Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Соевые конфеты

Соевые конфеты [4/4]

  Скачать полное произведение

    -- Тебе бы в рентгенологи.
     -- И без рентгена наскр-розь...
     -- Фунтика, к примеру.
     -- Ишь, чЕ вспомнил! Футлик его фамилия. Э-эх, Футлик-мутлик! -- рассеянно глядя куда-то, вздохнула она. -- Ему баба знаешь какая нужна? Во! -- раскинула Ксения руки, -- и чтоб барахло меняла, золото скупала... А я? -- она огляделась вокруг: -- Папа не прилетит, Федор уедет, все тут промотаю и к маме дерну, санитаркой, в санпоезд.
     -- С такими ручками только урыльники и таскать!..
     -- А чЕ ручки? -- Ксения посмотрела на свои руки, вытянув их перед собою, точно слепая. -- Потренируюсь -- и порядок! Я так-то здоровая, только ленивая... Так какое горе-то? Болезнь?
     Она помолчала, выслушав меня, затем тряхнула рукав моей гимнастерки:
     -- Держись!
     -- Ну, ладно. Мне пора! -- заторопился я. -- А то товарищ сержант...
     -- Да поговори ты со мной еще, о славный железнодорож- ник! Хоть про рельсы, хоть про паровозы... С сержантом я все улажу.
     Застегнув все еще картошкой пахнущую телогрейку, с которой сыпался крахмал, я протянул Ксении руку:
     -- Спасибо за хлеб-соль!
     -- Серьезный вы человек, товарищ боец! -- Не подавая руки, Ксения быстро спросила: -- Кто твой любимый герой? Скоренько! Не раздумывая.
     -- Допустим, Рудин, -- усмехнулся я.
     -- О-о, сударь! Вы меня убиваете! Дмитрия Николаевича я полюбила и бросила еще в школьном возрасте! -- Опершись спиной на косяк двери, она прикрыла глаза и без форса начала читать: "Вошел человек лет тридцати пяти, высокого роста, несколько сугуловатый, курчавый, смуглый, с лицом неправильным, но выразительным и умным, с жидким блеском в быстрых, темно-серых глазах, с прямым широким носом и красиво очерченными губами. Платье на нем было не ново и узко, словно он из него вырос".
     -- Ну как? -- Ксения кулаком постучала себе в темечко. -- Варит котелок?
     Когда она читала, перекос ее губ и надменный прищур были заметней, в не совсем закрытом глазу белела простоквашная мякоть, отчего лицо становилось несколько уродливым, и меня, такого неотесанного, корявого, в себе самом зажатого -- это как бы сближало с нею, придавало смелости.
     -- А как насчет Фомы-ягненка? -- подсадил я собеседницу.
     -- Фи, допризывник! Я ему про Ерему, он мне про Фому! Из вашей деревни небось?
     -- Сама-то ты деревня!
     -- Подожди! -- Ксения ушла в комнаты и вернулась с богато изданной книгой. -- На! Насовсем! Бери, бериТам наш адрес. Может, напишешь мне о боевых подвигах? Напишешь, а?
     Я не шел на пересылку, меня несло по городу. Случилось! Случилось! Я встретил девушку, какую мечтал встретить, и хотя заранее знал, что она так и останется мечтой, но "Рудин"-то со мною будет, он мне напомнит о том, что она, эта так необходимая мне встреча, была на самом деле, и долго я буду жить ощущением нечаянно доставшегося мне счастья. А девушка будет жить где-то, с кем-то своей жизнью, неведомой мне, и в то же время останется со мной навсегда.
     Как прекрасно устроен человек! Какой великий дар ему даден -- память!
     Письмо Ксении я так и не написал, точнее, так его и не закончил, потому что писал и пишу его всю жизнь, оно продолжается во мне, и дай Бог, чтоб слогом, звуком ли отозвалось оно во внуках моих.
     ***
     Федя Рассохин повертел "Рудина" и скуксился:
     -- Подарила так подарила...
     -- Вернуть?
     -- ЧЕ-о? Она те вернет! Она чЕ сплановала? Ты с этой книжицей явишься к ней после войны, вы приятно побеседуете, и, глядишь, она совсем тебе голову заморочит!.. Ох, сеструха, сеструха! Вот горе-то мое!..
     Федя Рассохин выписывал бумаги на получение продуктов и в то же время объяснял, что околачивается на пересылке из-за нее, из-за сестры, пока отец с севера не прилетит, иначе эта фифа институт бросит, на фронт умотает либо фунтика какого-нибудь опять к дому приручит.
     -- Слушай! Да ну ее! Слушай! Народ понаехал из тайги -- сплошь блатняки и бывшие арестанты. В карты дуются, пьют. Назначаю тебя старшим десятка. Иди получать продукты. Следи, чтоб не стырили. Завтра отправка.
     -- Куда?
     Зачесался, замялся товарищ командир.
     -- Ладно! -- Махнул он рукой. -- Куда едешь -- не скажу. ЧЕ везешь -- снаряды... -- И сообщил, что команда отправляется под Новосибирск, в пехотный полк, но если я хочу подзадержаться, мы можем вместе двинуть уже в сам Новосибирск, и не в пехотный, а в формирующийся автополк -- есть разнарядка на него, Федю Рассохина, он добьется, чтоб меня "прикомандировали", -- и мигом железнодорожника превратят в классного шофера.
     -- Нет, Федя, отправляй меня с командой. Вот в Овсянку, можешь если, отпусти... попрощаться.
     Утром я прихватил возле мелькомбината сплавщицкий катер. Пока он скребся вверх по Енисею на деревянной горючке, солнце поднялось высоко, пригрело обеленные утренним заморозком голые склоны гор, и засверкали горы, и дохнули знобкой стынью ущелья.
     Село стояло на берегу реки, оглохлое, пустое. Крыши домов парили, в щелях теса серебрился иней. На дверях домов виднелись старые, тяжелые замки, ворота заперты на заворины, люди ходили через огороды, собак не слышно, старух на завалинках не видно, стариков под навесами -- тоже, дети не играют на улицах -- все при деле, от мала до велика, все готовятся ко второй военной зиме.
     Августа ушла на работу. И бабушки не было дома. Прихватив девчонок, она отправилась на Фокинский улус -- перекапывать поле подсобного хозяйства, которое шаляй-валяй убирали студенты и наоставляли много картошек в земле. Отправилась бабушка по той самой дороге, которой ушел навсегда маленький Петенька, и, знал я, непременно всплакнет она о маленьком внуке, помолится о его душе, бестелесно витающей в лесах и горах, желая ей, невинной, скорее отмучиться и опасть на землю березовым листом, перышком голубиным, лепестком цветочным, белой ли снежинкой.
     Никто не умеет так складно, как бабушка, причитать, никто не может всех нас, живых и мертвых, больших и маленьких, так верно помнить, так жалостно жалеть, так горько оплакивать.
     Лишь дядя Ваня и тетя Феня были дома. Встретили они меня со слезами -- в составе той самой сибирской бригады, которую я не застал на пересылке, братан мой Кеша отбыл на войну.
     Смеясь и плача, дядя Ваня и тетя Феня рассказывали, как, дернув на прощанье водчонки, хорохорился Кеша. "Я этому Гитлеру-блянине все кишки выпушшу!" Родители и невеста умоляли бойца поберечь свою отчаянную головушку, но он ярился пуще того -- не только Гитлера, всю его клику грозился извести подчистую!
     Ценя Кешину отчаянность, соглашаясь с его намерениями, невеста все же просила, чтоб хоть после боя -- не все же время идет сражение -- вспоминал он о родителях и хоть немного, совсем чуть-чуть думал о ней. На что Кеша выдал:
     -- Тут, в неревне, в нраке, чуть, бывало, занумался -- и плюху поймашь, там и вовсе нумать нековды, там, невка, зевни -- пулю проглотишь!..
     До Гитлера Кеше добраться не довелось, но, воюя в Сталинграде командиром пулеметного расчета, искрошил он довольно противника, заработал орден, медаль и с оторванными пальцами на левой руке и на правой ноге, одним из первых вернулся в село. Я интересовался впоследствии -- держался за ногу, что ли? Кеша, а он сделался боек на язык после фронта, отшил меня, заявив, что держался совсем за другое место и не растряс ничего, в целости доставил своей дорогой невесте.
     Так и не повидавшись с бабушкой и Августой, передав прощальный им привет через дядю Ваню, я переправился на известковый завод и неторопливо побрел в город дачным местом, привычной прибрежной дорогой, проложенной моими односельчанами, натоптанной рекрутами, переселенцами, мешочниками, арестантами и просто нуждой и судьбой по земле гонимым людом.
     ***
     Ночью на пересылку прибыло еще несколько команд.
     В казармах сделалось людно и шумно. Днем началась отправка. Федя Рассохин крепко пожал мне руку и, потирая поблескивающий нос, улыбнулся, желая всего хорошего, сожалея, что не вместе едем, наказывал, чтоб я не партизанил -- пехотный полк не детдом, и коли я буду себя недисципли- рованно вести, из меня винегрет сделают.
     Я обещал Феде Рассохину вести себя дисциплинированно.
     -- Да-а! -- спохватился он, убежал в контору и вынес оттуда кулек. -- На! Ксюха послала. Бери, бери!
     В пакете оказались соевые конфеты местного производства -- такими конфетами отоваривали карточки вместо сахара. Все съедобное и сладкое, что могло и должно было попасгь в конфеты, на фабрике работяги слопали и унесли, пустив в производство лишь соевую муку и какую-то серу или смолу. Когда конфету возьмешь на язык, она по мере ее согревания начинает набухать, растекаться, склеивать рот так, что его уж не раздерешь, и чем ты больше шевелишь зубами, тем шибче их схватывает массой, дело доходит то того, что надо всю эту сладость выковыривать пальцем.
     Ксения получила соевые конфеты на студенческую карточку и -- не выбрасывать же добро -- послала допризывнику гостинец, как тонко воспитанный человек, она к пайковым конфетам сунула в пакетик горстку клубничных карамелек довоенного производства.
     И вот, занявши третью полку в полупустом вагоне, я лежу, сунув мешок под голову с последней в нем буханкой хлеба, да поглядываю через полуоткрытое, на зиму не заделанное окно да посасываю карамельку.
     Нас отправляли в Новосибирск пассажирским поездом -- этакая роскошь по военному времени!
     Провожающих нет. Никто не пел и не плакал. На станции и на перроне шла будничная жизнь, война сделалась привычной, отъезд на войну -- делом обыденным. Но я все же грезил: возьмет да кто-нибудь из наших, деревенских, прибежит. Или... Вот уж блажь так блажь -- возникнет Ксения, да при всем-то сером, неинтересном народе руку подаст, всего мне хорошего пожелает.
     От сладостных грез отвлек меня живописный, в полном смысле этого слова, человек, так много стриженный тюремной машинкой, которой не столько стригут, сколь выдергивают волосы, что голова его от напряжения сделалась фиолетового цвета. Обут он был в опорки, одет в холщовые исподники и драную телогрейку, болтающуюся прямо на голом костлявом теле. Впрочем, на голом ли? Под телогрейкой выколотая майка, меж лямок ее, прямо на сердце, профили двух вождей и клятва в великой к ним любви, а также намек насчет свободы, которою он будет дорожить и честно жить.
     -- Н-ну, с-сэки! -- праздно фланируя вдоль вагона, сжимая и разжимая кулаки, грозился живописный парень.
     -- Н-ну, фрицы, трепещите!
     На перроне возникла и стала полнеть толпа парнишек, отдетых в железнодорожную форму. Я поглядел на перронные часы -- вот-вот на второй путь подадут рабочий поезд до Базаихи. Высунувшись в окно, я спросил у ребят -- не из первого ли они училища, не со станции ли Енисей? "Из первого", -- ответили мне.
     Второй набор. Ребята позаморенней, смирней, но полностью уже обмундированные. Нам так и не выдали всю форму, мы так и не пережили до конца "организационный период" в совмещенном с ФЗО ремесленном училище ускоренного выпуска. Эти учатся уже как следует: и наглядные пособия, наверное, есть, и учебники, и тетради, и макеты, и инструменты, только кормят их еще хуже, чем нас, -- война-прибериха затягивает пояса все туже и туже.
     -- Эй! -- позвал я одного парня. -- Сымай фуражку! -- И когда он, недоумевая, снял и подставил фуражку, я вытряхнул из бумаги комком слипшиеся соевые конфеты, саму бумагу, повременив, бросил в окно и подмигнул братьям-фэзэошникам.
     -- Шшашливо! -- пожелал мне кто-то из них слипшимся ртом.
     Появились в вагонах и провожающие. Семья. Плотный мужик в долгополом армяке, в рубахе из домотканого холста, в древних, залиселых сапогах играл на гармошке. За ним хромал мужик или парень -- не понять -- так заморен был и вычернен солнцем, ведя в обнимку допризывника, на котором вперед всего замечалась старенькая шапка с распущенными ушами и узкие латаные штаны с бордовыми заплатами на коленях. Чуть в отдалении за мужиками тащились молодая, но уже сильно изношенная женщина, она вела за руку бледную девочку на вид лет трех-четырех.
     "Вот тронулся поес, вот тро-о-о-онулся по-о-оес! Во-от тро-о-о-нулся по-оес и рухнулся мо-ос..." -- вместе с компанией ворвалась в вагон песня. Вымученно, словно по обязанности, не пели -- кричали мужики и этим "рухнулся" так подействовали на меня -- хоть реви тоже в голос.
     Компания шумно расположилась внизу подо мной, и я порадовался тому -- не набьется таежная хевра -- еще в детдоме надоело канителиться с блатняками, любоваться на них.
     Мужик передал гармонь призывнику, тот продолжал песню на одних басах -- трудно, видать, жили и учились всему эти люди, скорей всего переселенные на оборонный завод из южных старообрядческих районов. Отец небось жизнь убил, чтоб одновременно на басах и на "пуговицах" играть три-четыре песни, коих вполне хватало на нехитрую деревенскую компанию. Призывник в семье, судя по всему, самый младший, так и не успел полностью освоить гармонь.
     Вытащив из глубочайшего брючного кармана бутылку с заткнутым бумагой горлышком, хромой мужик из кармана же выковырял кружку -- и забулькало, запахло самогонкой.
     -- Тятя! Савелий! -- попыталась протестовать женщина, не смеющая подойти к столу. -- Не пили бы, обоим на работу во втору.
     -- Цыц! -- брякнул по столу кулаком отец и, отпив, передал кружку Савелию. Тот начал пить, вдруг поперхнулся, заплакал. И все трое заплакали, заобнимались.
     -- Да, мы можот... мы, можот, по-оследний ра-а-ас...
     -- Тя-атя! -- бросился ему на шею призывник. И мужики заревели громче прежнего, затоптались на месте, сцепившись мослатыми руками.
     Девочка, лицо и глаза которой налиты тяжелыми, недетскими слезами, обхватив ногу призывника, жалась щекой к бордовым заплатам и с истовой бабьей страстью, со взрослым страданием повторяла и повторяла что-то. Я напряг слух, вслушался и наконец разобрал:
     -- Свидания! Звините! Паси бох! Свидания! Звините! Паси бох!..
     Заскребло, стиснуло мое простудное горло. Заморенных, давно спиртного не пивших мужиков развезло. Промазывая пальцами, призывник жал на басы и ревел все одно и то же, вместе с отцом и шурином: "Вот тронулся поес, вот тронулся поес, вот тронулся поес и рухнулся мос..." И маленькая девочка, схватившись за ногу дяди, по-прежнему никакого на нее внимания не обращавшего, все твердила и твердила: "Свидания! Звините! Паси бох! Свидания! Звините! Паси бох!.."
     Мужики допили самогонку, наревелись, успокоились. Праздно положив руки на колени, расселись они на нижней полке. Прилепилась на краешек полки и женщина, терпеливо дожидаясь конца. Так и не успела она ни разу заплакать, заботы о мужиках не оставляли ей времени на слезы.
     -- Ну вот... пиши... почашшэ!.. -- тяготясь молчанием, придумывая, что бы сделать ему, родителю, всегда и во всем главному в доме, знавшему, что и как должно в нем и в семье быть. -- И помни дедов завет: сердцем копья у недруга не переломишь, дак всякой-то пуле голову не подставляй... сам себя не обережешь, никто не обережет... Ах, мать-то не пришла, нету матери... Не отпустили с работы. Военно положенье... Э-Эх! -- Мужик поглядел в окно, и у него до шепота осел голос: -- Нету, нету матери-то... -- Знал мужик: будь сейчас мать, легче бы всем было, ему-то уж непременно легче, свалил бы с себя тяжесть, мать голосила бы, он бы на нее прикрикивал.
     В вагоне сделалось содомно -- грузились таежные вояки. Даже для меня неожиданно, призывник остался один на просторной скамье и, отвесив губу, сидел от выпивки тупой, потерянный, недоумевающий. Что-то вспомнив, подобрался, поглядел направо, обвел взглядом вагон, задержался глазами на окне и заплакал, да так, излившись слезами, и уснул в уголке, за обшарпанным столиком -- первая разлука с семьей, с родным домом.
     Доведется ли возвратиться? Э-эх, нету выпивки! Саданул бы и я кружку-другую -- сосет у меня в груди, подмывает мое, тревогами и бедами клейменное, валенное, тертое, мятое, живое -- полосатое сердчишко.
     Я достал из мешка буханку хлеба, отворотил от нее ломоть, вылил остатки масла на хлеб, посолил крупной солью, поел, сходил к цинковому вагонному бачку, напился воды и скоро уснул.
     Пробудился ночью, далеко от Красноярска. В вагоне было тихо и мрачно, лишь храп и бред таежных новобранцев нарушал вагонный покой и душный его уют.
     Я свесился с полки к окну. В щели окна сквозило прелым осенним холодом, за окном бесконечно развертывалась плотная лента лесов, тяжелое осеннее небо почти не отделялось от непроглядной, отчужденной, тесно сомкнувшейся тайги.
     И оттуда, из-за вагонного окна, из иного мира, пугающего холодной пустотой, словно разгоняя с пути нечистую силу, испуганно кричал паровоз: "Свида-ання-а-а-а!" А внизу, под вагоном, как бы извиняясь за слишком громкий рев паровоза, колеса, сдваивая, угодливо частили: "Паси-бох! Паси-бох! Паси-бох!"
     1977, 1988


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ]

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Соевые конфеты


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis