Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Солнце мертвых

Солнце мертвых [6/13]

  Скачать полное произведение

    миллионы бриллиантов, очаровательно-волшебный блеск! И все мне: "О, ля-ля,
    мадам! И всегда деньги, как в банк положите!" Представьте, это был шедевр!
    последняя работа какого-то старого итальянца... Вот эти, как это
    называется... да, грани! который гранил сэ фасет... недавно умер! "Такой
    работы уже не будет, мадам! Люди стали нетерпеливы и не умеют ценить. Это
    был гранд артист!" И мы купили. Потом смотрели "Гугеноты", я проходила по
    фойе, и все так на меня глядели... должно быть, принимали за богачку! С ним
    я не расставалась скоро сорок лет. И вот вчера грек предложил мне за него...
    Ну, как вы думаете, сколько? Три! три фунта хлеба!
     - За человека не дали бы и крошки.
     - Вы взгляните, зажгите спичку...
     Спичку... Давно нет спичек. Я высекаю по кремешку на трут, дымится, но
    получить огонь - мученье.
     - В нем восемьдесят семь камней, и в каждом больше сорока фасеток!
    Сколько граней! И вот - три фунта!
     Чудачка... Граней! А сколько граней в человеческой душе! Какие ожерелья
    растерты в прах... и мастера побиты...
     - Я просила грека: ну, хоть десять фунтов! Говорит - ешь камушки!
    Говорю: есть у вас совесть?! "А что такое совесть? - говорит. - У нас
    простой коммерческий расчет! это гораздо больше, чем ваша совесть! Нужно
    везти на Ялту, оттуда пойдет в Америку и в Европу, к настоящим людям, где
    все на настоящих ногах. А вы знаете, - говорит, - что такое теперь поехать в
    Ялту?! Это же - на тот свет поехать! Вы думаете - ваши господа большевики
    такие ангелы? Прежде я через два часа в Ялте, а теперь я через два часа... в
    балке, если не добыл пропуска! А если я добуду пропуск, я очень чего-то
    потерял... но об этом надо помолчать! Четыре раза я поехал - три меня
    ограбил! Вы думаете - некоторые люди не любят бриллиантов и золота?! И
    все-таки я не отказываюсь купить эти камушки и даю вам за них три дня... три
    дня жизни! Вот чего стоит моя совесть!"
     В море играют звезды. Я смотрю. Направо, за Кастелью - Ялта, сменившая
    янтарное, виноградное свое имя на... какое! Ялта... солнечная морянка,
    издевкой пьяного палача - Красноармейск отныне! Загаженную казарму, портянку
    бродяжного солдата, похабство одураченного раба - швырнули в белые лилии,
    мазнули чудесный лик! Красноармейск. Злобой неутолимой, гнойным плевком в
    глаза - тянет от этого слова готтентота.
     Новые творцы жизни, откуда вы?! С легкостью безоглядной расточили
    собранное народом русским! Осквернили гроба святых и чуждый вам прах
    благоверного Александра, борца за Русь, потревожили в вечном сне. Рвете
    самую память Руси, стираете имена-лики... Самое имя взяли, пустили по миру,
    безымянной, родства не помнящей. Эх, Россия! соблазнили Тебя - какими
    чарами? споили каким вином?!
     Народы гордые! Попустите вы стереть имя отчизны вашей?! Крепись, старая
    Англия, и ты, роскошная Франция, в мече и шлеме! Крепким щитом прикройся! Не
    закачайся, Лютеция, корабль пышный! не затони в зашумевшем море человечьего
    непотребства! Случиться может... И ты, Лондон гордый, крестом и огнем храни
    Вестминстерское свое аббатство! Придет день туманный - и не узнаешь себя...
    Много без роду и без креста - жаждут, жаждут... Много рабов готовых. Груды
    золота по подвалам, и много пустых карманов.
     Я смотрю в сторону бывшей Ялты. Ее не видно. Но знаю я: течет и течет
    туда награбленное добро, поснятое с живых и мертвых. Течет - к морю. В море
    стекают реки. Течет через сотни рук, подымается на фелуги, на пароходы -
    плывет в Европу, на Амстердам, на Лондон... за океаны, на Сан-Франциско...
    Берегись, старая Европа, скупщица! не растеряй чудесное ожерелье славы! Кто
    знает?!
     И вы, матери и отцы родину защищавших... да не увидят ваши глаза
    палачей ясноглазых, одевшихся в платье детей ваших, и дочерей, насилуемых
    убийцами, отдающихся ласкам за краденые наряды!..
     А вы, несущие миру новое, называющие себя вождями, любуйтесь и не
    отмахивайтесь. Пафосом слов своих оплакиваете страждущих?.. Жестокие из
    властителей, когда-либо на земле бывших, посягнули на величайшее: душу убили
    великого народа! Гордые вожди масс, воссядете вы на костях их с убийцами и
    ворами и, пожирая остатки прошлого, назоветесь вождями мертвых.
     А она все сидит и томит-стонет:
     - Ну, как же быть-то... с детьми-то как?.. Михайла Васильич принес
    горошку, последнее. Сам ест желуди и горький миндаль, мелет на кофейной
    мельничке виноградные косточки и печет из них какие-то пирожки... опыт над
    собой производит и пишет работу. Вы понимаете, он уже... не в себе. Ну, как
    же? Конечно, я отдам ожерелье... пусть хоть три фунта...
     Я не могу сидеть, слушать... Я ухожу и брожу по саду, путаюсь по
    кустам, натыкаюсь на кипарисы, ищу дышать... Душно от кипарисов, от треска
    цикад, от неба... Ночь черная, ободок молодой луны давно свалился. Подходит
    урочный час - ходить начинают, с лицами в тряпках - в саже, поворачивать к
    стенке, грабить. Защитить некому. Могут прийти с минуты на минуту. Загремят
    в ворота и крикнут слово, отпирающее все двери:
     - Отворяй, с ордером из Отдела!..
     А соседи ткнутся головами в подушку и будут слушать...
    
    В ГЛУБОКОЙ БАЛКЕ

    
     В море начинает белеть - в море рассвет виднее, - но горы еще ночные, в
    долинах - мгла. Намекают по ним беловатые пятна дач. Время идти в Глубокую
    балку, по холодку, - рубить.
     Топор и ремень со мной. Я поднимаюсь на гребень горки. Все - на пороге
    нового дня и - спит. Невесело просыпаться.
     Серые виноградники по холмам, мутная галька пляжа... красный огонь на
    вымпеле!.. Не ушел еще "истребитель". Семеро могут встретить еще одно утро
    жизни. Я напрягаю глаза - в серую муть рассвета. Видно на посветлевшем море,
    как суетятся на пристани темные пятнышки. Их ведут, - запоздали? Делают это
    обычно глухою ночью. Или хотят показать, как встает над родными горами
    солнце, в последний раз?..
     Я неотрывно смотрю. Погасает огонь на вымпеле, начинает дымить труба.
    Почему петухов не слышно? Не погромыхивает с шоссе раннею таратайкой? Или
    пропали звуки?!.. Дробная сверль свистка - единственный знак рассвета?..
     Нет... Я слышу унылый крик - неумирающий голос с минарета. Стоит над
    городком белая, тонкая свеча - и только одна она еще посылает измученный
    привет утру. Только она одна кричит воплем, что над горами, над городком,
    над морем, над всем, что на них и в них, пребывает Великий Бог, и будет
    пребывать вечно, и все сущее - Его Воля. Вознесите великому молитву за день
    грядущий!
     Пенится за кормой, и, бросая дугою след, "истребитель" уходит в море.
    Пошел - на Ялту.
     Их было семеро, с поручиком-командиром. Татары больше. Долгие месяцы
    держались они в лесах и камнях, на перевале, в снегах и ливнях. Грозили и не
    сдавались. По Крыму их были сотни - не захотевших неведомой им Европы. Ловят
    перепелов на дудочку, селезней на утиный "кряк". Их поймали заманкой:
    объявили - прощение. Они спустились с оружием - своей честью - почерневшие и
    худые, с тревожно-сверкающими глазами застигнутой горной птицы. Они ходили
    по городку тревожно, плечо к плечу, приглядываясь к углам, прислушиваясь к
    ночным моторам. Они стереглись ночами, не выпускали из рук винтовки. Они
    поглядывали к горам, где камни были для них - родное: из камня выросли их
    аулы. Пока - им не разрешали туда вернуться. Их возили на фаэтонах: смотрите
    - друзья, союзники! покорились! Их кормили бараниной и поили вином -
    братались. И тенью следовали за ними ясноглазые люди в коже. Их выпытывали
    приятельски о лихой жизни на перевале, об оставшихся там глупцах, о
    тропках... Потом - отобрали оружие: теперь мир, и они завтра поедут в свои
    деревни. Потом их забрали, ночью. Потом... сегодня уедут дальше. Уехали. С
    ними могут покончить в море - швырнуть с камнями...
     Я долго стою на горке, смотрю на кипящий хвост.
     Может быть, тут же, на берегу, их жены, матери... или из деревень
    горных видят черную лодочку на море и не чуют. Радуются прощенью, ждут:
    власти нельзя не верить. Слезы выплаканы давно. Теперь - ослепнут. Так
    ослепла старая татарка, над которою сжалились осенью, отдали задыхающееся
    тело ее офицера-сына, забитого шомполами. Она вымолила его, выбила головой у
    камня, в ногах у палачей была.
     - Теперь можешь везти! - сказали.
     И она, счастливая, на горной глухой дороге целовала его в погасающие
    глаза, приняла его вздох на родных коленях. Глухие буковые леса слушали ее
    тихий плач - да камни. Да старик возница, сосед-татарик, тер кулаком глаза.
     - Не плачь, горькая женщина, - сказал он. - Лучше своя земля.
     Этих не выдадут.
     Я отрываю себя от моря, иду - высчитываю шаги, чтобы запутать мысли.
    Вот и Глубокая балка - конец мыслям. Теперь - бить крепче по пням дубовым,
    тысячелетним, в земле увязнувшим...
     Здесь стены - чашей, по ним - корявые кусты граба, над головою - небо.
    Рубить, не думать. А толканутся думы - рвать их по зарослям, разметать,
    рассыпать. Смотреть на странные кусты граба, игру природы. Не кусты, а
    чудесные превращения, таинственные намеки...
     Вот - канделябр стоит, пятисвечник, зеленой бронзы, - кто его сбросил в
    балку? А вот, если прищуришь глаз, - забытая кем-то арфа, затиснутая в
    кусты, - заросшее прошлое... рядом - старик горбатый, протягивающий руку.
    Кольцами подымается змея, живая совсем, когда набегает ветер. Знаки упадка и
    пустоты и лжи? А где-то вознесшийся черный крест, заросший... Вон он, не
    затеряется: прицепилась к нему портянка, и насунутое горлышко бутылки
    посвистывает-гудит в ветер. Это матросы из Севастополя стреляли здесь в цель
    - в бутылку. А вот знаменательный знак вопроса: ветром загнуло-выгнуло
    тонкую поросль граба. Недоуменный вопрос - о чем? Я все повырублю в балке,
    но крест оставлю, горлышко сниму только. Нет, оставлю и горлышко: в осенний
    ветер будет гудеть-выть Крест - само естество живое - в опустевшей Глубокой
    балке. Будет стонать, вопить. А вопросительный знак...
     Я ударом срублю знак: он всегда заставляет что-то решать и думать.
    Довольно решать и думать! Никаких вопросов! Конец и арфе, и канделябру, и
    старику... Змею я кромсаю на кусочки. Никаких намеков! Пусть пустота - и
    только.
     Я вырубаю дубовые "кутюки" - с визгом летят осколки. Глаз бы хоть
    выбили... оба глаза... Тьма все накроет. Смотрят на меня ящерки, желтобрюх
    толстой веревкой медленно уползает с тропки - тихие жильцы балки. С ними
    люблю молчать. Кузнечики прыгают на меня, ерзают в моих дырьях - по
    знакомству. И я замираю от изумления, когда примечу в кусту изможденного
    "богомола": в порыжевшей ряске, стоит он на умной своей молитве, воздевая
    иссохшие руки-лапки. Не на Крест ли он молится, монах усохший? Или не видит,
    что на Кресте - бутылка?!
     Если бы только это: кусты и камни, в камнях и в норах живущее! Но есть
    и еще, другое...
     Я непременно увижу позеленевшую солдатскую гильзу, измятую манерку или
    лоскут защитного цвета, - и все, залившее кровью жизнь, ударяет меня
    наотмашь. Колышется и плывет балка, текут по ней стеклянные паутины...
     Живут вещи в Глубокой балке, живут - кричат.
     Здесь когда-то - тому три года! - стояли станом оголтелые матросские
    орды, грянувшие брать власть. Били отсюда пушкой по деревням татарским,
    покоряли покорный Крым. Пили завоеванное вино, разбивали о камни и
    вспарывали штыками жестянки с консервами. Еще можно прочесть на ржавчине -
    сладкий и горький перец, фаршированные кабачки и баклажаны, компот из
    персиков и черешни - "Шишман"... Тот самый Шишман, которого расстреляли по
    дороге. Валялся в пыли, на солнце фабрикант консервов в сюртуке и манишке, с
    вырванными карманами, с разинутым ртом, из которого они выбили золотые зубы.
    Теперь не найти консервов, но много по балкам и по канавам ржавых жестянок,
    свистящих дырьями на ветру. Одуревшие от вина, мутноглазые, скуластые
    толстошеи били о камни бутылки от портвейна, муската и аликанта - много
    стекла кругом! - жарили на кострах баранов, вырвав кишки руками, выскоблив
    нутро камнем, как когда-то их предки. Плясали с гиком округ огней,
    обвешанные пулеметными лентами и гранатками, спали с девками по кустам...
     Славные европейцы, восторженные ценители "дерзаний"!
     Охраняемые Законом, за богатыми письменными столами, с которых никто не
    сбросит портреты дорогих лиц, на которых солидно покоятся начатые работы, с
    приятным волнением читаете вы о "величайшем из опытов" - мировой перекройке
    жизни. Повторяете подмывающие слова, заставляющие горделиво биться уставшее
    от покоя сердце, эти громкие побрякушки - титанические порывы духа,
    гигантское обновление жизни, стихийные взрывы народных сил, величавые
    устремления осознавшего свою мощь гиганта-пролетариата... - кучу гремучих
    слов, проданных за пятак беспардонно-беспутными строкописцами.
     Тоскующие по взлетам, вы рукоплещете и готовы послать привет. Вы даете
    почетные интервью, восхищаясь и одобряя, извиняя великодушно частности,
    обязательно повторяя, что не ошибается только тот, кто... Ну, понятно. Ваши
    громкие имена, меченные счастливым роком, говорят всему миру, что все в
    порядке вещей. Благосклонные речи ваши наполняют сердца дерзателей, выдают
    им похвальный лист.
     Невысока колокольня ваша: с нее не видно.
     Покиньте свои почтенные кабинеты с успокоительным светом приятных ламп,
    с тысячами томов, закрывавших золотом переплетов оголенную сущность жизни.
    Ступайте и досмотрите сами. Увидите не бумагу, засыпанную словами: увидите
    затекшие кровью живые души, брошенные как сор. Увидите все, если только
    хотите видеть! Увидите и самих дерзателей, развязно не забывающих, что
    императорские - дворцы, "роллс-ройсы" и поезда, тонкие вина прошлого,
    покоящие кресла, поглощающие ковры, белье тончайшего полотна с несорванными
    коронами, посуда с гербами чужих столов, - добытое дерзаньем, - куда
    приятней пустых панелей бродяжной жизни; что прекрасные вещи важнее
    прекрасных слов, а славу можно сорвать и дерзостью; что соблазнительными
    речами можно замазать глаза рабам, наглухо забить уши, а для охраны - можно
    нанять штыки.
     Пойдите сами!
     Но не с именем громким, на мир бряцающим. Громкому имени подадут
    покойный вагон-салон, сладко баюкающий качаньем, пущенный на последнюю
    корку, вырванную у нищего. Громкое имя пропишут в зеркальной рамке
    столичного Гранд'Отель, заботливо сбереженного про себя. Громкое имя
    оттиснут жирно в "известиях" собственного завода. Будут поить вином
    высочайшей марки, будут кормить телятами в молоке, стерлядями и дичью лесов
    сибирских, мастерски изготовленными лейб-поваром а-ля рюсс, - такими
    деликатесами, которые уже и во сне не снятся миллионам людей без имени. И
    покажут гордому имени волшебную панораму... в рамке!
     Нет! Вы дерзните пойти без имени, пойти в недра... И не глядите через
    куклак. Увидите! Но осторожны будьте: можете упасть в яму.
     Хорошо наблюдать грандиозный пожар с горы, бурю на океане - с берега.
    Величавое зрелище!
     Пусто, глухо в Глубокой балке, но и здесь не уйти от них. А если
    подняться выше - увидишь белые петли шоссе на Ялту. Стоят на бугре две
    палочки, два столба телеграфных. Проволоки на них какой уже год звенят все
    одно и то же - посылают приказы смерти. Здесь расстреляли на полном солнце
    только что накануне вернувшегося с германского фронта больного
    юнкера-мальчугана, не знавшего ни о чем, утомившегося с дороги. Сволокли
    сонного, привели на бугор, к столбам, поставили, как бутылку, и расстреляли
    на приз - за краги. А потом опять пили, жрали баранину и спали по кустам с
    девками. Пьяными глотками выли "тырционал"...
     За кустами граба и дубняка виднеется деревянный шпиль и красная крыша
    разбитой фермы. Недавно шумела молодостью и силой. Помню благодатных коров,
    бурых и беломордых - Красулек, Полек, томно щурившихся на солнце, с ленцой
    жующих" когда бойкие бабьи руки позванивали играючи по ведрам. Помню мудрую
    хлопотню, сверкающие бидоны, громыхающие к закату, когда черная таратайка
    спускалась с ними, звонко плескавшими. И славных ребяток помню - пузатого
    мальчугана-трехлетка, обожженного солнцем до черноты, с кусищем пышного
    ситного в кулачке - убегающего от кур с ревом, и круглоликую голоножку,
    играющую с телятами. Я и сейчас еще слышу вязкий и острый дух коровьего пота
    и навоза. Что за благодатная сыть! какое море молочное!.. благодатное какое
    солнце!..
     Иссякло море. Согнали коров во всенародное стойло, и усохло море
    молочное...
     Ветром развеяны коровы. Заглохла ферма. Растаскивают ее соседи. Там -
    пустота и кровь. Там конопатый Гришка Рагулин, матрос, вихлястый и
    завидущий, курокрад недавний и словоблуд, комиссар лесов и дорог округи,
    вошел ночью к работнице погибавшей фермы и недававшуюся заколол штыком в
    сердце. Нашли свою мать со штыком проснувшиеся с зарею дети... Пели по ней
    панихиду бабы, кричали при белом свете с обиды за трудовую сестру свою,
    требовали к суду убийцу. Ответили бабам - пулеметом. Ушел от суда вихлястый
    курокрад Гришка - комиссарить дальше.
     Куда ни взгляни - никуда не уйдешь от крови. Она - повсюду. Не она ли
    выбирается из земли, играет по виноградникам? Скоро закрасит все в умирающих
    по холмам лесах.
     Я рублю и рублю... Довольно: полон мешок "кутюков" дубовых, довольно
    сучьев. Потяну ремнем в гору, потом с горы, потом в гору... Солнце залило
    балку, над головой день полный и жарко-жаркий. Сажусь у Креста, на камень.
    Дремотно зудят цикады. Дремлется на жаре...
    
    ИГРА СО СМЕРТЬЮ

    
     - Добрый день!
     Я вздрагиваю - лечу как в пропасть. Спал я? Солнце совсем высоко, а у
    меня еще много дела: надо нарвать листу, выпустить курочек; надо идти
    далеко, к татарину, просить ячменю пять фунтов за проданную рубаху...
     - Кажется, вы спали... Помогу вам нести.
     Стоит под Крестом оборванный человек, чернявый, с опухшим желтым лицом,
    давно не бритым, не мытым, в дырявой широкополой соломке, в постолах
    татарских, показывающих пальцы-когти. Белая ситцевая рубаха подтянута
    ремешком, и через дырья ее виднеются желтые пятна тела. По виду - с пристани
    оборванец.
     Я его давно знаю: собрат, молодой писатель, Борис Шишкин. Он
    присаживается на камень, и мы молчим.
     Почему-то мне особенно тяжело при нем. Тянет на меня жутью. Чуется мне,
    что неумолимое стоит за его спиной, стоит-поигрывает - смеется: пожмет за
    горло и неожиданно выпустит - ну, дыши! Его судьба необыкновенно трагична. Я
    вижу, как она откровенно играет с ним: то - вот отнимает жизнь, то - вот
    нежданно дарует! И - сыграет наверняка. С ним что-то должно случиться. Что -
    не знаю. Но с ним что-то случится... Когда я встречаюсь с ним, мне
    становится его жалко и тяжело. Его мечта - он ее не теряет - уйти хоть под
    землю от этой жизни и отдаться писательству. Я знаю, что он и теперь пишет -
    где-нибудь на камне, на берегу моря, в заброшенном винограднике, в
    полнолуние - без огня. Между строк на старых газетах, чернилами из синих
    каких-то ягод: не достать бумаги, не купить ни за какие деньги.
     И теперь, в этой балке, он говорит о том же:
     - Если бы очутиться на диком острове, ракушками питаться, кореньями...
    и никого чтобы, хоть бессрочно! только бы не мешали писать... Сколько у меня
    тем! Вы знаете... я хочу о другом писать... о детском, о таком чистом,
    ясном... а это все так давит!..
     Я знаю, что он талантлив, душа у него нежна и чутка, а в его очень
    недлинной жизни было такое страшное и большое, что хватит и на сто жизней.
     Он был на великой войне солдатом, в пехоте, и на самом опасном -
    германском фронте. Душою нежный, любовно рассказывавший о травках, он должен
    был убивать штыком в брюхо. Он попал в плен на вылазке, три раза бежал, и
    три раза его ловили. В побегах он переплывал реки, блуждал в лесах,
    хоронился днями в хлебах, шарил в сараях по деревням, умирая от голода,
    вырывал у детей куски. В последний побег он дошел до передовых позиций, в
    ночной обстрел был ранен своею пулей и оказался в немецкой цепи. Его чудом
    не расстреляли как шпиона. Его подвесили, в наказание, на столбу, за
    скрученные назад руки, ему "щекотали" скребками ребра до обморока и потом
    его опустили в шахты. В шахтах морили голодом. Он раздулся как от водянки и
    едва передвигал ноги, но его заставляли возить вагонеткой уголь. Но судьба
    поиграла с ним и под землею. Его засыпало взрывом с десятком пленных. Через
    трое суток его отрыли - единственного живого: счастливо его прикрыла
    опрокинувшаяся тележка. Он с полгода пролежал в больнице и воротился в
    Россию при обмене пленных. Он добрался до городка на нижнем Днепре, уже при
    Советской власти, и должен был поступить на службу, - выбрал себе по сердцу
    - подбирал беспризорных детей-сирот. Город взяли казаки, его захватили на
    улице с портфелем, признали за комиссара и потащили, но проходивший по улице
    офицер узнал в нем своего исправного взводного по роте, на германском
    фронте. Это было, конечно, чудо. Но чего не бывает в жизни! Он перебрался в
    Крым, где встретил свою семью, попал в армию добровольцев, признан
    нестроевым и служил в городке, при комендатуре. При отступлении он не ушел
    за море. Его арестовали большевики и уже хотели, раздев до подштанников,
    гнать на Ялту, где ожидал верный расстрел, как опять его спасло чудо: он
    показал кому-то тощую книжку своих рассказов и рассказал историю своей
    жуткой жизни. Пьяный палач глядел на него тупо и повторял: "А, черт... его
    не берет пуля!, моя - возь-мет!" - Взял его за плечо, сдавил крепко и,
    повторив еще раз, жутко: "Моя... возьмет... - оттолкнул бешено: - Ступай...
    к черту!" Он опять поступил на службу - по приказу. Он должен был шарить по
    дачам и, против воли, совестливый и тихий, он отбирал кровати, столы и
    стулья, лампы и самовары - для начальства. Он заведовал рабочим клубом, куда
    никто не ходил, и политической читальней, из которой не брали книги. Но он
    был честный работник, ему предложили ответственную должность, ему предлагали
    стать коммунистом, но он подал заявление о болезни и, наконец, получил
    свободу. Теперь он мог ходить по садам - работать за полфунта хлеба и писать
    рассказы.
     - Теперь я свободен! Совсем уйду из проклятого городишки... не буду
    ни-чего видеть, слышать... В скалах буду жить. Солнышко, да звезды, да
    море... У нас там ти-хо! За десять верст отсюда. Пусто под Кастелью. Там
    была дача у дядюшки... дядюшка еще в прошлом году в Константинополь уехал, и
    мы отхлопотали, как трудовое хозяйство... будем сад обрабатывать. Отец, мать
    и я. Братишку на днях от военной службы по чахотке освободили... Посеяли мы
    кукурузу, виноград снимем, заведем корову... Заходил к вам на дачу
    проститься, здесь отыскал...
     Он был неописуемо счастлив. Он сидел под "крестом", наклонив голову к
    коленям, и что-то проглядывал в тетрадке.
     - Буду писать повесть... "Радость жизни"! Я так ее чувствую теперь...
    Только не этой жизни, а... ласковой... я ее представляю себе, как голубое
    небо...
     Он так счастлив, что не может думать. Он только чувствует.
     - Там у нас есть древний Хаос, обвал давний... в камнях - ниши. Устрою
    себе там комнатку, а свет будет проходить в щели, сверху... Там хорошо
    писать! А вместо стола будет глыба из диорита... На будущий год посеем
    пшеницу. Только бы зиму перебиться! Теперь печем лепешки из желудей... у нас
    с прошлого года запасено, но только тошно от них...
     Его опухшее желтое лицо - лицо округи - говорит ясно, что голодают. И
    все-таки он счастлив.
     - А лучше бы было, пожалуй, тогда уехать... Европа! Ради семьи остался.
    Отца, мать жалко было бросать, сестренку... Теперь редко буду приходить в
    город...
     Так мы сидим под "крестом", думаем - свое каждый.
     - Да!!.. - вскрикивает он вдруг. - Слышали, что случилось?!
     - Что же случилось? Разве может еще что-нибудь случиться!
     - Убежали! сегодня ночью!..
     - Они... убежали?!! те?!.. Перед глазами круги, шары...
     - Все... все убежали... теперь уж там! - показывает он на горы. -
    Из-под самой "мушки"!
     Доктор... провидец доктор! Перед смертью ему открылось?.. или ходили
    слухи? Но если бы были слухи, не прозевали бы те...
     - Произошло это около часу ночи. В два часа их собирались забрать на
    "истребитель"... везти в Ялту. За ними-то и прислали. Ходили слухи, что они
    стали слабеть от голоду - всего по четвертке хлеба да и не каждый день! а
    какого хлеба... вы сами знаете. С ними сидел какой-то француз, за что -
    неизвестно. Он-то и показал на допросе, как все случилось. А мне знакомый
    передавал, коммунист. Всю ночь такая каша у них была!.. Будут теперь аресты,
    возьмут заложников... Вот как было. Они не собирались бежать первое время,
    надеялись, что подержат и выпустят. Но когда стали слабеть - решили, что
    хотят заморить их голодом. Что их расстреляют, они не верили. Ведь объявили
    амнистию! Ну, сошлют... И вот как-то узнали, что в Симферополе расстреляли
    спустившихся с гор "зеленых", как и они, и главного кого-то, черкеса,
    кажется... А то ухаживали и соблазняли службой. Тогда - решили бежать, когда
    выведут из подвала. Что их повезут сегодня ночью, они не знали. Потом
    передумали: испугались, что скоро ослабнут так, что не в силах будут бежать.
    И вот решили бежать этой ночью! Как раз за час до увоза!.. подумайте - какой
    случай! Составили план и бросили жребий, кому собою пожертвовать... кому с
    часовым схватиться. Ведь безоружные! Француз не тянул жребия, отказался
    бежать. Верил, что его непременно освободят, неизвестно, за что схватили...
    Француз - и только. Теперь его повезли в Ялту: знал о побеге и не донес!
    Жребий выпал татарину. Они все - там были и русские, и татары, и чеченцы...
    они обнялись и поцеловались... простились перед судьбой... Как это...
    хорошо! Совсем одичали, затравлены... всюду кровь, и... такое братство перед
    судьбой! Потом нарочно подняли шум в подвале, чтобы выманить часового.
    Вышло, часовой сунулся... Татарин схватил винтовку... тот на него... они и
    ринулись! сбили наружного часового и пропали. Ночь была темная, побежали
    прямо к горам, рассыпались... захватили винтовку... Наружный поднял тревогу,
    убил татарина, заколол. Теперь ответит за всех француз. В городишке нет
    лошадей, и ночь... а им все пути известны. Теперь перевал даст знать!
    Подпоручик у них лихой!.. Пощады теперь не будет... Все шестеро.
     Я благодарно смотрю на горы, затянувшиеся жаркой дымкой. Они уже там
    теперь! Благодатный камень!.. и вы, леса...
     - Коммунисты теперь напуганы, опять перевал отрезан. И на машине не
    сиганешь - обстрел! Все повороты пристреляны. Теперь ночевать боятся, будут
    налеты с гор. Квартиры известны... понятно, у тех есть связь, а не
    нащупаешь...
     Хоть шестеро жизнь отбили! Я с любовь смотрю на горы, благостные,
    суровые - покровители храбрых. Храбрых укроют камни. Простая правда у них -
    своя. Храбрыми Бог владеет! Могут быть милостивы - недвижные. Люди на них
    живут, укроют люди. Последним куском поделятся. Правда у них - своя. Будет
    продолжаться борьба, за правду, борьба за душу. И днем, и ночью. На глухих
    тропках, над пропастями, в орлиных гнездах, на проезжих дорогах... С
    радостью припадут к ключам светлым, будут слушать чуткую тишину в горах...
    Чудо могло случиться!
     - Жить интересно все-таки! - восторженно говорит счастливец. - Я хорошо
    понимаю, что значит - уйти от смерти! Счастье сознательного рождения... так
    чудесно!
     Пора выходить из балки. Он помогает мне тянуть хворост, взвалил и мешок
    с тяжелыми "кутюками". Он переполнен счастьем.
     - Я... сво... боден!! Чудесный сегодня день! Какие горы!., вижу, как
    они дышат, и праздник у них сегодня, воскресенье... я напишу о них! Какие
    бывают случаи...
     Я его вижу в последний раз! Ни он и никто не знает, что вот случится...
    Детски-наивное лицо его светится таким счастьем. А где-то плетут петли, и
    никто не чует, какая спасет от смерти, какая его задавит.
     Так доходим до домика. Нас встречает павлин тоскливым криком - стоит на
    воротах, зелено-фиолетово-синий, играет солнцем.
     - Ах, красота какая! Сколько всего рассыпано... бери только!
     И я не чую, что смерть заглядывает в его радостные глаза, хочет опять
    сыграть. Четыре раза, шутя, играла! Сыграет в пятый, наверняка, с издевкой.
    
    ГОЛОС ИЗ-ПОД ГОРЫ

    
     Я сижу на пороге своей мазанки, гляжу на море. И тишина, и зной. Не
    дрогнет паутинка от кедра к кипарису. Я могу часами сидеть, не думать...
    Колокола в голове и ревы - голодный шум?.. Красные клочья вижу в себе я
    внутренними глазами - содом жизни...
     Но вот рождается тонкий и нежный звук... Если схватить его чуткой
    мыслью, он приведет с собой друга, еще, еще... и в охватывающей дремоте они
    покроют собой все гулы, и я услышу оркестр... Теперь я знаю музыку снов - не
    снов, понятны мне "райские голоса" пустынников - небесные инструменты, на
    которых играют ангелы?..
     Поет и поет неведомая гармония...
     ...П-баааа! ...
     Сбил ее в горах выстрел - поймал кого-то? И вот - кровяные клочья... и
    вот они - действующие сей жизни? стонущие, ревущие...


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ]

/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Солнце мертвых


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis