился, снял с ноги валенок и метнул его прочь от себя, снял другой и бросил в ином направлении, а сам, в одних чулках, пустился бежать по площади. Старичок, охая, потрусил собирать сапоги, а затем, испуганный, повёл меня домой.
     Целый день дед, бабушка и моя мать ездили по городу, отыскивая сбежавшего, и только к вечеру нашли Сашу у монастыря, в трактире Чиркова, где он увеселял публику пляской. Привезли его домой и даже не били, смущённые упрямым молчанием мальчика, а он лежал со мною на полатях, задрав ноги, шаркая подошвами по потолку, и тихонько говорил:
     - Мачеха меня не любит, отец тоже не любит, и дедушка не любит,- что же я буду с ними жить? Вот спрошу бабушку, где разбойники водятся, и убегу к ним,- тогда вы все и узнаете... Бежим вместе?
     Я не мог бежать с ним: в те дни у меня была своя задача - я решил быть офицером с большой, светлой бородой, а для этого необходимо учиться. Когда я рассказал брату план, он, подумав, согласился со мною:
     - Это тоже хорошо. Когда ты будешь офицером, я уж буду атаманом, и тебе нужно будет ловить меня, и кто-нибудь кого-нибудь убьёт, а то в плен схватит. Я тебя не стану убивать.
     - И я тебя тоже.
     На этом и порешили.
     Пришла бабушка, влезла на печь и, заглядывая к нам, начала говорить:
     - Что, мышата? Э-эх, сироты, осколочки!
     Пожалев нас, она стала ругать мачеху Саши - толстую тётку Надежду, дочь трактирщика; потом вообще всех мачех, вотчимов и, кстати, рассказала историю о том, как мудрый пустынник Иона, будучи отроком, судился со своей мачехой божьим судом; отца его, личанина, рыбака на Белоере,-
     Извела молодая жена:
     Напоила его крепкой брагою,
     А ещё - сонным зелием.
     Положила его, сонного,
     Во дубовый чёлн, как во тесный гроб,
     А взяла она вёсельце кленовое,
     Сама выгребла посередь озера
     Что на те ли на тёмные омуты,
     На бесстыжее дело ведьмино.
     Там нагнулася, покачнулася,
     Опрокинула, ведьма, легок чёлн.
     Муж-от якорем на дно пошёл.
     А она поплыла скоро к берегу,
     Доплыла, пала на землю
     И завыла бабьи жалобы,
     Стала горе лживое оказывать.
     Люди добрые ей поверили,
     С нею вместе горько плакали:
     - Ой же ты, молодая вдова!
     Велико твоё горе женское,
     А и жизнь наша - дело божие,
     А и смерть нам богом посылается! -
     Только пасынок Ионушко
     Не поверил слезам мачехи,
     Положил он ей ручку на сердце,
     Говорил он ей кротким голосом:
     - Ой ты, мачеха, судьба моя,
     Ой ты, птица ночная, хитрая,
     А не верю я слезам твоим:
     Больно сердце у тебя бьется радошно!
     А давай-ко ты спросим господа,
     Все святые силы небесные:
     Пусть возьмет кто-нибудь булатный нож
     Да подбросит его в небо чистое,
     Твоя правда - нож меня убьёт,
     Моя правда - на тебя падёт! -
     Поглядела на него мачеха,
     Злым огнем глаза её вспыхнули,
     Крепко она встала на ноги,
     Супроти Ионы заспорила:
     - Ах ты, тварь неразумная,
     Недоносок ты, выбросок,
     Ты чего это выдумал?
     Да ты как это мог сказать? -
     Смотрят на них люди, слушают.
     Видят они - дело тёмное.
     Приуныли все, призадумались,
     Промежду собой совещаются.
     После вышел рыбак старенький,
     Поклонился во все стороны,
     Молвил слово решённое:
     - А вы дайте-ко, люди добрые,
     В праву руку мне булатный нож,
     Я воскину его до неба,
     Пусть падет, чья вина - найдет! -
     Дали старцу в рученьку острый нож,
     Взбросил он его над седою головой,
     Птицею нож полетел в небеса,
     Ждут-пождут - он не падает.
     Смотрят люди во хрустальную высь,
     Шапки поснимали, тесно стоят Все молчат, да и но нема,-
     А нож с высоты всё не падает!
     Вспыхнула на озере алая заря,
     Мачеха зарделась, усмехнулася,
     Тут он быстрой ласточкой летит к земле -
     Прямо угодил в сердце мачехе.
     Встали на колени люди добрые,
     Господу богу помолилися:
     - Слава тебе, господи, за правду твою! -
     Старенький рыбак взял Ионушку
     И отвёл его в далекий скит,
     Что на светлой реке Керженце,
     Близко невидима града Китежа...*
    --------
    * В селе Колюпановке, Тамб[овской] губ., Борисоглебского уезда, я слышал иной вариант этой легенды: нож убивает пасынка, оклеветавшего мачеху. (Прим. М.Горького)
     На другой день я проснулся весь в красных пятнах, началась оспа. Меня поместили на заднем чердаке, и долго я лежал там слепой, крепко связанный по рукам и по ногам широкими бинтами, переживая дикие кошмары,- от одного из них я едва не погиб. Ко мне ходила только бабушка кормить меня с ложки, как ребёнка, рассказывать бесконечные, всегда новые сказки. Однажды вечером, когда я уже выздоравливал и лежал развязанный,- только пальцы были забинтованы в рукавички, чтоб я не мог царапать лица,- бабушка почему-то запоздала прийти в обычное время, это вызвало у меня тревогу, и вдруг я увидал её: она лежала за дверью на пыльном помосте чердака, вниз лицом, раскинув руки, шея у неё была наполовину перерезана, как у дяди Петра, из угла, из пыльного сумрака к ней подвигалась большая кошка, жадно вытаращив зелёные глаза.
     Я вскочил с постели, вышиб ногами и плечами обе рамы окна и выкинулся на двор, в сугроб снега. В тот вечер у матери были гости, никто не слыхал, как я бил стёкла и ломал рамы, мне пришлось пролежать в снегу довольно долго. Я ничего не сломал себе, только вывихнул руку из плеча да сильно изрезался стёклами, но у меня отнялись ноги, и месяца три я лежал, совершенно не владея ими; лежал и слушал, как всё более шумно живёт дом, как часто там, внизу, хлопают двери, как много ходит людей.
     Шаркали по крыше тоскливые вьюги, за дверью на чердаке гулял-гудел ветер, похоронно пело в трубе, дребезжали вьюшки, днём каркали вороны, тихими ночами с поля доносился заунывный вой волков,- под эту музыку и росло сердце. Потом в окно робко и тихонько, но всё ласковее с каждым днём стала заглядывать пугливая весна лучистым глазом мартовского солнца, на крыше и на чердаке запели, заорали кошки, весенний шорох проникал сквозь стены - ломались хрустальные сосульки, съезжал с конька крыши подтаявший снег, а звон колоколов стал гуще, чем зимою.
     Приходила бабушка; всё чаще и крепче слова её пахли водкой, потом она стала приносить с собою большой белый чайник, прятала его под кровать ко мне и говорила, подмигивая:
     - Ты, голуба душа, деду-то, домовому, не сказывай!
     - Зачем ты пьешь?
     - Нишкни! Вырастешь - узнаешь...
     Пососав из рыльца чайника, отерев губы рукавом, она сладко улыбалась, спрашивая:
     - Ну и вот, сударь ты мой, про что бишь я вчера сказывала?
     - Про отца.
     - А которое место?
     Я напоминал ей, и долго текла ручьём её складная речь.
     Она сама начала рассказывать мне про отца, пришла однажды трезвая, печальная и усталая и говорит:
     - Видела я во сне отца твоего, идёт будто полем с палочкой ореховой в руке, посвистывает, а следом за ним пёстрая собака бежит, трясёт языком. Что-то частенько Максим Савватеич сниться мне стал,- видно, беспокойна душенька его неприютная...
     Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую же интересную, как все её истории: отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость с подчинёнными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребёнка и спрятали его.
     - Маленьких всегда бьют? - спрашивал я; бабушка спокойно отвечала:
     - Всегда.
     Мать отца померла рано, а когда ему минуло девять лет, помер и дедушка, отца взял к себе крёстный - столяр, приписал его в цеховые города Перми и стал учить своему мастерству, но отец убежал от него, водил слепых по ярмаркам, шестнадцати лет пришёл в Нижний и стал работать у подрядчика - столяра на пароходах Колчина. В двадцать лет он был уже хорошим краснодеревцем, обойщиком и драпировщиком. Мастерская, где он работал, была рядом с домами деда, на Ковалихе.
     Заборы-то невысокие, а люди-то бойкие,- говорила бабушка, посмеиваясь. - Вот, собираем мы с Варей малину в саду, вдруг он, отец твой, шасть через забор, я индо испугалась: идёт меж яблонь эдакой могутной, в белой рубахе, в плисовых штанах, а - босый, без шапки, на длинных волосьях - ремешок. Это он - свататься привалил! Видала я его и прежде, мимо окон ходил, увижу - подумаю: экой парень хороший! Спрашиваю я его, как подошёл: "Что это ты, молодец, не путём ходишь?" А он на коленки стал. "Акулина, говорит, Ивановна, вот те я весь тут, со всей полной душой, а вот-Варя; помоги ты нам, бога ради, мы жениться хотим!" Тут я обомлела, и язык у меня отнялся. Гляжу, а мать-то твоя, мошенница, за яблоню спрятавшись, красная вся, малина малиной, и знаки ему подаёт, а у самой - слёзы на глазах. "Ах вы, говорю, пострели вас горой, да что же это вы затеяли? Да в уме ли ты, Варвара? Да и ты, молодец, говорю, ты подумай-ко: по себе ли ты берёзу ломишь?" Дедушко-то наш о ту пору богач был, дети-то ещё не выделены, четыре дома у него, у него и деньги, и в чести он, незадолго перед этим ему дали шляпу с позументом да мундир за то, что он девять лет бессменно старшиной в цехе сидел,- гордый он был тогда! Говорю я, как надо, а сама дрожу со страху, да и жалко мне их: потемнели оба. Тут отец твой сказал: "Я-де знаю, что Василий Васильев не отдаст Варю добром за меня, так я её выкраду, только ты помоги нам",- это я чтобы помогла! Я даже замахнулась на него, а он и не сторонится: "Хоть камнем, говорит, бей, а - помоги, всё равно я-де не отступлюсь?" Тут и Варвара подошла к нему, руку на плечо его положила, да и скажи: "Мы, говорит, уж давно поженились, ещё в мае, нам только обвенчаться нужно". Я так и покатилась,- ба-атюшки!
     Бабушка стала смеяться, сотрясаясь всем телом, потом понюхала табаку, вытерла слёзы и продолжала, отрадно вздохнув:
     - Ты этого ещё не можешь понять, что значит - жениться и что - венчаться, только это - страшная беда, ежели девица, не венчаясь, дитя родит! Ты это запомни да, как вырастешь, на такие дела девиц не подбивай, тебе это будет великий грех, а девица станет несчастна, да и дитя беззаконно,- запомни же, гляди! Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно, а не ради баловства, это я тебе хорошее говорю!


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ]

/ Полные произведения / Горький М. / Детство


Смотрите также по произведению "Детство":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis