Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Богомолье

Богомолье [2/10]

  Скачать полное произведение

    - Скорей, папашенька под сараем, повозку выбираем!
     Мелькает белый пиджак отца. Под навесом, где сложены сани и стоят всякие телеги, отевыбирает с Гор- киным, что нам дать. Он советует легкий тарантасик, но Горкин настаивает, что в тележке куда спокойней, можно и полежать, и беседочку заплести от солнышка, натыкать березок-елок,- и указывает легонькую совсем тележку - "как перышко!".
     - Вот чего нам подходит. Сенца настелим, дерюжкой какой накроем - прямо тебе хоромы. И Кривой полегче, горошком за ней покатится.
     Эту тележку я знаю хорошо. Она меньше других и вся в узорах. И грядки у ней, и подуги, и передок, и задок - все разделано тонкою резьбою: солнышками, колесиками, елочками, звездочками и разной затейной штучкой. Она ездила еще с дедушкой куда-то за Воронеж, где казаки,- красный товар возила. Отец говорит - стара. Да что-то ему и жалко. Горкин держится за тележку, говорит, что ей ничего не сделается: выстоялась и вся в исправности, только вот замочит колеса. На ней и годов не видно, и лучше новой.
     - А не рассыплется? - спрашивает отец и встряхивает, берет под задок тележку.- Звонко поедете.
     - Верно, что зазвониста, суховата. А легкая-то зато кака, горошком так и покатится.
     И Антипушка тоже хвалит: береза, обстоялась, ее хошь с горы кидай. И Кривой будет в удовольствие, а тарантас заморит.
     - Ну, не знаю...- с сомнением говорит отец,- давно не ездила. А
    "лисица" как, не шатается?
     Говорят, что и "лисица" крепкая, не шелохнется в гнездах, как впаяна. Очень чудно - лисица. Я хочу посмотреть "лисицу", и мне показывают круглую, как оглобля, жердь, крепящую передок с задком. Но почему - лисица? Говорят - кривая, лесовая, хитрущая самая веща в телеге, часто обманывает, ломается.
     Отец согласен, но велит кликнуть Бровкина, осмотреть.
     Приходит колесник Бровкин, с нашего же двора. Он всегда хмурый, будто со сна, с мохнатыми бровями. Отец зовет его - "недовольный человек".
     - Ну-ка, недовольный человек, огляди-ка тележку, хочу к Троице с ними отпустить.
     Колесник не говорит, обхаживает тележку, гукает. Мне кажется, что он недоволен ею. Он долго ходит, а мы стоим. Начинает шатать за грядки, за колеса, подымает задок, как перышко, и бросает сердито, с маху. И опять чем-то недоволен. Потом вдруг бьет кулаком в лубок, до пыли. Молча срывает с передка, сердито хрипит: "Пускай!" - и опрокидывает на кузов. Бьет обухом в задок, садится на корточки и слушает: как удар? Сплевывает и морщится. Слышу, как будто - ммдамм!..- и задок уже без колес. Колесник оглаживает оси, стучит в обрезы, смотрит на них в кулак и вдруг - ударяет по "лисице". У меня сердце екает - вот сломает! Прыгает на "лисицу" и мнет ее. Но "лисица" не подает и скрипу. И все-таки я боюсь, как бы не расхулил тележку. И все боятся, стоят - молчат. Опять ставит на передок, оглаживает грядки и гукает. Потом вынимает трубочку, наминает в нее махорки, даже и не глядит, а все на тележку смотрит. Раскуривает долго, и кажется мне, что он и через спичку смотрит. Крепко затягивается, пускает зеленый дым, делает руки самоваром и грустно качает головой.
     Отец спрашивает, прищурясь:
     - Ну, как, недовольный человек, а? Плоха, что ли?
     Спрашивает и Горкин, и голос его сомнительный.
     - А, как по-твоему? Ничего тележонка... а?
     Колесник шлепает вдруг по грядке, словно он рассердился на тележку, и взмахивает на нас рукою с трубкой:
     - И где ее де-лали такую?! Хошь в Киев - за Киев поезжайте - сносу ей довеку не будет,- вот вам и весь мой сказ! Слажена-то ведь ка-ак, а!.. Что значит на совесть-то делана... а? Бы-ли мастера... Да разве это те-леж-ка, а?..- смотрит он на меня чего-то,- не тележка это, а... детская игрушка! И весь разговор.
     Так все и просияли. Наказал - шкворень разве переменить? Да нет, не стоит, живет и так. Даже залез в оглобли и выкатил на себе тележку. Ну прямо перышко!
     - На такой ездить жалко,- говорит он, не хмурясь.- Ты гляди,
    мудровал-то как! За одной резьбой, может, недели три проваландался... А чистота-то, а ровнота-то какая, а! Знаю, тверской работы... пряники там пекут рисованы. А дуга где?
     Находят дугу, за санками. Все глядят на дугу: до того вся рисована! Колесник вертит ее и так, и эдак, оглаживает и колупает ногтем, проводит по ней костяшками, и кажется мне, что дуга звенит - рубчиками звенит.
     - Кружева! Только молодым кататься, пощеголять. Картина писаная!..
     К нам напрашиваются в компанию - веселей идти будет, но Горкин всем говорит, что идти не заказано никому, а веселиться тут нечего, не на ярмарку собрались. Чтобы не обидеть, говорит:
     - Вам с нами не рука, пойдем тихо, с пареньком, и четыре дня, может, протянемся, лучше уж вам не связываться.
     Пойдет с нами Федя, с нашего двора, бараночник. Он из себя красавец, богатырь парень, кудрявый и румяный. А главное - богомольный и согласный, складно поет на клиросе, и карактер у него - лен. С ним и в дороге поспокойней. Дорога дальняя, все лесами. Идти не страшно, народу много идет, а бывает - припоздаешь, задержишься... а за Рохмановом овраги пойдут, мосточки, перегоны глухие, - с возов сколько раз срезали. А под Троицей Убитиков овраг есть, там недавно купца зарезали. Преподобный поохранит, понятно... да береженого и Бог бережет.
     Еще с нами идет Домна Панферовна, из бань. Очень она большая, "сырая" - так называет Горкин,- с ней и проканителишься, да женщина богомольная и обстоятельная. С ней и поговорить приятно, везде ходила. Глаза у ней строгие, губа отвисла, и на шее мешок от жира. Но она очень добрая. Когда меня водили в женские бани, она стригла мне ноготки и угощала моченым яблочком. Я знаю, что такого имени нет - Домна Панферовна, а надо говорить - Домна Парфеновна, но я не мог никак выговорить, и всем до того понравилось, что так и стали все называть - Панферовна. А отец даже напевал - Пан-фе-ровна! Очень уж была толстая, совсем - Пан-фе-ровна. Она и пойдет с нами, и за мною поприглядит, все-таки женский глаз. Она и костоправка, может и живот поправить, за ноги как-то встряхивает. А у Горкина в ноге какая-то жила отымается, заходит,- она и выправит.
     С ней пойдет ее внучка - учится в белошвейках,- старше меня, тихая девочка Анюта, совсем как куколка,- все только глазками хлопает и молчит, и щечки у ней румяно-белые. Домна Панферовна называет ее за эти щечки - "брусничника ты моя беленькая-свеженькая".
     Напрашивался еще Воронин-булочник, но у него "слабость", запивает, а человек хороший, три булочных у него, обидеть человека жалко, а взять - намаешься. Подсылали к нему Василь Василича - к Николе-на-Угреши молиться* звать, там работа у нас была, но Воронин и слушать не хотел. Хорошо - брат приехал и задержал, и поехали они на Воробьевку, к Крынкину, на Москву смотреть. Мы уж от Троицы вернулись, а они все смотрели Господь отнес.
     К нам приходят давать на свечи и на масло Угоднику и просят вынуть просвирки, кому с Троицей на головке, кому - с Угодником. Все надо записать, сколько с кого получено и на что. У Горкина голова заходится, и я ему помогаю. Святые деньги, с записками, складываем в мешочек. Есть такие, что и по десяти просвирок заказывают, разных,- и за гривенник, и за четвертак даже. Нам одним - прикинул на счетах Горкин - больше ста просвирок придется вынуть - и родным, и знакомым, а то могут обидеться: скажут - у Троицы были, а "милости" и не принесли.
     Антипушка уже мыл Кривую и смазал копытца дочерна - словно калошки новые. Приходил осмотреть кузнец, в порядке ли все подковы и как копыта. Тележка уже готова, колеса и оси смазаны,- и будто дорогой пахнет. Горкин велит привернуть к грядкам пробойчики, поаккуратней как,- ветки воткнем на случай, беседочку навесим,- от солнышка либо от дождичка укрыться. Положен мешок с овсом, мягко набито сеном, половичком накрыто - прямо тебе постеля! Сшили и мне мешочек, на полотенчике, как у всех. А посошок вырежем в дороге, ореховый: Сокольниками пойдем, орешнику там...- каждый себе и выберет.
     Все осматривают тележку, совсем готовую,- поезжай. Господь даст,
    завтра пораньше выйдем, до солнушка бы Москвой пройти, по холодочку. Дал бы только Господь хорошую погоду завтра!
     Мне велят спать ложиться, а солнышко еще и не садилось. А вдруг без меня уйдут? Говорят - спи, не разговаривай, уж пойдешь. Потому и Кривая едет. Я думаю, что верно. Говорят: Горкин давно уж спит и Домна Панферовна храпит, послушай.
     Я иду проходной комнаткой к себе. Домна Панферовна спит, накрывшись, совсем - гора. Сегодня у нас ночует: как бы не запоздать да не задержать. Анюта сидит тихо на сундуке, говорит мне, что спать не может, все думает, как пойдем. Совсем, как и я,- не может. Мне хочется попугать ее, рассказать про разбойников под мостиком. Я говорю ей шепотом. Она страшно глядит круглыми глазами и жмется к стенке. Я говорю - ничего, с нами Федя идет большой, всех разбойников перебьет. Анюта крестится на меня и шепчет:
     - Воля Божья. Если что кому на роду написано - так и будет. Если надо зарезать - и зарежут, и Федя не поможет. Спроси-ка бабушку, она все знт. У нас в дерев- не старика одного зарезали, отняли два рубли. Против судьбы не пойдешь. Спроси-ка бабушку... она все знает.
     От ее шепота и мне делается страшно, а Домна Панферовна так храпит, будто ее уже зарезали. И начинает уже темнеть.
     - Ты не бойся,- шепчет Анюта, озираясь, зачем-то сжимает щечки
    ладошками и хлопает все глазами, боится будто,- молись великомученице Варваре. Бабушка говорит,- тогда ничего не будет. Вот так: "Святая великомученица Варвара, избави меня от напрасныя смерти, от часа ночного обстоянного"... от чего-то еще?.. Ты спроси бабушку, она все...
     - А Горкин,- говорю я,- больше твоей бабушки знает! Надо говорить по-другому... Надо - "всякаго обуревания и навета, и обстояния... избавь и спаси на пути-дороге, и над постое, и на... ходу!" Горкин все знает!
     - А моя бабушка костоправка, и животы правит, и во всяких монастырях была... Горкин умный старик, это верно... и бабушка говорит... У бабушки ладанка из Иерусалима с косточкой... от мощей... всегда на себе носит!
     Я хочу поспорить, но вспоминаю, что теперь грех,- душу надо очистить, раз идем к Преподобному. Я иду в свою комнатку, вижу шарик от солитера, хрустальненький, с разноцветными ниточками внутри... и мне вдруг приходит в голову удивить Анюту. Я бегу к ней на цыпочках. Она все сидит, поджавши ноги, на сундуке. Я спрашиваю ее, почему не спит. Она берет меня за руку и шепчет: "Бою-усь... разбойников бою-усь..." Я показываю ей хрустальный шарик и говорю, что это волшебный и даже святой шарик... будешь держать в кармане - и ничего не будет! Она смотрит на меня, правду ли говорю, и глаза у ней будто просят. Я отдаю ей шарик и шепчу, что такого шарика ни у одного человека нет, только у меня и есть. Она прячет его в кармашек.
     Я не могу заснуть. На дворе ходят и говорят. Слышен голос отца и
    Горкина. Отец говорит: "Сам завтра провожу, мне надо по делам рано!" Лежу и думаю, думаю, думаю...- о дороге, о лесах и оврагах, о мосточках... где-то далеко-далеко - Угодник, который теперь нас ждет. Все думаю, думаю - и вижу...- и во мне начинает петь, будто не я пою, а что-то во мне поет, в голове, такое светлое, розовое, как солнце, когда его нет на небе, но оно вот-вот выйдет. Я вижу леса-леса и большой свет над ними, и все поет, в моей голове поет...
     Красавица зорька...
     В небе за-го-ре...лась...
     Из большого ле...са...
     Солнышко-о... выходит...
     Будто отец поет?..
     Кричат петухи. Окна белеют в занавесках. Кричат на дворе. Горкин
    распоряжается:
     - Пора закладать... Федя здесь?.. Час нам легкой, по холодку и
    тронемся, Господи, благослови...
     Отец кричит - знаю я - из окна сеней:
     - Пора и богомольца будить! Самовар готов?..
     До того я счастлив, что слезы набегают в глазах. Заря,- и сейчас
    пойдем! И отдается во мне чудесное, такое радостное и светлое, с чем я заснул вчера, певшее и во сне со мною, светающ теперь за окнами, Красавица зо-рька В небе за-го-ре...лась...
     Из большого ле...са
    Солнышко-о выходит...
     МОСКВОЙ
     Из окна веет холодком зари. Утро такое тихое, что слышно, как бегают голубки по крыше и встряхивается со сна Бушуй. Я минутку лежу, тянусь; слушаю - петушки поют, голос Горкина со двора, будто он где-то в комнате:
     - Тяжи-то бы подтянуть, Антипушка... да охапочку бы сенца еще!
     - Маленько подтянуть можно. Погодку-то дал Господь...
     - Хорошо, жарко будет. Кака роса-то, крыльцо все мокрое. Бараночек, Федя, прихватил?.. Это вот хорошо с чайком.
     - Покушайте, Михал Панкратыч, только из печи выкинули.
     Слышно, как ломают они бараночки и хрустят. И будто пахнет баранками. Все у крыльца, за домом. И Кривая с тележкой там, подковками чокает о камни. Я подбегаю к окошку крикнуть, что я сейчас. Веет радостным холодком, зарей. Вот какая она, заря-то! За Барминихиным садом небо огнистое, как в пожар.
     Солнца еще не видно, но оно уже светит где-то. Крыши сараев в
    бледно-огнистых пятнах, как бывает зимой
    от печки. Розовый шест скворешника начинает краснеть и золотиться, и над ним уже загорелся прутик. А вот и сараи золотятся. На гребешке амбара сверкают крыльями голубки, вспыхивает стекло под ними: это глядится солнце. Воздух... пахнет как будто радостью.
     Бежит с охапкой сенца Антипушка, захлопывает ногой конюшню. На нем черные, с дегтя, сапоги - а всегда были рыжие,- желтый большой картуз и обвислый пиджак из парусины, Василь Василича, "для жары"; из кармана болтается веревка.
     - Дегтянку-то бы не забыть!..- заботливо окликает Горкин,- поилка, торбочка... ничего словно не забыли. Чайку по чашечке - да и с Богом. За Крестовской, у Брехунова, как следует напьемся, не торопясь, в садочке.
     И я готов. Картузик на мне соломенный, с лаковым козырьком; суровая рубашка, с петушками на рукавах и вороте; расхожие сапожки, чтобы ноге полегче, новые там надену. Там... Вспомнишь - и дух захватит. И радостно, и... не знаю что. Там - все другое, не как в миру.. Горкин рассказывал,- церкви всегда открыты, воздух - как облака, кадильный... и все поют: "И-зве-ди из темницы ду-шу моюууу!.."* Прямо душа отходит.
     Пьем чай в передней, отец и я. Четыре только прокуковало. Двери в столовую прикрыты, чтобы не разбудить. Отец тоже куда-то едет: на нем верховые сапоги и куртка. Он пьет из граненого стакана пунцовый чай, что-то считает в книжечке, целует меня рассеянно и строго машет, когда я хочу сказать, что наш самовар стал розовый. И передняя розовая стала, совсем другая!
     - Поспеешь, ногами не сучи. Мажь вот икорку на калачик.
     И все считает: "Семь тыщ дерев... да с новой рощи... ну, двадцать тыщ дерев..." Качается над его лбом хохол, будто считает тоже. Я глотаю горячий чай, а часы-то стучат-стучат. Почему розовый пар над самоваром, и скатерть, и обои?.. Темная горбатая икона Страстей Христовых стала как будто новой, видно на ней распятие. Вот отчего такое... За окном - можно достать рукой - розовая кирпичная стена, и на ней полоса от солнца: оттого-то и свет в передней. Никогда прежде не было. Я говорю отцу:
     - Солнышко заглянуло к нам!
     Он смотрит рассеянно в окошко, и вот - светлеет его лицо.
     - А-а... да, да. Заглянуло в проулок к нам.
     Смотрит - и думает о чем-то.
     - Да... дней семь-восемь в году всего и заглянет сюда к нам в щель. Дедушка твой, бывало, все дожидался, как долгие дни придут... чай всегда пил тут с солнышком, как сейчас мы с тобой. И мне показывал. Маленький я был, забыл уж. А теперь я тебе. Так вот все и идет...- говорит он задумчиво.- Вот и помолись за дедушку.
     Он оглядывает переднюю. Она уже тусклеет, только икона светится. Он смотрит над головой и напевает без слов любимое - "Кресту Твоему... поклоня-емся, Вла-ды-ыко-о"...* Солнышко уползает со стены.
     В этом скользящем свете, в напеве грустном, в ушедшем куда-то
    дедушке, который видел то же, что теперь вижу я, чуется смутной мыслью, что все уходит... уйдет и отец, как этот случайный свет. Я изгибаю голову, слежу за скользящим светом... вижу из щели небо, голубую его полоску между стеной и домом... и меня заливает радостью - Ну, заправился? - говорит отец.- Помни, слушаться Горкина. Мешочек у него с мелочью, будет тебе выдавать на нищих. А мы, Бог даст, догоним тебя у Троицы.
     Он крестит меня, сажает к себе на шею и сбегает по лестнице.
     На дворе весело от солнца, свежевато. Кривая блестит, словно ее
    наваксили; блестит и дуга, и сбруя, и тележка, новенькая совсем,
    игрушечка. Горкин - в парусиновой поддевке, в майском картузике на бочок, с мешком, румяный, бодрый, бородка - как серебро. Антипушка - у Кривой, с вожжами. Федя - по-городскому, в лаковых сапогах, словно идет к обедне; на боку у него мешок с подвязанным жестяным чайником. На крыльце сидит Домна Панферовна, в платочке, с отвислой шеей, такая красная,- видно, ей очень жарко. На ней серая тальма балахоном, с висюльками, и мягкие туфли-шлепанки; на коленях у ней тяжелый ковровый саквояж и белый пузатый зонт. Анюта смотрит из-под платочка куколкой. Я спрашиваю, взяла ли хрустальный шарик. Она смотрит на бабушку и молчит, а сама щупает в кармашке.
     - Матерьял сдан, доставить полностью! - говорит отец, сажая меня на сено.
     - Будьте покойны, не рассыпим,- отвечает Горкин, снимает картуз и крестится.- Ну, нам час добрый, а вам счастливо оставаться, по нам не скучать. Простите меня, грешного, в чем согрубил... Василь Василичу поклончик от меня скажите.
     Он кланяется отцу, Марьюшке-кухарке, собравшимся на работу плотникам, скорнякам, ночевавшим в телеге на дворе, вылезающим из-под лоскутного одеяла, скребущим головы, и тихому в этот час двору. Говорят на разные голоса: "Час вам добрый", "Поклонитесь за нас Угоднику". Мне жаль чего-то. Отец щурится, говорит: "Я еще с вами штуку угоню!" - "Прокурат известный",- смеется Горкин, прощается с отцом за руку. Они целуются. Я прыгаю с тележки.
     - Пускай его покрасуется маленько, а там посадим,- говорит Горкин.- Значит, так: ходу не припущай, по мне трафься. Пойдем полегоньку, как богомолы ходят, и не уморимся. А ты, Домна Панферовна, уж держи фасон-то.
     - Сам-то не оконфузься, батюшка, а я котышком покачусь. Саквояжик вот положу, пожалуй.
     Из сеней выбегает Трифоныч, босой,- чуть не проспал проститься,- и сует посылочку для Сани, внучка, послушником у Троицы. А сами с бабушкой по осени побывают, мол... торговлишку, мол, нельзя оставить, пора рабочая самая.
     - Ну, Господи, благослови... пошли!
     Тележка гремит-звенит, попрыгивает в ней сено. Все высыпают за
    ворота. У Ратникова, напротив, стоит на тротуаре под окнами широкая телега, и в нее по лотку спускают горячие ковриги хлеба; по всей улице хлебный дух. Горкин велит Феде прихватить в окошко фунтика три-четыре сладкого, за Крестовской* с чайком заправимся. Идем не спеша, по холодочку. Улица светлая, пустая; метут мостовую дворники, золотится над ними пыль Едут решета на дрожинах: везут с Воробьевки на Болото* первую ягоду - сладкую русскую клубнику: дух по всей улице. Горкин окликает: "Почем клубника?" Отвечают: "По деньгам! Приходи на Болото, скажем!" Горкин не обижается: "Известно уж, воробьевцы... народ зубастый" На рынке нас нагоняет Федя, кладет на сено угол теплого "сладкого", в бумажке. У басейны Кривая желает пить. На крылечке будки, такой же сизой, как и басейна, на середине рынка, босой старичок в розовой рубахе держит горящую лучину над самоварчиком. Неужели это Гаврилов, бутошник! Но Гаврилов всегда с медалями, в синих штанах с саблей, с черными, жесткими усами, строгий. А тут - старичок, как Горкин, в простой рубахе, с седенькими усами, и штаны на нем ситцевые, трясутся, ноги худые, в жилках, и ставит он самоварчик, как все простые. И зовут его не Гаврилов, а Максимыч.
     Пока поит Антипушка, мы говорим с Максимычем, Он нас хвалит, что идем к Троице-Сергию,- "дело хорошее", говорит, сует пылающую лучину в самоварчик и велит погодить маленько - гривенничек на свечки вынесет. Горкин машет: "Че-го, со-чтемся!" - но Максимыч отмахивается: "Не-э, это уж статья особая",- и выносит два пятака. За один - Преподобному поставить, а другую... "выходит, что на канун... за упокой души воина Максима". Горкин спрашивает: "Так и не дознались?" Максимыч смотрит на самоварчик, чешет у глаза и говорит невесело:
     - Обер проезжал намедни, подозвал пальцем... помнит меня. Говорит: "Не надейся, Гаврилов, к сожалению... все министры все бумаги перетряхнули - и следу нет!" Пропал под Плевной. В августу месяце два года будет. А ждали со старухой. Охотником пошел. А место какое выходило, Городской части... самые Ряды, Ильинка...
     Горкин жалеет, говорит: "Живот положил... молиться надо".
     - Не воротишь...- говорит в дым Максимыч, над самоварчиком. А я-то его боялся раньше.
     Слышу, кричит отец, скачет на нас Кавказкой:
     - Богомольцы, стой! Ах, Горка... как мне, брат, глаз твой ну-жен! рощи торгую у Васильчиковых, в Коралове... делянок двадцать. Как бы не обмишулиться!
     - Вот те раз...- говорит Горкин растерянно,- давеча-то бы сказали!.. Как же теперь... дороги-то наши розные?..
     - Ползите уж, обойдусь. Не хнычешь? - спрашивает меня и скачет к
    Крымку, налево.
     - На вот, не сказал давеча! - всплескивает руками Горкин.- Под
    Звенигород поскакал. Ну, горяч!.. Пожалуй, и к Савве Преподобному доспеет*.
     Я спрашиваю, почему теперь у Гаврилова усы седые и он другой.
     - Рано, не припарадился. А то опять бравый будет. Иначе ему нельзя.
     Якиманка совсем пустая, светлая от домов и солнца. Тут самые
    раскупцы, с Ильинки. Дворники, раскорячив ноги, лежат на воротных
    лавочках, бляхи на них горят. Окна вверху открыты, за ними тихо.
     - Домна Панферовна, жива?..
     - Жи-ва... сам-то не захромай...- отзывается Домна Панферовна с
    одышкой.
     Катится вперевалочку, ничего. Рядом, воробушком, Анюта с узелочком, откуда глядит калачик. Я - на сене, попрыгиваю, пою себе. Попадаются разнощики с Болота, несут зеленый лук молодой, красную, первую, смородинку, зеленый крыжовник аглицкий - на варенье. Едут порожние ломовые, жуют ситный, идут белые штукатуры и маляры с кистями, подходят к трактирам пышечники.
     Часовня Николая Чудотворца, у Каменного моста, уже открылась, заходим приложиться, кладем копеечки. Горкин дает мне из моего мешочка. Там копейки и грошики. Так уж всегда на богомолье - милостыньку дают, кто просит. На мосту Кривая упирается, желает на Кремль глядеть: приучила так прабабушка Устинья. Москва-река - в розовом туманце, на ней рыболовы в лодочках, подымают и опускают удочки, будто водят усами раки. Налево - золотистый, легкий, утренний храм Спасителя, в ослепительно золотой главе: прямо в нее бьет солнце. Направо - высокий Кремль, розовый, белый с золотцем, молодо озаренный утром. Тележка катится звонко с моста, бежит на вожжах Антипушка. Домна Панферовна, под зонтом, словно летит по воздуху, обогнала и Федю. Кривая мчится, как на бегах, под горку, хвостом играет. Медленно тянем в горку. И вот - Боровицкие ворота.
     Горкин ведет Кремлем.
     Дубовые ворота в башне всегда открыты - и день, и ночь. Гулко гремит под сводами тележка, и вот он, священный Кремль, светлый и тихий-тихий, весь в воздухе. Никто-то не сторожит его. Смотрят орлы на башнях. Тихий дворец, весь розовый, с отблесками от стекол, с солнца. Справа - обрыв, в решетке, крестики древней церковки, куполки, зубчики стен кремлевских, Москва и даль.
     Горкин велит остановиться.
     Крестимся на Москву внизу. Там, за рекой, Замоскворечье, откуда мы. Утреннее оно, в туманце. Свечи над ним мерцают - белые колоколенки с крестами. Слышится редкий благовест.
     А вот - соборы.
     Грузно стоят они древними белыми стенами, с узенькими оконцами, в куполах. Пухлые купола клубятся. За ними - синь. Будто не купола: стоят золотые облака - клубятся. Тлеют кресты на них темным и дымным золотом. У соборов не двери - дверки. Люди под ними - мошки. В кучках сидят они, там и там, по плитам Соборной площади. Что ты, моя тележка... и что я сам! Остро звенят стрижи, носятся в куполах, мелькая.
     - Богомольцы-то,- указывает Горкин,- тут и спят, под соборами, со всей РоссииЧаек попивают, переобу- ваются... хорошо. Успенский, Благовещенский, Архангельский... Ах и хорошие же соборы наши... душевные!..
     Постукивает тележка, как в пустоте,- отстукивает в стенах горошком.
     - Во, Иван-то Великой... ка-кой!..
     Такой великий... больно закинуть голову. Он молчит.
     Мимо старинных пушек, мимо пестрой заградочки с солдатом, который обнял ружье и смотрит, катится звонкая тележка, книзу, под башенку.
     - А это Никольские ворота,- указывает Горкин.- Крестись, Никола - дорожным помочь. Ворочь, Антипушка, к Царице Небесной... нипочем мимо не проходят.
     Иверская открыта, мерцают свечи. На скользкой железной паперти, ясной от скольких ног,- тихие богомольцы, в кучках, с котомками, с громкими жестяными чайниками и мешками, с палочками и клюшками, с ломтями хлеба. Молятся, и жуют, и дремлют. На синем, со звездами золотыми, куполке - железный, с мечом, Архангел держит высокий крест.
     В часовне еще просторно и холодок, пахнет горячим воском. Мы ставим свечки, падаем на колени перед Владычицей, целуем ризу. Темный знакомый лик скорбно над нами смотрит - всю душу видит. Горкин так и сказал: "Молись, а она уж всю душу видит". Он подводит меня к подсвечнику, широко разевает рот и что-то глотает с ложечки. Я вижу серебряный горшочек, в нем на цепочке ложечка. Не сладкая ли кутья, какую дают в Хотькове? Горкин рассказывал. Он поднимает меня под мышки, велит ширыне разинуть рот. Я хочу выплюнуть - и страшусь.
     - Глотай, глотай, дурачок... святое маслице...- шепчет он.
     Я глотаю. И все принимают маслице. Домна Панферовна принимает три ложечки, будто пьет чай с вареньем, обсасывает ложечку, облизывает губы и чмокает. И Анюта как бабушка.
     - Еще бы принял, а? - говорит мне Домна Панферовна и берется за
    ложечку,- животик лучше не заболит, а? Моленое, чистое, афонское, а?..
     Больше я не хочу. И Горкин остерегает:
     - Много-то на дорогу не годится, Домна Панферовна... кабы чего не вышло.
     Мы проходим Никольскую, в холодке. Лавки еще не отпирались,- сизые ставни да решетки. Из глухих, темноватых переулков тянет на нас прохладой, пахнет изюмом и мятным пряником: там лабазы со всякой всячиной.
     В голубой башенке - Великомученик Пантелеймон*. Заходим и принимаем маслице. Тянемся долго-долго - и все Москва. Анюта просится на возок, кривит ножки, но Домна Панферовна никак: "Взялась - и иди пешком!" Входим под Сухареву башню, где колдун Брюс сидит*, замуравлен на веки вечные. Идем Мещанской - все-то сады, сады. Движутся богомольцы, тянутся и навстречу нам. Есть московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки-сермяга, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, поневы,- шорох и шлепы ног. Тумбочки - деревянные, травка у мостовой; лавчонки - с сушеной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками на двери, с жирною "астраханкой" в кадках. Федя полощется в рассоле, тянет важную, за пятак, и нюхает - не духовного звания? Горкин крякает: хоро-ша! Говеет, ему нельзя. Вон и желтые домики заставы, за ними - даль.
     - Гляди, какие... рязанские! - показывает на богомолок Горкин.- А ушками-то позадь - смоленские. А то тамбовки, ноги кувалдами... Сдалече, мать?
     - Дальние, отец... рязанские мы, стяпные...- поет старушка.-
    Московский сам-то? Внучек табе-то паренек? Картузик какой хороший... почем такой?
     С ней идет красивая молодка, совсем как девочка, в узорочной сорочке, в красной повязке рожками, смотрит в землю. Бусы на ней янтарные, она их тянет.
     - Твоя красавица-то? - спрашивает Горкин про девочку, но та не
    смотрит.
     - Внучка мне... больная у нас она...- жалостно говорит старушка и оправляет бусинки на красавице.- Молчит и молчит, с год уж... первенького как заспала, мальчик был. Вот и идем к Угоднику. Повозочка-то у табе нарядная, больно хороша, увозлива... почем такая?
     Тележка состукивает на боковину, катится хорошо, пылит. Домики
    погрязней, пониже, дальше от мостовой Стучат черные кузницы, пахнет угарным углем.
     - Прощай, Москва! - крестится на заставе Горкин.- Вот мы и за
    Крестовской, самое богомолье начинается. Ворочь, Антипушка, под рябины, к Брехунову... закусим, чайку попьем. И садик у него приятный. Наш, ростовский... приговорки у него всякие в трактире, росписано хорошо...
     Съезжаем под рябины. Я читаю на синей вывеске "Трактир "Отрада" с Мытищинской водой* Брехунова и Сад".
     - Ему с ключей возят. Такая вода... упьешься! И человек раздушевный.
     - А селедку-то я есть не стану, Михаланкратыч,- говорит Фед-
    поговеть тоже хочу. Куда ее?..
     - Хорошее дело, поговей. Пятак зря загубил... да ты богатый.
    Проходящему кому подай... куда!
     - А верно!..- говорит Федя радостно и сует старику с котомкой,
    плетущемуся в Москву.
     Старичок крестится на Федю, на селедку и на всех нас.
     - Во-от... спаси тя Христос, сынок... а-а-а... спаси тя...- тянет он едва слышно, такой он слабый,- а-а-а... се-ледка... спаси Христос... сынок...
     - Как Господь-то устраивает! - кричит Горкин.- Будет теперь селедку твою помнить, до самой до смерти.
     Федя краснеет даже, а старик все щупает селедку. Его обступают
    богомолки.
     - С часок, пожалуй, пропьем. Кривую-то лучше отпрячь, Антипушка... во двор введем. Маленько постойте тут, скажу хозяину.
     Богомольцы все движутся. Пахнет дорогой, пылью. Видны леса. Солнце уже печет, небо голубовато-дымно. Там, далеко за ним,- радостное, чего не знаю,- Преподобный. Церкви всегда открыты, и все поют. Господи, как чудесно!..
     - Вводи, Антипушка! - кричит Горкин, уж со двора.
     За ним - хозяин, в белой рубахе, с малиновым пояском под пузом,
    толстый, веселый, рыжий. Хвалит нашу тележку, меня, Кривую, снимает меня с тележки, несет через жижицу в канавке и жарко хрипит мне в ухо:
     - Вот уважили Брехунова, заглянули! А я вам стишок спою, все мои
    гости знают...
     Брехунов зовет в "Отраду"
    Всех - хошь стар, хошь молодой.
     Получайте все в награду
    Чай с мытищинской водой!
     БОГОМОЛЬНЫЙ САДИК
     Мы - на святой дороге, и теперь мы другие, богомольцы. И все кажется мне особенным. Небо - как на святых картинках, чудесного голубого цвета, такое радостное. Мягкая, пыльная дорога, с травкой по сторонам, не простая дорога, а святая: называется - Троицкая. И люди ласковые такие, все поминают Господа: "Довел бы Господь к Угоднику", "Пошли вам Господи!" - будто мы все родные. И даже трактир называется - "Отрада".
     Распрягаем Кривую и ставим в тень. Огромный кудрявый Брехунов велит дворнику подбросить ей свежего сенца - толь что подкосили на усадьбе,- ведет нас куда-то по навозу и говорит так благочестиво:


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ]

/ Полные произведения / Шмелев И.С. / Богомолье


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis