Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Солженицын А.И. / Матренин двор

Матренин двор [1/3]

  Скачать полное произведение

    На сто восемьдесят четвертом километре от Москвы, по ветке, что ведет к Мурому и Казани, еще с добрых полгода после того все поезда замедляли свой ход почти как бы до ощупи. Пассажиры льнули к стеклам, выходили в тамбур: чинят пути, что ли? Из графика вышел?
     Нет. Пройдя переезд, поезд опять набирал скорость, пассажиры усаживались.
     Только машинисты знали и помнили, отчего это все.
     Да я.
    1
     Летом 1956 года из пыльной горячей пустыни я возвращался наугад -- просто в Россию. Ни в одной точке ее никто меня не ждал и не звал, потому что я задержался с возвратом годиков на десять. Мне просто хотелось в среднюю полосу -- без жары, с лиственным рокотом леса. Мне хотелось затесаться и затеряться в самой нутряной России -- если такая где-то была, жила.
     За год до того по сю сторону Уральского хребта я мог наняться разве таскать носилки. Даже электриком на порядочное строительство меня бы не взяли. А меня тянуло -- учительствовать. Говорили мне знающие люди, что нечего и на билет тратиться, впустую проезжу.
     Но что-то начинало уже страгиваться. Когда я поднялся по лестнице ...ского облоно и спросил, где отдел кадров, то с удивлением увидел, что кадры уже не сидели здесь за черной кожаной дверью, а за остекленной перегородкой, как в аптеке. Все же я подошел к окошечку робко, поклонился и попросил:
     -- Скажите, не нужны ли вам математики где-нибудь подальше от железной дороги? Я хочу поселиться там навсегда.
     Каждую букву в моих документах перещупали, походили из комнаты в комнату и куда-то звонили. Тоже и для них редкость была -- все день просятся в город, да покрупней. И вдруг-таки дали мне местечко -- Высокое Поле. От одного названия веселела душа.
     Название не лгало. На взгорке между ложков, а потом других взгорков, цельно-обомкнутое лесом, с прудом и плотинкой, Высокое Поле было тем самым местом, где не обидно бы и жить и умереть. Там я долго сидел в рощице на пне и думал, что от души бы хотел не нуждаться каждый день завтракать и обедать, только бы остаться здесь и ночами слушать, как ветви шуршат по крыше -- когда ниоткуда не слышно радио и все в мире молчит.
     Увы, там не пекли хлеба. Там не торговали ничем съестным. Вся деревня волокла снедь мешками из областного города.
     Я вернулся в отдел кадров и взмолился перед окошечком. Сперва и разговаривать со мной не хотели. Потом все ж походили из комнаты в комнату, позвонили, поскрипели и отпечатали мне в приказе: "Торфопродукт".
     Торфопродукт? Ах, Тургенев не знал, что можно по-русски составить такое!
     На станции Торфопродукт, состарившемся временном серо-деревянном бараке, висела строгая надпись: "На поезд садиться только со стороны вокзала!" Гвоздем по доскам было доцарапано: "И без билетов". А у кассы с тем же меланхолическим остроумием было навсегда вырезано ножом: "Билетов нет". Точный смысл этих добавлений я оценил позже. В Торфопродукт легко было приехать. Но не уехать.
     А и на этом месте стояли прежде и перестояли революцию дремучие, непрохожие леса. Потом их вырубили -- торфоразработчики и соседний колхоз. Председатель его, Горшков, свел под корень изрядно гектаров леса и выгодно сбыл в Одесскую область, на том свой колхоз и возвысив.
     Меж торфяными низинами беспорядочно разбросался поселок -- однообразные худо штукатуренные бараки тридцатых годов и, с резьбой по фасаду, с остекленными верандами, домики пятидесятых. Но внутри этих домиков нельзя было увидеть перегородки, доходящей до потолка, так что не снять мне было комнаты с четырьмя настоящими стенами.
     Над поселком дымила фабричная труба. Туда и сюда сквозь поселок проложена была узкоколейка, и паровозики, тоже густо-дымящие, пронзительно свистя, таскали по ней поезда с бурым торфом, торфяными плитами и брикетами. Без ошибки я мог предположить, что вечером над дверьми клуба будет надрываться радиола, а по улице пображивать пьяные -- не без того, да подпыривать друг друга ножами.
     Вот куда завела меня мечта о тихом уголке России. А ведь там, откуда я приехал, мог я жить в глинобитной хатке, глядящей в пустыню. Там дул такой свежий ветер ночами и только звездный свод распахивался над головой.
     Мне не спалось на станционной скамье, и я чуть свет опять побрел по поселку. Теперь я увидел крохотный базарец. По рани единственная женщина стояла там, торгуя молоком. Я взял бутылку, стал пить тут же.
     Меня поразила ее речь. Она не говорила, а напевала умильно, и слова ее были те самые, за которыми потянула меня тоска из Азии:
     -- Пей, пей с душою жела'дной. Ты, пота'й, приезжий?
     -- А вы откуда? -- просветлел я.
     И я узнал, что не всЈ вокруг торфоразработки, что есть за полотном железной дороги -- бугор, а за бугром -- деревня, и деревня эта -- Тальново, испокон она здесь, еще когда была барыня-"цыганка" и кругом лес лихой стоял. А дальше целый край идет деревень: Часлицы, Овинцы, Спудни, Шевертни, Шестимирово -- все поглуше, от железной дороги подале, к озерам.
     Ветром успокоения потянуло на меня от этих названий. Они обещали мне кондовую Россию.
     И я попросил мою новую знакомую отвести меня после базара в Тальново и подыскать избу, где бы стать мне квартирантом.
     Я казался квартирантом выгодным: сверх платы сулила школа за меня еще машину торфа на зиму. По лицу женщины прошли заботы уже не умильные. У самой у нее места не было (они с мужем воспитывали ее престарелую мать), оттого она повела меня к одним своим родным и еще к другим. Но и здесь не нашлось комнаты отдельной, было тесно и лопотно.
     Так мы дошли до высыхающей подпруженной речушки с мостиком. Милей этого места мне не приглянулось во всей деревне; две-три ивы, избушка перекособоченная, а по пруду плавали утки, и выходили на берег гуси, отряхаясь.
     -- Ну, разве что к Матрене зайдем, -- сказала моя проводница, уже уставая от меня. -- Только у нее не так уборно, в за'пущи она живет, болеет.
     Дом Матрены стоял тут же, неподалеку, с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону, крытый щепою, на два ската и с украшенным под теремок чердачным окошком. Дом не низкий -- восемнадцать венцов. Однако изгнивала щепа, посерели от старости бревна сруба и ворота, когда-то могучие, и проредилась их обвершка.
     Калитка была на запоре, но проводница моя не стала стучать, а просунула руку под низом и отвернула завертку -- нехитрую затею против скота и чужого человека. Дворик не был крыт, но в доме многое было под одной связью. За входной дверью внутренние ступеньки поднимались на просторные мосты, высоко осененные крышей. Налево еще ступеньки вели вверх в горницу -- отдельный сруб без печи, и ступеньки вниз, в подклеть. А направо шла сама изба, с чердаком и подпольем.
     Строено было давно и добротно, на большую семью, а жила теперь одинокая женщина лет шестидесяти.
     Когда я вошел в избу, она лежала на русской печи, тут же, у входа, накрытая неопределенным темным тряпьем, таким бесценным в жизни рабочего человека.
     Просторная изба и особенно лучшая приоконная ее часть была уставлена по табуреткам и лавкам -- горшками и кадками с фикусами. Они заполнили одиночество хозяйки безмолвной, но живой толпой. Они разрослись привольно, забирая небогатый свет северной стороны. В остатке света и к тому же за трубой кругловатое лицо хозяйки показалось мне желтым, больным. И по глазам ее замутненным можно было видеть, что болезнь измотала ее.
     Разговаривая со мной, она так и лежала на печи ничком, без подушки, головой к двери, а я стоял внизу. Она не проявила радости заполучить квартиранта, жаловалась на черный недуг, из приступа которого выходила сейчас: недуг налетал на нее не каждый месяц, но, налетев,
     -- ...держит два'-дни и три'-дни, так что ни встать, ни подать я вам не приспею. А избу бы не жалко, живите.
     И она перечисляла мне других хозяек, у кого будет мне покойней и угожей, и слала обойти их. Но я уже видел, что жребий мой был -- поселиться в этой темноватой избе с тусклым зеркалом, в которое совсем нельзя было смотреться, с двумя яркими рублевыми плакатами о книжной торговле и об урожае, повешенными на стене для красоты. Здесь было мне тем хорошо, что по бедности Матрена не держала радио, а по одиночеству не с кем было ей разговаривать.
     И хотя Матрена Васильевна вынудила меня походить еще по деревне, и хотя в мой второй приход долго отнекивалась:
     -- Не умемши, не варЈмши -- как утрафишь? -- но уж встретила меня на ногах, и даже будто удовольствие пробудилось в ее глазах оттого, что я вернулся.
     Поладили о цене и о торфе, что школа привезет.
     Я только потом узнал, что год за годом, многие годы, ниоткуда не зарабатывала Матрена Васильевна ни рубля. Потому что пенсии ей не платили. Родные ей помогали мало. А в колхозе она работала не за деньги -- за палочки. За палочки трудодней в замусленной книжке учетчика.
     Так и поселился я у Матрены Васильевны. Комнаты мы не делили. Ее кровать была в дверном углу у печки, а я свою раскладушку развернул у окна и, оттесняя от света любимые Матренины фикусы, еще у одного окна поставил столик. Электричество же в деревне было -- его еще в двадцатые годы подтянули от Шатуры. В газетах писали тогда "лампочки Ильича", а мужики, глаза тараща, говорили: "Царь Огонь!"
     Может, кому из деревни, кто побогаче, изба Матрены и не казалась доброжилой, нам же с ней в ту осень и зиму вполне была хороша: от дождей она еще не протекала и ветрами студеными выдувало из нее печное грево не сразу, лишь под утро, особенно тогда, когда дул ветер с прохудившейся стороны.
     Кроме Матрены и меня, жили в избе еще -- кошка, мыши и тараканы.
     Кошка была немолода, а главное -- колченога. Она из жалости была Матреной подобрана и прижилась. Хотя она и ходила на четырех ногах, но сильно прихрамывала: одну ногу она берегла, больная была нога. Когда кошка прыгала с печи на пол, звук касания ее о пол не был кошаче-мягок, как у всех, а -- сильный одновременный удар трех ног: туп! -- такой сильный удар, что я не сразу привык, вздрагивал. Это она три ноги подставляла разом, чтоб уберечь четвертую.
     Но не потому были мыши в избе, что колченогая кошка с ними не справлялась: она как молния за ними прыгала в угол и выносила в зубах. А недоступны были мыши для кошки из-за того, что кто-то когда-то, еще по хорошей жизни, оклеил Матренину избу рифлеными зеленоватыми обоями, да не просто в слой, а в пять слоев. Друг с другом обои склеились хорошо, от стены же во многих местах отстали -- и получилась как бы внутренняя шкура на избе. Между бревнами избы и обойной шкурой мыши и проделали себе ходы и нагло шуршали, бегая по ним даже и под потолком. Кошка сердито смотрела вслед их шуршанью, а достать не могла.
     Иногда ела кошка и тараканов, но от них ей становилось нехорошо. Единственное, что тараканы уважали, это черту перегородки, отделявшей устье русской печи и кухоньку от чистой избы. В чистую избу они не переползали. Зато в кухоньке по ночам кишели, и если поздно вечером, зайдя испить воды, я зажигал там лампочку -- пол весь, и скамья большая, и даже стена были чуть не сплошь бурыми и шевелились. Приносил я из химического кабинета буры, и, смешивая с тестом, мы их травили. Тараканов менело, но Матрена боялась отравить вместе с ними и кошку. Мы прекращали подсыпку яда, и тараканы плодились вновь.
     По ночам, когда Матрена уже спала, а я занимался за столом, -- редкое быстрое шуршание мышей под обоями покрывалось слитным, единым, непрерывным, как далекий шум океана, шорохом тараканов за перегородкой. Но я свыкся с ним, ибо в нем не было ничего злого, в нем не было лжи. Шуршанье их -- была их жизнь.
     И с грубой плакатной красавицей я свыкся, которая со стены постоянно протягивала мне Белинского, Панферова и еще стопу каких-то книг, но -- молчала. Я со всем свыкся, что было в избе Матрены.
     Матрена вставала в четыре-пять утра. Ходикам Матрениным было двадцать семь лет, как куплены в сельпо. Всегда они шли вперед, и Матрена не беспокоилась -- лишь бы не отставали, чтоб утром не запоздниться. Она включала лампочку за кухонной перегородкой и тихо, вежливо, стараясь не шуметь, топила русскую печь, ходила доить козу (все животы ее были -- одна эта грязно-белая криворогая коза), по воду ходила и варила в трех чугунках: один чугунок -- мне, один -- себе, один -- козе. Козе она выбирала из подполья самую мелкую картошку, себе -- мелкую, а мне -- с куриное яйцо. Крупной же картошки огород ее песчаный, с довоенных лет не удобренный и всегда засаживаемый картошкой, картошкой и картошкой, -- крупной не давал.
     Мне почти не слышались ее утренние хлопоты. Я спал долго, просыпался на позднем зимнем свету и потягивался, высовывая голову из-под одеяла и тулупа. Они да еще лагерная телогрейка на ногах, а снизу мешок, набитый соломой, хранили мне тепло даже в те ночи, когда стужа толкалась с севера в наши хилые оконца. Услышав за перегородкой сдержанный шумок, я всякий раз размеренно говорил:
     -- Доброе утро, Матрена Васильевна!
     И всегда одни и те же доброжелательные слова раздавались мне из-за перегородки. Они начинались какии-то низким теплым мурчанием, как у бабушек в сказках:
     -- М-м-мм... также и вам!
     И немного погодя:
     -- А завтрак вам приспе-ел.
     Что' на завтрак, она не объявляла, да это и догадаться было легко: карто'вь необлупленная, или суп картонный (так выговаривали все в деревне), или каша ячневая (другой крупы в тот год нельзя было купить в Торфопродукте, да и ячневую-то с бою -- как самой дешевой ею откармливали свиней и мешками брали). Не всегда это было посолено, как надо, часто пригорало, а после еды оставляло налет на нЈбе, деснах и вызывало изжогу.
     Но не Матрены в том была вина: не было в Торфопродукте и масла, маргарин нарасхват, а свободно только жир комбинированный. Да и русская печь, как я пригляделся, неудобна для стряпни: варка идет скрыто от стряпухи, жар к чугунку подступает с разных сторон неравномерно. Но потому, должно быть, пришла она к нашим предкам из самого каменного века, что, протопленная раз на досветьи, весь день хранит в себе теплыми корм и пойло для скота, пищу и воду для человека. И спать тепло.
     Я покорно съедал все наваренное мне, терпеливо откладывал в сторону, если попадалось что неурядное: волос ли, торфа кусочек, тараканья ножка. У меня не хватало духу упрекнуть Матрену. В конце концов она сама же меня предупреждала: "Не умемши, не варЈмши -- как утрафишь?"
     -- Спасибо, -- вполне искренне говорил я.
     -- На чем? На своем на добром? -- обезоруживала она меня лучезарной улыбкой. И, простодушно глядя блекло-голубыми глазами, спрашивала: -- Ну, а к ужо'ткому что вам приготовить?
     К ужоткому значило -- к вечеру. Ел я дважды в сутки, как на фронте. Что мог я заказать к ужоткому? Все из того же, картовь или суп картонный.
     Я мирился с этим, потому что жизнь научила меня не в еде находить смысл повседневного существования. Мне дороже была эта улыбка ее кругловатого лица, которую, заработав наконец на фотоаппарат, я тщетно пытался уловить. Увидев на себе холодный глаз объектива, Матрена принимала выражение или натянутое, или повышенно-суровое.
     Раз только запечатлел я, как она улыбалась чему-то, глядя в окошко на улицу.
     В ту осень много было у Матрены обид. Вышел перед тем новый пенсионный закон, и надоумили ее соседки добиваться пенсии. Была она одинокая кругом, а с тех пор, как стала сильно болеть -- и из колхоза ее отпустили. Наворочено было много несправедливостей с Матреной: она была больна, но не считалась инвалидом; она четверть века проработала в колхозе, но потому что не на заводе -- не полагалось ей пенсии за себя, а добиваться можно было только за мужа, то есть за утерю кормильца. Но мужа не было уже двенадцать лет, с начала войны, и нелегко было теперь добыть те справки с разных мест о его сташе и сколько он там получал. Хлопоты были -- добыть эти справки; и чтоб написали все же, что получал он в месяц хоть рублей триста; и справку заверить, что живет она одна и никто ей не помогает; и с года она какого; и потом все это носить в собес; и перенашивать, исправляя, что сделано не так; и еще носить. И узнавать -- дадут ли пенсию.
     Хлопоты эти были тем затруднены, что собес от Тальнова был в двадцати километрах к востоку, сельский совет -- в десяти километрах к западу, а поселковый -- к северу, час ходьбы. Из канцелярии в канцелярию и гоняли ее два месяца -- то за точкой, то за запятой. Каждая проходка -- день. Сходит в сельсовет, а секретаря сегодня нет, просто так вот нет, как это бывает в селах. Завтра, значит, опять иди. Теперь секретарь есть, да печати у него нет. Третий день опять иди. А четвертый день иди потому, что сослепу они не на той бумажке расписались, бумажки-то все у Матрены одной пачкой сколоты.
     -- Притесняют меня, Игнатич, -- жаловалась она мне после таких бесплодных проходок. -- Иззаботилась я.
     Но лоб ее недолго оставался омраченным. Я заметил: у нее было верное средство вернуть себе доброе расположение духа -- работа. Тотчас же она или хваталась за лопату и копала картовь. Или с мешком под мышкой шла за торфом. А то с плетеным кузовом -- по ягоды в дальний лес. И не столам конторским кланяясь, а лесным кустам, да наломавши спину ношей, в избу возвращалась Матрена уже просветленная, всем довольная, со своей доброй улыбкой.
     -- Теперича я зуб наложила, Игнатич, знаю, где брать, -- говорила она о торфе. -- Ну и местечко, любота' одна!
     -- Да Матрена Васильевна, разве моего торфа не хватит? Машина целая.
     -- Фу-у! твоего торфу! еще столько, да еще столько -- тогда, бывает, хватит. Тут как зима закрутит да дуе'ль в окна, так не столько топишь, сколько выдувает. Летось мы торфу натаскивали сколища! Я ли бы и теперь три машины не натаскала? Так вот ловят. Уж одну бабу нашу по судам тягают.
     Да, это было так. Уже закруживалось пугающее дыхание зимы -- и щемило сердца. Стояли вокруг леса, а топки взять было негде. Рычали кругом экскаваторы на болотах, но не продавалось торфу жителям, а только везли -- начальству, да кто при начальстве, да по машине -- учителям, врачам, рабочим завода. Топлива не было положено -- и спрашивать о нем не полагалось. Председатель колхоза ходил по деревне, смотрел в глаза требовательно или мутно или простодушно и о чем угодно говорил, кроме топлива. Потому что сам он запасся. А зимы не ожидалось.
     Что ж, воровали раньше лес у барина, теперь тянули торф у треста. Бабы собирались по пять, по десять, чтобы смелей. Ходили днем. За лето накопано было торфу повсюду и сложено штабелями для просушки. Этим и хорош торф, что, добыв, его не могут увезти сразу. Он сохнет до осени, а то и до снега, если дорога не станет или трест затомошился. Это-то время бабы его и брали. Зараз уносили в мешке торфин шесть, если были сыроваты, торфин десять, если сухие. Одного мешка такого, принесенного иногда километра за три (и весил он пуда два), хватало на одну протопку. А дней в зиме двести. А топить надо: утром русскую, вечером "голландку".
     -- Да чего говорить оба'пол! -- сердилась Матрена на кого-то невидимого. -- Как лошадей не стало, так чего на себе не припрешь, того и в дому' нет. Спина у меня никогда не заживает. Зимой салазки на себе, летом вязанки на себе, ей-богу правда!
     Ходили бабы в день -- не по разу. В хорошие дни Матрена приносила по шесть мешков. Мой торф она сложила открыто, свой прятала под мостами, и каждый вечер забивала лаз доской.
     -- Разве уж догадаются, враги, -- улыбалась она, вытирая пот со лба, -- а то ни в жисть не найдут.
     Что было делать тресту? Ему не отпускалось штатов, чтобы расставлять караульщиков по всем болотам. Приходилось, наверно, показав обильную добычу в сводках, затем списывать -- на крошку, на дожди. Иногда, порывами, собирали патруль и ловили баб у входа в деревню. Бабы бросали мешки и разбегались. Иногда, по доносу, ходили по домам с обыском, составляли протокол на незаконный торф и грозились передать в суд. Бабы на время бросали носить, но зима надвигалась и снова гнала их -- с санками по ночам.
     Вообще, приглядываясь к Матрене, я замечал, что, помимо стряпни и хозяйства, на каждый день у нее приходилось и какое-нибудь другое немалое дело, закономерный порядок этих дел она держала в голове и, проснувшись поутру, всегда знала, чем сегодня день ее будет занят. Кроме торфа, кроме сбора старых пеньков, вывороченных трактором на болоте, кроме брусники, намачиваемой на зиму в четвертях ("Поточи зубки, Игнатич", -- угощала меня), кроме копки картошки, кроме беготни по пенсионному делу, она должна была еще где-то раздобывать сенца для единственной своей грязно-белой козы.
     -- А почему вы коровы не держите, Матрена Васильевна?
     -- Э-эх, Игнатич, -- разъясняла Матрена, стоя в нечистом фартуке в кухонном дверном вырезе и оборотясь к моему столу. -- Мне молока и от козы хватит. А корову заведи, так она меня самою' с ногами съест. У полотна не скоси -- там свои хозява, и в лесу косить нету -- лесничество хозяин, и в колхозе мне не велят -- не колхозница, мол, теперь. Да они и колхозницы до самых белых мух всЈ в колхоз, а себе уж из-под снегу -- что за трава?... По-бывалошному кипели с сеном в межень, с Петрова до Ильина. Считалась трава -- медовая...
     Так, одной у'тельной козе собрать было сена для Матрены -- труд великий. Брала она с утра мешок и серп и уходила в места, которые помнила, где трава росла по обмежкам, по задороге, по островкам среди болота. Набив мешок свежей тяжелой травой, она тащила ее домой и во дворике у себя раскладывала пластом. С мешка травы получалось подсохшего сена -- навильник.
     Председатель новый, недавний, присланный из города, первым делом обрезал всем инвалидам огороды. Пятнадцать соток песочка оставил Матрене, а десять соток так и пустовало за забором. Впрочем, за пятнадцать соток потягивал колхоз Матрену. Когда рук не хватало, когда отнекивались бабы уж очень упорно, жена председателя приходила к Матрене. Она была тоже женщина городская, решительная, коротким серым полупальто и грозным взглядом как бы военная.
     Она входила в избу и, не здороваясь, строго смотрела на Матрену. Матрена мешалась.
     -- Та-ак, -- раздельно говорила жена председателя. -- Товарищ Григорьева? Надо будет помочь колхозу! Надо будет завтра ехать навоз вывозить!
     Лицо Матрены складывалось в извиняющую полуулыбку -- как будто ей было совестно за жену председателя, что та не могла ей заплатить за работу.
     -- Ну что ж, -- тянула она. -- Я больна, конечно. И к делу вашему теперь не присоединЈна. -- И тут же спешно исправлялась: -- Какому часу приходить-то?
     -- И вилы свои бери! -- наставляла председательша и уходила, шурша твердой юбкой.
     -- Во как! -- пеняла Матрена вслед. -- И вилы свои бери! Ни лопат, ни вил в колхозе нету. А я без мужика живу, кто мне насадит?...
     И размышляла потом весь вечер:
     -- Да что говорить, Игнатич! Ни к столбу, ни к перилу эта работа. Станешь, об лопату опершись, и ждешь, скоро ли с фабрики гудок на двенадцать. Да еще заведутся бабы, счеты сводят, кто вышел, кто не вышел. Когда, бывалоча, по себе работали, так никакого звуку не было, только ой-ой-ойинь-ки, вот обед подкатил, вот вечер подступил.
     Все же поутру она уходила со своими вилами.
     Но не колхоз только, а любая родственница дальняя или просто соседка приходила тоже к Матрене с вечера и говорила:
     -- Завтра, Матрена, придешь мне пособить. Картошку будем докапывать.
     И Матрена не могла отказать. Она покидала свой черед дел, шла помогать соседке и, воротясь, еще говорила без тени зависти:
     -- Ах, Игнатич, и крупная ж картошка у нее! В охотку копала, уходить с участка не хотелось, ей-богу правда!
     Тем более не обходилась без Матрены ни одна пахота огорода. Тальновские бабы установили доточно, что одной вскопать свой огород лопатою тяжеле и дольше, чем, взяв соху и вшестером впрягшись, вспахать на себе шесть огородов. На то и звали Матрену в помощь.
     -- Что ж, платили вы ей? -- приходилось мне потом спрашивать.
     -- Не берет она денег. Уж поневоле ей вопрятаешь.
     Еще суета большая выпадала Матрене, когда подходила ее очередь кормить козьих пастухов: одного -- здоровенного, немоглу'хого, и второго -- мальчишку с постоянной слюнявой цигаркой в зубах. Очередь эта была в полтора месяца роз, но вгоняла Матрену в большой расход. Она шла в сельпо, покупала рыбные консервы, расстарывалась и сахару и масла, чего не ела сама. Оказывается, хозяйки выкладывались друг перед другой, стараясь накормить пастухов получше.
     -- Бойся портного да пастуха, -- объясняла она мне. -- По всей деревне тебя ославят, если что им не так.
     И в эту жизнь, густую заботами, еще врывалась временами тяжелая немочь, Матрена валилась и сутки-двое лежала пластом. Она не жаловалась, не стонала, но и не шевелилась почти. В такие дни Маша, близкая подруга Матрены с самых молодых годков, приходила обихаживать козу да топить печь. Сама Матрена не пила, не ела и не просила ничего. Вызвать на дом врача из поселкового медпункта было в Тальнове вдиво, как-то неприлично перед соседями -- мол, барыня. Вызывали однажды, та приехала злая очень, велела Матрене, как отлежится, приходить на медпункт самой. Матрена ходила против воли, брали анализы, посылали в районную больницу -- да так и заглохло. Была тут вина и Матрены самой.
     Дела звали к жизни. Скоро Матрена начинала вставать, сперва двигалась медленно, а потом опять живо.
     -- Это ты меня прежде не видал, Игнатич, -- оправдывалась она. -- Все мешки мои были, по пять пудов ти'желью не считала. Свекор кричал: "Матрена! Спину сломаешь!" Ко мне ди'вирь не подходил, чтоб мой конец бревна на передок подсадить. Конь был военный у нас Волчок, здоровый...
     -- А почему военный?
     -- А нашего на войну забрали, этого подраненного -- взамен. А он стихово'й какой-то попался. Раз с испугу сани понес в озеро, мужики отскакивали, а я, правда, за узду схватила, остановила. Овсяной был конь. У нас мужики любили лошадей кормить. Которые кони овсяные, те и ти'жели не признают.
     Но отнюдь не была Матрена бесстрашной. Боялась она пожара, боялась молоньи', а больше всего почему-то -- поезда.
     -- Как мне в Черусти ехать, с Нечаевки поезд вылезет, глаза здоровенные свои вылупит, рельсы гудят -- аж в жар меня бросает, коленки трясутся. Ей-богу правда! -- сама удивлялась и пожимала плечами Матрена.
     -- Так, может, потому, что билетов не дают, Матрена Васильевна?
     -- В окошечко? Только мягкие суют. А уж поезд -- трогацать! Мечемся туда-сюда: да взойдите ж в сознание! Мужики -- те по лесенке на крышу полезли. А мы нашли дверь незапертую, вперлись прям так, без билетов -- а вагоны-то все простые идут, все простые, хоть на полке растягивайся. Отчего билетов не давали, паразиты несочувственные, -- не знато...
     ВсЈ же к той зиме жизнь Матрены наладилась как никогда. Стали-таки платить ей рублей восемьдесят пенсии. Еще сто с лишком получала она от школы и от меня.
     -- Фу-у! Теперь Матрене и умирать не надо! -- уже начинали завидовать некоторые из соседок. -- Больше денег ей, старой, и девать некуда.
     -- А что -- пенсия? -- возражали другие. -- Государство -- оно минутное. Сегодня, вишь, дало, а завтра отымет.
     Заказала себе Матрена скатать новые валенки. Купила новую телогрейку. И справила пальто из ношеной железнодорожной шинели, которую подарил ей машинист из Черустей, муж ее бывшей воспитанницы Киры. Деревенский портной-горбун подложил под сукно ваты, и такое славное пальто получилось, какого за шесть десятков лет Матрена не нашивала.
     И в середине зимы зашила Матрена в подкладку этого пальто двести рублей себе на похороны. Повеселела:
     -- Маненько и я спокой увидала, Игнатич.
     Прошел декабрь, прошел январь -- за два месяца не посетила ее болезнь. Чаще Матрена по вечерам стала ходить к Маше посидеть, семечки пощелкать. К себе она гостей по вечерам не звала, уважая мои занятия. Только на крещенье, воротясь из школы, я застал в избе пляску и познакомлен был с тремя Матрениными родными сестрами, звавшими Матрену как старшую -- лЈлька или нянька. До этого дня мало было в нашей избе слышно о сестрах -- то ли опасались они, что Матрена будет просить у них помощи?
     Одно только событие или предзнаменование омрачило Матрене этот праздник: ходила она за пять верст в церковь на водосвятие, поставила свой котелок меж других, а когда водосвятие кончилось и бросились бабы, толкаясь, разбирать -- Матрена не поспела средь первых, а в конце -- не оказалось ее котелка. И взамен котелка никакой другой посуды тоже оставлено не было. Исчез котелок, как дух нечистый его унес.
     -- Бабоньки! -- ходила Матрена среди молящихся. -- Не прихватил ли кто неуладкой чужую воду освячЈнную? в котелке?
     Не признался никто. Бывает, мальчишки созоровали, были там и мальчишки. Вернулась Матрена печальная. Всегда у нее бывала святая вода, а на этот год не стало.
     Не сказать, однако, чтобы Матрена верила как-то истово. Даже скорей была она язычница, брали в ней верх суеверия: что на Ивана Постного в огород зайти нельзя -- на будущий год урожая не будет; что если метель крутит -- значит, кто-то где-то удавился, а дверью ногу прищемишь -- быть гостю. Сколько жил я у нее -- никогда не видал ее молящейся, ни чтоб она хоть раз перекрестилась. А дело всякое начинала "с Богом!" и мне всякий раз "с Богом!" говорила, когда я шел в школу. Может быть, она и молилась, но не показно, стесняясь меня или боясь меня притеснить. Был святой угол в чистой избе, и икона Николая Угодника в кухоньке. Забудни стояли они темные, а во время всенощной и с утра по праздникам зажигала Матрена лампадку.


  Сохранить

[ 1 ] [ 2 ] [ 3 ]

/ Полные произведения / Солженицын А.И. / Матренин двор


Смотрите также по произведению "Матренин двор":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis