Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Лесков Н.С. / Овцебык

Овцебык [4/4]

  Скачать полное произведение

    не было. Только она ничего не требовала. Читать сама выучилась и имя свое умела подписывать. Детей у "их было всего две девочки: старшей девять лет, а младшей семь. Учила их гувернантка из русских. Сама Настасья Петровна шутя называла себя "дурой безграмотной". А впрочем, она знала едва ли менее многих иных так называемых воспитанных дам. По-французски она не разумела, но русские книги просто пожирала. Память у ней была страшная. Карамзинскую историю, бывало, чуть не наизусть рассказывает. А стихов на память знала без счету. Особенно она любила Лермонтова и Некрасова. Последний был особенно понятен и сочувствен ее много перестрадавшему в былое время крепостному сердцу. В разговоре у нее еще часто прорывались крестьянские выражения, особенно когда она говорила с воодушевлением, но эта народная речь даже необыкновенно шла к ней. Бывало, если она станет рассказывать этой речью что-нибудь прочитанное, так такую силу придаст своему рассказу, что после уж и читать не хочется. Очень способная была женщина. Дворянство наше часто наезжало в Барков-хутор, иногда так, чужого ужина попробовать, а больше по делам. Александру Ивановичу везде был кредит открытый, а помещикам мало верили, зная их плохую расплату. Говорили: "он аристократ - дай ему, да ори сто крат". Такова была их репутация. Понадобился хлеб - вино курить не из чего, а задатки либо промотаны, либо на уплату старых долгов пошли, - ну, и тянут к Александру Ивановичу. "Выручи! Голубчик, такой-сякой, поручись". Тут у Настасьи Петровны ручки целуют - ласковые такие и простодушные. А она, бывало, выйдет да помирает-хохочет. "Видели, говорит, жиристов-то!" Настасья Петровна "жиристами" прозывала дворян с тех пор, как одна московская барыня, вернувшись в свое разоренное имение, хотела "воспитать дикий самородок" и говорила: "как же вы не понимаете, ma belle Anastasie, что везде есть свои жирондисты!" Впрочем, руку у Настасьи Петровны все целовали, и она к этому привыкла. Но были и такие ухорцы, что открывались ей в любви и звали ее "под сень струй". Один лейб-гусар доказывал ей даже безопасность такого поступка, если она захватит с собой юхтовый бумажник Александра Ивановича. Но
     Они страдали безуспешно.
     Настасья Петровна умела держать себя с этими поклонниками красоты.
     К этим-то людям - к Свиридовой и к ее мужу - я и решил обратиться с просьбой о моем неуклюжем приятеле. (Когда я приехал просить за него, Александра Ивановича, по обыкновению, не было дома; я застал одну Настасью Петровну и рассказал ей, какого мне судьба послала малолетка. Через два дня я отвез к Свиридовым моего Овцебыка, а через неделю поехал к ним снова проститься.
     - Что ты, брат, мне бабу тут без меня сбиваешь? - спросил меня Александр Иванович, встречая меня на крыльце.
     - Чем я сбиваю Настасью Петровну? - спросил я в свою очередь, не понимая его вопроса.
     - Как же, помилуй, для чего ты в филантропию ее затягиваешь? Какого ты ей тут шута на руки навязал?
     - Слушайте его! - закричал из окна знакомый, немножко резкий контральт. - Отличный ваш Овцебык. Я вам за него очень благодарна.
     - А взаправду, что ты за зверя такого нам завез? - спросил Александр Иванович, когда мы взошли в его чертежную.
     - Овцебыка, - отвечал я, улыбаясь,
     - Непонятный, брат, какой-то!
     - Чем?
     - Да совсем блажной какой-то!
     - Это сначала.
     - А может быть, под конец хуже будет?
     Я рассмеялся, и Александр Иванович тоже.
     - Да, парень, смех смехом, а куда его деть? Ведь мне, право, такого приткнуть некуда.
     - Пожалуйста, дай ему что-нибудь заработать.
     - Да ведь не о том! Я не прочь; да куда его определить-то? Ведь ты гляди, какой он, - сказал Александр Иванович, указывая на проходившего в эту минуту по двору Василья Петровича.
     Я посмотрел, как тот шагает, заложа одну руку за пазуху свиты, а другою закручивая косицу, и сам подумал: "Куда бы его в самом деле, однако, можно было определить?"
     - Пусть на порубке смотрит, - посоветовала мужу хозяйка.
     Александр Иванович засмеялся.
     - Пусть его будет на порубке, - сказал и я.
     - Эх вы, дети малые! Что он там будет делать? Там ведь непривычный человек со скуки повесится. А мой згад - дать ему сто рублей, да пусть идет куда знает и пусть делает что хочет.
     - Нет, ты его не отгоняй.
     - Да, этак обидеть можно! - поддержала меня Настасья Петровна.
     - Ну куда ж я его дену? У меня ведь все мужики; я сам мужик; а он...
     - Тоже не барин, - сказал я.
     - Ни барин, ни крестьянин, да и ни на что никуда не годящийся.
     - Да отдай ты его Настасье Петровне.
     - Право, отдай, - вмешалась она снова.
     - Бери, бери, моя матушка.
     - Ну и прекрасно, - сказала Настасья Петровна. Овцебык остался на руках Настасьи Петровны.
     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
     В августе месяце, живучи уже в Петербурге, я получил в почтамте страховое письмо со вложением пятидесяти рублей серебром. В письме было написано:
     "Возлюбленный брате!
     Я нахожусь при истреблении лесов, которые росли на всеобщую долю, а попали на свиридовскую часть. За полгода дали мне жалованья 60 рублей, хотя еще полгода и не прошло. Видно, гарнитура моя под это подговорилась, но сия их великатность пусть будет втуне: я в сем не нуждаюсь. Десять целковых себе оставил, а пятьдесят, при сем прилагаемых, тотчас, без всякого письма, отошлите крестьянской девице Глафире Аифиногеновой Мухиной в деревню Дубы, -ской губернии, -ского уезда. Да чтоб не знали, от кого. Это та, которая будто жена моя: так это ей на случай, если дитя родилось.
     Тут мое житье постылое. Делать мне здесь нечего, и я одним себя утешаю, что нигде, видно, нечего делать опричь того, что все делают: родителей поминают да свои брюхи набивают. Здесь все на Александра Свиридова молятся. - Александр Иванович! - и человека больше ни для кого нет. До него все дорасти хотят, а что он такое за суть, сей муж кармана?
     Да, понял ныне и я нечто, понял. Разрешил я себе "Русь, куда стремишься ты?", и вы не бойтесь: я отсюда не пойду. Некуда идти. Везде все одно. Через Александров Ивановичей не перескочишь.
     Василий Богословский".
     Ольгина-Пойма.
     3 августа 185... года.
     В первых числах декабря я получил другое письмо. Этим письмом Свиридов извещал меня, что он выезжает на днях в Петербург с женою, и просил нанять ему удобную квартирку.
     Дней через десять после этого второго письма Александр Иванович с женою сидели в премиленькой квартире против Александрийского театра, отогревались чаем и отогревали мою душу рассказами о той далекой стороне,
     Где сны златые снились мне.
     - А что же вы мне не скажете, - спросил я, улучив минуту, - что делает мой Овцебык?
     - Брыкается, брат, - отвечал Свиридов.
     - Как брыкается?
     - Чудит. К нам не ходит, пренебрегает, что ли, все с рабочими якшался, а теперь и это, должно быть, надоело: просил, чтоб его в другое место отправить.
     - Что ж вы-то? - спросил я Настасью Петровну. - На вас ведь вся надежда была, что вы его приручите?
     - Чего надежда? От нее-то он и бегает.
     Я взглянул на Настасью Петровну, она на меня.
     - Что будешь делать? Страшна, видно, я.
     - Да как же это? Расскажите.
     - Что говорить? - и говорить-то не про что - просто: пришел ко мне, да и говорит: "Отпустите меня". - "Куда?" - говорю. "Я, говорит, не анаю". - "Да чем вам худо у меня?" - "Мне, говорит, не худо, а отпустите". - "Да что же, мол, такое?" Молчит. "Обидел вас кто, что ли?" Молчит, только косицы крутит. "Вы, говорю, Насте сказали бы, что вам худого делают". - "Нет, вы, говорит, пошлите меня на другую работу". Жаль стало мне его совсем выправить - послал на другую порубку, в Жогово, верст за тридцать. Там он и теперь, - прибавил Александр Иванович.
     - Чем же вы его так разогорчили? - спросил я Настасью Петровну.
     - А уж бог его знает: я его ничем не огорчала.
     - Как мать родная за ним упадала, - поддержал Свиридов. - Обшила, одела, обула. Ведь знаешь, какая она сердобольная.
     - Ну, и что же вышло?
     - Невзлюбил меня, - смеясь, сказала Настасья Петровна.
     Зажили мы знатно с Свиридовыми в Петербурге. Александр Иванович все хлопотал по делам, а мы с Настасьей Петровной все "болтались". Город ей очень понравился; но особенно она полюбила театры. Всякий вечер мы ходили в какой-нибудь театр, и никогда это ей не наскучало. Время шло быстро и приятно. От Овцебыка я в это время получил еще одно письмо, в котором он ужасно злобно выражался об Александре Ивановиче. "Разбойники и чужеземцы, - писал он, - по мне, лучше, чем эти богатей из русских! А все за них, и черевы лопаются, как подумаешь, что это так и быть должно, что все за них будут. Вижу я нечто дивное: вижу, что он, сей Александр Иванов, мне во всем на дороге стоял, прежде чем я узнал его. Вот кто враг-то народный - сей вид сытого мужлана, мужлана, питающего от крупиц своих перекатную голь, чтобы она не сразу передохла да на него бы работала. Сей вот самый христианин нашему нраву под стать, и он всех и победит и дондеже приидут отложенная ему. С моими мыслями нам вдвоем на одном свете жить не приходится. Я уступлю ему дорогу, ибо он излюбленный их. Он хоть для кого-нибудь на потребу сдастся, а мое, вижу, все ни к черту не годится. Недаром вы каким-то звериным именем называли. Никто меня не признает своим, "и я сам ни в ком своего не признал". Затем он просил написать, жив ли я и как живет Настасья Петровна. Этим же временем из Вытегры к Александру Ивановичу зашли бондари, сопровождавшие вино с одного завода. Я их взял к себе в свободную кухню. Ребята все были знакомые. С ними мы как-то разговорились о том, о сем, и до Овцебыка дошло.
     - Как он у вас поживает? - спрашиваю их.
     - Ничего живет!
     - Действует, - подсказывает другой.
     - А что он работает?
     - Ну, какая от него работа! Так, невесть для чего его хозяин содержит.
     - В чем же он время проводит?
     - Слоняется по лесу. Указано ему от хозяина вроде приказчика рубку записывать, и того не делает.
     - Отчего?
     - Кто его знает. Баловство от хозяина.
     - А здоровый он, - продолжал другой бондарь. - Иной раз возьмет топор да как почнет садить - ух! только искорья летят.
     - А то на караул ходил еще.
     - На какой караул?
     - Брехал народ, что беглые будто ходят, так он по целым ночам стал пропадать. Ребята подумали, что и он не заодно ли с теми беглыми, да и подкарауль его. Как он пошел, а они втроем за ним. Видят, прямо на хутор попер. Ну, только ничего - все пустяки вышли. Сел, сказывают, под ракитой, насупротив хозяйских окон, подозвал Султанку, да так и просидел до зорьки, а зорькою поднялся и опять к своему месту. Так и в другой и в третий. Ребята и бросили за ним смотреть. Почитай до осени до самой так ходил. А после успенья тут как-то ребята стали раз спать ложиться, да и говорят ему: "Полно, Петрович, на караул-то тебе ходить! Ложись-ко с нами". Ничего не сказал, а через два дни, слышим, отпросился: в другую дачу его хозяин поставил.
     - А любили его, - спрашиваю, - ваши ребята-то? Бондарь подумал и сказал:
     - Ничего будто.
     - Ведь он добрый.
     - Да, он худа не делал. Рассказывать, бывало, когда что зачнет про Филарета Милостивого либо про другое что, то все на доброту сворачивает и против богачества складно говорит. Ребята его много, которые слушали.
     - И что же: нравилось им?
     - Ничего. Тоже другой раз и смешно сделает.
     - А что же бывает смешно?
     - А вот, например, говорит-говорит про божество, да вдруг - про господ. Возьмет горсть гороху, выберет что ни самые ядреные гороховины, да и рассажает их по свитке: "Вот это, говорит, самый набольший - король; а это, поменьше, - его министры с князьями; а это, еще поменьше, - баре, да купцы, да попы толстопузые; а вот это, - на горсть-то показывает, - это, говорит, мы, гречкосеи". Да как этими гречкосеями-то во всех в принцев и в попов толстопузых шарахнет: все и сровняется. Куча станет. Ну, ребята, известно, смеются. Покажи, просят, опять эту комедию.
     - Это он так, известно, дурашен, - подсказал другой. Оставалось молчать.
     - А из каких он будет? Не из комедиантов? - спросил второй бондарь.
     - С чего это вы выдумали?
     - Народ так-то баил. Миронка, что ли, сказывал. Миронка был маленький, вертлявый мужик, давно разъезжающий с Александром Ивановичем. Он слыл за певца, сказочника и балагура. В самом деле, он иногда выдумывал нелепые утки и мастерски распускал их между простодушным народом и наслаждался плодами своей изобретательности. Очевидно было, что Василий Петрович, сделавшись загадкою для ребят, рубивших лес, сделался и предметом толков, а Миронка воспользовался этим обстоятельством и сделал из моего героя отставного комедианта.
     ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
     Была масленица. Мы с Настасьей Петровной едва достали билет на вечерний спектакль. Давали "Эсмеральду", которую ей давно хотелось видеть. Спектакль шел очень хорошо и, по русскому театральному обычаю, окончился очень поздно. Ночь была погожая, и мы с Настасьей Петровной пошли домой пешком. Дорогою я заметил, что моя винокурша очень задумчива и часто отвечает невпопад.
     - Что вас так занимает? - спросил я ее.
     - А что?
     - Да вы не слышите, что я вам говорю. Настасья Петровна засмеялась.
     - А как вы думаете: о чем я задумываюсь?
     - Трудно отгадать.
     - Ну, а так, например?
     - Об Эсмеральде.
     - Да, вы почти отгадали; но не сама Эсмеральда меня занимает, а этот бедный Квазимодо.
     - Вам жаль его?
     - Очень. Вот настоящее несчастие: быть таким человеком, которого нельзя любить. И жаль его, и хотел бы снять с него горе, да нельзя этого сделать. Это - ужасно! А нельзя, никак нельзя, - продолжала она в раздумье.
     Усевшись за чай, в ожидании возвращения к ужину Александра Ивановича, мы очень долго толковали. Александр Иванович не приходил.
     - Э! Еще слава богу, что в самом деле на свете таких людей не бывает.
     - Каких? Как Квазимодо?
     - Да.
     - А Овцебык?
     Настасья Петровна ударила ладонью по столу и сначала рассмеялась, но потом как бы застыдилась своего смеха и проговорила тихо:
     - А ведь в самом деле!
     Она придвинула свечку и пристально стала смотреть в огонь, прищуривая слегка свои прекрасные глаза.
     ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
     Свиридовы пробыли в Петербурге до лета. Все день за день откладывали за делами свой отъезд. Они уговорили меня ехать с ними вместе. Вместе мы ехали до нашего уездного города. Тут я сел на перекладную и повернул к матушке, а они уехали к себе, взяв с меня слово быть у них через неделю. Александр Иванович собирался тотчас же по приезде домой ехать в Жогово, где у него шла рубка и где резидировал теперь Овцебык, а через неделю обещал быть дома. У нас меня не ожидали и очень мне обрадовались... Я сказал, что с неделю никуда не выеду; мать вызвала моего двоюродного брата с женою, и начались разные буколические наслаждения. Так прошло дней десять, а на одиннадцатый или на двенадцатый, на самой ранней зоре, ко мне вошла несколько встревоженная моя старушка-няня.
     - Что такое? - спрашиваю ее.
     - От барковских, дружочек, к тебе, - говорит, - прислали.
     Вошел двенадцатилетний мальчик - и, не кланяясь, переложил раза два из руки в руку свою шляпенку, откашлялся и сказал:
     - Хозяйка тебе велела, чтоб сичас к ней ехал.
     - Здорова Настасья Петровна? - спрашиваю.
     - Ну, а то что ей.
     - А Александр Иваныч?
     - Хозяина нетути дома, - отвечал мальчик, снова откашливаясь.
     - Где ж хозяин?
     - У Жогови... там, вишь, случай припал.
     Я велел оседлать себе одну из матушкиных пристяжных лошадей и, одевшись в одну минуту, поехал шибкою рысью в Барков-хутор. Было только пять часов утра, и дома у нас все еще спали.
     В домике на хуторе, когда я приехал туда, все окна, кроме комнаты детей и гувернантки, были уже отворены, и в одном окне стояла Настасья Петровна, повязанная большим голубым фуляром. Она растерянно отвечала головою на мой поклон и, пока я привязывал к коновязи лошадь, два раза махнула рукой, чтобы я шел скорее.
     - Вот напасть-то! - сказала она, встречая меня на самом пороге.
     - Что такое?
     - Александр Иванович третьего дня вечером уехал в Турухтановку, а нынче в три часа ночи из Жогова, с порубки, вот какую записку прислал с нарочным.
     Она подала мне измятое письмо, которое до того держала в своих руках.
     "Настя! - писал Свиридов. - Пошли сейчас в М. на телеге парой, чтоб отдали письмо лекарю и исправнику. Чудак-то твой таки наделал нам дел. Вчера вечером говорил со мной, а нынче перед полдниками удавился. Пошли кого поумнее, чтоб купил все в порядке и чтоб гроб везли поскорее. Не то время теперь, чтобы с такими делами возиться. Пожалуйста, поторопись, да растолкуй, кого пошлешь: как ему надо обращаться с письмами-то. Знаешь, теперь как день дорог, а тут мертвое тело.
     Твой Александр Свиридов".
     Через десять минут я ехал крупной рысью к Жогову. Виляя по различным проселкам, я очень скоро потерял настоящую дорогу и едва к сумеркам добрался до жоговского леса, где шла рубка. Лошадь я совершенно измучил и сам изнемог от продолжительной верховой езды по жару. Въехав на поляну, на которой была караульная изба, я увидел Александра Ивановича. Он стоял на крыльце в одном жилете и держал в руках счеты. Лицо у него было, по обыкновению, спокойно, но несколько серьезнее обыкновенного. Перед ним стояло человек тридцать мужиков. Они были без шапок, с заткнутыми за пояса топорами. Несколько в стороне от них стоял знакомый мне приказчик Орефьич, а еще далее - кучер Миронка.
     Тут же стояла пара выпряженных коренастых лошадок Александра Ивановича.
     Миронка подскочил ко мне и, взяв мою лошадь, с веселой улыбкой сказал:
     - Эх, как упарили!
     - Поводи, поводи хорошенько! - крикнул ему Александр Иванович, не выпуская счет из руки.
     - Так так, ребята? - спросил он, обратясь к стоявшим перед "им крестьянам.
     - Должно, так, Александра Иваныч, - отозвалось несколько голосов.
     - Ну, и с богом, коли так, - отвечал он крестьянам, протянул мне руку и, долго посмотрев мне в глаза, сказал:
     - Что, брат?
     - Что?
     - Какову штучку-то отколол?
     - Повесился.
     - Да; сказнил себя. Ты от кого узнал? Я рассказал, как было.
     - Умница баба, что спосылала за тобою; я, признаться, и не вздумал. Да ты еще-то что знаешь? - понизив голос, опросил Александр Иванович.
     - А еще я ничего не знаю. Разве еще что есть?
     - Как же! Он тут, брат, было такую гармонию изладил, что унеси ты мое горе. Поблагодарил было за хлеб за соль. Да и вам с Настасьей Петровной спасибо: одра этакого мне навязали.
     - Что же такое? - говорю. - Сказывай толком! А самому страсть как неприятно.
     - Писание, братец, начал толковать на свой салтык, и, скажу тебе, уж не на честный, а на дурацкий. Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот как кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя, и свел все на меня.
     - Как же он оборотил на тебя?
     - Как?.. А так, видишь ли, что я в его расчислении "купец - загребущая лапа" и гречкосеям надо меня лобанить.
     Дело было понятно.
     - Ну, а что же гречкосеи? - спросил я Александра Ивановича, смотревшего на меня значительным взглядом.
     - Ребята, известно - ничего.
     - То есть начистоту, что ли, все вывели?
     - Разумеется. Волки! - продолжал Александр Иванович с лукавой усмешкой. - Все, будто не смысля, ему говорят: "Это, Василий Петрович, ты, должно, в правиле. Мы теперь как отца Петра увидим, тоже его об этом расспрошаем", а мне тут это все больше шутя сказывают и говорят: "Не в порядках, говорят, все он гуторит". И прямо в глаза при нем его слова повторяют.
     - Ну, что ж дальше?
     - Я было это хотел так и спустить, будто тоже не разумею; ну, а теперь, как такой грех случился, призывал их нарочно будто счеты поверить, да стороною им загвоздку добрую закинул, что эти, мол, речи пустотные, их надо из головы выкинуть и про них крепко молчать.
     - А хорошо, как они это соблюдут.
     - Небось соблюдут, со мной не дурачатся.
     Мы вошли в избу. На лавке у Александра Ивановича лежали пестрая казанская кошма и красная сафьяновая подушка; стол был накрыт чистой салфеткой, и на нем весело кипел самовар.
     - Что это ему вздумалось? - проговорил я, усевшись к столику вместе с Свиридовым.
     - Поди ж ты! С большого ума-то ведь чего не вздумаешь. Терпеть я не могу этих семинаристов.
     - Третьего дня вы с ним говорили?
     - Говорили. Ничего промеж нас не было неприятного. Вечером тут рабочие пришли, водкой я их потчевал, потолковал с ними, денег дал, кому вперед просили; а он тут и улизнул. Утром его не было, а перед полден - ками девчонка какая-то пришла к рабочим: "Смотрите, говорит, вот тут за поляной человек какой-то удавился". Пошли ребята, а он, сердечный, уж очерствел. Должно, еще с вечера повесился.
     - А больше ничего неприятного не было?
     - Ничегошеньки.
     - Может, ты не сказал ли ему чего?
     - Еще что выдумай!
     - Письма он никакого не оставил?
     - Никакого.
     - В бумагах ты у него не посмотрел?
     - Бумаг у него, кажется, и не было.
     - А все бы посмотреть, пока полиция не приехала.
     - Пожалуй.
     - Что у него сундучок, что ли, был? - спросил Александр Иванович у стряпки.
     - У покойника-то? - сундучок.
     Принесли маленький незапертый сундучок. Открыли его при приказчике и стряпке. Ничего тут не было, кроме двух перемен белья, засаленных выписок из сочинений Платона да окровавленного носового платка, завернутого в бумажку.
     - Что это за платок такой? - спросил Александр Иванович.
     - А это как он, покойник, руку тут при хозяйке порубил, так она ему своим платочком завязала, - отвечала стряпка. - Тот он самый и есть, - добавила баба, посмотрев на платок поближе.
     - Ну, вот и все, - проговорил Александр Иванович.
     - Пойдем посмотреть на него.
     - Пойдем.
     Пока Свиридов одевался, я внимательно рассмотрел бумажку, в которой был завернут платок. Она была совершенно чистая. Я перепустил листы Платоновой книги - нигде ни малейшей записочки; есть только очеркнутые ногтями места. Читаю очеркнутое:
     "Персы и афиняне потеряли равновесие, одни слишком распространивши права монархии, другие - простирая слишком далеко любовь к свободе".
     "Вола не поставляют начальником над волами, а человека. Пусть царствует гений".
     "Ближайшая к природе власть есть власть сильного".
     "Где бесстыдны старики, там юноши необходимо будут бесстыдны".
     "Невозможно быть отлично добрым и отлично богатым. Почему? Потому что кто приобретает честными и нечестными способами, тот приобретает вдвое больше приобретающего одними честными способами, и кто не делает пожертвований добру, тот менее расходует, чем тот, кто готов на благородные жертвы".
     "Бог есть мера всех вещей, и мера совершеннейшая. Чтобы уподобиться богу, надо быть умеренным во всем, даже в желаниях".
     Тут есть на поле слова, слабо написанные каким-то рыжим борщом рукой Овцебыка. С трудом разбираю: "Васька глупец! Зачем ты не поп? Зачем ты обрезал крылья у слова своего? Не в ризе учитель - народу шут, себе поношение, идее - пагубник. Я тать, и что дальше пойду, то больше сворую".
     Я закрыл Овцебыкову книгу.
     Александр Иванович надел свой казакин, и мы пошли на поляну. С поляны повернули вправо и пошли глухим сосновым бором; перешли просеку, от которой начиналась рубка, и опять вошли на другую большую поляну. Здесь стояли два большие стога прошлогоднего сена. Александр Иванович остановился посреди поляны и, вобрав в грудь воздуха, громко крикнул: "Гоп! гоп!" Ответа не было. Луна ярко освещала поляну и бросала две длинные тени от стогов.
     - Гоп! гоп! - крикнул во второй раз Александр Иванович.
     - Гоп-па! - отвечали справа из леса.
     - Вот где! - сказал мой спутник, и мы пошли вправо. Через десять минут Александр Иванович снова крикнул, и ему тотчас отвечали, а вслед за тем мы увидели двух мужиков: старика и молодого парня. Оба они, увидя Свиридова, сняли шапки и стояли, облокотись на свои длинные палки.
     - Здорово, христиане!
     - Здравствуй, Ликсандра Иваныч!
     - Где покойник-то?
     - Тутотка, Ликсандра Иваныч.
     - Покажите: я не заприметил что-то места.
     - Да вот он.
     - Где?
     - Да вот он!
     Крестьянин усмехнулся и показал вправо.
     В трех шагах от нас висел Овцебык. Он удавился тоненьким крестьянским пояском, привязав его к сучку не выше человеческого роста. Колени у него были поджаты и чуть недоставали до земли. Точно он на коленях стоял. Руки даже у него, по обыкновению, были заложены в карманы свитки. Фигура его вся была в тени, а на голову сквозь ветки падал бледный свет луны. Бедная это голова! Теперь она была уже покойна. Косицы на ней торчали так же вверх, бараньими рогами, и помутившиеся, остолбенелые глаза смотрели на луну с тем самым выражением, которое остается в глазах быка, которого несколько раз ударили обухом по лбу, а потом уже сразу проехали ножом по горлу. В них нельзя было прочесть предсмертной мысли добровольного мученика. Они не говорили и того, что говорили его платоновские цитаты и платок с красною меткою.
     - Вот тебе и все: был человек, как его и не было, - сказал Свиридов.
     - Ему гнить, а вам жить, батюшка Ликсандра Иваныч, - проговорил старичок заискивающим сладеньким голоском.
     Он тоже говорил, что ему гнить, а Александрам Ивановичам жить.
     Душно тут было, в этом темном лесном куточке, избранном Овцебыком для конца своих мучений. А на поляне было так светло и отрадно. Месяц купался в лазури небес, а сосны и ели дремали.
     Париж.
     28-го ноября 1862 года.


Добавил: POMAHONLine

1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ]

/ Полные произведения / Лесков Н.С. / Овцебык


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis