Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Мариенгоф А. / Роман без вранья

Роман без вранья [2/7]

  Скачать полное произведение

    Когда с эстрады кафе профессор Петр Семенович Коган читал двухчасовые доклады о революционной поэзии, убаюкивая бледнолицых барышень в белых из марли фартучках, вихрастых широкоглазых красноармейцев и грустных их дам с обезлюдевшей к этому часу Тверской; когда соловели даже веселые забористые надписи на стенах кафе и подвешенный к потолку рыжий дырявый сапог Василия Каменского,- тогда сам Афанасий Степанович Нестеренко подходил к нам и, положив свою львиную лапу на плечо, спрашивал:
     - Как вы думаете, товарищ поэт, кто у нас сегодня докладчик?
     Мы испуганно глядели в глаза краснорожему нашему господину и произносили чуть слышно:
     - Петр Семенович Коган.
     Афанасий Степанович после такого неуместного ответа громыхал:
     - Не господин Каган-с, а Афанасий Степанович Нестеренко сегодня докладчик, да-с. Из собственного кармана, извольте почувствовать-с, докладывает.
     В такие дни нам не полагалось бесплатного ужина.
     Но вернемся же к приключению.
     Оставшись ночевать в союзе, я условился с Есениным, что поутру он завернет за мной, а там вместе на подмосковную дачу к одному приятелю.
     Солнце разбудило меня раньше. Весна стояла чудесная.
     Я протер глаза и протянул руку к стулу за часами. Часов не оказалось. Стал шарить под диваном, под стулом, в изголовье...
     - Сперли!
     Погрустнел.
     Вспомнил, что в бумажнике у меня было денег обедов на пять, на шесть - сумма изрядная.
     Забеспокоился. Бумажника тоже не оказалось.
     - Вот сволочи!
     Захотел встать - исчезли ботинки...
     Вздумал натянуть брюки - увы, натягивать было нечего.
     Так через промежутки - минуты по три - я обнаруживал одну за другой пропажи: часы... бумажник... ботинки... брюки... пиджак... носки... панталоны... галстук...
     Самое смешное было в такой постепенности обнаруживаний, в чередовании изумлений.
     Если бы не Есенин, так и сидеть мне до четырех часов дня в чем мать родила в пустом, запертом на тяжелый замок кафе (сообщения наши с миром поддерживались через окошко).
     Куда пойдешь без штанов? Кому скажешь?
     Через полчаса явился Есенин. Увидя в окне мою растерянную физиономию и услыша грустную повесть, сел он прямо на панель и стал хохотать до боли в животе, до кашля, до слез.
     Потом притащил из "Европы" свою серенькую пиджачную пару. Есенин мне до плеча, есенинские брюки выше щиколоток. И франтоватый же я имел в них вид!
     А когда мы сидели в вагоне подмосковного поезда, в окно влетел горящий уголек из паровоза и прожег у меня на есенинских брюках дырку, величиной с двугривенный.
     Есенин перестал смеяться и, отсадив меня от окна, прикрыл газетой пиджак свой на мне. Потом стал ругать Антанту, из-за которой приходится черт знает чем топить паровозы; меня за то, что сплю, как чурбан, который можно вынести, а он не услышит; приятеля, уговорившего нас, идиотов, на кой-то черт тащиться к нему на дачу.
     А из дырки - вершка на три повыше колена выглядывал розовый кусочек тела.
     Я сказал:
     - Хорошо, Сережа, что ты не принес мне подштанников, а то бы и их прожег.
     10
     Сидел я как-то в нашем кафе и будто зачарованный следил за носом Вячеслава Павловича Полонского, который украшал в эту минуту эстраду, напоминая собой розовый флажок на праздничной гирлянде.
     Замечательный нос у Вячеслава Павловича Полонского! Нет ему подобного во всей Москве!
     Под стеклом на столике в членской комнате СОПО хранилась карикатура художника Мака: нарисован был угол дома, из-за угла нос и подпись: "За пять минут до появления Полонского".
     Я подумал: "А ведь даже и мейерхольдовский нос короче без малого на полвершка. Несправедливо расточает природа свои дары".
     В эту самую минуту я получил толчок под ребро и вышел из оцепенения.
     Рядом стоял Есенин. Скосив вниз куда-то глаза, он произнес:
     - Познакомься, Толя, мой первейший друг - Моисей.
     Потом чуть слышно мне на ухо:
     - Меценат.
     О меценатах читывал я во французских романах, в собрании старинных анекдотов о жизни и выдумках российских чудаков, слышал от одного обветшалого человека про "Черный лебедь" Рябушинского, про журнал "Золотое руно", издававшийся по его прихоти на необыкновеннейшей бумаге, с прокладочками из тончайшей папиросной, печатавшийся золотым шрифтом и на нескольких языках разом. Хотя для "Золотого руна" было слишком много и одного языка, так как не было у него читателей, кроме самих поэтов, удостоенных золотых букв.
     Но чтобы жи-во-го ме-це-на-та, да еще в дни военного коммунизма, да в красной Москве, да вдобавок такого, который на третью минуту нашего знакомства открутил у меня жилетную пуговицу - нет! о таком меценате не приходилось мне грезить ни во сне, ни наяву. Был он пухленький, кругленький и румяненький, как молодая картошка, поджаренная на сливочном масле. На голове нежный цыплячий пух. Их фамилия всяческие имела заводы под Москвой, под Саратовом, под Нижним и во всех этих городах домищи, дома и домики. Ростом же был он так мал, что стоило бы мне подняться слегка на цыпочки, а ему чуть подогнуть коленки, и прошел бы он промеж моих ног, как под триумфальной аркой. Позднее, чтоб не смешить людей, никогда не ходили мы с ним по улице рядом - всегда ставили Есенина посредине.
     Еще примечательнее была его речь: шипящие звуки он произносил как свистящие, свистящие как шипящие. горловые как носовые, носовые как горловые; краткие удлинял, долгие укорачивал, а что касается до ударений, то здесь - не было никаких границ его изобретательности и фантазии.
     И при всем этом обожал латинских классиков, новейшую поэзию и певца "Фелицы"- Державина.
     Сидя спиной на кресле (никогда я не видел, чтобы сидел он тем местом, которое для сиденья предназначено природой), любил говорить:
     - Кохроли были не так глупы, когда окхружали себя поэтами... Сехрежа, пхрочти "Бехрезку"...
     Устав мотаться без комнаты, мы с Есениным перебрались к нему в квартиру.
     После номера в "Европе", инквизиторского дивана в союзе, ночевок у приятелей на составленных и расползающихся под тобою во время сладкого сна стульях. у приятельниц, к которым были холодны сердцем,- мягкие меценатовские волосяные матрацы, простыни тонкого полотна и пуховые одеяла примирили нас со многими иными неудобствами, вытекающими из его нежной к нам дружбы.
     Помимо любви к поэзии, он страдал еще от преувеличения своих коммерческих талантов, всерьез считая себя несравненным комбинатором и дельцом самой новейшей формации.
     Есенин - искуснейший виртуоз по игре на слабых человеческих струнках - поставил себе твердую цель раздобыть у него денег на имажинистское издательство. Начались уговоры - долгие, настойчивые, соблазнительные; Есенин рисовал перед ним сытинскую славу, память в истории литературы как о новом Смирдине и... трехсотпроцентную прибыль на вложенный капитал.
     В результате - в конце второй недели уговариваний - мы получили двенадцать тысяч керенскими.
     В тот достопамятный день у нашего капиталиста обедал старый человек в золотых очках. Не так давно он еще был "самым богатым евреем в России". Теперь же не комбинировал, не продавал своих домов, реквизированных советской властью, и не помещал денег в верные дела с трехсотпроцентной прибылью.
     "Наш друг", покровительственно похлопывая его по коленке, говорил:
     - В отставку вам, Израиль Израильевич! Что же делать, если уже нет коммерческой фантазии...
     И тут же рассказал, как вот он - новейшей формации человек - сейчас проделал комбинацию с таким коммерчески безнадежным материалом, как два поэта:
     - Почему не заработать двадцать четыре тысячи на двенадцать... Как говорит русская пословица: у пташечки не болит живот, если она даже помаленьку клюет...
     Умный старый еврей поблескивал золотыми очками, поглаживал седую бороду и мягко улыбался.
     Месяца через три вышла первая книжка нашего издательства.
     Мы тогда жили с Есениным в Богословском бахрушинском доме, в собственной комнате.
     Неожиданно на пороге появился меценат.
     Есенин встретил его с распростертыми объятиями и поднес совсем свежую, вкусно попахивающую типографской краской книжку с трогательной надписью.
     Тот поблагодарил, расцеловал авторов и попросил тридцать шесть тысяч.
     Есенин обещал через несколько дней лично занести ему на квартиру.
     Недельки через три у нас вышел сборничек.
     И снова на пороге комнаты мы увидели мецената.
     Ему немедленно вручили вторую книгу с еще более трогательной надписью.
     На сей раз он соглашался простить нам двенадцать тысяч и заработать всего каких-нибудь сто процентов.
     Есенин крепко пожал ему руку и поблагодарил за широту и великодушие.
     Перед рождеством была третья встреча. Он поймал нас на улице. Мы шли зеленые, злые - третьи сутки питались мукой, разведенной в холодной воде и слегка подсахаренной. Клейстер замазывал глотку, ложился комом в желудке, а голод не утолял.
     Крепко держа обоих нас за пуговицы, он говорил:
     - Ребята, я уже решил - мне не надо ваших прибылей. Возьмите себе ваши двадцать четыре, а я возьму себе свои двенадцать... что?.. по рукам?..
     И мы ударили своими холодными ладонями по его теплой.
     О последней встрече не хочется и вспоминать...
     Стоял теплый мартовский день. Болтая ногами, мы тряслись на ломовой телеге, переправляя из типографии в Центропечать пять тысяч экземпляров новенькой книги.
     Вдруг вынырнул он.
     Разговор был очень короткий. Есенин, нехотя, слез с книжных кип. Я последовал его примеру. Телега свернула за угол и вместо Центропечати поехала в Камергерский переулок топить стихами его замечательную мраморную ванну.
     У меня неприятно щекотало в правой ноздре. Я старался уверить себя, что мне очень хочется чихнуть - было бы малодушно подумать другое. На прощанье круглый человечек с цыплячьим пухом на голове мне напомнил:
     - А ведь я, Анатолий, знал твоего папу и маму - они были очень, очень порядочные люди.
     Я взглянул на Есенина. Когда телега с нашими книгами скрылась из виду, с его ресниц упала слеза, тяжелая и крупная, как первая дождевая капля.
     Вчера я перелистывал Чехова. В очаровательном "Крыжовнике" наткнулся на купца, который перед смертью приказал подать себе тарелку меда и съел все свои деньги и выигрышные билеты вместе с медом, чтобы никому не досталось.
     11
     Над Большим театром четыре коня взвились на дыбы. Рвут вожжи и мускулы на своих ногах. И все без толку. Есенин посмотрел вверх:
     - А ведь мы с тобой вроде этих глупых лошадей. Русская литература будет потяжельше Большого театра.
     И он в третий раз стал перечитывать статейку в журнальчике.
     Статейка последними словами поносила Есенина. Где полагается, стояла подпись: "Олег Леонидов".
     Я взял из рук Есенина журнальчик, свернул его в трубочку и положил в карман.
     - О Пушкине и Баратынском тоже писали, что они - прыщи на коже вдовствующей российской литературы...
     Есенин ловил ухом и прятал в памяти каждое слово, сказанное о его стихах. Худое и лестное. Ради десяти строк, напечатанных о нем в захудалой какой-нибудь газетенке, мог лететь из одного конца Москвы в другой. Пишущих или говорящих о нем плохо как о поэте считал своими смертельными врагами.
     В одном футуристическом журнале в тысячу девятьсот восемнадцатом году некий Георгий Гаер разнес Есенина.
     Статья была порядка принципиального: урбанистические начала столкнулись с крестьянскими.
     Футуристические позиции тех времен требовали разноса.
     Годика через два Есенин ненароком обнаружил под Георгием Гаером - Вадима Шершеневича.
     И жестким стал к Шершеневичу, как сухарь. Я отдувался. Извел словесного масла великое множество - пока сухарь пообмяк с верхушки.
     А по существу так до конца своих дней и не простил он от полного сердца Шершеневичу его статейки.
     Рыча произносил:
     - Георгий Гаер.
     12
     Стояли около "Метрополя" и ели яблоки. На извозчике мимо с чемоданами - художник Дид Ладо.
     - Куда, Дид?
     - В Петербург.
     Бросились к нему через площадь бегом во весь дух.
     Налету вскочили.
     - Как едешь-то?
     - В пульмановском вагоне, братцы, в отдельном купу красного бархата.
     - С кем?
     - С комиссаром. Страшеннейшим! Пистолетами и кинжалищами увешан, как рождественская елка хлопушками. А башка, братцы, что обритая свекла.
     По паспорту Диду было за пятьдесят, по сердцу восемнадцать. Англичане хорошо говорят: костюму столько времени, на сколько он выглядит.
     Дид с нами расписывал Страстной монастырь, переименовывал улицы, вешал на шею чугунному Пушкину плакат: "Я с имажинистами".
     В СОПО читал доклады по мордографии, карандашом доказывал сходство всех имажинистов с лошадьми: Есенин - вятка, Шершеневич - орловский, я - гунтер.
     Глаз у Дида был верный.
     Есенина в домашнем быту так и звали мы - Вяткой.
     - Дид, возьми нас с собой.
     - Без шапок-то?..
     Летом мы ходили без шапок.
     - А на кой они черт!?
     Если самому восемнадцать, то чего возражать?
     - Деньжонки-то есть?..
     - Не в Америку едем.
     - Валяй, садись.
     Поехали к Николаевскому вокзалу.
     На платформе около своего отдельного пульмановского вагона стоял комиссар.
     Глаза у комиссара круглые и холодные, как серебряные рубли. Голова тоже круглая, без единого волоска, ярко-красного цвета. Я шепнул Диду на ухо:
     - Эх, не возьмет нас "свекла"!
     А Есенин уже ощупывал его пистолетину, вел разговор о преимуществе кольта над прямодушным наганом, восхищался сталью кавказской шашки и малиновым звоном шпор.
     Один кинорежиссер ставил картину из еврейской жизни. В последней части в сцене погрома должен был на "крупном плане" плакать горькими слезами малыш лет двух. Режиссер нашел очаровательного мальчугана с золотыми кудряшками. Началась съемка. Вспыхнули юпитеры. Почти всегда дети, пугаясь сильного света, шипения, черного глаза аппарата и чужих дядей, начинают плакать. А этому хоть бы что - мордашка веселая и смеется во все горлышко. Пробовали и то и се- малыш ни в какую. У оператора опустились руки. Тогда мать неунывающего малыша научила режиссера:
     - Вы, товарищ, скажите ему: "Мойшенька, сними башмачки!" Очень он этого не любит и всегда плачет.
     Режиссер сказал и - павильон огласился пронзительным писком. Ручьем полились горькие слезы. Оператор завертел ручку аппарата.
     Вот и Есенин, подобно той матери, замечательно знал для каждого секрет "мойшенькиных башмачков": чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть душу.
     Отсюда его огромное обаяние.
     Обычно - любят за любовь. Есенин никого не любил, и все любили Есенина.
     Конечно, комиссар взял нас в свой вагон, конечно, мы поехали в Петербург, спали на красном бархате и пили кавказское вино хозяина вагона.
     В Петербурге весь первый день бегали по издательствам. Во "Всемирной литературе" Есенин познакомил меня с Блоком. Блок понравился своею обыкновенностью. Он был бы очень хорош в советском департаменте над синей канцелярской бумагой, над маленькими нечаянными радостями дня, над большими входящими и исходящими книгами.
     В этом много чистоты и большая человеческая правда.
     На второй день в Петербурге пошел дождь. Мой пробор блестел, как крышка рояля. Есенинская золотая голова побурела, а кудри свисали жалкими писарскими запятыми. Он был огорчен до последней степени.
     Бегали из магазина в магазин, умоляя продать нам без ордера шляпу.
     В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал:
     - Без ордера могу отпустить вам только цилиндры.
     Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку.
     А через пять минут на Невском призрачные петербуржане вылупляли на нас глаза, ирисники гоготали вслед, а пораженный милиционер потребовал:
     - Документы!
     Вот правдивая история появления на свет легендарных и единственных в революции цилиндров, прославленных молвой и воспетых поэтами.
     13
     К осени стали жить в бахрушинском доме. Пустил лас к себе на квартиру Карп Карпович Коротков - поэт, малоизвестный читателю, но пользующийся громкой славой у нашего брата.
     Карп Карпович был сыном богатых мануфактурщиков, но еще до революции от родительского дома отошел и пристрастился к прекрасным искусствам.
     Выпустил он за короткий срок книг тридцать, книги прославились беспримерным отсутствием на них покупателя и своими восточными ударениями в русских словах.
     Тем не менее расходились книги Короткова довольно быстро благодаря той неописуемой энергии, с какой раздавал их со своими автографами Карп Карпович!
     Один веселый человек пообещал даже два фунта малороссийского сала оригиналу, у которого бы оказалась книга Карпа Карповича без дарственной надписи. Риск был немалый.
     В девятнадцатом году не только ради сала, но и за желтую пшенку кормили собой вшей по неделе и больше в ледяных вагонах.
     И все же пришлось веселому человеку самому съесть свое сало. Комната у нас была большая, хорошая.
     14
     Силы такой не найти, которая б вытрясла из россиян губительную склонность к искусствам - ни тифозная вошь, ни уездные кисельные грязи по щиколотку, ни бессортирье, ни война, ни революция, ни пустое брюхо, ни протертые на локтях рукавишки.
     Можно сказать, тонкие натуры.
     Возвращаюсь поздней ночью от приятеля. В небе висит туча вроде дачного железного рукомойника с испорченным краном - льет проклятый дождь без передыха, без роздыха.
     Тротуары Тверской черные, лоснящиеся - совсем как мой цилиндр.
     Собираюсь свернуть в Козицкий переулок. Вдруг с противоположной стороны слышу:
     - Иностранец, стой!
     Смутил простаков цилиндр и делосовское широкое пальто.
     Человек пять отделилось от стены.
     Жду.
     - Гражданин иностранец, ваше удостоверение личности!
     Ковылял по водомоинам расковыренной мостовой на чалой клячонке извозец. Глянул в нашу сторону - и ну нахлыстывать своего буцефала. А тот, не будь дурак,- стриканул карьером. У кафе "Лира", что на углу Гнездниковского, в рыжем кожухе подремывал сторож. Смотрю - шмыг он в переулочек и - будьте здоровы.
     Ни живой души. Ни бездомного пса. Ни тусклого фонаря.
     Спрашиваю:
     - По какому, товарищи, праву вы требуете у меня документ? Ваш мандат?
     - Мандат?..
     И парень в студенческой фуражке с лицом бледным и помятым, как невзбитая после ночи подушка, помахал перед моим носом пистолетиной:
     - Вот вам, гражданин, и мандат!
     - Так, может быть, не удостоверение личности, а пальто!
     - Слава тебе, господи... догадался...
     И, слегка помогая разоблачаться, парень с помятой физиономией стал сзади меня. как швейцар в хорошей гостинице.
     Я пробовал шутить. Но было не очень весело. Пальто только что сшил. Хороший фасон и добротный английский драп.
     Помятая физиономия смотрела на меня меланхолически.
     И когда с полной безнадежностью я уже вылезал из рукавов, на выручку мне пришла та самая, не имеющая пределов, любовь россиян к искусству.
     Один из теплой компании, пристально вглядевшись в мое лицо, спросил:
     - А как, гражданин, будет ваша фамилия?
     - Мариенгоф...
     - Анатолий Мариенгоф?..
     Приятно пораженный обширностью своей славы, я повторил с гордостью:
     - Анатолий Мариенгоф!
     - Автор "Магдалины"?
     В этот счастливый и волшебнейший момент моей жизни я не только готов был отдать им делосовское пальто, но и добровольно приложить брюки, лаковые ботинки, шелковые носки и носовой платок.
     Пусть дождь! Пусть не совсем принято возвращаться домой в подштанниках! Пусть нарушено равновесие нашего бюджета! Пусть! Тысяча раз пусть!- но зато какая лакомая и обильная жратва для честолюбия - этого прожорливого Фальстафа, которого мы носим в своей душе!
     Должен ли я говорить, что ночные знакомцы не тронули моего пальто, что главарь, обнаруживший во мне "Мариенгофа", рассыпался в извинениях, что они любезно проводили меня до дому, что, прощаясь, я крепко жал им руки и приглашал в "Стойло Пегаса" послушать мои новые вещи.
     А спустя два дня еще одно подтверждение тонкости расейских натур.
     Есенин зашел к сапожнику. Надо было положить новые подметки и каблуки.
     Сапожник сказал божескую цену. Есенин, не торгуясь, оставляет адрес, куда доставить: "Богословский, 3, 46 - Есенину".
     Сапожник всплескивает руками:
     - Есенину!
     И в восторженном порыве сбавляет цену наполовину.
     А вот из истории - правда, ситуация несколько иная, но тоже весьма примечательная.
     1917 год. В Гатчине генерал Краснов, командующий войсками Керенского, заключает бесславное для себя соглашение с большевистскими отрядами.
     Входят: адъютант Керенского и Лев Давидович Троцкий. Вслед за ними казачонок с винтовкой. Казачонок уцепился за рукав Троцкого и не выпускает его.
     Троцкий обращается к Краснову:
     - Генерал, прикажите казаку отстать от нас.
     Краснов делает вид, что не знает Троцкого в лицо.
     - А вы кто такой?
     - Я - Троцкий.
     Казачонок вытягивается перед Красновым:
     - Ваше превосходительство, я поставлен стеречь господина офицера (адъютанта Керенского), вдруг приходит этот еврейчик и говорит: "Я - Троцкий, идите за мной". Я часовой. Я за ними. Я его не отпущу без разводящего.
     - Ах, как глупо!- бросает Троцкпй и уходит, хлопнув дверью.
     А генерал Краснов обращается к столпившимся офицерам с фразой, достойной бессмертия. Он говорит:
     - Какая великолепная сцена для моего будущего романа!
     Россияне! Россияне!
     Тут безвозвратный закат генеральского солнца. Поражение под Петербургом. Судьбы России. А он, командующий армией (правда, в две роты и девять казачьих сотен, но все же решающей: быть или не быть), толкует о сцене для романа? А? Как вам это понравится?
     15
     В те дни человек оказался крепче лошади.
     Лошади падали на улицах, дохли и усеивали своими мертвыми тушами мостовые. Человек находил силу донести себя до конюшни, и если ничего не оставалось больше, как протянуть ноги, он делал это за каменной стеной и под железной крышей.
     Мы с Есениным шли по Мясницкой. Число лошадиных трупов, сосчитанных ошалевшим глазом, раза в три превышало число кварталов от нашего Богословского до Красных ворот.
     Против почтамта лежали две раздувшиеся туши. Черная туша без хвоста и белая с оскаленными зубами.
     На белой сидели две вороны и доклевывали глазной студень в пустых орбитах. Курносый ирисник в коричневом котелке на белобрысой маленькой головенке швырнул в них камнем. Вороны отмахнулись черным крылом и отругнулись карканьем.
     Вторую тушу глодала собака. Протрусивший мимо на хлябеньких санках извозчик вытянул ее кнутом. Из дыры, над которой некогда был хвост, она вытащила длинную и узкую, как отточенный карандаш, морду. Глаза у пса были недовольные, а белая морда окровавлена до ушей. Словно в красной полумаске. Пес стал вкусно облизываться. Всю обратную дорогу мы прошли молча. Падал снег.
     Войдя в свою комнату, не отряхнув, бросили шубы на стулья. В комнате было ниже нуля. Снег на шубах не таял.
     Рыжеволосая девушка принесла нам маленькую электрическую грелку. Девушка любила стихи и кого-то из нас.
     В неустанном беге за славой и за тормошливостью дней мы так и не удосужились узнать кого. Вспоминая об этом после, оба жалели - у девушки были большие голубые глаза и волосы цвета сентябрьского кленового листа.
     Грелка немало принесла радости.
     Когда садились за стихи, запирали комнату, дважды повернув ключ в замке, и с видом преступников ставили на стол грелку. Радовались, что в чернильнице у нас не замерзли чернила и писать можно было без перчаток.
     Часа в два ночи за грелкой приходил Арсений Авраамов. Он доканчивал книгу "Воплощение" (о нас), а у него в доме Нерензея в комнате тоже мерзли чернила и тоже не таял на калошах снег. К тому же у Арсения не было перчаток. Он говорил, что пальцы без грелки становились вроде сосулек: попробуй согнуть - и сломятся.
     Электрическими грелками строго-настрого было запрещено пользоваться, и мы совершали преступление против революции.
     Все это я рассказал для того, чтобы вы внимательнее перечли есенинские "Кобыльи корабли"- замечательную поэму о "рваных животах кобыл с черными парусами воронов; о солнце, стынущем, как лужа, которую напрудил мерин; о скачущей по полям стуже и о собаках, сосущих голодным ртом край зари".
     Много с тех пор утекло воды. В бахрушинском доме работает центральное отопление, в доме Нерензея - газовые плиты и ванны, нагревающиеся в несколько ми нут, а Есенин на другой день после смерти догнал славу.
     16
     Перемытарствовав немалую толику часов в приемной Московского Совета, наконец получили мы от Льва Борисовича Каменева разрешение на книжную лавку.
     Две писательские лавки уже существовали. В Леонтьевском переулке торговали Осоргин, Борис Зайцев, поэт Владислав Ходасевич, профессор Бердяев и еще кто-то из старого "союза писателей".
     Фирма была солидная, хозяева в шевелюрах и с собственным местом на полочке истории российской изящной словесности.
     Провинциальные интеллигенты с чеховскими бородками выходили из лавчонки со слезой умиления - точь-в-точь как стародревние салопницы от чудотворной Иверской.
     В Камергерском переулке за прилавком стояли Шершеневич и Кусиков.
     Шершеневич все делает профессионально - стихи, театр, фельетоны; профессионально играет в теннис, в покер, влюбляется, острит, управляет канцелярией и - говорит (но ка-а-ак говорит).
     Торговал он тоже профессионально. Посетителей своего магазина делил на "покупателей" и "покапателей".
     А вот содержатель буфета в "Стойле Пегаса" Анатолий Дмитриевич Силин разбивал без всякой иронии посетителей кафе на "несерьезных" и "серьезных". Относя к "несерьезным" всю пишущую, изображающую и представляющую братию (словом, "пустых", на языке шпаны), а сухаревцев, охотнорядцев, смоленскорынцев, отъявленных казнокрадов и не прищученных налетчиков с их веселыми подругами - к "серьезным".
     Получив от Каменева разрешение на магазин, стали мы с Есениным рыскать по городу в поисках за помещением и за компаньонами.
     В кармане у нас была вошь на аркане. Для открытия книжной лавки кроме нее требовался еще такой пустяк, как деньги и книги.
     Помещение на Никитской взяли с бою.
     У нас был ордер. У одного старикашки из консерватории (помещение в консерваторском доме) - ключи.
     В МУНИ нас предупредили:
     - Раздобудете ключи - магазин ваш, не раздобудете - судом для вас отбирать их не будем... а старикашка, имейте в виду, злостный и с каким-то мандатиком от Анатолия Васильевича.
     Принялись дежурить злостного старикашку у дверей магазина. На четвертые сутки, тряся седенькими космами, вставил он ключ в замок.
     Тычет меня Есенин в бок:
     - Заговаривай со старикашкой.
     - Загова-а-а-ривать?..- И глаза у меня полезли на лоб:- Боюсь вихрастых!.. Да и о чем я с ним буду заговаривать?
     - Хоть о грыже у кобеля, растяпа!
     Второй толчок под бок был убедительнее первого, и я не замедлил снять шляпу перед седенькими космочками, отбившими у меня только что дар речи и мысли.
     - Извините меня, сделайте милость... но видите ли... обязали бы очень, если бы... о Шуберте или, допустим, о Шопене соблаговолили в двух-трех словах...
     В круглых стеклах, что вскинули на меня удивленные космочки, я прочел глубокую и сердечную к себе жаль: "такой-де молодой, и скажи-ка, пожалуйста!"
     - Извольте понять, еще интересуюсь давно контрапунктом и... и...
     Есенин одобрительно и повелительно кивал головой.
     - и... бе-молями.
     Бухнул.
     Ключ в замке торчал только то короткое мгновение, в которое космочки сочувственно протянули мне свою руку (помню и обкусанную коротышку ноготь, что голеньким торчал из пуховой, привязанной на тесемочку, как у малых ребятишек, варежки).
     Вдруг злостный старикашка пронзительно завизжал, захлопотал по панели резиновым набалдашником палки, ухватил Есенина за полу шубы, в кармане которой мягко позванивал о костяную пуговицу долго мечтаемый ключ.
     Есенин сурово отвел от своей полы его руку в беспомощно-ребятишьей варежке, остановил лопотанье набалдашника взглядом председателя ревтрибунала, произносящего "высшую меру", и, вытащив без всякой торопливости из бумажника ордер, ткнул в нос старикашке фиолетовой печатью.
     Есенин после уверял, что у злостных космочек никаких не стояло в глазах жемчужинок и никаким носом не думали космочки шмыгать.
     А по-моему, все-таки шмыгали.
     В тот жестокосердый день можно считать, что спустили мы на воду утлое суденышко нашего благополучия.
     За компаньонами дело не стало.
     17
     В самую суету со спуском "утлого суденышка" нагрянули к нам на Богословский гости.
     Из Орла приехала жена Есенина - Зинаида Николаевна Райх. Привезла с собою дочку - надо же было показать отцу.
     Танюшке тогда года еще не минуло. А из Пензы заявился друг наш закадычный, Михаил Молабух.
     Зинаида Николаевна, Танюшка, няня ее, Молабух и нас двое - шесть душ в четырех стенах!
     А вдобавок - Танюшка, как в старых писали книжках, "живая была живулечка, не сходила с живого стулечка"- с няниных колен к Зинаиде Николаевне, от нее к Молабуху, от того ко мне. Только отцовского "живого стулечка" ни в какую она не признавала. И на хитрость пускались, и на лесть, и на подкуп, и на строгость - все попусту.
     Есенин не на шутку сердился и не в шутку же считал все это "кознями Райх".
     А у Зинаиды Николаевны и без того стояла в горле горошиной слеза от обиды на Таньку, не восчувствовавшую отца.
     И рядышком примостилось смешное. Вторым по счету словом молабуховским (не успели еще вытащить из ремней подушки с одеялом, а из мешка мясных и мучных благ) было:
     - А знаете ли, Сережа и Толя, почем в Пензе соль?
     - Почем?
     - Семь тысяч.
     - Неужто!?
     -- Тебе говорю.
     Часа через два пошли обедать. В Газетном у Надежды Робертовны Адельгейм имелся магазинчик старинных вещей. В первой комнате стояла трехногая карельская береза, шифоньерка красного дерева и пыльная витрина. Под тусклым стеклом на вытертом бархате: табакерочка, две-три камеи и фарфоровые чашечки семидесятых годов (которая треснута, которая с отбитой ручкой, которая без блюдца). А во второй, задней комнате очаровательная Надежда Робертовна кормила нас обедами. За кофе Молабух спросил:
     - А знаете ли, ребята, почем в Пензе соль?
     - Почем?
     - Девять тысяч.
     - Ого!
     - Вот тебе и "ого".
     Вечером Танюшкина няня соорудила нам самовар. Ставила самовар забором. Теперь - дело прошлое - могу признаться: во дворе нашего дома здоровеннейшие тополя без всякого резона были обнесены изгородью. Мы с Есениным, лежа как-то в кровати и свернувшись от холода в клубок, порешили:
     - Нечего изгороди стоять без толку вокруг тополей! Не такое ныне время.
     И начали самовар ставить забором. Если бы не помогли соседи, хватило бы нам забора на всю революцию.
     В вечер, о котором повествую, мы пиршествовали пензенской телятиной, московскими эклерами, орловским сахаром и белым хлебом.
     Посолив телятину, Молабух раздумчиво задал нам вопрос:
     - А вот почем, смекаете, соль в Пензе?
     - Ну, а почем?
     - Одиннадцать тысяч.
     Есенин посмотрел на него смеющимися глазами и как ни в чем не бывало обронил:
     - Н-да... за один только сегодняшний день на четыре тысячи подорожала...


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ]

/ Полные произведения / Мариенгоф А. / Роман без вранья


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis