Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Лесков Н.С. / Полунощники

Полунощники [2/6]

  Скачать полное произведение

    - Черт знает что такое! - сказала в возбуждении Аичка.
     - Да, мой друг, уж лучше бы и не вспоминать его, - отвечала Марья Мартыновна и продолжала:-а я-то тогда еще всего боялась; но меня ведь и не спрашивали. Он как приехал, так тотчас с мамашей поладил и три тысячи приданого до венца сорвал. Что же, - ведь не родительские, а конторские - Бернадакины. Две тысячи маменька еше себе отшибла: "Мы, говорит, тебя воспитывали и кормили. Надо теперь и о младшей сестре подумать". Я ничего и не спорила, своей пользы не понимала. С женихом обо всем маменька рассуждала и с тем уговаривалась, чтобы он уважал мою сердечную невинность и никогда никакого попрека мне от него не было, а между тем, как ему две тысячи не додали, то он после только и знал, что стал попрекать, и ужасно все мотивировал и посылал, чтобы я ходила просить, и дома со мной ни за что не хотел сидеть. Даже часто ни обедать, ни ночевать не приходил, и моя эта французская милиатюрность, и стройность, и родинка ничего его не только не утешали, а даже он стал меня терпеть не мочь, и именно за то, чем могла я понравиться, делал мне самые обидные колкости.
     "Что мне, - говорит, - с тобой за удовольствие? в кости, что ли, я буду играть? Я обожаю в даме полноту в обхождении".
     - Значит, вы его в воображение не умели привести, - вставила Аичка,
     - И нельзя.
     - Это пустяки!
     - Нет, нельзя!
     - Отчего же?
     - Хладнокровие такое имел, как настоящий змей, и это, его-то испугавшись, я и иглу в себя впустила. Он на меня топнул, а я иглу-то вместо подушки в себя воткнула. А потом, когда я больная была, и если, бывало, почувствую, где игла колет, и прошу, чтобы скорее доктора пригласить, чтобы из меня иглу вон вытащить, потому что я ее чувствую, так он и тут преспокойно отвечает:
     "Для чего такая нетерпеливость! подожди, может быть игла из тебя теперь и сама где-нибудь скоро выскочит".
     Аичка рассмеялась и спросила:
     - И что же, наконец, вышло?
     - Наконец то вышло, что у меня игла нигде не вышла, а зато он сам у своей полной дамы закутился, и попал ему такой номер, что он помер, а я тогда ему назло взяла да сейчас и вышла за подлекаря.
     - Этот лучше был?
     - Еще хуже.
     - Неужели опять в три обхвата?
     - Нет!.. Чего там! Этот, напротив, весь был с петуший гребешок, но зато самый выдающийся язвитель. А маменька пристала: "Иди да иди". "Ты, говорит, на французинку подобна, и он к этой породе близок". А его всей близости только и было, что его фамилия была Померанцев, а лекаря его называли "Флердоранж". А его просто лучше бы звать Антихрист, Мне даже пророчество было за него не идти.
     - Ах, это люблю - пророчества! Что же было?
     - Я только из ворот к венцу с ним стала выезжать, и на передней лавочке в карете завитый отрок с образом сидел, - видно, что свадьба, - а какой-то прохожий в воротах заглянул и говорит: "Вот кого-то везут наказывать".
     - Вот удивительно! Ну и как же он вас наказывал?
     - Всего, мой друг, натерпелась. Прежде всего он был большой хитрец и притворялся, будто ему нравится моя милиатюрность, а мои деньги ему не нужны. И пришел свататься в распараде, как самый светский питомец: на руке перстень с бриллиантом, и комплимент такой отпустил, что как он человек со вкусом, то в женщине обожает гибкую худобу и легкость, а потом оказалось, что он это врал, а кольцо было докторово, и я ему совсем и не нравилась. Я говорю: "В таком случае зачем же вы врали и притворялись влюбленным?" А он без всякого стыда отвечает: "Золото красиво - с ним нам милой быть не диво", и объяснилось, что он сам обиделся в том, что ожидал получить за мною большой капитал, а как не нашел этого, то тоже желает моею худобою пренебрегать, - и действительно, так начал жить, что как будто он мне и не муж.
     - А за это вы могли на него его начальству жаловаться.
     - Я и жаловалась. Главный доктор его призвал и при мне же ему стал говорить: "Флердоранж! что же это?" А он начал в свое оправдание объяснять: "Помилуйте, ваше превосходительство, - это немыслимо: в ней игла ходит", и опять и этот тоже пошел мотивировать. Главный доктор даже удивился: велел мужу выйти, а мне говорит: "Что же вы после этого хотите, чтобы я какое распоряжение сделал? Я не могу. Если вы с иглою, то я только и могу вам посоветовать: молитесь, чтобы из вас скорее игла вышла".
     - Ишь, какая вы, Мартыновна, на мужское расположение к себе несчастная!
     - Да, Аичка, да! За что молоденькую ласкали, за эту милиатюрность и легкость, за то самое потом от мужей ничего я не видала, кроме холодности и оскорбления. Особенно этот подлекарь, - он даже не хотел меня иначе называть, как "индюшка горбатая", и всякую ложь на меня сочинял. "Я, говорит, по анатомии могу доказать, что у тебя желудок и потом спина, и больше ничего нет". Но господь же бог истинно милосерднейший, - он меня скоро от обоих от них освобождал: стал и этот Флердоранж тоже пить и пропадать и один раз допился до того, что поехал дачу нанимать и в саду повесился, а я ни с чем осталась и в люди жить пошла;
     - В людях жить трудно.
     - Ничего, у меня характер хороший: меня все любят.
     - Ну, это вы только хвалитесь.
     - Нет! правда.
     - А ведь вот вы долго у Степеневых жили, а они вас за что-то выгнали.
     - Извините, Аичка, меня никто и ниоткуда не выгонял.
     - Ну, отпустили. Ведь это только так, для вежливости говорится, а все равно - выгон.
     - И не отпускали, а я сама ушла.
     - Через что же вы ушли? Ведь их дом хороший, как выговорите - "выдающийся".
     - Дом был самый очень выдающийся, да через одну причину начал портиться, и к тому же вот с этим местом вышло замешательство.
     - С которым местом?
     - Вот, где мы с вами теперь находимся в нашей сегодняшней "ажидадии".
     - Ну, так вот вы про это-то теперь и рассказывайте. Да только отсядьте вы от меня, пожалуйста, подальше на кресло, а то и я боюсь, что в вас иголка.
     - Вот какая ты мнительная! Но я, мой друг, теперь ведь уж тельца на себя собрала, и тельце у меня - попробуй-ка - крепкое, просвирковатое!
     - Не буду я к вам касаться: я очень мнительная. Подайте мне тоже сюда и мою сумочку с деньгами.
     - Я ее хорошенько в комод прибрала.
     - Нет, дайте, - я люблю деньги под подушкой иметь... А теперь сказывайте: отчего вы ушли из степеневского дома.
     IV
     - Тут много сделал падеж бумаг.
     - Вы разве на бирже обращались?
     - Не я, а деверь у Степеневых, у Маргариты Михайловны. У них в семье ведь немного: всего сама она, эта Маргарита с дочерью, с Клавдинькой, да сестра ее, Афросинья Михайловна, - обе вдовы. Афросинья - то бедная, а у Маргариты муж был, Родион Иванович, отличный (фабрикант, но к рабочим был строг до чрезвычайности, "Иродом" его звали - все - на штрафах замаривал; а другой его брат, Николай Иванович, к народу был проще, но зато страсть какой предприятельный: постоянно он в трех волнениях, и все спешит везде постанов вопросу делать. Сначала он более всего мимоноски строил, и в это время страсть как распустился кутить с морскими голованерами. Где он едет, там уж шум и гром на весь свет, а домой приедет - чтобы сейчас ему была такая тишина, какой невозможно. Жена у него была писаная красавица и смиренница, так он ее до того запугал, что она, бывало, если и одна сидит да ложечкой о блюдце стукнет, то сейчас сама на себя цыкнет и сама себе пальцем пригрозит и "дуру" скажет. Но он с нею все-таки ужасно обращался и в гроб ее сбил, а как овдовел, так и жениться в другой раз не захотел: сына Петю в немецкий пансион отдал, а сам стал жить с француженками и все мимоноски туда сплавил. Думали: кончен наш Николай Иванович "выпевающий", но он опять выплыл: пристал к каким-то в компанию делать постанов вопроса, и завели они подземельный банк, и опять стал таскать при себе денег видимо и невидимо и пошел большие количества тратить на польскую даму, Крутильду Сильверстовну. Ее имя было Клотильда, но мы Крутильдой ее называли, потому что она все, бывало, не прямо, а крутит, пока какое-то особенное ударение ко всем его чувствам сделает, и тогда стоит ей, бывало, что-нибудь захотеть и только на ключ в спальне запереться, а его к себе не пустить, так он тогда на что хочешь сделается согласен, лишь бы вслед за нею достигнуть.
     - Вот это так и следует! - заметила Аичка.
     - Да, да; это правда. Он для нее и по-французски стал учиться, а когда сын свое ученье кончил, он его из дома прогнал. Придрался к тому, что Петя познакомился с Крутильдиной племянницей, и отправил его с морскими голованерами навкруг света плыть, а Крутильда свою племянницу тоже прогнала, а та была молоденькая и милиатюрная, а оказалась в тягости, и бог один знает, какие бы ее ожидали последствия. А сам уж не знал, чем тогда своей Крутильде заслужить: ходил постоянно завит, обрит и причесан, раздушен и одет а-ля-морда и все учился по-французски. Стоит, бывало, перед зеркалом и по ляжкам хлопает и поет: "Пожолия, пополия". А тут вдруг кто-то в ихних бумагах в подземельном банке портеж и сделал. Страшная кучма народу толпучкой бросилась, чтобы у них свои деньги вынимать, и он до того не в себе домой приехал, что кричит:
     "Запри скорей ножницы и принеси мне калитку!" И еще сердится, что этих его слов не понимают! Мы думали, что он с ума сошел, а это он испугался падежа бумаг и привез к нам какие-то пупоны стричь, да так все и потерял и за эту стрижку под суд попался, но на счастье свое несчастным банкрутом сделан. Ну, тут Крутильда его, разумеется, было бросила, а сестра, Маргарита Михайловна, взяла его к себе в службу и все дела ему поручила. Он же год и два простоял хорошо, а потом опять где-то с голованерами встретился и как раз напосудился и так застотертил, что никак его нельзя было успокоить. Маленький удерж недели на две сделает, а потом опять ударит и возвращается домой с страшными фантазиями - называет одну сестру Бланжей, а другую Мимишкой... не понимает, где себя воображает. А станешь просить его, чтобы он вел себя степеннее, он сейчас: "Что такое? Как ты смеешь? Давно ли ты на домашнего адвоката курс кончила? А я на этих увертюрах с детства воспитан!" И всегда в это время у него со мной ссора, а потом после ужасно поладит и шутит: "Мармартын, мой Мармартын, получай с меня алтын", и опять до новой ссоры.
     - А вы зачем встревали?
     - Для золовок - золовки просили.
     - Мало ли что! Разве можно мужчине препятствовать!
     - Ах, мой друг, да как же ему не препятствовать, когда он в этих своих трех волнениях неведомо чего хочет, и ему вдруг вздумается куда-то ехать, и он сам не знает, куда ехать.
     - Знает небось.
     - Нет, не знает. "Мне, говорит, три волнения надоели, и я хочу от них к самому черту в ад уехать". Золовки пугаются и просят меня: "Разговори его!" Я и говорю: "Туда дороги никто не знает, сиди дома". - "Нет, говорит, Мармартын, нет; нужно только на антихристова извозчика попасть, у которого шестьсот шестьдесят шестой нумер, - тот знает дорогу к черту".
     И пристанет вдруг ко мне: "Уйдем, Переносица, со мною потихонечку из дома и найдем шестьсот шестьдесят шестой нумер и поедем к дьяволу! Что нам еще здесь с людьми оставаться! Поверь, все люди подлецы! Надоели они!" И так упросит, что даже со слезами, и жаль его станет.
     - И неужели вы с ним ездили? - спросила Аичка.
     - Да что, мой друг, делать. По просьбе золовок случалось, - отвечала Марья Мартыновна. - Как своя в доме у них привыкла, и когда, бывало, сестры просят:
     "видишь, какой случай выдающийся, прокатись с ним за город, досмотри его", - я и ездила и все его глупые шутки и надсмешки терпела. Но только в последний раз, когда докончательный скандал вышел, он меня взял насильно.
     - Как же он мог вас насильно взять?
     - Я в лавке себе сапоги покупала и очень занялась, а приказчик обмануть хочет и шебаршит: "Помилуйте... первый сорт... фасон бамбе, а товар до того... даже Миллера". А он входит - и вдруг ему увертюра московского воспоминания в лоб вступила - "Я, - говорит, - мать Переносица, ехал и тебя увидал и очень нужное дело вспомнил: отбери мне сейчас шесть пар самых дорогих сапожков бамбе и поедем их одной даме мерить". Я говорю: "Ну вас к богу!" - а он говорит: "Я иначе на тебя сейчас подозрение заявлю".
     - Ишь какой, однако, прилипчивый!
     - Ах, ужасный! совершенно вот как пиявок или банная листва - так и не отстанет. И чего ты хочешь: как его образумить? Во-первых, кутила, а во-вторых, бабеляр, и еще какой бабеляр! Как только напосудится, так и Крутильду забыл, и сейчас новое ударение к дамской компании, и опять непременно не какие попало дамы, а все чтобы выдающиеся, например ездовщицы с аренды из цирка или другие прочие выдающиеся сужекты своего времени. А угощать благородно не умел: в каком хочешь помещении дезгардьяж наделает, всего, чего попало, натребует и закричит: "Лопайте шакец-а-гу!" Многие, бывало, обидятся и ничего не хотят или еще его "свиньей" назовут, но ему все ничего, шумит:
     "Глядите, инпузории, в пространство, что я могу: я не плотец Скопицын, который с деньгами запирался, а я со всеми увертюрами живу!" И сейчас и начнет свою первую обыкновенную увертюру: всю скатерть с приборами на пол, а платить - "убирайся к черту".
     Того и гляди, что его когда-нибудь отколотят.
     Я это и говорю его сестрам: "Как хотите, а, по-моему, его надо молитвою избавить от его бесстыдства", и Афросинья сейчас этому и обрадовалась; но он сам ни за что и слышать не хотел о молитвах.
     "Постанов вопроса, - говорит, - такой: что я - порченный, что ли, чтобы меня отмаливать? Я в духовных делах сам все знаю: я пил чай у преосвященного Макариуса и у патриарха в Константинополе рахат-лукум ел, и после них мне теперь в молитвах даже сам Мономах не может потрафить".
     Разумеется, надо было сразу не пощадить на самое выдающееся, но вдова Маргарита Михайловна Степенева хоть и богачка, а замялась в неопределенном наклонении. Я вашего капитала, разумеется, вполне не знаю...
     - Это вам и не надо знать, - оторвала Аичка, - вы ведите свои истории, а меня врасплох не испытывайте.
     - Конечно. Я только так к слову сказала, я и нелюбопытна, но все равно на то же вышло. У Маргариты Степеневой, как я вам сказала, есть дочь Клавдия, молодая и прекрасивая этакая девица, собой видная, - красоты вид вроде англичанского фасона, но с буланцем... Воспитывалась она в иностранном училище для девиц женского пола вместе с одною немочкою и сделалась ее заковычным другом, а у той был двоюродный ее брат, доктор Ферштет; он, этот Ферштет, ее и испортил.
     - Спутал? - спросила живо Аичка.
     - Нет, - отвечала Марья Мартыновна, - спутать он ее не мог, потому что она бесчувственная, но разные пустые мысли ей вперил.
     - Про что же?
     - Да вот, например, насчет повсеместного бедствия людей. Сам он такой неслыханный оригинален был, что ничего ему не нужно; так и назывался: "бессчетный лекарь", Ко всем он шел, а что ему кто заплатит или даже ничего не заплатит, это ему все равно, всех одинаково лечил и к бедным даже еще охотнее ходил и никогда не отказывался, а если дадут, так он сунет в карман и не считает, чтобы не знать, кто сколько дал. Вот он ее этим безразличием пленил и к такой простоте ее свел, что она обо всем образе жизни людей стала иначе думать, и все она начала желать чего-то особенного, чего невозможно и что всех огорчает.
     - Непочтительная, что ли, стала?
     - Нельзя даже понять - как она, почтительная или непочтительная, но только стало ей нравиться все удивительное. Вот этот ее подругин брат в ниверситете учился и весь свой курс вышел, а служить нигде не захотел. Все этим огорчились, а ей это хорошо.
     - Отчего же он служить не пошел?
     - Так рассудил, что на "службе, говорит, можно получать различные поручения, каких я делать не хочу, надо в пустяках для угождения много время тратить, и уважать, кого не стоит, и бояться, как бы с дурной стороны не представили, - а я-де ни с кем ни в какую общественную историю попадать не хочу, а хочу лучше сам по своим понятиям людям услуживать". И так без всяких чинов и остался и всю зиму и лето в одной прохладной шинелишке ко всем бедным ходил, пока в прошлом году простудился и умер и семью как есть ни с чем оставил. Спасибо, немцы при похоронах сговорились между собою и все семейство устроили. По Клавдинькиному это все и превосходно, и Клавдинька как только с ним познакомилась, так сделалась от всех своих семейных большая скрытница и все начала евангелие читать и все читала, читала, а потом все наряды прочь и начала о бедных убиваться. Сидит и думает. Спросишь: "Что ты все думаешь? чего тебе недостает?" А она отвечает: "У меня все есть и даже слишком больше, чем надобно, но отчего у других ничего нет необходимого?" Ей скажешь:
     "Чего же тебе до этого? это от бога так, чтобы было кому богатым людям служить и чтобы богатые имели кому от щедрот своих помогать", - а она головою замахает и опять все думает и доведет себя до того, что начнет даже плакать.
     - О бедных? - воскликнула Аичка.
     - Да!
     - Что же, они ей лучше богатых, что ли?
     - И я это самое ей говорила: чего? Если тебе жаль, поди в церковь и подай на крыльце. От сострадания нечего плакать. А она отвечает: "Я не от сострадания плачу, а от досады, что глупа и зла и ничего придумать не могу". Ну, и стала все думать и придумала.
     Аичка сказала:
     - Это интересно.
     V
     Стала она так жить, что начала не надевать на себя ни золота, ни дорогих нарядов. "Для чего мне это? - говорит, - это совсем ненужное и нисколько не приятно и не весело; да это даже и иметь стыдно".
     - Отчего же ей это стыдно? - спросила Аичка.
     - Для чего на ней дорогие вещи будут, когда на других и самых простых одежд нет.
     - Так это же ведь нарочно так и делают, для отлички друг от друга.
     - Ну да! как же иначе и разобрать, кто кот - кто повар? А для нее мать сделала тальму из фон-горской козы и морской травы цвета плющ покрыла, а она ее и не надела.
     - Это почему?
     "Стыдно, - говорит, - такую роскошь носить", - простое пальто ей больше нравится. Сшила себе сама черное кашемировое платье и белые рукавчики и воротнички, и сама их моет и гладит, и так англичанкою и ходит, а летом в светленьком ситце, а что ей мать подарит деньгами или шелковье, она сейчас пойдет шелковье все продаст и все деньги неизвестно кому отдаст. Мать сначала, бывало, шутя спрашивает:
     "Что же ты это, Клавдичка, на молитвы, что ли, все раздаешь?"
     "Нет, - говорит, - маменька, зачем же мне покупные молитвы? Это должен всяк для себя, а я просто так отдаю тем, которым трудно заработать сколько нужно или нечем за ученье платить, когда их детей исключают".
     Мать ей и не перечила:
     "Что же, - говорит, - отдавай, если хочешь: пусть за тебя бедные бога молят".
     Но ей никак не потрафишь сказать.
     "Я, - говорит, - маменька, это совсем не для того, а просто мое сердце не терпит, когда я вижу, как я счастлива, а люди живут бедственно".
     "Вот потому-то и нехорошо, что ты все ходишь, эту бедственность смотришь: ты на них насмотришься и себя этим и расстраиваешь".
     "Все равно, - говорит, - мама, если я на них хоть и смотреть не буду, так я знаю, что они есть и страдают и что я должна делать облегчение в их жизни".
     "Ну, поступи членом в общество и езди с хорошими дамами; я тебе столько денег дам, что можешь больше всех графинь и княгинь сыпать".
     Не захотела.
     "Я знаю, - говорит, - что нужно делать",
     "Так скажи, что такое?"
     Она молчит.
     "Отчего же ты такая грустная и такая печальная? На тебя смотреть больно! Отчего это?"
     "Это, мама, оттого, что я еще очень зла: я себя еще не переломила и борюсь".
     "С кем, мой ангел?"
     "С собою, мама. Не обращайте на меня внимания, мне скоро легче будет. Я как-нибудь перейду на свою сторону, теперь я не на своей стороне, - я себе противна".
     Дядя Николай Иванович хоть шебарша, но он любил ее и говорит:
     "Не приставайте к ней: она иначе не может; это в ней все от рояльного воспитания. Я знаю, что с ней надо сделать: надо дать ей развязку на веселых увертюрах".
     Взвился и привез ей театральный билет в ложу на "Африканского мавра".
     Хоть и великий пост был, но для нее поехали. А она у них в театре и разрыдалась.
     - Это еще чего?
     "Я, - говорит, - вам говорила, что я не могу видеть дикие грубости! В чем вам представляется занимательность, я в том же самом вижу ужас и горе".
     "Какой же ужас? В чем тут горе?"
     "Как же не ужас: такой огромный, черный мужчина душит слабую женщину, и по какой причине?"
     Николай Иванович говорит:
     "Ты этого еще не понимаешь: за любовь от ревности самый образованный человек должен из вашей сестры всю кровь пролить".
     "Неправда это, - говорит, - какой это образованный человек: это глупость, это зверство! Не должно это так быть, и не будет - я не хочу это видеть!"
     И уехали из театра, и так и пошло с ней с этих пор во всех междометиях. Благородные удовольствия, театр, или концерты, или оперы, все это ей не нравится, а назовет к себе беспортошных ребятишек, даст им мармеладу и орехов и на фортепианах им заиграет и поет, как лягушки по дорожке скачут, вытянувши ножки, и сама с ними утешена - и плачет и пляшет. Этакая красавица, а лягушкой прыгает!..
     Видевши это, мать своего священника приходского на духу упросила поговорить с ней, и он на пасхе, когда приехал с крестом и как стал после закусывать, то начал Клавдиньке выговаривать:
     "Нехорошо, барышня, нехорошо, вы в заблуждении".
     А она ему бряк наотрез: ....
     "Да, - говорит, - благодарю вас, благодарю, вы правы - и мне тоже кажется, что мы живем в большом заблуждении, но теперь я уже немножко счастливее".
     "Чем же-с?"
     "Тем, что я уже собой недовольна; я теперь уже не на своей стороне; я себя осуждаю и вижу, где свет".
     Он говорит:
     "Не много ли вы на себя берете?"
     Она замялась и отвечает:
     "Я не знаю".
     А батюшка говорит:
     "То-то и есть! А мы знаем, что на свете должны быть я богатые и бедные, и это так повсеместно".
     Она отведает:
     "Это, к несчастию, правда".
     "Так и нечего бредить о том, чтобы у нас все были равны".
     А она вся стынет, и виски себе трет, и шепотом говорит:
     "Бредят невольно".
     А батюшка говорит:
     "Да, бредят невольно, а, однако, и за невольный бред иногда далеко очутиться можно. Не идите против религии".
     "Я не иду, я люблю религию".
     "А зачем противного желаете?"
     "Разве желать в жизни простоты и чтоб не было терзающей бедности противно религии?"
     "А вы как думаете! Да Христос-то признавал нищих или нет?"
     "Признавал".
     "Так что же, вы ему хотите возражать?"
     "Я вам отвечаю, а не Христу. Христос сам жил как нищий, а мы все живем не так, как он жил".
     Священник встал и говорит:
     "Так вот вы какая!" - и оборотился к матери ее и сказал:
     "Маргарита Михайловна! Откровенно вам скажу, уважая вас как добрую прихожанку, я с вашей воспитанной дочерью поговорил, но, уважая себя, я нахожу, что с нею, сударыня, не стоит разговаривать. Вам одно остается: молиться, чтобы она не погибла окончательно". Маргарита Михайловна, вся красная и в слезах, извиняется и просит у него прощенья, что это вышло как на смех,
     Священник смягчился и отвечает:
     "Мне, разумеется, бог с нею, пусть что хочет болтает, теперь этих глупых мечтаний в обществе много, и мы к ним наслышавшись, - но попомните мое слово, это новое, но стоит старого зла - нигилизма, и дочь ваша идет дурным путем! дурным! дурным!"
     Маргарита Михайловна ему скорее красненькую, но он не подкупился, деньги под большой палец зажал, а указательным все грозится и свое повторяет:
     "Дурным путем, дурным!"
     Маргарита Михайловна сама рассердилась и, как он вышел, говорит ему вслед:
     "Какой злюка стал!"
     А Клавдинька без гнева замечает:
     "Вы, друг мой мама, сами виноваты, зачем вы их
     беспокоите. Он так и должен был говорить, как говорил".
     "А кого же мне на тебя, какую власть просить?" "Ну, полноте, мамочка, зачем на меня власть просить, чем я вам непокорна?"
     "В очень во многом, в самом важном ты непокорна:
     грубить ты мне не грубишь, но ты не одеваешься сообразно нашему капиталу, чтобы все видели; не живешь, а все с бедностью возишься, а богатства стыдишься, которое твой дед наживал и за которое отец столько греха и несправедливости сделал".
     А Клавдинька тут одною рукою мать за руку схватила, а другою закрыла свои вещие зеницы и, как актриса театральная, вдруг дрожащим голосом закричала:
     "Мамочка! мама!.. Милая! не говорите, не говорите! Ничего не будем об отце, - так страшно вспомнить!"
     "Разумеется, - царство ему небесное, - он был аспид, а я тебя сама избаловала, и зато думала, пусть хоть духовный отец тебя наставит".
     "Мама! да вы сами меня лучше всех можете наставить".
     "Нет, я не могу и не берусь!"
     "Почему?"
     "Мне тебя жаль!"
     "Ну, вот я и наставлена. Вы меня пожалели и этим меня и наставили! Я ведь люблю вас, мама, и ничего не сделаю такого, что может огорчить мать-христианку. А ведь вы, мама, христианка?"
     И глядит ей в глаза и ластит ее, и так и поладят, и все так, потихоньку, что только сама она с собой вздумает, то с матерью и сделает. Уж не только на представление "Мавра" отклонила смотреть, а даже в оперу "Губинотов" слушать - и то говорит: "Не надо, мама;
     песни хороши, когда их поют от чувства, для скорби или для веселости, а этак, за деньги, - это пустяки, и за такие трилюзии стыдно деньги платить, лучше отдадим их босым детям". И мать сейчас с нею в этом согласна и улыбается: "На, отдавай, ты какая-то божия". А та ей с большим восхищением: "О, если бы так! если бы я в самом деле была божия!" - и вдруг опять со смехом шутя запоет и запляшет: "Вот, - говорит, - вам даровой театр от моей радости". А мать уж не знает, как и навеселиться. И стало уж Клавдиньке такое житье, что делай все, что ей угодно, у матери и позволения не спрашивай.
     "Я, - говорит, - верю, что она меня любит, и ничего такого, что меня огорчит, она не сделает".
     Стала Клавдинька ходить в искусственные классы, где разные учебные моды на оба пола допущены, и пристряла к тому, чтобы из глины рожи лепить, и научилась. Все, все, какие только есть принадлежности, она возьмет и вылепит, а потом на фарфоре научилась красить и весь дом намусорила, а в собственную в ее комнату хоть и не входи, да и не позволяет, и прислуги даже не допускает. Намешает в тазу зеленой глины, вывалит все на доске, как тесто, и пойдет пальцами - вылепливать.
     - Это, однако, ведь трудно, - заметила Аичка.
     - Ничего не трудно, - отвечала нетерпеливо Марья Мартыновна. - Обозначит сначала нос и рот, а потом и все остальные принадлежности - вот и готово. А фарфор нарисует, но без мужика обойтись не может, - выжигать русскому мужику отдает. А потом все эти, предметы в магазины продавать несет. Мать и тетка, разумеется, сокрушаются: ей ли такая крайность, чтобы рукоделье свое продавать! При таком капитале и такие последствия! А выручит деньги - и неизвестно куда их отнесет и неизвестным людям отдаст. А тогда, знаешь, как раз такое время было, что разом действовали и поверхностная комиссия и политический компот. Кому же она носит? Если бедным, то я, бедная женщина, сколько лет у них живу, и от матери и от тетки подарки видела, а от нее ни на грош. Один раз сама прямо у нее попросила: "Что же, говорю, ты, Клавдичка, мне от своих праведных трудов ничего не подаришь? хоть бы купила на смех ситчику по нетовой земле пустыми травками". Так она и шутки даже не приняла, а твердо отрезала: "Вам ничего не надобно, вы себе у всех выпросите". Господи помилуй! Господи помилуй! Этакое бесчувствие! Правда, что я не горжусь, - если у меня нет, я выпрошу, но какое же ей до этого дело! Также и против матери: в самые материны именины, вообрази себе, розовый цветок ей сорвала и поднесла: "Друг мой мама! говорит, вам ведь ничего не нужно", И вообрази себе, та соглашается:
     "У меня, говорит, все есть, мне только твое счастье нужно", - и целует ее за эту розу. А Клавдинька еще разговаривает:
     "Мамочка! что есть счастие? Я с вами живу и счастлива, но в свете есть очень много несчастных".
     Опять, значит, за свое, - даже в именинный день! Тут я уже не вытерпела и говорю:
     "Вы, Клавдинька, хоть для дня ангела маменькиного нынче эту заунывность можно бы оставить вспоминать, потому что в этом ведь никакой выдающейся приятности нет".
     Но мать, представь себе, сама за нее заступилась и говорит мне:
     "Оставь, Марья Мартыновна, и скажи людям, чтобы самовар отсюда убирали". А в это время, как я вышла, она дарит Клавдиньке пятьсот рублей: "Отдай, - говорит, - своей гольтепе-то! Кто они там у тебя такие, господи! может, страшно подумать".
     - А вы как же это видели? - спросила Аичка.
     - Да просто в щелочку подсмотрела. Но Клавдинька ведь опять и из этих денег никому из домашних ничего не уделила.
     - Отчего же? - Вот оттого, дескать, что "здесь все сыты".
     - Что же, она это и правильно.
     - Полно, мой друг, как тебе не стыдно!
     - Ни крошечки.
     - Нет, это ты меня дразнишь. Я знаю... Будто человеку только и надо, если он сыт? И потом сколько раз я ни говорила: "Ну, прекрасно, ну, если ты только к чужим добра, зачем же ты так скрытна, что никто не должен знать, кому ты помогаешь?"
     "Добр, - отвечает, - тот, кто не покоится, когда другие беспокойны, а я не добра. Вы о доброте как должно не понимаете".
     "Ну, прекрасно, я о доброте не понимаю, но я понимаю о скрытности: для чего же ты так скрываешься, что никакими следами тебя уследить нельзя, куда ты все тащишь и кому отдаешь? Разве это мыслимо или честными правилами требуется?"
     А она, вообрази, с улыбкою отвечает:
     "Да, это мыслимо и честными правилами требуется!"
     "Так просвети же, - говорю, - матушка: покажи, где эти правила, в какой святой книжке написаны?" Она пошла в свою комнату - выносит маленькое евангелие.
     - Все с евангелием! - перебила Аичка.
     - Да, да, да! Это постоянно! У нее все сейчас за евангелие и оттуда про текст, какого никогда и не слыхивала; а только понимать, как должно, не может, а выведет из него что-нибудь совсем простое и обыкновенное, что даже и не интересно. Так и тут подает мне евангелие и говорит:
     "Вот сделайте себе пользу, почитайте тут", - и показывает мне строчки - как надо, чтобы правая моя не знала, что делает левая моя, и что угощать надо не своего круга людей, которые могут за угощенье отплатить... И прочее.
     Я знаю, что с ней не переспоришь, и отвечаю:
     "Евангелие - это книга церковная, и премудрость ее запечатана: ее всякому нельзя понимать".
     Она сейчас возражать:
     "Нет, то-то и дело, что евангелие для всех понятно".
     "Ну, а я все-таки, - говорю, - я евангелие лучше оставлю, а у батюшки спрошу, и в каком смысле мне священник про это скажет, так я только с ними, с духовными, и согласна".


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ]

/ Полные произведения / Лесков Н.С. / Полунощники


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis