Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Андреев Л.Н. / Тьма

Тьма [2/4]

  Скачать полное произведение

    - Выпей, пожалуйста, я прошу тебя.
     - Нет, не хочу. Не надо. Пройдет и так.
     Она действительно успокаивалась. Прекратились рыдания - одно, другое глухое, длительное всхлипывание, и плечи перестали дрожать и стали неподвижны и задумчивы глубоко. И он тихонько гладил ее, от шеи к кружеву рубашки, и опять.
     - Тебе лучше, Люба?.. Любочка?
     Она не ответила, вздохнула протяжно и, повернувшись, быстро и коротко взглянула на него. Потом спустила ноги и села рядом, еще раз взглянула и прядями волос своих вытерла ему лицо, глаза. Еще раз вздохнула и мягким простым движением положила голову на плечо, а он так же просто обнял ее и тихонько прижал к себе. И то, что пальцы его прикасались к ее голому плечу, теперь не смущало его; и так долго сидели они и молчали, и неподвижно смотрели перед собою их потемневшие, сразу окружившиеся глаза. Вздыхали.
     Вдруг в коридоре зазвучали голоса, шаги; зазвенели шпоры, мягко и деликатно, как это бывает только у молоденьких офицеров, и все это приближалось - и остановилось у их двери. Он быстро встал, - а в дверь уже стучал кто-то, сперва пальцами, потом кулаком, и чей-то женский голос глухо кричал:
     - Любка, отвори!
     IV
     Он смотрел на нее и ждал.
     - Дай платок! - сказала она не глядя и протянула руку. Вытерла крепко лицо, громко высморкалась, бросила ему на колени платок и пошла к двери. Он смотрел и ждал. На ходу Люба закрыла электричество, и сразу стало так темно, что он услыхал свое дыхание, несколько затрудненное. И почему-то снова сел на слабо скрипнувшую кровать,
     - Ну, что там? Чего надо? - спросила Люба сквозь дверь, не отпирая, и голос у нее был немного недовольный, но спокойный.
     Сразу, перебивая друг друга, зазвенело несколько женских голосов. И так же сразу они оборвались, и мужской голос, как-то странно почтительный, настойчиво стал просить.
     - Нет, не пойду.
     Опять зазвенели голоса, и опять обрезая их, как ножницы обрезают развившуюся Шелковую нить, заговорил мужской голос, убедительный, молодой, за которым чувствовались белые, крепкие зубы и усы, и шпоры звякнули отчетливо, точно говоривший кланялся. И странно: Люба засмеялась.
     - Нет, нет, не пойду... Да, хорошо, очень хорошо... Ну и пусть зовут Любовь, а я все-таки не пойду.
     Еще раз стук в дверь, смех, ругательство, щелканье шпор, и все отодвинулось от двери и погасло где-то в конце коридора. В темноте, нащупав рукою его колено, Люба села возле, но головы на плечо класть не стала. И коротко пояснила:
     - Офицеры бал устраивают. Всех сзывают. Будут котильон танцевать.
     - Люба, - попросил он ласково: - зажги, пожалуйста, огонь. Не сердись.
     Молча она встала и повернула рожок. И уже не рядом с ним села, а по-прежнему на стул против кровати. И лицо у нее было хмурое, неприветливое, но вежливое как у хозяйки, которая должна выждать неприятный, затянувшийся визит.
     - Вы не сердитесь на меня, Люба?
     - Нет. За что же?
     - Я удивился сейчас, как вы весело смеялись. Как это вы можете?
     Она усмехнулась, не глядя.
     - Весело, вот и смеюсь. А вам нельзя сейчас уходить. Нужно подождать, пока разойдутся офицеры. Они скоро.
     - Хорошо, подожду. Спасибо вам, Люба.
     Она опять усмехнулась.
     - Это за что же? Какой вы вежливый.
     - Вам это нравится?
     - Не особенно. Вы кто по рождению?
     - Отец - доктор, военный врач. Дед был мужик. Мы из старообрядцев.
     Люба с некоторым интересом взглянула на него.
     - Вот как! А креста на шее нет.
     - Креста? - усмехнулся он. - Мы крест на спине несем.
     Девушка нахмурилась слегка.
     - Вы спать хотели. Вы бы лучше легли, чем так время проводить.
     - Нет, я не лягу. Я не хочу теперь спать.
     - Как хотите.
     Было долгое и неловкое молчание. Люба смотрела вниз и сосредоточенно вертела на пальце колечко; он обводил глазами комнату, каждый раз старательно минуя взглядом девушку, и остановился на недопитой маленькой рюмке с коньяком. И вдруг с необыкновенной ясностью, почти осязательностью, ему представилось, что все это уже было: и эта желтенькая рюмка, и именно с коньяком, и девушка, внимательно оборачивающая кольцо, и он сам - не этот, а какой-то другой, несколько иной, несколько особенный. И как раз только что кончилась музыка, как и теперь, и было тихое позвякивание шпор. Будто он жил уже когда-то, как-то действовал, и даже был очень важным в этом смысле лицом, вокруг которого что-то происходило. Странное чувство было так сильно, что он испуганно тряхнул головою; и быстро оно исчезло, но не совсем: остался легкий, несглаживающийся след потревоженных воспоминаний о том, чего не было. И затем не раз в течение этой необыкновенной ночи он ловил себя на том, что, глядя на какую-нибудь вещь или лицо, старательно припоминал их, вызывал их из глубокой тьмы прошедшего или даже совсем небывшего.
     Если бы не знать наверное, он сказал бы, что уже был здесь однажды, - так минутами начинало все это казаться знакомым и привычным. И это было неприятно, так как слегка отчуждало его от себя и от своих и странно приближало к публичному дому с его дикой, отвратительной жизнью.
     Молчать становилось тяжело. Спросил:
     - Отчего вы не пьете?
     Она вздрогнула:
     - Что?
     - Вы бы выпили, Люба. Отчего вы не пьете?
     - Одна я не хочу.
     - К сожалению, я не пью.
     - А я одна не хочу.
     - Я лучше грушу съем.
     - Ешьте. Для того и брали.
     - А вы грушу не хотите?
     Девушка не ответила и отвернулась. Но поймала на своих голых и прозрачно-розовых плечах его взгляд н накинула на них серый вязаный платок.
     - Холодно что-то, - сказала она отрывисто.
     - Да, холодновато, - согласился он, хотя в маленькой комнатке было жарко. И опять стояло долгое и напряженное молчание. Из залы донеслись громкие, призывные звуки ритурнеля.
     - Танцуют, - сказал он.
     - Танцуют, - ответила она.
     - За что вы. Люба, так рассердились на меня... и ударили меня?
     - Так нужно было, вот и ударила. Не убила ведь, чего же спрашивать? - Она нехорошо засмеялась.
     Девушка сказала: "так нужно". Смотрела на него прямо своими черными, окружившимися глазами, улыбалась бледно и решительно и говорила: "так нужно". И на подбородке у нее была ямочка. Трудно было поверить, что эта ее голова - вот эта злая, бледная голова - минуту назад лежала на его плече. И ее он ласкал.
     - Так вот как! - сказал он мрачно. Прошелся несколько раз по комнате, на шаг не доходя до девушки, и, когда сел на прежнее место - лицо у него было чужое, суровое и несколько надменное. Молчал, смотрел, подняв брови на потолок, на котором играло светлое с розовыми краями пятно. Что-то ползало, маленькое и черное, должно быть, ожившая от тепла, запоздалая, осенняя муха. Проснулась она среди ночи и ничего, наверно, не понимает и умрет скоро. Вздохнул.
     Девушка громко рассмеялась.
     - Что вас радует? - холодно взглянул он и отвернулся.
     - Да так. А ведь вы действительно похожи на писателя. Вы не обижаетесь? Он тоже сперва пожалеет, а потом начинает сердиться, отчего я не молюсь на него, как на икону. Такой обидчивый. Будь бы он Богом, ни одной лампадки бы не простил... - Она засмеялась.
     - А откуда вы знаете писателей? Ведь вы ничего не читаете.
     - Бывает один, - коротко ответила Люба.
     Он задумался, устремив на девушку неподвижный, тяжелый, как-то слишком спокойно разглядывающий взор. Как человек, проведший жизнь в мятеже, он и в девушке смутно почувствовал бунтарскую душу, и это волновало его и заставляло искать и догадываться: почему именно на него обрушился ее гнев? И то, что она имела дело с писателями и, вероятно, разговаривала с ними, и то, что она могла держать себя иногда так спокойно и с достоинством, и говорить так зло, - невольно поднимало ее и ее удару придавало характер чего-то значительно более серьезного и важного, чем простая истерическая вспышка полупьяной и полуголой проститутки. И, только рассерженный, но нисколько не оскорбленный вначале, - теперь, когда прошло уже столько времени, он вдруг минутами начинал оскорбляться - и не только умом.
     - За что вы ударили меня, Люба? Когда человека бьют по лицу, то должны сказать ему, за что? - повторил он прежний вопрос хмуро и настойчиво. Упрямство и твердость камня были в его выдавшихся скулах, тяжелом лбу, давившем глаза.
     - Не знаю, - ответила Люба так же упрямо, но избегая его взгляда.
     Не хотела отвечать. Он передернул плечами и снова с упорством принялся разглядывать девушку и соображать. Его мысль в обычное время была туга и медленна; но, потревоженная однажды, она начинала работать с силою и неуклонностью почти механическими, становилась чем-то вроде гидравлического пресса, который, опускаясь медленно, дробит камни, выгибает железные балки, давит людей, если они попадут под него - равнодушно, медленно и неотвратимо. Не оглядываясь ни направо, ни налево, равнодушный к софизмам, полуответам и намекам, он двигал свою мысль тяжело, даже жестоко - пока не распылится она или не дойдет до того крайнего, логического предела, за которым пустота и тайна. Своей. мысли от себя он не отделял, мыслил как-то весь, всем телом, и каждый логический вывод тотчас становился для него и действенным, - как это бывает только у очень здоровых, непосредственных людей, не сделавших еще из своей мысли игрушку.
     И теперь, взбудораженный, выбитый из колеи, похожий на большой паровоз, который среди черной ночи сошел с рельсов и продолжает каким-то чудом прыгать по кочкам и буграм - он искал дороги, во что бы то ни стало хотел найти ее. Но девушка молчала и, видимо, вовсе не хотела разговаривать.
     - Люба! Давайте поговорим спокойно. Надо же...
     - Я не хочу говорить спокойно.
     Опять!
     - Слушайте, Люба. Вы меня ударили, и так я этого не оставлю.
     Девушка усмехнулась.
     - Да? Что же вы со мной сделаете? К мировому пойдете?
     - Нет. Но я буду ходить к вам, пока вы мне не объясните.
     - Милости просим! Хозяйке доход.
     - Приду завтра. Приду...
     И вдруг, почти одновременно с мыслью, что ни завтра, ни послезавтра ему прийти нельзя, - явилась догадка, даже уверенность, почему девушка поступила так. Он даже повеселел.
     - Ах, так вот как! Это вы за то ударили меня, что я пожалел вас, оскорбил своею жалостью? Да, глупо вышло... Правда, я этого не хотел, но, быть может, это действительно оскорбляет. Конечно, раз вы такой же человек, как и я...
     - Такой же? - Она усмехнулась.
     - Ну, будет. Давайте руку, помиримся.
     Люба опять слегка побледнела.
     - Вы хотите, что бы я опять вам по роже дала?
     - Да ведь руку, по-товарищески! По-товарищески! искренне, даже басом почему-то, воскликнул он.
     Но Люба встала и, уже отойдя несколько, произнесла:
     - Знаете что... Либо вы дурак, либо вас действительно мало били!
     Потом взглянула на него и громко расхохоталась:
     - Ну, ей-богу же, мой писатель! Совершеннейший писатель! Да как же вас не бить, голубчик вы мой!
     По-видимому, слово "писатель" было для нее бранным, и вкладывала она в него свой особенный, определенный смысл. И уже с совершенным, с полным презрением, не считаясь с ним, как с вещью, как с безнадежным идиотом или пьяным, свободно прошлась по комнате и кинула вскользь:
     - А что, я тебя больно ударила? Чего ты хнычешь все?
     Он не ответил.
     - Писатель мой говорит, что я больно дерусь. Но, может, у него лицо поблагороднее, а по твоей мужицкой харе сколько ни хлопай, не почувствуешь? Ах, много народу я по морде била, а никого мне так не жалко, как писательчика моего. Бей, говорит, бей, так мне и надо. Пьяный, слюнявый, бить-то даже противно. Такая сволочь. А об твою рожу я даже руку ушибла. На - целуй ушибленное.
     Она ткнула руку к его губам и снова быстро заходила. Возбуждение ее росло, и казалось минутами, будто она задыхается в чем-то горячем: потирала себе грудь, дышала широко открытым ртом и бессознательно хваталась за оконные драпри. И уже два раза на ходу налила и выпила коньяку. Во второй раз он заметил ей угрюмо-вопросительно:
     - Вы же не хотели пить одна?
     - Характеру нет, голубчик, - ответила она просто. - Да и отравлена я, не попью некоторое время, удушье делается. От этого и подохну.
     И вдруг, точно теперь только заметив его, удивленно вскинула глаза и захохотала.
     - А, это ты! Тут еще, не ушел. Посиди, посиди! - С диким выражением глаз она сдернула вязаный платок, и снова зарозовели ее плечи и тонкие, нежные руки.
     - И чего-то я закуталась? Тут и так жарко, а я... Это я его берегла, как же, нужно... Послушайте, вы бы сняли штаны. Тут таковские, тут можно без штанов. Может быть, у вас грязные кальсоны, так я вам дам свои. Ничего, что с разрезом? Послушайте, наденьте! Ну, миленький, ну, голубчик, ну, что вам стоит...
     Она хохотала и, захлебываясь от хохота, просила его, протягивала руки. Потом быстро соскользнула на пол, стала на колени и, ловя его руки, умоляла:
     - Ну, голубчик, ну, миленький, я вам ручки расцелую!..
     Он отодвинулся и с угрюмой тоскою сказал:
     - За что вы меня, Люба? Что я вам сделал? Я так хорошо к вам отношусь... За что вы меня, за что? Разве я обидел вас? Ну, если обидел, простите. Ведь я совсем в этом, во всех этих делах... несведущ.
     Передернув презрительно голыми плечами, Люба гибко поднялась с колен и села. Дышала она трудно.
     - Значит, не наденете? А жалко, я бы посмотрела.
     Он начал говорить что-то, запнулся и продолжал нерешительно, растягивая слова:
     - Послушайте, Люба... Конечно, я... все это пустяки. И если вы уже так хотите, то... можно потушить огонь. Потушите огонь, Люба.
     - Что? - удивилась девушка и широко открыла глаза.
     - Я хочу сказать, - заторопился он: - что вы женщина, и я... Конечно, я был неправ... Вы не думайте, что это жалость, Люба, нет, вовсе нет... Я и сам... Потушите огонь, Люба.
     Смущенно улыбнувшись, он протянул к ней руки с неуклюжей ласковостью человека, который никогда не имел" дела с женщинами. И увидел: сцепив напряженно пальцы, она поднесла их к подбородку и точно вся превратились в одно огромное, задержанное в поднятой груди дыхание. И глаза у нее стали огромные, и смотрели они с ужасом, с тоской, с невыносимым презрением.
     - Что вы, Люба? - отшатнулся он.
     И с холодным ужасом, почти тихо, она произнесла, не разжимая пальцев:
     - Ах, негодяй! Боже мой, какой же ты негодяй!
     И, багрово-красный от стыда, отвергнутый, оскорбленный тем, что сам оскорбил, он топнул ногою и бросил в широко открытые глаза, в их безбрежный ужас и тоску, короткие, грубые слова:
     - Проститутка! Дрянь! Молчи!
     Но она тихо качала головою и повторяла:
     - Боже мой! Боже мой, какой же ты негодяй!
     - Молчи, дрянь! Ты пьяна. Ты с ума сошла. Ты думаешь, мне нужно твое поганое тело. Ты думаешь, для такой я себя берег, как ты. Дрянь, бить тебя надо! - Он размахнулся рукою, чтобы дать пощечину, но не ударил.
     - Боже мой! Боже мой!
     - И их еще жалеют! Истреблять их надо, эту мерзость, эту мерзость. И тех, кто с вами, всю эту сволочь... И это обо мне, обо мне ты смела подумать! - Он крепко сжал ее руки и бросил ее на стул.
     - Хороший! Да? Хороший? - хохотала она в восторге, будто обрадовалась безмерно.
     - Да, хороший! Честный всю жизнь! Чистый! А ты? А кто ты, дрянь, зверюка несчастная?
     - Хороший! - упивалась она восторгом.
     - Да, хороший. Послезавтра я пойду на смерть для людей, а ты - а ты? Ты с палачами моими спать будешь. Зови сюда своих офицеров. Я брошу им тебя под ноги: берите вашу падаль. Зови!
     Люба медленно встала. И когда он, бурно взволнованный, гордый, с широко раздувающимися ноздрями, взглянул на нее, то встретил такой же гордый и еще более презрительный взгляд. Даже жалость как будто светилась в надменных глазах проститутки, вдруг чудом поднявшейся на ступень невидимого престола и оттуда с холодным и строгим вниманием разглядывавшей у ног своих что-то маленькое, крикливое и жалкое. Уже не смеялась она, и волнения не было заметно, и глаз невольно искал ступенек, на которых стоит она, - так сверху вниз умела глядеть эта женщина.
     - Ты что? - спросил он отступая, все еще яростный, но уже. поддающийся влиянию спокойного, надменного взгляда.
     И строго, с зловещей убедительностью, за которой чувствовались миллионы раздавленных жизней, и моря горьких слез, и огненный непрерывный бунт возмущенной справедливости - она спросила:
     - Какое же ты имеешь право быть хорошим, когда я - плохая?
     - Что? - не понял он сразу, вдруг ужаснувшись пропасти, которая у самых ног его раскрыла свой черный зев.
     - Я давно тебя ждала.
     - Ты меня ждала?
     - Да. Хорошего ждала. Пять лет ждала, может, больше. Все они, какие приходили, жаловались, что подлецы они. Да подлецы они и есть. Мой писатель говорил сперва, что хороший, а потом сознался, что тоже подлец. Таких мне не нужно.
     - Чего же тебе нужно?
     - Тебя мне нужно, миленький. Тебя. Да, как раз такой. - Она внимательно и спокойно оглядела его с ног до головы и утвердительно кивнула бледной головой. - Да. Спасибо, что пришел.
     Ему, ничего не боявшемуся, вдруг стало страшно.
     - Чего же тебе надо? - повторил он, отступая.
     - Надо было хорошего ударить, миленький, настоящего хорошего. А тех слюнтяев и бить не стоит, руки только марать. Ну вот и ударила, можно теперь и ручку себе поцеловать. Милая ручка, хорошего ударила!
     Она засмеялась и действительно погладила и трижды поцеловала свою правую руку. Он дико смотрел на нее, и мысли его, такие медленные, теперь бежали с отчаянной быстротою; и уже приближалось, словно черная туча, то ужасное и непоправимое, как смерть.
     - Ты что сказала... Что ты сказала?
     - Я сказала: стыдно быть хорошим. А ты этого не знал?
     - Не знал, - пробормотал он, вдруг глубоко задумавшись и даже как будто забывши про нее. Сел.
     - Ну вот, узнай.
     Говорила она спокойно, и только по тому, как ходила под рубашкой грудь, заметно было глубокое волнение, сдушенный тысячеголосый крик.
     - Ну, узнал?
     - Что? - очнулся он.
     - Узнал, говорю?
     - Погоди!
     - Погожу, миленький. Пять лет ждала, а теперь пять минуток да не погодить!
     Она опустилась на стул и, точно в предчувствии какой-то необыкновенной радости, заломила голые руки и закрыла глаза:
     - Ах, миленький, миленький ты мой!..
     - Ты сказала, стыдно быть хорошим?
     - Да, миленький, стыдно.
     - Так ведь это!.. - Он в страхе остановился.
     - То-то и есть. Испугался? Ничего, ничего. Это сначала только страшно.
     - А потом?
     - Вот останешься со мною и узнаешь, что потом.
     Он не понял.
     - Как останусь?
     Удивилась, в свою очередь, девушка:
     - Да разве теперь, после этого, тебе можно куда-нибудь идти? Смотри, миленький, не обманывай. Ведь не подлец же ты, как другие, А хороший - так останешься, никуда не пойдешь. Недаром же я тебя ждала.
     - Ты с ума сошла! - сказал он резко.
     Она строго поглядела на него и даже погрозила пальцем.
     - Нехорошо. Не говори так. Раз пришла к тебе правда, поклонись ей низко, а не говори: ты с ума сошла. Это мой писатель говорит: ты с ума сошла! - так на то он и подлец. А ты будь честный.
     - А вдруг не останусь? - мрачно усмехнулся он побелевшими искривленными губами.
     - Останешься! - сказала она с уверенностью. - Куда тебе идти теперь? Тебе некуда идти. Ты честный. У подлеца дорог много, а у честного одна. Это я еще тогда поняла, как ты мне руку поцеловал. Дурак, думаю, а честный. Ты не обижаешься, что я дураком тебя сочла? Да ты сам виноват. Зачем ты невинность свою мне предлагал? Думал: дам ей невинность мою, она и отступится. Ах, дурачок, дурачок! Сперва я даже обиделась: что же это, думаю, даже за человека не считает; а потом вижу, что и это тоже от хорошести от твоей. И так ты рассчитывал: отдам ей невинность и оттого, что отдам, стану я еще невиннее, и получится у меня вроде как бы неразменный рубль. Я его нищему, а он ко мне назад. Я его нищему, а он ко мне назад. Нет, миленький, этот номер не пройдет.
     - Не пройдет?
     - Не-е-т, миленький, - протянула она: - не на дуру напал. Я купцов-то этих достаточно насмотрелась: награбит миллионы, а потом даст целковый на церковь да и думает, что прав. Нет, миленький, ты мне всю церковь построй. Ты мне самое дорогое дай, что у тебя есть, а то невинность! Может, и невинность-то только потому и отдаешь, что самому не нужна стала, заплесневела. Невеста у тебя есть?
     - Нет.
     - А будь невеста и жди она тебя завтра с цветами, да с поцелуями, да с любовью - отдал бы невинность или нет?
     - Не знаю, - сказал он задумчиво.
     - Вот то-то и есть. Сказал бы: лучше жизнь мою возьми, а честь мою оставь! Что подешевле, то и отдаешь. Нет, ты мне самое дорогое отдай, такое, без чего сам не можешь жить, вот!
     - Да зачем я отдам? Зачем?
     - Как живем? Да все затем же, чтобы стыдно не было.
     - Люба, - воскликнул он в удивлении: - послушай, да ведь ты сама...
     - Хорошая, хочешь сказать? Слыхала и это. От писательчика моего не раз слыхала. Только это, миленький, неправда. Самая я настоящая девка. Вот останешься, узнаешь.
     - Да не останусь же я! - крикнул он сквозь зубы.
     - Не кричи, миленький. Криком против правды ничего не сделаешь. Правда как смерть - придет, так принимай, какая ни на есть. С правдой тяжело, миленький, встретиться, по себе знаю, - и шепотом, глядя ему прямо в глаза, добавила: - Бог-то ведь тоже хороший!
     - Ну?
     - Больше ничего... Сам понимай, а я ничего говорить не стану. Только вот уже пять лет, как в церкви не была. Вот она, правда-то!
     Правда, какая правда? Что это еще за новый, неизвестный ужас, которого не знал он ни перед лицом смерти, ни перед лицом самой жизни? Правда!
     Скуластый, крепкоголовый, знающий только "да" и "нет", он сидел, опершись головою о руки, и медленно переводил глаза, будто с одного края жизни до другого края ее. И распадалась жизнь, как плохо склеенный запертый ящичек, попавший под осенний дождь, и в жалких обломках ее нельзя было узнать недавнего прекрасного целого, чистого хранилища души его. Он вспоминал милых, родных людей, с которыми он жил всю жизнь и работал в дивном единении радости и горя, - и они казались чужими, и жизнь их непонятной, и работа их бессмысленной. Точно вдруг взял кто-то его душу мощными руками и переломил ее, как палку о жесткое колено, и далеко разбросил концы. Только несколько часов он здесь; только несколько часов он оттуда, - а кажется, будто всю жизнь он здесь, против этой полуголой женщины, слушает далекую музыку и треньканье шпор, и не уходил никуда. И не знает, вверху он или внизу, - знает только, что он против, мучительно против всего того, что только что, еще сегодня днем, составляло его жизнь и его душу. Стыдно быть хорошим.
     Вспомнил книги по которым учился жить, и улыбнулся, горько. Книги! Вот она, книга - сидит с голыми руками, с закрытыми глазами, с выражением блаженства на бледном, измученном лице и ждет терпеливо. Стыдно быть хорошим... И вдруг с тоскою, с ужасом, с невыносимой болью он почувствовал, что та жизнь кончена для него навсегда, что уже не может он быть хорошим. Только этим и жив, что хороший, только этому и радовался, только это и противопоставлял и жизни и смерти, - и этого нет, и нет ничего. Тьма. И останется ли он здесь, и вернется ли он назад, к своим - у него уже нет своих. Зачем пришел он в этот проклятый дом! Остался бы лучше на улице, отдался бы в руки сыщикам, пошел бы в тюрьму - что такое тюрьма, в которой еще можно, еще не стыдно быть хорошим! А теперь - и в тюрьму поздно.
     - Ты плачешь? - спросила девушка беспокойно.
     - Нет! - ответил он резко. - Я никогда не плачу.
     - И не надо, миленький. Это мы, женщины, можем плакать, а вам нельзя. Если и вы заплачете, кто же тогда ответит Богу?
     Да, своя; вот эта - своя.
     - Люба, - воскликнул он с тоскою: - что же делать? Что же делать!
     - Оставайся со мною. Со мною оставайся - ты ведь мой теперь.
     - А они?
     Девушка нахмурилась:
     - Какие еще они?
     - Да люди, люди же! - воскликнул он в бешенстве: - Люди, для которых работал! Ведь не для себя же в самом деле, не для собственного утешения нес я все это - к убийству готовился!
     - Ты мне о людях не говори! - строго сказала девушка, и губы ее задрожали. - Ты мне лучше о людях не говори - опять драться буду! Слышишь!
     - Да что ты? - удивился он.
     - Что я - собака? И все мы - собаки? Миленький, поостерегись! Попрятался за людей, и будет. Не прячься от правды, миленький, от нее никуда не спрячешься! А если любишь людей, жалеешь нашу горькую братию - так вот, бери меня. А я, миленький мой, - тебя возьму!
     V
     Сидела, заломив руки, вся в блаженной истоме, вся счастливая безумно - будто помешанная. Покачивала головою и, не открывая блаженно грезящих глаз, говорила медленно, почти пела:
     - Миленький мой! Пить с тобою будем. Плакать с тобою будем, - ох, как сладко плакать будем, миленький ты мой. За всю жизнь наплачуся! Остался со мною, не ушел. Как увидела тебя сегодня в зеркале, так сразу и метнулося: вот он, мой суженый, вот он, мой миленький. И не знаю я, кто ты, брат ли ты мой или жених, а весь родной, весь близкий, весь желанненький...
     Вспомнил и он эту черную, немую траурную пару в золотой раме зеркала и свое тогдашнее ощущение: как на похоронах, - и вдруг стало так невыносимо больно, таким диким кошмаром показалось все, что он, в тоске, даже скрипнул зубами. И, идя мыслью дальше, назад, вспомнил милый револьвер в кармане - двухдневную погоню - плоскую дверь без ручки, и как он искал звонка, и как вышел опухший лакей, еще не успевший натянуть фрака, в одной ситцевой грязной рубашке, и как он вошел с хозяйкой в белую залу и увидел этих трех чужих.
     И все свободнее ему становилось - и наконец, ясно стало, что он такой же, как и был, и совершенно свободен, совершенно свободен и может идти, куда хочет.
     Он строго обвел глазами незнакомую комнату и сурово, с убежденностью человека, который очнулся на миг от тяжелого хмеля и видит себя в чужой обстановке, осудил все увиденное:
     - Что это! Какая бессмыслица! Какой нелепый сон! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
     Но музыка играла. Но женщина сидела, заломив руки, смеялась, бессильная говорить, изнемогающая под бременем безумного, невиданного счастья. Но это не был сон. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
     - Что же это? Так это - правда?
     - Правда, миленький! Неразлучные мы с тобою.
     Это - правда. Правда - вот эти плоские мятые юбки, висящие на стене в своем голом безобразии. Правда вот эта кровать, на которой тысячи пьяных мужчин бились в корчах гнусного сладострастия. Правда - вот эта душистая, старая, влажная вонь, которая липнет к лицу и от которой противно жить. Правда - эта музыка и шпоры. Правда - она, эта женщина с бледным, измученным лицом и жалко-счастливою Улыбкой.
     Опять он положил на руки тяжелую голову, смотрел исподлобья взглядом волка, которого не то убивают, не то он сам хочет убить, и думал бессвязно:
     "Так вот она, правда... Это значит: и завтра и послезавтра не пойду, и все узнают, почему я не пошел, остался с девкою, запил, и назовут меня предателем, трусом, негодяем. Некоторые заступятся, будут догадываться... нет, лучше не надеяться на это, лучше так. Кончено, так кончено. В темноту, так в темноту. А что дальше? Не знаю, темно. Вероятно, ужас какой-нибудь, - ведь я еще не умею по-ихнему. Как странно: нужно учиться быть плохим. У кого же? У нее?.. Нет, она не годится, она сама ничего не знает, ну да я сумею. Плохим нужно быть по-настоящему, так, чтобы... Ох, что-то большое я разрушу!.. А потом? А потом, когда-нибудь, приду к ней, или в кабак, или на каторгу и скажу: теперь мне не стыдно, теперь я ни в чем не виноват перед вами" теперь я сам такой же, как вы, грязный, падший, несчастный. Или выйду на площадь, падший, и скажу: смотрите, какой я! Все у меня было: и ум, и честь, и достоинство, и даже страшно подумать - бессмертие; и все это я бросил под ноги проститутке, от всего отказался только потому, что она плохая... Что они скажут? Разинут рты, удивятся, скажут - "дурак"! Конечно, дурак. Разве я виноват, что я хороший? Пусть и она, пусть и все стараются быть хорошими... Раздай имение неимущим. Но ведь это имение и это Христос, в которого я не верю. Или еще: кто душу свою положит - не жизнь, а душу, вот как я хочу. Но разве сам Христос грешил с грешниками, прелюбодействовал, пьянствовал? Нет. Он только прощал их, любил даже. Ну, и я ее люблю, прощаю, жалею, - зачем же самому? Да, но ведь она в церковь не ходит. И я тоже. Это не Христос, это другое, это страшнее".
     - Страшно, Люба!
     - Страшно, миленький. Страшно человеку встретиться с правдой.
     "Она опять о правде. Но отчего страшно? Чего я боюсь? Чего я могу бояться - когда я так хочу? Конечно, бояться нечего. Разве там, на площади, перед этими разинутыми ртами, я не буду выше их всех? Голый, грязный, оборванный - у меня тогда будет ужасное лицо - сам отдавший все - разве я не буду грозным глашатаем вечной справедливости, которой должен подчиниться и сам Бог иначе он не Бог!"
     - Нет страшного, Люба!
     - Нет, миленький, есть. Не боишься, и хорошо, но его не зови. Не надо.
     "Так вот как я кончил. Не этого я ожидал. Не этого я ожидал для моей молодой, красивой жизни. Боже мой, но ведь это безумие, я с ума сошел! Еще не поздно! Еще не поздно. Еще можно уйти!"
     - Миленький ты мой! - бормотала женщина, заломив руки.
     Он хмуро взглянул на нее. В блаженно закрытых глазах ее, в блуждающей, счастливой, бессмысленной улыбке была неутолимая жажда, ненасытный голод. Точно уже сожрала она что-то огромное и сожрет еще. Взглянул хмуро на тонкие, нежные руки, на темные впадины в подмышках и неторопливо встал. И с последним усилием спасти что-то драгоценное - жизнь или рассудок, или старую добрую правду - неторопливо и серьезно начал одеваться. Не может найти галстука.
     - Послушай, ты не видала моего галстука?
     - Ты куда? - оглянулась женщина.
     Руки ее упали с головы, и она потянулась вперед, к нему.
     - Ухожу.
     - Уходишь? - протяжно повторила она. - Уходишь? Куда?
     Он усмехнулся угрюмо.
     - Разве мне некуда идти. К товарищам иду.
     - К хорошим? Ты обманул меня?
     - Да, к хорошим, - опять усмехнулся. Наконец он оделся; провел ладонями по бокам:
     - Давай бумажник.
     Подала.
     - А часы?
     Подала. Они лежали тут же, на столике.
     - Прощай.
     - Испугался?
     Вопрос был спокойный, простой. Он взглянул: стояла высокая, стройная женщина, с тонкими, почти детскими руками, улыбалась бледно, побелевшими губами, и спрашивала:
     - Испугался?
     Как она менялась странно: то сильная, даже страшная, то вот как теперь, печальная и больше на девушку похожа, чем на женщину. Но это ведь все равно. Сделал шаг к двери.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ]

/ Полные произведения / Андреев Л.Н. / Тьма


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis