Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Улицкая Л.Е. / Казус Кукоцкого

Казус Кукоцкого [10/25]

  Скачать полное произведение

    Из-за этого экстренного отъезда все опоздали на сутки к началу санаторного срока, поскольку Василиса не вернулась к означенному дню. Но это опоздание компенсировалось той нотой божественного восторга, которую испускала Василиса остальные двадцать три дня, проведенные ею на берегу Черного моря.
    Все курортницы увидели море первый раз в жизни. И каждая — свое. Василиса получила свидетельство великого господня могущества и мудрости. Горы произвели на нее большее впечатление, чем море, но и то, и другое вызывало восторг пред творцом, создавшим весь этот грандиозный инвентарь. Неслезливая и суховатая, она часто отирала скомканным платком непонятные слезы, и обычным ее занятием — за неимением стряпни, стирки, уборки — было праздное сидение на терраске, обращенной в сторону гор, с лицом неподвижным, взглядом остановившимся, как будто за этими горами были еще и другие, видимые только ей одной… Время от времени она впадала в экстатическое бормотание, и Елене, знающей давным-давно весь ее молитвенный репертуар, удавалось уловить обрывки псалмов, из которых Василиса твердо знала только пятидесятый, а остальные — кусками, клочками, отдельными фразами, но умела составлять из них вдохновенное лепетанье…
    Взойду ли на небо, ты там, сойду ли в преисподнюю, и там ты, возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря, и здесь ты обитаешь… Из уст младенцев и грудных детей устроил ты хвалу себе, господи… Щедр и милостив господь, долготерпелив и многомилостив… Он речет, и восстает бурный ветер…
    Кормили в санатории преизобильно, как-то оскорбительно для Василисы, так что, чуть освоившись, она отказалась ходить на завтрак и на обед, а приходила вместе со всеми только на ужин, занимала место за отведенным им отдельным столиком и наслаждалась обслуживанием. Официантки ставили ей еду, спрашивали, почему опять не приходила на обед и не подать ли чего еще… Одновременно с удовольствием она еще испытывала некоторое беспокойство, потому что по своему невеликому, но цепкому уму твердо знала, что если у кого-то излишки, то есть и такие, у кого жестокие недостатки… И христианская ее душа, несмотря на роскошь отдыха, испытывала легкий стыд. В конце концов она призналась Елене, что если в раю будет вот так же вот, то придется ей на какое другое место попроситься, потому что делается совестно.
    Томе совестно не было. Они с Таней радовались солнцу и морю по-щенячьи, совсем без мыслей, плескались, плавали, загорали. Попутно обнаружилось, что Таня пользуется универсальным успехом у всех молодых и не очень молодых людей — от продавцов на рынке, куда время от времени семья заглядывала купить какой-нибудь экзотический продукт вроде домашнего сыра, кавказской липучей сладости чурчхелы или пучка неизвестной травы, до отдыхающих в соседнем военном санатории молодых капитанов.
    Вечерами девочки отправлялись на танцы — в помещении столовой или на набережную. Таня танцевала, Тома сидела на стуле возле стены или стояла, если стульев не было, в обществе двух-трех девиц, не пользовавшихся успехом. Ходила Тома исключительно ради Тани, по своей воле ни за что бы не пошла терпеть эту стыдную скуку. Ей отчасти было удивительно, чего хорошего находит умная Таня в танце «быстрый фокстрот» или «медленное танго».
    В одиннадцать часов вечера Елена Георгиевна разыскивала их в тесноте танцплощадки и уводила спать. Иногда Таня успевала назначить свидание какому-нибудь ловкому танцору, вылезала в окошко и уходила на полночи. На семью им дали два двухместных номера, и девочки занимали тот, что был без террасы.
    Доверчивая Елена оказалась не подготовлена к такому коварству дочери и так ни разу и не накрыла Таню в ее полуночных приключениях. Первые поцелуи не произвели на Таню большого впечатления, они пахли каким-то особо вонючим мылом для бритья, незабываемым «Шипром» и отдавали сапожной ваксой и военными действиями. На Таню накатывал смех, и молодые мужчины, и так-то робеющие ее юной красоты, обидчиво ретировались. Словом, никакого романтического приключения Таня не вынесла из южной поездки. Ей было хорошо, как никогда в жизни.
    Зато свою пожизненную и глубокую любовь обрела в Крыму Тома. Здесь, на экскурсии в Никитский ботанический сад, на нее снизошла благодать: она влюбилась в ботанику, как девушки влюбляются в принцев. Произошло это в самом конце их пребывания в Крыму, за два дня до отъезда. Поездка, в общем-то, была неудачная — по дороге сломался автобус, его долго чинили, потом испортилась погода, и хотя до дождя дело не дошло, но солнце посреди дня померкло и нарядный глянец Южного берега замутился.
    Перед входом в Ботанический сад пришлось ждать экскурсовода, из-за их опоздания ушедшего по своим делам. Стояли возле темной бронзовой доски, на которой было выбито, что «Ботанический сад основан в 1812 году X.X.Стевеном, воспитанником Санктъ-Петербургской Медицинской Академии…». И некому было рассказать им, что Христиан Христианович Стевен человек не чужой, ближайший друг Никиты Авдеевича Кукоцкого, прямого предка Павла Алексеевича, и начало этому государственному делу было положено во время их первого совместного путешествия еще по Кавказу в 1808 году, что Никита Авдеевич не однажды навещал здесь, в Крыму, своего друга, они совершали замечательные многодневные экскурсии по внутреннему Крыму, и среди семи тысяч листов большого гербария флоры Таврической губернии немало образцов, собранных руками Кукоцкого…
    Наконец пришел экскурсовод, толстый человек в украинской расшитой рубахе и в золотых очках, отдаленно напоминающий Никиту Хрущева в его добродушной ипостаси, и повел их вниз по тенистой аллее. Было прохладно и таинственно. Экскурсовод рассказывал о богатейшей крымской флоре, о редких растениях-эндемиках, живущих исключительно в здешних местах, о древних мифах, связанных с растениями…
    Тома была городской девочкой, деревню ненавидела, можно сказать, по личным причинам. Проводя в детстве летние месяцы в деревне, она не заметила там никакой природы, все казалось обыденным и оскорбительно бедным. Лес, поле, пруд соединялись в ее опыте с тяжелой работой: в лес посылали собирать ягоду для продажи, в поле — помогать на уборке, на пруд — полоскать белье. Здесь, в Крыму, в Ботаническом саду природа была бескорыстна, не требовала от нее никаких трудовых усилий. И даже море, соленая вода, которую никому не надо таскать в ведрах из-под горы, создано было исключительно для радости плавания и ныряния.
    Тома украдкой гладила глянцевитые, и мохнатенькие, и сухие, как старая бумага, и хвойчатые, игольчатые листья кустарников, охраняющих дорожки Ботанического сада, и пальцы ее наполнялись неведанной прежде радостью. Недоласканная в младенчестве, не знающая любовного прикосновения в детстве, и теперь, обеспеченная всеми необходимыми вещами, она была по-прежнему лишена любовного прикосновения, без которого все живое страдает, болеет, хиреет… Может быть, и ее малый рост объяснялся тем, что трудно расти без любовного прикосновения, как без какого-то специального неведомого витамина…
    У хрущевообразного экскурсовода оказался совершенно волшебный голос, и то, что он говорил, было настоящей сказкой.
    — Вот акация,— указывал он на небольшое, цветущее сладким желтым цветом дерево,— одно из великих деревьев. Египетская богиня Хатхор, Великая Корова, рождающая солнце и звезды, по верованиям древних египтян, имела также ипостась дерева акации, дерева жизни и смерти. Акация была оракулом одной из великих богинь плодородия Передней Азии, и даже древние евреи, отвергающие идолопоклонство, соблазнились акацией — они называли ее «дерево ситтим» и еще в древние времена построили из нее ковчег завета…
    Из всего сказанного понятно было Томе только одно слово — корова. Все остальное было непонятно, но здорово. И оказывалось, что каждое дерево, каждый куст, и даже самый маленький цветок имеют иностранное имя, историю, географию и, самое удивительное, легенду своего пребывания в мире. А она, Тамара Полосухина, ничего подобного не имеет, и даже по сравнению с елкой или ромашкой ничего не значит…
    И еще возникло чувство — оформленных мыслей у Томы не было, только чувства, приправленные мыслью,— взаимной симпатии с растениями и равенства в незначительности.
    «Наверное, среди этих растений есть какое-то одно, точно такое же, как я… Если бы я его увидела, я бы сразу узнала»,— думала Тома, касаясь на ходу рододендрона и самшита…
    Ни в мыслях, ни в чувствах Таня с Томой почти никогда не совпадали, а если и совпадали, то исключительно благодаря Томиному умению подстроиться на Танину волну. На этот раз они думали об одном и том же: а если бы я была растением, то каким именно?
    Из карманных денег, которые Таня тратила немедленно и нерасчетливо, а Тома слегка зажимала, Тома купила в ларьке на выходе из Ботанического сада два набора открыток с местными и средиземноморскими видами растений и скучную книгу «Флора Крыма».
    Проблема выбора для Томы подходящей профессии, над которой задумывалась и Елена Георгиевна, и Павел Алексеевич, и только Василиса считала вполне определенным, что Тома должна пойти по ее следу, решилась в этот день.
    Впереди еще был десятый класс, целый год, чтобы все определить в деталях, подготовиться к экзаменам. Таня нацелилась на биофак, к удивлению Павла Алексеевича, не представлявшего для дочери никакого иного пути, кроме медицинского. Но Таня лепетала что-то о высшей нервной деятельности, об изучении сознания — первые научно-фантастические американские книги уже были переведены, и мальчики Голдьберги усердно Таню ими снабжали. Это было очень романтично, гораздо более романтично, чем ежедневная рутинная работа врача. Что же касается Томы, Павел Алексеевич отвез ее в Тимирязевскую академию. Там их встретили с почетом, полагающимся Павлу Алексеевичу, показали опытные поля с кукурузой и соевыми бобами и лаборатории. На Тому впечатление произвела лаборатория искусственного климата, оранжереи с южными растениями, все остальное напомнило о скучной колхозной жизни, с севооборотами, руганью в правлении колхоза и деревенской тоской. На обратном пути она сказала Павлу Алексеевичу, что Тимирязевская академия ей не больно понравилась, а ей бы хотелось в такое место, где с южными растениями работают. Павел Алексеевич попытался объяснить приемышу, что, получив образование, она сможет работать в Ботаническом саду или в Институте лекарственных растений, или еще где-нибудь, но Тома глухо замолчала: она не понимала, зачем ей нужно получать образование, если в Ботанический сад она и так может пойти работать. Ей всего-то и хотелось — любоваться красивыми растениями, ухаживать за ними, трогать иногда руками и вдыхать их запахи… Пока суть да дело, она развела на подоконнике целое семейство глиняных горшков всех размеров и возилась с лимонными и мандариновыми зернышками…
    глава 18
    Так и получилось, что годом позже Таня сдавала экзамены в университет, преодолевая высокий конкурс и собственную, неизвестно откуда взявшуюся экзаменационную застенчивость, а Тома просто подала заявление на курсы озеленителей при Мосгорисполкоме, чтобы ровно через полгода получить белесую справку, сообщающую о приобретении ею профессии.
    Таня на дневное отделение не прошла, недобрала одного балла, но ее зачислили на вечернее. Ей надо было теперь устроиться на работу по специальности, чтобы предоставить к первому сентября справку. Павел Алексеевич, не считавший возможным помочь Тане при поступлении телефонным звонком одному из университетских китов, равных ему по рангу, теперь снял телефонную трубку и позвонил своему старинному коллеге, профессору Гансовскому, врачу и ученому, заведующему клиникой мозговых нарушений у детей и лабораторией по изучению развития мозга. Просьба Павла Алексеевича была скромной — принять дочку, вечерницу биофака, на работу в должности лаборанта. Профессор Гансовский хмыкнул и сказал, что ждет их хоть завтра.
    Павел Алексеевич привел свое сокровище через несколько дней. Таня знала это здание возле Устьинского моста с детства: сюда приводили ее то на рентген, то на прием к детскому кардиологу… Но теперь она входила в обшарпанную дверь с заднего двора, через проходную с черной доской, увешанной номерками. Это было совершенно иное ощущение. Она шла наниматься на работу…
    Профессор Гансовский жил почти круглый год на даче, приезжал на работу не каждый день, но в этот день он назначил свидание Павлу Алексеевичу с дочерью еще и потому, что одна из ведущих его сотрудниц, Марлена Сергеевна Конышева, подготовила ему на прочтение рукопись своей докторской диссертации и должна была передать свой пухлый том.
    У старого профессора Гансовского отношения с его сотрудницами были богатыми. Ему было уже за семьдесят, лысина отливала веселеньким оттенком хны пополам с басмой, зато бордюр волос, окружающий темечко от уха до уха, был густо-каштановым. Брови он носил натурально-черными, и весь его курятник постоянно поэтому поводу дискутировал: красит ли он брови и чем… Несмотря на недостойное пола кокетство, он был настолько и безусловно мужествен, что раскраска, не то боевая, не то брачная, вызывала скорее досаду, чем насмешку. Невысокий, широкогрудый, с крупными родинками на щеках, он был похож на старого боксера — и в собачьем смысле тоже. В своей женской лаборатории он царствовал, и все сотрудницы, за исключением уборщицы Марии Фоковны, санитарки Раиски и двух аспиранток (одна осетинка, вторая туркменка, склонные рассматривать индифферентность шефа как дискриминацию), прошли через его мощные, непропорционально длинные руки, и недовольных, надо признаться, не было. Всех этих пикантных подробностей биографии Гансовского Павел Алексеевич не знал. Чтобы знать сплетни, надо все-таки иметь к ним известный интерес. Павел Алексеевич не знал даже, что первая жена Гансовского работает всю жизнь в лаборатории, и вторая, более молодая, кончила здесь же аспирантуру и осталась ординатором в клинике, и еще была одна, в ранг жен не восшедшая, полная миловидная лаборантка Зина, немолодых лет, которой Гансовский помогал все жизнь воспитывать сына, и Галя Рымникова, колокольного роста с кукольной головкой, которая проработала два года его личным лаборантом, а потом ушла с большим, едва заштопанным скандалом, и еще кое-какие мелочи, интересные в основном участникам этого многолетнего спектакля. Зато Павел Алексеевич знал прекрасные работы Гансовского по эмбриогенезу мозга и считал его на этом основании подходящим для Тани учителем.
    Таню ввели в кабинет. Здесь стояли шкафы с породистыми книгами, два бронзовых бюста неизвестно кого, несколько больших стеклянных банок с препаратами мозга, застывшими завитками цвета детского мыла… В простенке между окнами висели черно-красные таблицы и фотографии подкрашенных пейзажей, где реки были микронными капиллярами, берега — волокнами поперечно-полосатой мускулатуры, и громоздились горы, разверзались впадины, и все это геологическое по виду действие разыгрывалось в окуляре микроскопа с не бог весть каким увеличением…
    — Я передам вас, Татьяна Павловна, на руки к моей ученице, Марлене Сергеевне. Она вас научит необходимой гистологической работе. Она большой мастер по изготовлению препаратов. С этого мы начнем… А там посмотрим…
    Он встал, оказался коротконог, на полголовы ниже Тани, но двигался быстро и резко, как теннисный мяч. И махнул рукой, чтобы шли за ним…
    Лаборатория помещалась в старом доме, занимала два этажа, и какие-то межэтажные закоулки с окнами, вписанными то возле пола, то возле потолка, как будто из прежних двух этажей было выкроено три. Два почтенных академика вели за собой стройную кудрявую девушку, и сердце ее замирало ото всего — от запахов вивария, чего-то химического, вареного, горячего, противного, притягательного. То же самое чувство испытывает, наверное, обреченная театру девица, впервые попадая за кулисы…
    Коридор сделал последний поворот около пожарного шланга, свернутого змеей за стеклянной дверцей, и они вошли в святая святых… Там было стеклянно-хрустально, прозрачно и прекрасно. Старый лабораторный стол с мраморной столешницей, вполне пригодной для надгробья, широкоплечий шкаф с тяжелыми выдвижными стеклами и прозрачные шкафчики с разложенными внутри сверкающими инструментами, стеллажи с химической посудой, со стерильным нутром. Прелесть мелких стеклянных трубочек, шарообразных и конических колб…
    На обычных письменных столах стояли микротомы на приземистых чугунных подставках с предметными столиками и чудовищными треугольными лезвиями, с выведенной до бритвенной остроты режущей поверхностью. Микроскопы, сверкающие медными детальками и разнообразными винтами, задирали свои рога. Под круглым прозрачным колпаком из неравномерно утолщающегося книзу стекла сияли торзионные весы… И было еще великое множество незнакомых предметов, притягивающих зачарованный взгляд Тани.
    У лабораторного стола стояла высокая женщина с черно-седой челкой, узкоглазая и некрасивая, со слишком коротким расстоянием между кончиком носа и верхней губой. В лице ее была брезгливость, чистоплотность, тщательность и еще что-то особо для Тани притягательное — не то уверенность, не то безукоризненность… Халат ее сверкал высокогорной белизной, руки были хирургически отмыты, а пальцами она совершала какие-то мельчайшие движения.
    Обернувшись на мгновение, она снова уткнулась в свою ювелирную работу, извинившись, что еще несколько минут ей понадобится, чтобы закончить.
    — Старое немецкое оборудование,— с удивлением заметил Павел Алексеевич.
    — Да, все довоенное. Вывезли из Германии. Но пока что ничего лучше не научились производить. Йенская оптика, знаете, золингеновская сталь…— ухмыльнулся Гансовский.— Я сам и вывозил. Здесь у нас оборудование из Гумбольдтовского университета…
    Но Таня не слышала, о чем они говорили,— она глаз не могла отвести от того, как Марлена Сергеевна крошечными, какой-то изысканной формы ножничками и тонким пинцетом прикасалась к атласно-розовому округлому пузырю, лежащему на предметном стекле. Рядом на мраморном столе лежала целая шеренга таких же стекол с розовыми пузырями и отталкивающего вида зубоврачебный лоток.
    — Марлена Сергеевна, я привел вам дочь нашего уважаемого доктора Кукоцкого. Молодой биолог,— закхекал профессор довольно противно,— к вам на выучку. Побеседуйте, пожалуйста, с девушкой, а я пока проведу Павла Алексеевича по лаборатории…
    И они вышли, а Таня осталась. Марлена Сергеевна кивнула ей:
    — Подойди поближе и посмотри, что я делаю…
    И Таня увидела. Ученая дама, которой предстояло на несколько лет стать Таниным кумиром, маникюрными ножницами надрезала розовый пузырек, который оказался крохотной головкой новорожденного крысенка, отогнула края надреза пинцетом и аккуратнейшим образом сняла тончайшую, толщиной в детский ноготок, пластинку черепной кости, чтобы не повредить нежное белое вещество, самое сложное из всего, что создала природа, ткань мозга…
    Подрезав пластинки у основания, Марлена Сергеевна легким прикосновением пинцета сняла их, и обнажилось два удлиненных полушария, и две обонятельные доли, выступающие вперед. Ни одной царапины, ни одного пореза не было видно на этом сдвоенном зерне. Мозг перламутрово блестел. Тонким пинцетом Марлена Сергеевна перекусила продолговатый мозг там, где он соединялся со спинным, специальной лопаточкой приподняла эту мерцающую жемчужину и в тот момент, когда мозг укладывался на лопаточку, Таня заметила легчайшую сетку сосудов, еле видимых глазом. Только что мозг помешался, как в чаше, в своем природном ложе и казался архитектурным сооружением, а теперь соскользнул тяжелой каплей с хромированной лопаточки в стеклянный бюкс, наполненный прозрачной жидкостью… В бюксе уже лежало несколько таких же горошин, успевших немного съежиться…
    — Здесь требуется большое внимание и аккуратность,— сказала Марлена Сергеевна.— Собственно, мелкие порезы с боков допустимы, нас интересуют не поверхностные, а более глубокие слои мозга…
    Разговаривая, она приподняла марлевую салфетку с лотка: в нем шевелилось несколько новорожденных крысят, вперемешку с уже обезглавленными туловищами, головки от которых пошли в жертву высокому и кровожадному богу науки… От этого ужасающе незаконного сочетания живого, слепо-шевелящегося, теплого и доверчивого, и обезглавленного, декапитированного, как говорила Марлена Сергеевна, тошнота поднялась от желудка к горлу. Таня проглотила слюну…
    — Крыски мои,— заворковала ученая дама, взяла крысенка двумя пальцами, погладила по узкой хребтинке и другими ножницами, покрупнее, лежащими справа от лотка, точно и аккуратно отрезала головку. Слегка вздрогнувшее тело она сбросила в лоток, а головку любовно разложила на предметном стекле. После чего испытующе посмотрела на Таню и спросила с оттенком странной гордости:
    — Ну а ты так сможешь?
    — Смогу,— ни минуты не промедлив, ответила Таня. Она вовсе не была уверена, что действительно сможет.
    Надо, сказала она себе и, мужественно справившись с позывом к рвоте, взяла в левую руку нежную атласную пакость, новорожденного крысенка, оказавшегося на ощупь очень теплым, а в правую — холодные, прекрасно подогнанные к руке ножницы, и, зажавши просвещенным, рвущимся к науке разумом глупую бессмертную душу, надавила на верхнее кольцо большим пальцем. Хрумс — и головка упала на предметное стекло.
    — Молодец,— одобрительно сказал мягкий женский голос.
    Жертва была принята, Таня прошла испытание и была посвящена в младшие жрицы.
    глава 19
    С годами Павел Алексеевич находил все более смысла в чтении древних историков.
    — Это единственное, что примиряет меня с сегодняшними газетами,— постукивал он твердым, в йодистой рамке ногтем по кожаному переплету «Двенадцати цезарей».
    Василиса убирала у него в кабинете, он сидел в комнате девочек, ожидая конца ежемесячного мероприятия. Таня удивленно поводила тонкой, с фамильной кисточкой у основания, бровью:
    — Не вижу никакой связи, пап.
    Как тебе сказать? Юлий Цезарь был гораздо талантливее Сталина как полководец, Август во сто крат умней, Нерон более жесток, а Калигула более изобретателен на всякую мерзость. И все, решительно все, и самое кровавое, и самое возвышенное, становится исключительно достоянием истории.
    Таня приподнялась с подушки:
    — Но как-то грустно думать, что все так бессмысленно и все жертвы напрасны.
    Павел Алексеевич усмехнулся и погладил шагреневый переплет:
    — Какие жертвы? Не бывает никаких жертв. Есть только инстинкт самооправдания, оправдания действий, иногда глупых, иногда бессмыссленных, чаще злых и корыстных… Через какую-нибудь тысячу лет, Танечка, а может, через пятьсот, старый гинеколог вроде меня — уж нашу-то профессию никакой прогресс не отменит — будет читать старинную русскую историю двадцатого века, и там будет две страницы про Сталина и два абзаца про Хрущева. И несколько анекдотов…
    Таня улыбнулась:
    — Не так, пап. Будут знать Ахматову, Цветаеву, Пастернака, а Сталина и Хрущева упомянут только по той причине, что они их преследовали.
    — Это будет уже при коммунизме,— мечтательно вставила Тома, заботливо обмывавшая больную монстеру.
    Павел Алексеевич был в хорошем расположении духа и позволил себе пошутить:
    — Нет, Томочка, это будет уже после…
    «Надо будет потом у Тани спросить, что он имеет в виду»,— решила Тома. Что будет после коммунизма, про это ей не говорили. Хотя, в конце концов, какая разница, нас-то уже не будет… У нее была серьезная забота — бледные пятна появились у основания листьев, и на них восковой слой как будто немного размягчен. Она провела нежными кончиками пальцев по листовой поверхности — ну точно, размягчен. И, кажется, такое же пятно намечается у драгоценной юкки…
    «Неужели вирус?» — ужаснулась она и навеки забыла про коммунизм. Она была уже довольно опытной сотрудницей Мосгорозеленения, и два раза ей приходилось сталкиваться с вирусными заболеваниями растений, но то были растения казенные, один раз в скверике у Большого театра, второй — в теплице, откуда им присылали рассаду. И в обоих случаях справиться с вирусом не удалось, он погубил-таки и бархатцы, и левкои. А здесь цветы были свои, любимые, и Тома засунула в рот большой палец левой руки и начала сосредоточенно подгрызать под корень ноготь… Она отгрызла какую-то микроскопическую малость и принялась за обследование своих джунглей — к концу пятидесятых годов ее стараниями квартира Кукоцких совершенно преобразилась: не осталось ни одной поверхности, не занятой горшками и банками с вечнозелеными растениями.
    Поначалу жесткая зелень радовала глаз Елены, потом она начала слабую борьбу с жестяными консервными банками и старыми кастрюлями, в которые Тома высаживала своих питомцев. Елена покупала горшки, кашпо, но помоечных банок все прибывало. Подоконники были плотно заставлены, и глянцевитая армия перебиралась на обеденный и письменные столы, опускалась на пол. Детская, Танина когда-то комната, выглядела давно уже подсобным помещением цветочного магазина.
    Таню это растительное изобилие мало беспокоило, она дома почти не появлялась. Убегала рано на работу, к своим крысам и кроликам, операциям и препаратам, с работы неслась в университет и приходила в половине двенадцатого, валясь с ног. Дни, свободные от учебы, она тоже где-то пропадала, то в гостях, то в развлечениях. Тома постепенно перестала участвовать в Таниной вечерней жизни. Какие-то новые друзья завелись у Тани, мальчики Гольдберги уступили место другим, более интересным молодым людям, которые в доме не появлялись.
    Елена приходила обыкновенно с работы в начале седьмого и вместо Тани находила Тому с детской лейкой в руках, все шушукающуюся со своими горшками. У Томы рабочий день кончался рано, в половине пятого она уже была дома. Василиса, ворча, кормила всех по отдельности.
    Павел Алексеевич вкалывал как рабочий горячего цеха, в две смены. Кроме института и клиники, он взялся преподавать на курсах повышения квалификации врачей, что всех и удивляло, и раздражало: это было вовсе не дело академика три раза в неделю допоздна читать лекции провинциальным акушерам, старым повивальным бабкам, которые если и получили когда-то медицинское образование, то уже и сами не помнили, в чем оно заключалось. Своими обязанностями академика он как раз пренебрегал. Как школьник, прогуливал заседания Президиума, отстранился от начальства. К его репутации пьяницы добавилась еще и молва о чудаковатости.
    Давно уже сменилось руководство в министерстве, на место Коняги заступил сперва старый кагэбэшник с ветеринарным образованием, потом знаменитый хирург, беспощадный карьерист и вор. Павел Алексеевич распростился безо всякого сожаления со своим великим проектом переделки здравоохранения, и переделка эта происходила без его участия, хотя давным-давно забытые им самим бумаги лежали в сейфе нового министра и он изредка пробегал их глазом — было небесполезно…
    Медицинское влияние Павла Алексеевича, несмотря на холодные отношения с начальством, было необыкновенно широким. Все эти провинциальные тетки, приезжавшие с окраин огромной страны, обучались от него и старым приемам родовспоможения, и новым подходам к сохранению беременности, лечению воспалительных процессов и послеродовых осложнений… Он написал несколько учебников для среднего медицинского персонала — считал эту категорию незаслуженно пренебрегаемой,— монографию по вопросам бесплодия.
    Но главным делом всегда оставалась больная — брюхатая пациентка, приносившая ему свое чрево с червоточинкой, с неполадком, с тревогой. Приемы разного уровня — еженедельные консультации, просьбы знакомых, частные консультации. Хотя давно уже существовала Кремлевская больница, именно к нему часто обращались жены и дочери первейших лиц государства — кому рожать, кому оперироваться…
    Одно из отделений клиники с эвфемистическим названием «Диагностическое» занималось выскабливаниями, среди которых случались и диагностические… Это было чуть ли не единственное место в городе, где операцию обезболивали, в прочих грех наказывали жестоко — дерзкое решение избавиться от нежеланного ребенка уже включало в себя почти автоматически испытание болью… Четыре хирурга этого отделения и четыре квалифицированные сестры не покладая шестнадцати рук скребли и скребли. Анестезия самая примитивная, местный наркоз, новокаин, двадцать пять минут работы, пузырь льда на замороженный живот, и следующая…
    Павел Алексеевич редко заходил в это отделение. Искусственное прерывание беременности он считал самой тяжелой из гинекологических операций в моральном отношении, и для женщины, и для врача… Но разве не здесь пролегает существенная граница между человеком и животным, возможность и право выхода за пределы биологического закона — производить потомство не по воле природных ритмов, а по своему собственному желанию? Не здесь ли реализуется человеческий выбор, право на свободу, в конце концов?
    Позицию противоположную, крайнюю, представляла Василиса. С тех пор, как она сменила свое обожание Павла Алексеевича на полное его неприятие, он даже как-то серьезнее стал к ней относиться. У нее оказалась нелепая, с точки зрения доктора, тупая и бесчеловечная, но по-своему нравственная позиция. Печально только, что она своим мракобесным ужасом перед абортами повлияла на Елену, внушила ей церковно-христианскую нетерпимость. Василисина малограмотность и ее воззрения вполне гармонически сочетались. Но Елена? Как объяснить ей, что не Молоху он служит, а несчастным людям гнусно устроенного мира… К тому же практически он никогда и не занимался сам искусственным прерыванием беременности. Может быть, единственное, что его теоретически интересовало во всем этом мероприятии, это утилизация ценнейших биопродуктов, которые возникают в данном случае как отход. Но это разрабатывали гематологи, целая лаборатория, которую возглавлял его толковый ученик… Нет, был еще один аспект, занимавший Павла Алексеевича, он даже рекомендовал одному из своих сотрудников поразмыслить над гормональным послеабортным сворачиванием, то есть процессом, совершенно не изученным,— как женский организм проживает искусственное прерывание беременности, какие гормональные последствия имеют место и как помочь организму с наименьшими потерями выйти из этого состояния…
    Этот разлад между его разумной профессиональной деятельностью и каменной стеной неприятия, на которую он наталкивался дома,— разумеется, речь шла о жене, а не о безмозглой Василисе, побуждал его к размышлениям, и он, словно оправдываясь, постоянно писал об этом заметки, записки, комбинировал медицинские случаи с самыми отвлеченными соображениями — доморощенная философия медицины. Эти разрозненные мысли он и не пытался оформить в нечто стройное и внятное… Илья Иосифович Гольдберг, постоянно производящий бесчисленные мелкоисписанные листы бумаги и каждый раз оповещавший друга о грандиозных своих замыслах, полностью отбил у Павла Алексеевича охоту строить всеобъемлющие концепции и возводить планетарные планы…


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ]

/ Полные произведения / Улицкая Л.Е. / Казус Кукоцкого


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis