Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Критика / Достоевский Ф.М. / Разное / Погибшие и погибающие

Погибшие и погибающие [1/5]

  Скачать критическую статью

    Автор статьи: Писарев Д.И.

    I.
    
     Сравнительный метод одинаково полезен и необходим как в анатомии отдельного человека, так и в социальной науке, которую можно назвать анатомией общества.
     В анатомии человека сравнительный метод может прикладываться к делу или так, что сравниваются между собою одинаковые органы различных животных, или же так, что для сравнений берутся различные органы одного и того же животного. В анатомии общества уместны и употребительны оба видоизменения сравнительного метода. Можно сравнивать между собою соответственные учреждения различных обществ, например, суды Франции с судами Англии, Пруссии, России и так далее; и можно сопоставлять и рассматривать в связи между собою различные учреждения одного и того же общественного организма, например, французскую армию и французские финансы, прусскую палату депутатов и прусское чиновничество, английское землевладение и английские workhouses (рабочие дома для нищих).
     В этой статье я намерен представить читателю сравнительно-анатомический этюд, произведенный по этому второму способу. Я намерен сопоставить русскую школу с русским острогом. Результаты получаются неожиданные и довольно поучительные. Берусь же я именно за эту задачу собственно потому, что мы имеем в нашей новейшей литературе два замечательных сочинения: "Очерки бурсы" Помяловского и "Записки из мертвого дома" Достоевского, - два сочинения, из которых можно почерпнуть самые достоверные и самые любопытные сведения о русской школе и о русском остроге сороковых и пятидесятых годов.
     Читателям покажется, быть может, что, называя бурсу русской школой, я придаю бурсе слишком обширное значение. Читатели скажут, что гимназии, корпуса, лицеи, университеты и академии непременно должны быть признаны русскими школами, что бурсы составляют самую последнюю категорию русских школ и что, следовательно, употребляя общее выражение русская школа, надо брать не низший сорт, а средний вывод, который, разумеется, должен оказаться значительно лучше этого низшего сорта. Это правда. Надо брать средний вывод. Но тут есть одно маленькое затруднение: тот средний вывод, на который указывает возражение читателей, изображает собою совсем не русскую школу, а только школу русского привилегированного меньшинства. Настоящий средний вывод, настоящая русская школа остаются неизвестными по той простой причине, что несоразмерно громадное большинство русского народа обходится до сих пор совсем без школ. Если же мы во что бы то ни стало непременно желаем составить себе приблизительное понятие о том, чем могла бы быть русская школа, школа открытая и доступная для большинства, то мы должны удариться в область предположений. Хорошо, ударимся. Положим, что при сохранении всех существующих условий нашей общественной жизни в каждой русской деревне открыто по крайней мере по одному училищу. В каком же роде будут эти училища? Чему они будут обучать своих воспитанников? Отвечать на этот вопрос не трудно, если мы только желаем оставаться в границах правдоподобного. Самые пылкие просветители не только у нас, но даже и за границей, в самых пылких своих мечтаниях осмеливаются доходить только до того требования, чтобы все их соотечественники и соотечественницы умели читать, писать и считать. Дальше этого нейдут покуда ни их желания, ни их надежды. При настоящих условиях дальше идти действительно невозможно, потому что не на что: денег не хватит. Итак, в деревенских училищах будут читать, писать и считать.
     В бурсе этим не ограничиваются; стало быть, уровень преподавания немедленно понижается, как только школа начинает делаться доступной для большинства. Такое же точно понижение допускается и в личном составе учителей; в бурсе учительствуют кандидаты и магистры духовных академий или по меньшей мере люди, окончившие курс в семинарии; в деревенских училищах будут господствовать волостные писаря, бессрочно-отпускные солдаты, пономари и вообще такие люди, для которых буква ять составляет вечный камень преткновения, а деление простых чисел - крайнюю границу человеческой премудрости. Чем невежественнее преподаватель, тем менее имеет он средств сделать учение привлекательным для учеников; а чем скучнее и несноснее учение, тем сильнее должен быть педагогический террор, потому что, разумеется, только боль и страх могут сколько-нибудь противодействовать тому естественному отвращению, которое внушают отрокам и юношам бессмысленные уроки, не понятные даже самому преподавателю. Стало быть, в предполагаемых деревенских училищах должно непременно совершиться одно из двух: или водворится террор еще более сильный, чем в бурсе, или же, если развитию террора помешают какие-нибудь внешние гуманно-либеральные влияния, все преподавание окажется бесплодным, и ученики будут выходить из школы с теми же самыми знаниями, с которыми они в нее вступили.
     В материальном отношении содержание учеников также будет еще хуже, чем содержание бурсаков. Как живут наши мужики, во что они одеваются, что едят - это, я думаю, до некоторой степени известно, хотя и по слухам, моему человеколюбивому читателю. Как ни скромно, как ни мизерно внутреннее устройство бурсы, описанной Помяловским, однакоже в этой завалящей бурсе есть кое-какие предметы роскоши, не известной и не доступной огромному большинству наших соотечественников. Так, например, бурсаки учат уроки при свете дрянной лампы, которая одна освещает большую комнату, вмещающую в себе более сотни учеников. Эта дрянная лампа составляет чистейшую роскошь, потому что в мужицких избах горит по вечерам не лампа и даже не сальная свеча, а лучина, при свете которой читать книжку и заниматься наукой еще гораздо мудренее. Далее, у каждого бурсака есть кровать с тюфяком, с подушкой и одеялом; это уже огромная роскошь: большинство наших соотечественников спят на лежанках, на лавках, на полатях, подкладывая под голову зипун и покрываясь в холодное время каким-нибудь дырявым полушубком. Если мы предположим, что ученики деревенских школ живут у своих родителей и приходят в школу только на классное время, то окажется, что огромное большинство этих экстернов живет, ест и одевается хуже бурсаков, изображенных у Помяловского. Если же мы предположим, что в каждой деревне устроен особый пансион, в котором постоянно живет учащееся юношество, то этот пансион своей мизерностью и неопрятностью далеко превзойдет бурсу Помяловского. Кроме того, даже этот мизернейший и грязнейший пансион для многих сельских общин окажется совершенно непосильным бременем.
     На содержание бурсака казна отпускает немного: значительная часть прилипает обыкновенно к рукам смотрителя, инспектора, эконома и училищной прислуги; остатком поддерживается бренное существование бурсака; остаток этот составляет уже очень незначительную горсточку земных благ; но даже и по такой горсточке наше общество никак не может тратить ежегодно на каждого из своих подрастающих членов. Бурсак живет очень бедно и грязно; но у него есть тысячи ровесников, которые живут еще беднее и грязнее; между этими тысячами, составляющими большинство русского молодого поколения, есть очень много и таких, которых бедность и грязь доводят до преждевременной смерти. Поэтому назвать бурсу русской школой вовсе не значит обидеть русскую школу. Рассматривая внутреннее устройство бурсы, мы вовсе не должны думать, что имеем дело с каким-нибудь исключительным явлением, с каким-нибудь особенно темным и душным углом нашей жизни, с каким-нибудь последним убежищем грязи и мрака. Ничуть не бывало. Бурса - одно из очень многих и притом из самых невинных проявлений нашей повсеместной и всесторонней бедности и убогости.
     Итак, будем рассматривать бурсу и мертвый дом; проведем параллель между русской школой и русским острогом сороковых годов.
    
     II.
    
     Обитатели мертвого дома, или, проще, каторжники, занимаются, как известно, обязательными казенными работами, которые составляют одну из важнейших составных частей наложенного на них наказания. "Самая работа, - говорит Достоевский, - показалась мне вовсе не так тяжелой, каторжной, и только довольно долго спустя я догадался, что тяжесть и каторжность этой работы - не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она принужденная, обязательная, из-под палки" (т. I, стр. 33). Далее Достоевский соображает очень основательно, что эта обязательная работа сделалась бы еще более ужасной и даже совершенно невыносимой, если бы ей был придан характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы, то есть если бы, например, арестанта заставили переливать воду из одного ушата в другой, а из другого - в первый, толочь песок, перетаскивать кучу земли с одного места на другое, и обратно.
     Спрашивается теперь, есть ли в жизни бурсаков какое-нибудь занятие, соответствующее обязательной работе каторжников? Каждый бывший бурсак и даже каждый читатель, знакомый с очерками Помяловского, ответит, не задумываясь, что все учебные занятия бурсаков похожи, как две капли воды, на обязательную работу каторжников. Остается только решить вопрос, на какую именно работу похожи умственные труды бурсаков, на ту ли, которая действительно существует в мертвом доме, или же на ту, в которой Достоевский справедливо видит ужасный и, к счастью, неосуществленный идеал каторжной работы? Мне кажется, что работа бурсаков подходит довольно близко к последней категории, то есть к мучительному переливанию воды из одного ушата в другой, а из другого - в первый. Каждому бурсаку, еще не совсем потерявшему способность размышлять, бурсацкое зубрение должно казаться, и действительно кажется, занятием совершенно бессмысленным, совершенно бесполезным и, следовательно, таким же мучительным и невыносимым, как, например, бесцельное переливание воды туда и обратно. Все мы знаем очень хорошо, что бурсаки зубрят или по крайней мере зубрили жестоко. Но мне кажется, немногие из нас отдают себе совершенно ясный отчет в том, что такое зубрение или долбление. При поверхностном и невнимательном взгляде на предмет может показаться, что между простым запоминанием и ожесточенным вызубриванием урока существует только количественное различие. Профаны могут рассуждать так: прочтите урок два или три раза, вы его запомните и будете в состоянии пересказать его своими словами; а прочтите тот же урок раз десять или пятнадцать, - и вы его вызубрите, то есть будете знать его слово в слово. Профаны эти ошибаются. Запоминать и зубрить - это два совершенно различные процесса, и каждый из этих процессов имеет свои специфические приемы. Тот неопытный и несчастный смертный, который вздумал бы зубрить урок, читая его со смыслом и с толком от начала до конца, потратил бы даром oleum et operam. Запоминать - значит вглядываться в мысли и отдавать себе отчет в том, каким образом одна мысль связывается с другою или вытекает из нее. Зубрить, напротив того, - значит приучать свой язык, свои губы и все другие органы слова к тому, чтобы они выделывали бойко, безошибочно и в неизменной последовательности тот длинный ряд сложных движений, который соответствует писаным или печатным словам данного урока. Вся штука и весь букет состоят именно в том, чтобы эти движения выделывались сами собою, чтобы первое движение с неодолимою силой тянуло за собою второе, третье, четвертое и так далее до самого конца и чтобы весь этот ряд движений совершался независимо от размышлений; если вы, пустившись в эти движения, принуждены припоминать и соображать, то это значит, что результат не достигнут и что урок непременно начнет высказываться собственными словами, сообразно с вашим личным складом ума и с вашим индивидуальным оттенком красноречия. Если вы хотите что-нибудь вызубрить, то вы должны в какие-нибудь полтора часа совершить над собою ту операцию, которая в течение нескольких лет совершается над фабричным, приучающимся делать машинально, руками или ногами, те или другие эволюции. Навык работника состоит в том, что известные сочетания движений делаются у него без напряжения внимания, без постоянного участия воли и размышлений. Именно такие навыки приходится приобретать зубрящему человеку в самое короткое время. Если каждый день у бурсака имеется по четыре урока, то аккуратно каждый вечер бурсак должен приобретать себе по четыре совершенно различных навыка, из которых каждый не в пример сложнее и замысловатее единственного навыка, приобретаемого рабочим в течение нескольких лет. Приобретаются эти навыки следующим образом: вы делаете сначала первые десять движений, то есть произносите первые три или четыре слова урока, произносите несколько раз до тех пор, пока они у вас срастаются между собою наглухо; к этим упроченным движениям вы приставляете пять или шесть новых движений, которые через несколько минут прирастают к первым; затем вы оставляете в стороне образовавшуюся группу слов и точно таким же манером устраиваете из следующих слов урока новую группу; затем производится склеивание обеих групп в одно целое; когда склейка оказывается настолько солидной, что вы, нисколько не задумываясь, произносите подряд обе группы, тогда вы идете дальше, постоянно приклеивая к затверженному началу урока новые комбинации звуков. Взгляните со стороны на занимающихся учеников, и вы, при некоторой наблюдательности, тотчас заметите, который из них учит урок с размышлением и который зубрит. Размышляющий ученик читает книгу глазами; губы его не шевелятся, а только изредка сжимаются, когда он, наморщив лоб и прищурив глаза, вдумывается, припоминает и резюмирует прочитанную страницу; он иногда останавливается, повертывает страницу назад, перечитывает вновь те места, в которых заключается исходная точка последующих мыслей; на лице его видна живая смена ощущений; он обнаруживает признаки недоумения, он чего-то ищет, он чем-то озабочен, он нахмуривается; потом он нападает на след той мысли, которую он искал, физиономия его проясняется, в глазах его проблескивается луч радости и живого понимания, и юный мыслитель наш спокойно и весело продолжает свою приостановившуюся работу. Зубрило, напротив того, постоянно шевелит губами и, покачиваясь всем туловищем, быстро вышептывает одно за другим роковые слова урока; чем сильнее становится его зубрильный пафос, тем яростнее шевелятся губы, тем громче произносятся слова и тем неукротимее качается туловище; зубрило шалеет, глаза его мутятся, и весь он становится похож на человека, опившегося дурманом, или на дервиша, закружившегося до помрачения рассудка.
     Помяловский, видавший на своем веку множество самых чистокровных зубрил и отведавший сам прелести этого занятия, рисует очень яркими чертами процесс бурсацкой каторжной работы и влияние этой работы на материальное и умственное здоровье бурсаков. "Ученики, - говорит он, - сидя над книгами, повторяли без конца и без смысла: "стыд и срам, стыд и срам, стыд и срам... потом, потом... постигли, стигли, стигли... стыд и срам... потом... постигли..." Такая египетская работа продолжалась до тех пор, пока навеки нерушимо не запечатлевался в голове ученика стыд и срам. Сильно мучился воспитанник во время урока, так что учение здесь является физическим страданием, которое выразилось в песне: "Сколь блаженны те народы" (стр. 56).
     "Что же удивительного, - говорит он далее, - что такая наука поселяла только отвращение в ученике и что он скорее начнет играть в плевки или проденет из носу в рот нитку, нежели станет учить урок? Ученик, вступая в училище из-под родительского крова, скоро чувствовал, что с ним совершается что-то новое, никогда им не испытанное, как будто перед глазами его опускаются сети, одна за другою, в бесконечном ряде, и мешают видеть предметы ясно, что голова его перестала действовать любознательно и смело и сделалась похожа на какой-то аппарат, в котором стоит пожать пружину - и вот рот раскрывается и начинает выкидывать слова, а в словах - удивительно! - нет мысли, как бывало прежде" (стр. 58). "Вон Данило Песков, - продолжает Помяловский, - мальчик умный и прилежный, но решительно неспособный долбить слово в слово; просидев над книгою два часа с половиною, поводит помутившимися глазами... И что ж?.. он видит, многие измучились еще больше, чем он, многие еще доканчивают свою порцию из учебников, озабоченно вычитывая урок и подняв голову кверху, как пьющие куры. Иные чуть не плачут, потому что невысокий балл будет выставлен против их фамилии в нотате. Один, желая возбудить в себе энергию, треплет сам себя за волосы" (стр. 59).
     По мучительности своей учебная бурсацкая работа далеко превосходит работу арестантов, которая, по словам Достоевского, сама по себе нисколько не обременительна. С точки зрения обязательности или подневольности, работа бурсаков также перещеголяла работу арестантов. В первом томе своих "Записок" от 147 до 152 стр. Достоевский описывает арестантскую работу - ломание старой барки: придя на реку, арестанты рассаживаются по бревнам и закуривают трубки; потом начинают рассуждать о том, кто догадался ломать эту барку; потом критикуют проходящих мужиков; потом любезничают с калашницей и просят у ней того, чего мыши не едят. Тут является пристав над работами и приглашает публику приступить; публика просит себе урока, говорит, что скорей скорого не сделаешь, и начинает действовать так вяло, что пристав считает необходимым плюнуть и отправиться за кондуктором, который исполняет желание публики и задает ей урок. Таким образом работники нисколько не надрываются; они резонируют, благодушествуют, делают кейф и даже торгуются насчет работ со своим ближайшим начальством; положение этих работников, конечно, очень тяжело и незавидно, потому что они лишены свободы и принуждены заниматься таким делом, которое не доставляет им ни удовольствия, ни личной выгоды; но неволя арестантов легка в сравнении с неволей бурсаков; над последними контроль по работам несравненно строже; арестантов никто не подвергает взысканию за то, что они балагурят в рабочее время; бурсака, напротив того, порют очень аккуратно за каждый невыученный урок; а что значит выучить урок - это я показал выше, объясняя и анализируя процесс зубрения. Притом надо заметить, что бурсака порют не гуртом за общую неисправность работы, а порознь, за каждый невыученный урок; при такой раздробительной системе воздаяния на долю одного бурсака может прийтись в один день по нескольку сечений, чего с арестантом уже никаким образом случиться не может, так как в остроге право казнить и миловать принадлежит одному начальству, а в бурсе это право распределяется между многими учителями. "Когда приходилось, - говорит Помяловский, - что три описанные учителя занимали уроки в один и тот же день, то одного и того же ученика секли несколько раз. Так, Карася, случалось, отдирали четыре раза в один день (в продолжение всей училищной жизни непременно раз четыреста)" (стр. 114). Далее, по своей занимательности, работа бурсака стоит положительно ниже ломания барки или делания кирпича и может быть поставлена на одну доску с переливанием воды из ушата в ушат. Если мне возразят, что бурсак в этой работе может видеть средство добиться хорошего аттестата и составить себе карьеру, то я отвечу, что и арестант, посаженный в острог на известное число лет, может видеть в исправном переливании воды дорогу к освобождению. В самом деле, если бы арестант, осужденный на переливание воды, вздумал заупрямиться и отказался бы от своей бесплодной и мучительно-скучной работы, то его стали бы наказывать, а если бы дисциплинарные наказания не сломили его упрямства, то его вторично отдали бы под суд за дурное поведение и время его заключения увеличилось бы в более или менее значительных размерах. Точно так же поступают с ленивым бурсаком; сначала его отечески наказывают, а потом его исключают, то есть у него отнимают аттестат и карьеру. Стало быть, интерес работы одинаков для бурсака, зубрящего "стыд и срам", и для арестанта, переливающего воду из ушата в ушат, потому что первый за небрежное выполнение работы лишается некоторых выгод, а второй за то же самое подвергается некоторым невыгодам. Цель бурсака состоит в том, чтобы доплестись всеми правдами и неправдами до выпускного экзамена; цель арестанта - в том, чтобы безнаказанно дожить до дня освобождения. Обе эти цели до такой степени отдаленны, что они нисколько не могут осветить и украсить собою обязательную работу. Человек может работать охотно и весело только тогда, когда он постоянно извлекает себе из работы немедленную выгоду или когда самый процесс работы доставляет ему непосредственное удовольствие. Когда работа сама по себе имеет какой-нибудь внутренний смысл, понятный для работника, тогда возможно увлечение работой, хотя бы даже и обязательной. Но так как затверживание стыда и срама не имеет никакого внутреннего смысла и в то же время требует очень сильного напряжения энергии и внимания, то далекая перспектива аттестата и карьеры становится совершенно недействительной, и юношество подвигается вперед по узкому и скорбному пути бурсацкой премудрости при содействии таких героических средств, которые могли бы испугать даже обитателей мертвого дома и которые даже в мертвом доме оказались бы необходимыми только в том немыслимом случае, если бы начальству вздумалось приурочить арестантов к бессмысленному переливанию воды семо и овамо.
    
    
     III.
     Другая сходная черта бурсы и мертвого дома состоит в мизерности того содержания, которое получают обитатели этих двух одинаково воспитательных или одинаково карательных заведений. Здесь опять пальма первенства остается за бурсой, по крайней мере за той бурсой, которую описал Помяловский. Что едят бурсаки и что едят арестанты? Качества их щей, каши и так далее мы, разумеется, сравнивать не можем, потому что к сочинениям Помяловского и Достоевского не приложено в виде piиces justificatives образчиков этих деликатных кушаний; оба говорят, что скверно, а что хуже, об этом по описанию судить мудрено. Но есть один осязательный пункт, который доказывает, что бурсакам было хуже жить, чем арестантам. Как бы ни был дурен обед, но во всяком случае если только хлеба дается в волю, до отвалу, то человек обеспечен по крайней мере против голода. Чем отвратительнее обед, тем важнее становится вопрос о хлебе, который при дурном обеде делается самой главной статьей питания. И - как бы вы думали? - хлеб в бурсе выдавался счетом, а в мертвом доме давалось хлеба сколько угодно. "Большинство, - говорит Помяловский, - не желало делиться с ним (с воспитанником, оставленным без обеда) запасным хлебом; впрочем, и делиться было не из чего: утренних и вечерних фриштиков в бурсе не полагалось; за обедом выдавали только по два ломтя хлеба, из которых один съедался в столовой, другой уносился в кармане про запас" (стр. 129). По моему мнению, эти скверные два ломтя, эта низкая плюшкинская скаредность, выжимающая сок из молодых желудков, несравненно отвратительнее всевозможных мордобитий и сечений на воздусях. Мне кажется даже, что эта скаредность вреднее жестоких наказаний по своим последствиям, как материальным, так и нравственным.
     В мертвом доме дело продовольствования велось гораздо благопристойнее.
     "Впрочем, - говорит Достоевский, - арестанты, хвалясь своей пищей, говорили только про один хлеб и благословляли именно то, что хлеб у нас общий, а не выдается с весу. Последнее их ужасало; при выдаче с весу треть людей была бы голодная, в артели же всем доставало. Хлеб наш был как-то особенно вкусен и этим славился во всем городе" (I, 35).
     Из разговоров между арестантами видно, что они питают глубокое уважение к своему хлебу. "Бирюлина корова? - говорит один арестант другому, - ишь, отъелся на острожном чистяке" (I, 37). "На воле не умели жить, - говорится далее, - рады, что здесь до чистяка добрались" (I, 41). "Чистяком, - объясняет Достоевский в подстрочном примечании, - назывался хлеб из чистой муки, без примеси". Это название очень выразительно. Оно показывает лучше всяких политико-экономических рассуждений, какие мы богатые люди. Хлеб, испеченный из чистой муки, без примеси разных неудобоваримых гадостей, вроде отрубей, мякины, лебеды и древесной коры, должен у нас отличаться особенным хвалебным именем от того обыкновенного хлеба, которым питаются сплошь и рядом наши рабочие классы. Этим чистяком арестанты колют друг другу глаза, выражая ту мысль, что, мол, ты свинья, на свободе и не нюхал таких отборных и утонченных кушаний. В этих взаимных попреках, как вообще во всяких ругательских выходках, есть непременно своя доля преувеличения; но для того, чтобы такой попрек мог сформироваться, ему надо все-таки иметь некоторое основание в общих и общеизвестных фактах русской жизни. Арестант не станет попрекать своего товарища тем, что вот, мол, ты на свободе голый ходил, а теперь рад, что добрался до казенной рубашки. Такой попрек не произвел бы никакого эффекта на острожную публику, потому что такой попрек совершенно неправдоподобен. Голых людей в России действительно не имеется, но людей, набивающих себе желудок разной дрянью, имеется во всякое время очень достаточное количество. Во всяком случае, спасибо мертвому дому за чистяк, на котором можно отъесться. Сравнивая этот чистяк с несчастными двумя ломтями бурсы, мы узнаем ту поучительную истину, что в нашей великой и обильной стране даже добросовестная раздача хлеба должна вызвать к себе некоторое уважение и считаться едва ли не за патриотический подвиг.
     Если начальство бурсы решалось соблюдать мудрую экономию даже при раздаче простого хлеба, то, разумеется, с остальными предметами первой необходимости и подавно нечего было церемониться, так что бурсаки во всех отношениях должны были уподобляться гарнизону осажденной крепости или экипажу корабля, застигнутого безветрием в открытом море. Отопление и освещение бурсы производились с самой примерной бережливостью. "В классе совершенно темно, - говорит Помяловский, - потому что начальство из экономического расчета зажигало лампу только в часы занятий" (стр. 39). "Начальство, - говорит он в другом месте, - печей не топило по неделе; ученики воровали дрова, но это не всегда случалось, и товарищество, ложась под холодные одеяла, должно было покрываться своими шубами и шинелями" (стр. 65). Обитатели мертвого дома не испытывали ни одного из этих двух неудобств: ни темноты, ни холода. "Плац-майор или караульные, - говорит Достоевский, - являлись иногда в острог довольно поздно ночью, входили тихо и накрывали и играющих, и работающих, и лишние свечки, которые можно было видеть еще со двора" (I, 95). Лишними свечками здесь называются собственные свечи арестантов. Выше, на стр. 93, было сказано, что "каждый держал свою свечу и свой подсвечник, большей частью деревянный". Но если были лишние свечи, то, стало быть, были и не лишние, казенные, которыми казарма должна была освещаться постоянно, от вечерней зари до утренней.
     Говоря о различных неприятностях острожной жизни, Достоевский упоминает о мефитическом воздухе, о нечистоте, о множестве насекомых, но о сырости и холоде не сказано ни слова. Значит, надо полагать, что топили хорошо. Разумеется, на это были свои местные причины; на берегах Иртыша дрова несравненно дешевле, чем на берегах. Невы. "Дрова в городе, - говорит Достоевский, - продавались по цене ничтожной, и кругом лесу было множество" (I, 139). Но каковы бы ни были причины, во всяком случае это нисколько не изменяет того печального факта, что бурсаки страдали от сырости и от холода и в этом отношении могли завидовать обитателям мертвого дома. Что же касается до мефитического воздуха, до нечистоты и до паразитов, то здесь бурса и мертвый дом нисколько не уступают друг другу. Впрочем, кажется, и тут можно отыскать одно обстоятельство, оставляющее пальму первенства за бурсой. "Наконец, - говорит Достоевский, описывая жизнь в гошпитале, - уже после вечернего посещения доктора вошел караульный унтер-офицер, сосчитал всех больных, и палату заперли, внеся в нее предварительно ночной ушат. Я с удивлением узнал, что этот ушат останется здесь всю ночь, тогда как настоящее ретирадное место было тут же в коридоре, всего только два шага от дверей" (II, 16). Так как рассказчик попал в гошпиталь через несколько месяцев после своего поступления в острог, то его удивление по поводу ушата было бы немыслимо, если бы такой же точно обычай был заведен и в казарме. Удивление рассказчика показывает ясно, что в казарме ночных ушатов не было. У Помяловского же бурсацкие спальни описываются следующим образом: "С дома, особенно с деревень, привозились в запас огромные белые хлебы, масло, толокно, грибы в сметане, моченые яблоки. От этих припасов отделялись особого рода запахи и наполняли собою воздух; с этими запахами мешались нецензурные миазмы, от стен, промерзавших зимою в сильные морозы насквозь, несло сыростью, сальные свечи в шандалах делали атмосферу горькой и едкой, и ко всему этому надо прибавить, что в углу у дверей стоял огромный ушат, наполненный до половины какой-то жидкостью и заменявший место нечистот. К такой ядовитой атмосфере должен был привыкать ученик, и поверит ли кто, что большинство, живя в зараженном воздухе, утрачивало, наконец, способность чувствовать отвращение к нему" (стр. 65). Здесь ушат составляет постоянное явление, которое уже никого не удивляет. Пребывание ушата в гошпитальной палате объясняется тем, что палату велено на ночь запирать; а запирают ее для того, чтобы арестанты ночью как-нибудь не ухитрились убежать. Достоевский доказывает очень убедительно, что убежать нет возможности; но во всяком случае чрезмерная мнительность начальства, при всей своей неосновательности, до некоторой степени понятна; так как побеги действительно случаются и случаются иногда при такой обстановке, при которой их, по-видимому, невозможно было предположить, то, разумеется, болезненная мнительность поддерживается, и начальство, которому не приходится дышать вместе с арестантами зараженным воздухом, запирает их на всю ночь вместе с ушатом, придерживаясь того правила, что лишняя предосторожность, хотя бы и совершенно бессмысленная, испортить дела не может. В казарму ушата вносить незачем, и там он действительно не вносится. Это различие происходит оттого, что, находясь у себя в остроге, арестант окружен со всех сторон самым бдительным надзором; сделавшись больным, арестант, напротив того, приходит в общий военный гошпиталь, в котором только одна арестантская палата караулится так, как положено караулить острог. Поэтому больного арестанта лишают даже той доли свободы, которая предоставлена здоровому арестанту. Здоровый может ходить днем по всему острогу, а ночью - по всей своей казарме; больной, напротив того, остается почти безвыходно в той комнате, которая в гошпитале служит представительницей острога. Все это очень тяжело, но понятно. Что же касается до ушата, украшающего спальню бурсаков, то его уже невозможно объяснить никакой начальственной мнительностью и никакими глубокомысленными плац-майорскими соображениями. Тут сияет во всей своей красоте одно голое свинство... Если бы бурсаки вздумали просить начальство об удалении ушатов, то можно сказать наверное, что просителей перепороли бы за вольнодумство. В самом деле, думают, ушат поставлен в спальню начальством; следовательно, к ушату надо питать глубокое уважение и восставать против ушата - значит сомневаться в начальственной благости и в начальственной мудрости. Первый шаг строптивого юношества на этом гибельном пути отрицания может повести за собою неисчислимые последствия. Поэтому начальство непременно должно отстаивать ушат, как видимое проявление и вещественный знак невещественной отеческой заботливости, предусмотрительности и распорядительности, украшающей жизнь бурсака всевозможными высокими и плодотворными наслаждениями.


  Сохранить

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ]

/ Критика / Достоевский Ф.М. / Разное / Погибшие и погибающие


Смотрите также по разным произведениям Достоевского:


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis