Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Войнович В. / Замысел

Замысел [14/16]

  Скачать полное произведение

    – Ты куда?
    – Туда, – сказал Ревкин и показал подбородком вперед.
    – Брось корову, пойдем со мной! – приказала Аглая, и он ей немедленно подчинился. Ему было все равно, куда идти и что делать.
    Теперь они толкали тележку вдвоем. Корова, не зная, куда податься, плелась за ними и волочила в пыли веревку. Пока из своей избы не выскочила худосочная старушенция, которая, сообразив, что корова как бы ничья, не перехватила ее и не утащила к себе. Аглая по дороге объяснила Андрею Еремеевичу, что есть приказ перешедшего в подполье обкома немедленно взорвать Долговскую электростанцию. Газетные свертки – это динамит. Два присланных с динамитом минера сбежали, но, перед тем как сбежать, успели объяснить Аглае, как из этих кусков сложить адскую машину и как ее привести в действие.
    Через несколько минут они вкатили тележку на территорию электростанции, не работающей и не охраняемой. Аккумулятор внесли в проходную, там же оставили один телефон. С остальным, разматывая телефонный кабель, доехали до главного узла.
    – Стоп! – сказала Аглая. – Бери динамит и пошли. Да осторожней, это ж тебе не это.
    В генераторном зале было тихо, холодно, пахло сыростью и машинным маслом. Ничто не работало, и стрелки всех приборов стояли на нулевых отметках. Пока Ревкин перетаскивал свертки, Аглая втащила вовнутрь второй телефон и вкатила катушку с толстым кабелем, от которого сразу отмотала большой кусок. Еще моток тонкого провода положила рядом. Затем взяла два динамитных свертка и полезла на карачках под кожух главного генератора. Когда она таким же манером вылезала обратно, юбка ее, зацепившись за какой-то болт, завернулась, открыв ее тощий зад в сморщенных рейтузах салатного цвета. При виде чего у Ревкина возникло желание, с которым он не сумел справиться, и дал ей сильного пинка, потерявши при этом ботинок. Аглая упала на живот и тут же быстро выползла наружу, вскочила на ноги и воззрилась на мужа с немалым удивлением. Он, поднявши ботинок, стоял перед ней, улыбаясь.
    – Ты что, – спросила она тихо, – лук ел или так?
    Он не отвечал, лишь улыбался блаженно.
    – Дурак, – сказала она, почесывая ягодицу. – Разве можно такие шутки? Я ж с динамитом.
    Он был вроде не при своих, и она спросила, понимает ли он, где находится, и может ли выполнять то, что она собирается ему поручить. Он кивнул, как будто осмысленно, и она объяснила, куда заложить оставшиеся заряды, как соединить их тонким проводом и как тонкий провод примотать к концам кабеля.
    – Я буду ждать на проходной, – сказала она. – Когда все будет закончено, позвони мне по этому телефону и сразу же уходи. Ровно через две минуты… – она достала из кожанки мужские карманные часы, – я замыкаю концы. Встретимся на площади Павших Борцов у могилы Миляги. Ты меня понял?
    – Да, да, все понял, – кивнул Ревкин, глядя на часы, которые, он помнил, были ему вручены в 1939 году в Москве на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке за успехи в деле электрификации колхозного села, то есть вот за эту самую электростанцию.
    – Ну, ладно, – она положила часы в карман, еще раз пытливо взглянула на мужа и, разматывая кабель, покатила катушку в сторону проходной.
    Кабинет начальника охраны электростанции представлял собой просторное помещение с окнами на три стороны, а стены между окнами были украшены плакатами, диаграммами и двумя портретами: Сталин, раскуривающий трубку, и Ленин, склонившийся над планом ГОЭЛРО. Письменный стол начальника был пуст, не считая стоявших на нем мраморной чернильницы с высохшими чернилами и электрической плитки с большим, частично облупленным эмалированным чайником. Аглая поставила рядом с плиткой аккумулятор и один конец кабеля подсоединила к плюсовой клемме, а другой отогнула подальше от клеммы «минус». В чайнике была вода еще без признаков затхлости. Аглая вспомнила, что у нее лежат в кармане два засохших пряника (выходя из дому, захватила), и подумала, что как раз самое время попить хотя б кипятку. Включила плитку и стала ждать, когда накалится спираль. Но спираль не накалялась, и Аглая, вспомнив, что накаляться ей не от чего, принялась растапливать железную печку. Откуда-то издалека доносились слабые звуки стрельбы из пулеметов и мелких орудий, которые мешались с потрескиванием дровишек в печи и не внушали ни малейшего чувства опасности.
    Стрельба велась на северо-западной окраине города, велась только немцами и велась просто так, для острастки тех, кто попытался бы оказать сопротивление. Сопротивления никто не оказывал. Тем не менее немцы продвигались с предельной осторожностью, но с пути не сбивались, видимо, хорошо изучили город по карте. Так хорошо, что танки, войдя в город, сразу перестроились в две колонны, и одна из них направилась к райкому, а другая к тюрьме, где находился, по предположению, пленник большевистского режима – князь Голицын.
    Для менее важных объектов танков не хватило, и к электростанции была направлена мотострелковая рота под командованием обер-лейтенанта Зигфрида Шульца, который по совпадению обстоятельств был в доармейской жизни дипломированным электротехником и теперь имел поручение, овладев станцией, посмотреть, нельзя ли ее немедленно запустить.
    Аглая нашла в помещении проходной не только железный питьевой ковшик, но еще в ящике стола полпачки чая и кусок халвы в пропитанной маслом серой бумаге. Устроив себе царское чаепитие, она смотрела в окно на пыльную улицу, где лежала под забором привязанная к нему коза и копошились куры, никак не озабоченные отдаленной стрельбой. Ей пришла в голову глупая мысль, что вот этим курам, наверное, все равно, какая здесь власть, советская, русская или немецкая. Придут люди из другой страны, в другой форме, установят здесь иные порядки, водрузят другие флаги, сменят портреты, возведут виселицы для коммунистов, а куры будут так же рыться в мусоре, нести яйца и бестолково кудахтать. Ею вдруг овладела такая ненависть к этим безмозглым птицам, что, будь у нее пулемет, она бы их всех тут же немедленно порешила. Впрочем, это чувство как пришло, так и ушло: какая бы Аглая ни была, но даже она поняла, что ненавидеть столь безвинных тварей смешно и глупо.
    Аглая извлекла из кармана часы. С тех пор как она оставила мужа у главного генератора, прошло сорок минут, а он не подавал никаких знаков.
    Звуки стрельбы стали реже, но ближе.
    В прежние времена Аглая в муже ни на секунду б не усомнилась, но теперь немного забеспокоилась: повредившись в уме, что он там делает и делает ли что-нибудь? Аглая покрутила ручку телефонного аппарата. Никто не отозвался. Она стала свертывать самокрутку и заметила, что руки у нее сильно дрожат, махорка рассыпается и слепить цигарку не удается.
    В конце улицы поднялось облако пыли, застрекотало и стало быстро приближаться к электростанции. Куры бросились наутек, а привязанная к забору коза даже не пошевелилась, словно понимая свою обреченность. Уже на подходе к станции из облака вырисовались катившие колонной по два тяжелые мотоциклы и на каждом по три мотоциклиста в запыленных кожаных куртках, в очках и с черными от пыли лицами, похожие на нечистую силу, которую ничто и никак остановить не может.
    Как только проехали распахнутые настежь ворота, передний правый мотоцикл, отрулив в сторону, остановился, и двое из выскочивших из него пассажиров направили на проходную короткие автоматы, а третий, высокий, стал махать рукой, поторапливая остальных, въезжавших на территорию станции.
    И тут на столе перед Аглаей слабо и мирно задребезжал телефон.
    – Все сделал, – донесся до Аглаи голос ее мужа Андрея Еремеевича Ревкина.
    – Все заряды заложил, как я тебе говорила? – В правой руке Аглая держала недоеденный пряник, а в левую руку взяла конец кабеля, пока еще не соединенный с аккумулятором.
    – Все заложил, – подтвердил Ревкин.
    Последний мотоцикл тоже остановился, въехав в ворота, три человека его экипажа подошли к прибывшим ранее, и все шестеро с черными лицами, как у негров, направились к проходной. Высокий, идя первым, стянул с себя очки и фуражку и оказался не негром, а соломенного цвета блондином. Это и был Зигфрид Шульц.
    – И провода подключил? – все еще уточняла Аглая, удивляясь сама, что приближение врагов не вызывает в ней страха.
    – Да, сделал все как ты сказала.
    Между тем немцы, громко стуча сапогами, поднимались уже на крыльцо и обер-лейтенант Зигфрид Шульц взялся за ручку двери.
    – Родина тебя не забудет! – крикнула Аглая в телефонную трубку и приложила свободный конец к клемме «минус». Сначала все было словно в немом кино. Крыша станции разломилась и кусками взметнулась ввысь, на гребне ставшего столбом пламени, а выше всех кусков, радостно кувыркаясь в дыму, летела к небу пустая железная бочка. Бочка еще не успела достигнуть наивысшей точки, как неимоверная сила наклонила деревья, сорвала с петель половину железных ворот, сдула с крыльца поднимавшихся на него немцев. При этом Зигфрид Шульц был оторван от двери вместе с ручкой, в которую он мертво вцепился, отброшен в сторону, ударен головой о дерево, отчего немедленно умер. Аглая повалилась под стол, и осколки стекла влетели в комнату, словно выстреленные из пушки.
    Так Аглая стала вдовой. Так же, впрочем, как и Зибилла Шульц, урожденная Баумгартнер, которая ныне проживает в доме для престарелых в поселке Планнег под Мюнхеном.
    Элиза Барская. Прошлогодний снег
    В истории моих отношений с Егором есть один момент, который мне описывать особенно трудно, но опустить нельзя – это его диссидентская эпопея.
    Волна подписантства началась в 66-м году с письма группы писателей в защиту Синявского и Даниэля. Потом к писателям подключились физики-химики и лица прочих профессий, а список защищаемых соответственно возрастал. Егор в то время был уже заведующим лаборатории и должностью этой дорожил не только из-за зарплаты и спецбуфета, но и потому, что она давала возможность проводить любые угодные ему эксперименты. Он был и членом КПСС, куда вступил в интересах своего дела.
    Он занимал в науке столь заметное место, что наши правозащитники, естественно, хотели его вовлечь в свою деятельность, им нужны были громкие имена.
    В защиту Синявского и Даниэля Егор тоже какое-то письмо подписал, но затем был вызван к президенту Академии, что ему там сказали, он мне не говорил, но с тех пор от участия в подписантстве долго уклонялся. К нему приходили разные люди в потертых штанах и с тяжелыми портфелями, приглашали к гражданской активности, уличали в равнодушии к общественным проблемам и упрекали в несострадании к жертвам режима. Он решительно и твердо отвергал всякие попытки вовлечь его в дело, далекое от его интересов. Утверждал, что он ученый, желает заниматься наукой, в которой он был близок к великому открытию из области черных дыр. Когда одна юная диссидентка напомнила ему, что Сахаров тоже ученый, он вспыхнул и сказал: «Сахаров уже сделал свою бомбу, а я еще нет».
    Пытаясь сохранить в себе состояние спокойствия, в котором только и можно заниматься наукой, он старательно ограждал себя от всяких побочных переживаний, не читал газеты, не слушал радио, уклонялся от разговоров о политике, но я видела, что это давалось ему чем дальше, тем труднее. Он становился замкнутым, раздражительным, и, будь я более проницательной, я бы поняла, что оболочка, которой он себя как бы окутал и защитил, довольно тонка и, так или иначе, скоро прорвется. Но я в события особенно не вникала, потому что к той поре как раз забеременела и вслушивалась в себя. Мне очень хотелось ребенка, и ему тоже. Он хотел мальчика, а я над ним смеялась, говоря, что он male chauvinist pig, то есть в прямом переводе с английского – мужская шовинистическая свинья. Он переспрашивал: как-как? – и соглашался на девочку.
    И тут как раз разразился скандал этот с его машинисткой, которую КГБ прихватил на печатании самиздата. Егора вызвали в партком. Там сидели замдиректора института по кадрам и инструктор отдела науки ЦК. Егору было предложено машинистку немедленно уволить. Егор спросил: «За что?» Ему сказали: «За то, что печатала самиздат». Он спросил, где она это делала и на какой машинке? Ему сказали, что это неважно. Он настоял, и они уточнили, что она печатала дома и на собственной машинке, которая теперь у нее изъята. «В таком случае, – сказал Егор, – меня это не касается». – «Как это не касается? – спросили его. – Вы понимаете, что она делала?» – «Меня, – возразил он, – как руководителя лаборатории интересует, что мои сотрудники делают в рабочее время, и совершенно не интересует, что они делают после». – «Вы, – напомнили ему, – не руководитель лаборатории, а прежде всего коммунист». Тут он совершенно взбеленился и сказал, что он коммунист такой же липовый, как и все остальные, а если бы был честным и принципиальным человеком, то должен был бы из этой разложившейся и деградировавшей шараги выйти. И такое наговорил про партию, про номенклатурные привилегии, про Чехословакию, про преследование инакомыслящих и еще что-то в этом духе, что заседание парткома было тут же прекращено. На другой день, впрочем, секретарь парткома пригласил его прогуляться по институтскому дворику, где сказал, что по старым нормам Егор наговорил лет примерно на десять, это, конечно, шутка, только шутка, сейчас не старые времена, и прежние методы мы осуждаем, и, кроме того, мы очень ценим твой вклад в науку и твой международный авторитет, и вообще ты хороший парень, ну хорошо, что-то ты ляпнул, правда, зря при этом, из ЦК, очень злобная личность, несостоявшийся физик, неудачник, а неудачники они, сам знаешь, но все равно в конце концов это дело как-то замнем, но с машинисткой, это дело все равно решенное, да и к тому же она… ты же наш, русский, да? а она – сам понимаешь…
    Егор тогда вернулся домой в ужасе, напился, что с ним бывало редко, сказал, что все, его карьера кончена, из партии он немедленно выйдет, и искал партбилет, чтобы изорвать и спустить в унитаз, но я его вовремя спрятала. Я Егора хорошо понимала и понимала, что машинистку он никак не может уволить, и ни в коем случае в эту сторону его не толкала. Но я просила его все-таки остыть, подумать, уклониться от прямого конфликта с начальством, особенно с партийными инстанциями, поступить дипломатически, поискать зацепку в КЗоТе, выписать себе срочную командировку, заболеть, наконец. Но он неожиданно уперся и сказал: нет, он не уволит ее принципиально. Ну, и как водится, вскоре речь пошла уже не о машинистке, а о нем самом, что он наговорил много лишнего и надо взять свои слова обратно, покаяться, сказать, что излишне погорячился, что был пьян и немного не в своем уме. Он стал упираться, его стали таскать к начальству, уговаривать, льстить, соблазнять поездкой на какой-то престижный международный симпозиум, намекать на сложность международного положения, стращая, цитировать Горького («Если враг не сдается, его уничтожают») и, конечно, напоминать о семье, молодой жене, о том, кстати, что жена беременна. Я тогда удивилась, откуда им это известно, мы на весь мир не трубили, но потом поняла, что гэбисты уже побывали в женской консультации и в мою историю болезни вникли. Короче, потом было все: исключение из партии, понижение в должности и в конце концов увольнение по сокращению штатов. Но он уже отступить не мог и пошел на полный конфликт с государством, начав сразу круто. С открытого письма Брежневу, которого назвал узурпатором и невеждой. Тогда его первый раз вызвали в КГБ и предупредили, что, если не остановится, будет посажен. Он не остановился и создал организацию, которую назвал Общественный Трибунал по расследованию злодеяний КПСС. Ни больше ни меньше. До этого момента я его более или менее поддерживала. Но тут я поняла, что теперь, если он не остановится на этом, его в самом деле посадят. Я ему сказала об этом. Он сказал: «Очень хорошо! Посадят – значит, мне удалось привлечь внимание всего мира». Я сказала: «Конечно, внимание мира ты привлечешь, но что будет с твоей женой и с твоим ребенком? Ты хочешь, чтобы он рос, не зная отца?» Насчет меня он промолчал, а о ребенке сказал: «Ничего. Зато, когда вырастет, будет знать и гордиться, что его отец был честным и мужественным человеком». У нас был очень трудный разговор. Я ему сказала, что понимала его, пока видела, что он поступает так или сяк, потому что не может промолчать. Но теперь он превратился в профессионального революционера, которого рано или поздно посадят, и я, молодая женщина, стану вдовой при живом муже, а ребенок сиротой. Он то жалел меня и обнимал, то корил, упрекая в мещанстве и равнодушии к судьбе отечества и народа.
    На другой день я пошла и сделала аборт. Очень неудачный. После которого я уже никогда не могла иметь детей. А он, узнав об аборте, меня бросил и ушел к той самой машинистке, из-за которой все началось.
    Чем можем, тем поможем
    Чем ближе были немцы, тем больше по городу ходило разных слухов о поимке шпионов, лазутчиков и диверсантов. Кто-то пытался взорвать доменную печь. Какой-то враг через печную трубу светил фонариком, подавая немецким самолетам сигналы, куда именно надо бросать бомбы. Но светил, видимо, плохо, потому что бомбы падали каждый раз не туда и за все время даже в такую большую цель, как плотина ДнепроГЭС, не попали ни разу.
    Тем не менее налеты происходили каждую ночь, в одно и то же время. Сначала мы ложились спать, как обычно, но потом увидели, что бесполезно. Только начинаешь засыпать, как завыли, заголосили сирены и надо собираться, тащить узлы и – в подвал. А некоторые туда заранее перебирались – захватить уголок получше. А там уже все знакомые. Наша соседка по площадке, старушка по имени Горпина Ивановна, другая старуха, которую все зовут просто Андреевна, еще какие-то женщины помоложе, много детей, от грудных до подростков, и еще два инвалида: у одного правая нога деревянная, а у другого – левая. Фамилии инвалидов: Тимошенко и Чушкин. Говорят, что Тимошенко – дядя знаменитого маршала Тимошенко, а чей дядя Чушкин, я не знаю. Знаю только, что они очень дружат между собой и часто гуляют вдоль дома. Идут сначала в одну сторону, потом поворачивают и ковыляют в другую. И когда они идут в одну сторону, у них обе деревянных ноги снаружи, а когда повернут – обе деревяшки внутри. И в одну сторону – приникают плечом друг к другу, а в другую сторону – при каждом шаге друг от друга отталкиваются.
    Сейчас Горпина Ивановна сидит на принесенной с собой табуретке, рядом с ней на каком-то ящике устроился Тимошенко. На другой ящик положил деревянную ногу, и она торчит как небольшая старинная пушка. Чушкин лежит на полу, подстелив под бок телогрейку, а под голову узел с пожитками. Горпина Ивановна, заплетая шестилетней внучке Дусе косичку, собрала вокруг себя слушателей:
    – Чи вы не чули, шо зробылося на Верхний Хортици?
    – Нет, не слышали, – отвечает кто-то.
    – А то зробылося, шо ноччю сив на землю там отой нимецький литак, увесь у крестах и у этих, у головастиках.
    – У чем?
    – Ну у этих, у головастиках, яких воны на крыдлах малюють.
    – А-а, вы имеете в виду свастику?
    – Ото ж, – согласилась соседка. – А из литака выйшов, значит, ихний, як бы то сказаты, охвицер, сам такий гарный хлопец, блондин, але увесь у черном и тоже ж отая хвастика на рукави. И пишов по хатам записувати людэй до списку, хто бажае служиты у нимецькой армии. Ну, а там же ж, вы знаетэ, там же ж нимци живуть, колонисты, ну воны, зрозумило, уси тут же и позаписувалысь. А як же ж. Ну, и литак пиднявся у повитря и улетив. А другим ранком приезжае, значить, колонна наших трехтонок та «эмка». А из «эмки» на цей раз выходы кто? А отой же самый летчик. Но вже ж не в нимецькой форме, а в НКВД. И обратно по списку ж усих выкликають и в машины. И одвезлы их до Червоного яру и там усих розстрилялы.
    – Ну и правильно сделали, – сказал Тимошенко.
    – Как это так? – возражает Чушкин. – Как это отвезли и расстреляли? Без суда?
    – А зачем суд? – говорит Тимошенко. – Законы военного времени.
    – А хоть какое ни время, у нас без суда не расстреливают. Мы не фашисты.
    Ему никто не возражает, кроме толстого грудного ребенка, который на руках у матери начинает вопить и дрыгать ногами.
    Чушкин подождал и говорит:
    – А я вот слышал совсем другое. Вчера возле коксохимического завода бомба упала, но не взорвалась.
    – Ну, значит, оказалась бракованная, – решил Тимошенко.
    – А вот и не бракованная, – торжествующе говорит Чушкин. – А как раз даже слишком нормальная. Когда саперы приехали, бомбу-то разобрали, а в ней заместо взрывчатки – песок. И записка: «Чем можем, тем поможем». Это вот и есть наглядное проявление солидарности немецкого пролетариата с нашим рабочим классом.
    Эти мерзавцы
    Я давно заметил, что на свете существуют какие-то люди, которые моей тете чем-то очень не нравятся, и одного из них она называет «калмык проклятый», другого «этот рябой», а все остальные из той же компании – «эти мерзавцы» и «эти негодяи», которые не дают людям жить. Эти мерзавцы хвастались, что войны никогда не будет, а если будет, то только на вражеской территории и исключительно малой кровью, да и то не своей. Когда тетя Аня говорит об этих мерзавцах, дядя Костя делает страшные глаза и прижимает палец к губам, из чего можно заключить, что эти мерзавцы где-то совсем рядом и могут подслушать. Но тетя не унималась. Она сердилась на этих мерзавцев, что они прошляпили начало войны, дают возможность вражеским самолетам прилетать к нам, а тут еще новая беда: эти мерзавцы приказали всем, имеющим радиоприемники, сдать их на временное хранение до конца войны. Тетя Аня свой приемник очень любила.
    – На время, говорят, на время. Мерзавцы! Они если отнимают что-то на время, то этого не получишь уже никогда.
    Прибежала Горпина Ивановна:
    – Наши тикают!
    Мы с Витей побежали на улицу. Люди на тротуарах мрачно, но без укора провожали глазами длинную колонну военных грузовиков. Все машины без номеров, фары закрыты жестяными щитками, для света оставлены только узкие щелочки.
    Красноармейцы ехали, как заключенные: сидя в несколько рядов и лицом назад. Лица тоже невеселые и смотрят в сторону. Кажется, им стыдно, что они отступают. Некоторые перебинтованы. Во многих ветровых стеклах пробоины от пуль.
    – Видишь, – сказал мне Витя, – большинство дырок с левой стороны. Понимаешь, что это значит?
    Я понимал. Дырка с левой стороны означала, что недавно этой машиной управлял другой человек.
    Вернувшись, мы застали в доме переполох. Дядя Костя в углу комнаты уминал коленями и пытался стянуть веревкой узел из серого одеяла. Сева, стоя на табуретке, снимал с полки какие-то книги, бегло просматривал или совсем не просматривал и кидал на пол.
    – Где вы шляетесь? – накинулась на нас тетя Аня. – Разве можно уходить надолго в такое ужасное время? Давайте собирайтесь!
    – Куда? – спросил Витя.
    – Ты разве не понимаешь куда? Ах, вы проклятые! – сказала она в сердцах, видимо, обращаясь все к тем же неведомым мне мерзавцам. – Вы же нам обещали: чужой земли ни пяди, но и своей вершка не отдадим. Обещали бить врага только на его территории. Вот она и будет его территория. – Успокоившись, сказала Вите: – Уезжаем мы, сынок. Бежим вдогонку за несокрушимой и победоносной нашей армией. Хотя едва ли догоним.
    – И напрасно бежим, – сказала бабушка. – Немцы очень культурная нация. У нас в Новозыбкове в восемнадцатом году на постое стоял немецкий офицер Герд Шиллер, он был очень тихий и воспитанный человек.
    – А теперь, говорят, – сказал дядя Костя, – немцы зверствуют. В деревнях жителей загоняют в хаты и сжигают живьем. Всех евреев убивают. Всех, всех, включая детей.
    – Неужели ты веришь этим глупостям? – спросила тетя Аня.
    – Ну почему же глупостям, Нюся? В газетах пишут.
    – О, боже! – воздела руки тетя Аня. – Святая простота! Как будто ты сам не знаешь, что пишут в газетах эти мерзавцы. Как будто ты сам не работаешь в такой же газете.
    – Нюся, прошу тебя потише, – сказал испуганно дядя Костя. – Ты же знаешь, что у наших стен есть уши.
    Я подумал, что дядя Костя говорит какую-то чепуху. Я никогда еще не видел никаких стен с ушами.
    – А куда мы едем? – спросил я у тети Ани.
    – В эвакуацию.
    Я не знал, что такое эвакуация, и решил, что это такой город Эвакуация.
    Но что ж, мне было не привыкать путешествовать. Я уже ехал из Сталинабада в Ленинабад, из Ленинабада в Запорожье, а теперь вот из Запорожья в Эвакуацию.
    Это была наша последняя ночь в Запорожье. И последняя бомбежка.
    Почему-то в этот раз нас с бабушкой отправили не в бомбоубежище, а в щель, где мне понравилось гораздо больше. А еще больше не в самой щели, а вне ее. Почему-то во время налета мы с Витей оказались снаружи, и я увидел необычайно красивое зрелище. Была ясная ночь, шлак на Запорожстали еще не выливали, и звезды светили ярко и крупно.
    Где-то в невидимой вышине ровно, мощно и злобно гудели самолеты, на земле хлопали зенитки, по всему небу шатались, перекрещивались, сходились в одной точке и расходились белые дымящиеся лучи прожекторов, летели разноцветным пунктиром трассирующие снаряды, и совсем недалеко часто и коротко стучал пулемет.
    Мы вернулись домой при первых знаках рассвета.
    Я чувствовал себя счастливым оттого, что провел эту тревогу вместе со взрослыми, и у меня было такое ощущение, будто сам побывал на войне, которая мне в этот раз понравилась. Я лег, и мне снились прожектора, трассирующие снаряды и белые стены с большими человеческими розовыми ушами. Эти уши принадлежали стенам, и в то же время это были мои уши. Я ими слышал. Слышал ими странный вполголоса разговор, происходивший где-то в коридоре между тетей Аней и дядей Костей.
    – Нюся, – говорил дядя Костя, – в конце концов, если ты не хочешь, мы можем никуда не ехать. Может быть, ты права, немцы культурные люди, они нам ничего не сделают. Зачем мы им нужны? Мы же не коммунисты.
    – А Вова? – спросила тетя Аня.
    Я даже во сне удивился и затаил дыхание. Что Вова? Может быть, я коммунист, но сам об этом не знаю? Бабушка говорила, что собак в партию не принимают, а детей, может быть, принимают. Может быть, и меня приняли, а я даже не знал.
    – Ну что Вова, – сказал дядя Костя, словно повторив мой вопрос. – Вова твой племянник, а ты русская.
    – Я русская, а Роза еврейка, и если они это узнают…
    – Но, Нюся, ты же сама говоришь, что газетам нашим верить нельзя.
    – Газетам верить нельзя, а глазам и ушам можно. Я по радио слышала несколько речей Гитлера. Я почти ничего не разобрала, но поняла, что он такой же мерзавец и фанатик, как этот рябой.
    – Тише, тише, тише! – зашипел дядя Костя. И тут же заговорил громко: – Ну что ж, раз решили, значит, решили. Значит, надо поторопиться со сборами.
    Эвакуация
    Из впечатлений от эвакуации в памяти остались товарные вагоны с железными засовами и надписями: «Восемь лошадей/сорок человек», бомбежка на станции Мокрая, две женщины, спрашивавшие меня, не мой ли папа написал книгу «Овод» (я ответил: не знаю, они спросили его имя-отчество, переглянулись, подумали, одна сказала: «Да, кажется, он»). Поезд останавливался неожиданно и трогался без расписания, поэтому люди вагоны старались не покидать, и пассажирам мужского пола, взрослым и мальчикам, малую нужду разрешалось справлять на ходу в открытую дверь, что они и делали с ощущением своего превосходства над попутчицами, не очень удачно для такого рода удовольствий устроенными. А в большой нужде было полное равенство, во время остановок в степи женщины и мужчины, не решаясь отстать от поезда, высаживались вдоль него в ряд, не испытывая, кажется, ни малейшей стыдливости. Которая, впрочем, тут же возвращалась, как только складывалась для нее подходящая обстановка. На станциях, где меняли паровоз (а это гарантия, что поезд неожиданно не уйдет), люди бежали к уборным и выстраивали – женщины длинный хвост, а мужчины – короткий.
    В Тихорецке в мужскую уборную ворвалась рыжая женщина и, торопливо взметнув юбку, села над дыркой между мужчинами. Мужчины тихо, смущенно и злобно зашипели:
    – Вы что, разве не видите, куда залетели?
    – Ничего, – сказала женщина, – после войны разберемся. А пока не кончилась, мне в штаны, что ли, срать?
    На привокзальной площади Ставрополя (тогда Ворошиловск) было трехдневное сидение на узлах среди тысяч других здесь сгруженных семей, а потом трехдневный путь через степь на волах.
    Степь да степь кругом
    Мое поколение, вероятно, последнее в истории человечества, из которого кое-кому лично известно, что значит «степь да степь кругом, путь далек лежит».
    Бескрайнее пространство: ни деревьев, ни кустов, ни выпуклостей, ни впадин, только полынь, бурьян, ковыль и волнистая линия уходящей к горизонту дороги.
    Передвижение в такой степи на воловьей упряжке, я думаю, сравнимо только с пересечением на древней посудине океана.
    Наш обоз состоял из трех просторных, запряженных волами арб, у которых нижняя часть имела вид сколоченного из досок и устланного соломой корыта, а верхняя – длинные жерди. В первой и второй арбе ехали эвакуированные, в третьей была бочка с водой и мешки с провиантом.
    Ехали медленно, нарушая степную тишину тихими разговорами, скрипом несмазанных осей и бряканьем привязанных сзади ведер.
    На нашей арбе слишком много места занимали два больших фанерных чемодана лягушачьего цвета, принадлежавшие двум женщинам – матери и дочери по фамилии Слипенькие. Имя матери осталось за пределами моей памяти, а ее беременную дочь звали Нарева, что означало Надежда Революции. Нарева с печальным и безучастным ко всему выражением полулежала в углу арбы, держа живот растопыренными пальцами, словно боялась, что он улетит. На первой арбе ехал страдавший от жары старик Франченко, абсолютно лысое темя которого было оторочено густым черным мехом на затылке и за ушами. Франченко задыхался, стонал и скреб ногтями свою раскрытую волосатую (седую, а не черную) грудь, а его жена, аккуратная худая старушка с косой вокруг головы, обвевала его веером или прикладывала к лысине мокрый платок.
    Первой упряжкой и задней управляли погонщики мужского пола: пожилой с вислыми усами в самодельном соломенном подобии шляпы Микола Гаврилович и просто Микола, подросток лет шестнадцати, босой, в коротковатых штанах, в дырявой майке и в кепке-восьмиклинке с маленьким козырьком. Наших волов погоняла Маруся, молчаливая девушка лет восемнадцати, в пестром сарафане, круглолицая, с толстыми загорелыми босыми ногами. Время от времени она постукивала по костлявым воловьим бокам длинной хворостиной, покрикивая вполголоса: «Цоб-цобэ!» Порой соскакивала на землю и шла рядом с волами.
    В середине дня обоз останавливался для отдыха и кормежки, а вечером – и для ночевки. Днем ели хлеб с салом и запивали теплой водой с запахом и привкусом бочки. Во время остановок волов распрягали, поили, кормили отрубями, перемешанными с соломой, после чего они, сытые, либо стояли на одном месте, либо ложились и дремали, не обращая внимания на жару и обсевших их мух.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ]

/ Полные произведения / Войнович В. / Замысел


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis