Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Войнович В. / Замысел

Замысел [13/16]

  Скачать полное произведение

    Из ниоткуда в никуда
    Жизнь кажется мне похожей на езду в поезде (можно даже написать такой сценарий), идущем с грохотом из ниоткуда в никуда. Человек рождается в этом поезде и с самого начала познает, что такое неравенство. Один родился в мягком купе, другой в тамбуре, третий и вовсе где-нибудь на открытой платформе. Поезд несется, грохочет, его заносит на поворотах, пассажиры чувствуют себя, как на чертовом колесе. Кто-то не удержался, вылетел за борт преждевременно, кого-то выкинули насильно, но все равно всех ждет один конец: рано или поздно даже у самых сильных и у самых стойких руки ослабнут и неумолимая сила вынесет их туда, за борт. А пока веселитесь: пейте вино, играйте в карты, любите женщин или мужчин, боритесь за лучшую долю.
    Борьба идет постоянно. Пассажиры открытых платформ и тормозных площадок нападают на пассажиров купейных, захватывают их места, а их самих переселяют на свое место или спихивают за борт. Иные, захватив купе, этим удовлетворяются, другим этого мало, их манит власть над всем поездом, раздача теплых мест тем, кто им верно служит, а тех, кто служит неверно, или – в телячий вагон, или – за борт.
    Едут пассажиры. Одни – унижены и обижены – на платформах, на крышах, на подножках, другие, самодовольные, сытые, разлеглись на подушках в мягких купе, но одним страдания ненавечно, а другим радости ненадолго. Пройдет время, и на каком-то повороте вылетит за борт и забудет о своих страданиях неудачник, а на другом повороте расстанется со всем нахапанным самодовольный.
    А поезд идет, грохочет, теряет своих пассажиров, идет из ниоткуда и в никуда.
    Благодарность
    Было уже поздно, когда В. В., расставшись с Мыркиным на Крымском мосту, вернулся в Панки, но ночь была с субботы на воскресенье, и в вагонах, между ними и даже под ними продолжалась какая-то жизнь. В. В. вспомнил про Клавку и решил ее навестить. Поднялся в шестой вагон, открыл дверь в купе. Там жарко и тесно. На нижних полках сидят две парочки. Клавка свесилась сверху.
    – А, Вовка, здорово. Внизу тесно, залезай, что ль, сюды.
    Подумал, полез в чем был. Завалился к стенке. Клавка повернулась к нему спиной, он к ее затылку лицом.
    Внизу парочки приглушенно сопели, хихикали и щелкали резинками.
    В. В. обнял Клавку, потискал ей грудь, погладил живот, спустился ниже, заворотил подол, она ему тихо помогла не промахнуться.
    Внизу смеялись, хихикали, о чем-то говорили. Клавка тоже включилась в разговор, да и он отпустил пару реплик.
    А по завершении дела она повернулась к нему лицом, поцеловала его, погладила ему волосы и сказала в ухо:
    – Спасибо, Вовка.
    А он ей сказал:
    – Пожалуйста.
    Запорожье
    Во времена моего детства передвижение по железной дороге было все еще большим событием для каждого, кто решался пуститься в путь. Отъезжающие и провожающие прощались долго и обстоятельно, произносили напутственные слова, потом замолкали, не зная, что бы еще сказать самого важного (ничего, кроме общих банальностей, на ум не приходило), и ожидание отправления становилось томительным. Но наконец дежурный ударял в колокол, паровоз отзывался нетерпеливым гудком и испускал с шипеньем пары, поезд с лязгом расправлял суставы и начинал двигаться. Отъезжающие высовывались в окна, а провожающие прикладывали к глазам платочки и затем бежали, бежали вдоль отходящего поезда, спотыкаясь, натыкаясь на фонарные столбы и нелепо взмахивая руками.
    А потом – дни и ночи пути, сопряженного с известными трудностями и приключениями, с выскакиванием на станциях за снедью, с очередями у кранов с холодной водой и с кипятком, с вечным страхом отстать от поезда.
    Путешествие наше в мае 1941 года было долгим. Сначала пересекли всю страну снизу вверх и из лета поспели к ранней весне. Потом спустились вниз и вернулись в лето.
    Вот из памяти извлеклась картинка: серое здание вокзала и надпись крупными косыми буквами «Запорiжжя», перрон, газетный киоск, будка с незнакомыми словами «Взуття та панчохи», тележка с газированной водой, милиционер в белом кителе, с шашкой на боку и свистком на шее, и семейство, застывшее как на старинном дагеротипе: мужчина и женщина, оба в белом и оба в соломенных шляпах, старушка в темном платье в белый горошек и два крупных подростка в майках, в холщовых штанах и в парусиновых тапочках. Как только наш вагон поравнялся с картинкой, она вдруг ожила, превратившись из фотографии в немое кино, и эти дядя, тетя, старушка и подростки побежали рядом с вагоном, взмахивая руками и улыбаясь.
    А потом объятия, поцелуи взрослых и ахи:
    – Ах, какой большой мальчик? Ах, неужели уже восемь лет? В сентябре будет девять? И уже кончил первый класс? Ах, какой молодец!
    Подростки и дядя в шляпе подхватили наши узлы, и мы все пошли к выходу с перрона. Мы – это мы с отцом, бабушка Евгения Петровна, сестра отца тетя Аня, ее муж дядя Костя Шкляревский и их дети Сева и Витя, пятнадцати и тринадцати лет. А потом красно-желтый трамвай, весело позванивая на поворотах и рассыпая искры, вез нас через весь город, увешанный афишами предстоящих гастролей Владимира Дурова и его зверей. Я не знал, кто такой Дуров, и думал, что это, наверное, какой-то дурной мальчик, который или нехорошо себя вел, или плохо учился, за что его назвали Дуровым и будут показывать народу вместе со зверями.
    Запорожье оказалось очень большим индустриальным городом. ДнепроГЭС, Запорожсталь, Днепро-спецсталь и много всяких других заводов, включая «Коммунар», производивший в те времена комбайны «Коммунар», а потом переключившийся на автомобиль «Запорожец». Еще был завод номер 29, про который все знали, что он секретный, что никому нельзя знать, что на нем именно производится, и все знали, что именно производятся на нем авиационные двигатели.
    Почти все запорожцы, как я позже заметил, были местными патриотами, гордились тем, что их город такой необычный. Он делится на четыре основные части: старая часть, новая часть, село Вознесеновка и остров Хортица, где была когда-то Запорожская Сечь. А на правом берегу есть еще село Верхняя Хортица, там живут немцы-колонисты.
    До революции Запорожье называлось Александровском в честь Александра Первого, а Александра Второго, проезжавшего здесь на поезде, народоволец Желябов хотел взорвать, но не сумел. Запорожцы гордились всеми составными этой истории: и что царь здесь проезжал, и что именно здесь его хотели убить, и что именно здесь его не убили.
    Еще гордились тем, что все или многое здесь было самое-самое. Самая крупная в мире гидроэлектростанция, самый крупный в Европе кинотеатр и самый старый в мире, в Европе или на Украине (не помню точно, где именно) дуб, который назывался дубом Махно.
    Название пошло от того, что будто бы батько в тревожные минуты залезал на этот дуб и сквозь бинокль вглядывался, не подбирается ли к нему исподтишка коварный враг. Все это, конечно, чистая чепуха, потому что дуб этот стоит среди других дубов в дубовой роще у Днепра. Не знаю, как батько, но я на этот дуб залезал и могу сказать определенно, что с него ни в бинокль, ни без бинокля ничего нельзя увидеть, кроме других таких же дубов. Тем не менее, я во все рассказанные мне легенды охотно поверил и сам стал гордиться славной историей города, его блистательным настоящим и великолепным будущим.
    Новая часть города состояла из пятнадцати рабочих поселков. Самый главный из них, шестой поселок, где жили Шкляревские, примыкал к плотине ДнепроГЭС и был самым современным из всех.
    Здесь было много такого, чего я никогда раньше не видел. Отдельная квартира, электрическое освещение, радиоприемник со светящейся слабо шкалой, ванная с горячей водой и самое большое чудо индустриальной эпохи – ватерклозет.
    В Запорожье было интересно и то, что здесь не только дети, но и взрослые чуть ли не каждый день играли в войну. Чаще всего по вечерам. Чуть стемнеет, как начинают завывать со всех сторон, словно волки, сирены, железный голос диктора разносится по всему городу и, наталкиваясь на стены домов, рассыпается на уходящее в невнятицу эхо:
    – Граждане, воздушная тревога… евога… вога… ога…
    Граждане тут же, опасаясь всяческих санкций, торопливо выключали в квартирах свет. Уличные фонари тоже гасли, после чего город теоретически должен был бы погрузиться во мрак. Но практически этого не случалось. Потому что как раз во время затемнения где-то далеко за восьмым поселком пышно разгоралось зловещее багровое зарево – это на Запорожстали выливали расплавленный шлак.
    Во время тревоги мы, не зная, сколько она продлится, хватали заранее приготовленные узлы с одеялами и подушками и бежали прятаться в железобетонные бомбоубежища, оборудованные в подвалах некоторых домов.
    Взрослых эти тревоги раздражали, а мне нравились. В бомбоубежищах сходилось много народу, взрослого и невзрослого, здесь велись самые разные и порой очень интересные разговоры.
    В Запорожье было еще и то хорошо, что у меня здесь сразу появились два брата. Пусть двоюродных, но зато старших. Раньше, когда меня обижали, я жалел, что у меня нет старшего брата. В крайнем случае согласен был даже на младшего. И просил маму, чтобы она родила мне братика. Мама этого не сделала. Но теперь было все в порядке. Сева, конечно, был слишком старше, он мне внимания много не уделял, но зато с Витей мы подружились, и нападать на меня он не позволял никому.
    А желающие напасть на меня уже тогда возникали на моем пути, и нередко. Одного такого субъекта моего же примерно возраста встретил я в середине дня по дороге от одного подъезда к другому. Он играл сам с собой в игру, которая у нас, в Средней Азии, называлась лянга, а здесь – маялка. Клок какого-нибудь меха с пришитым к нему грузиком из свинца надо подкидывать ногой или двумя, не давая упасть на землю. Именно этим делом, и с большой ловкостью, занимался мой сверстник. Он отбивал эту маялку и громко считал:
    – Сто четыре, сто пять, сто шесть…
    Тут как раз появился я. Он на миг отвлекся и на сто седьмом ударе маялку потерял. Но не огорчился. Положил маялку в карман и загородил мне дорогу.
    – Здорово! – сказал он и протянул мне свою грязную руку.
    – Здорово! – сказал я и протянул ему свою, тоже не очень чистую.
    Я еще не дотянулся, а он свою руку быстро убрал и, тыча пальцем в небо, сказал: «Там птички летают». Я посмотрел туда, куда он указывал, но птичек никаких не увидел.
    – Здорово! – сказал он опять и опять протянул мне руку.
    – Здорово! – отозвался я удивленно и повторил то же движение… Он свою руку тут же убрал и стал большим пальцем тыкать куда-то за ухо.
    – Там, – сказал он, – собачки бегают.
    – Где? – спросил я, никаких собачек не обнаружив.
    – Здорово!
    – Здорово! – попался я третий раз на тот же крючок.
    – Вот глупый человек, – сказал он, убирая руку. – Куда ж ты руку тянешь? Ты ее мыл? А ты знаешь, как козлы здороваются?
    – Нет, – сказал я, – не знаю.
    – А вот так! – Он неожиданно нагнулся и резко боднул меня головой в живот. Я упал навзничь, ударился затылком об асфальт и заорал. В это время из подъезда вышел Витя. Он схватил моего обидчика за шкирку и предложил мне сделать с ним то, что тот сделал со мной. Я нагнулся и хотел тоже ударить его головой в живот, но тут со мной что-то случилось: моя голова не захотела мне подчиняться. Я пробовал его ударить рукой, пнуть ногой и делал над собой некие волевые усилия, но тело меня не слушалось. Это привело меня в такое замешательство, что я заплакал и засмеялся одновременно. Мне казалось, что смеюсь я потому, что вот со мной старший брат, который всегда готов меня защитить и с которым я могу отомстить любому, кто посмеет меня обидеть. А плакал я оттого, что мой организм не позволял мне осуществить свою волю. Потом в детстве моем много раз случалось, что меня били, а я не мог дать сдачи, потому что мои руки не подчинялись моим желаниям. И не только руки.
    Возле нашего дома для каких-то строительных дел была привезена и насыпана у подъезда куча песка. Мальчишки, в том числе и мой брат Витя, обрадовались – поднимались по лестнице, вылезали через окно на козырек подъезда (на уровне второго этажа) и с криком, визгом сигали в песок.
    Я, конечно, – туда же. Подошел к краю козырька, приготовился, напряг мышцы и… и ничего. Опять тело не хочет мне подчиняться. Я пробовал так и эдак, то жмурил глаза, то разжмуривал. То подходил к самому краю, то отходил и пытался прыгнуть с разгона. Я смотрел, как прыгают другие мальчишки. Ну ведь это совсем невысоко и совсем не страшно. Ведь ничего, ну ничего не может случиться. Я опять поднимался по лестнице, вылезал на козырек, разгонялся, но у самого края останавливался как вкопанный. Мне не было страшно, я видел, что здесь убиться нельзя, я был уверен, что со мной ничего не может случиться, и все-таки какая-то сила не давала мне пошевелить ни одним мускулом.
    Случай этот, может быть, ерундовый, стал причиной моих дальнейших сомнений в самом себе и некоторых усилий по их преодолению. Десять лет спустя, вылезая с парашютом на крыло зависшего на километровой высоте самолета «По-2», я хотел доказать самому себе, что той силе, которая помешала мне прыгнуть с высоты второго этажа в песок, я больше не подчинен.
    Элиза Барская. Эта дуреха Джулия
    Егор уехал за неделю до меня, и я была этому ужасно рада. Целые дни я лежала неподвижно на пляже, распластавшись на камнях и ощущая свое тело как нечто желе – или медузообразное. Оправляясь словно после тяжелой болезни и чувствуя, как ко мне постепенно возвращается жизнь.
    Два дня у меня был повод для беспокойства, что я влипла, но потом все разрешилось своим чередом.
    После Егора во мне развилась странная антипатия к особям противоположного пола, я их гнала от себя всех, знакомых и незнакомых, и терпела рядом с собой только Люську, без конца жаловавшуюся мне на своего очередного мужа, который был, по ее подозрению, под. Он любил яркую одежду, ходил, слишком вихляя бедрами, и со своим другом Витей разговаривал проникновенно и нежно. Люську он кое-как трахал, но делал это редко, неохотно и торопливо и при случае намекал, что не имел бы ничего против, если бы она завела любовника.
    В эти дни я много ела и быстро набирала потерянные килограммы.
    Но не прошло и недели, как настроение мое резко изменилось, я затосковала и поняла, что мне жизни нет без Егора.
    Меня охватило странное и все более усиливающееся беспокойство, я опять перестала есть и не находила себе места. Мне хотелось, чтобы он сейчас, немедленно оказался рядом со мной или я рядом с ним. Я пыталась оценить свое чувство критически, я сказала сама себе, что это вовсе не любовь и не увлечение, а самая настоящая похоть и удовлетворить ее можно с любым мужиком. Я даже и попыталась это сделать, пригласив к себе лермонтоведа, жившего с женой в Доме творчества писателей. Тот отправил жену в кино и пришел ко мне с трехлитровой бутылью вина, трусливо озираясь – боялся быть застуканным. Мы пили вино и вначале говорили о чем-то возвышенном, но он явно спешил совершить намеченное до окончания киносеанса, стал жаловаться на жену, к которой у него не осталось никакого мужского чувства. Но когда он попытался распустить руки, я поняла, что не хочу никаких лермонтоведов и никого другого, кроме Егора, которого я хотела видеть, слышать, осязать всеми клетками своего тела или, если это окажется невозможным, попросту умереть.
    Лермонтоведа я выгнала, и как раз вовремя, потому что кино в Доме творчества кончилось и лермонтоведша попалась мне по дороге на почту и спросила, не видела ли я ее мужа. Я сказала, что видела на набережной у киоска, где продают разливное вино.
    На почте я проторчала в очереди два с половиной часа, когда, наконец, дали Москву и я услышала заспанный голос Егора. Мне показалось: он недоволен тем, что я его разбудила, а может быть, даже (тут у меня заколотилось сердце) оторвала его от кого-нибудь (уж наверное, научившись со мной кое-чему, он стал смелее). Стараясь держаться спокойно, я сказала, что случайно оказалась на почте, звонила родителям, но там никто не ответил, и вот, поскольку все равно выстояла очередь…
    – Я рад тебя слышать, – сказал он.
    – Я тоже, – призналась я. – Более или менее.
    – А я, – сказал он, – более или более. А ты что там, в Коктебеле, собираешься зимовать?
    И тут я неожиданно для самой себя сказала, что завтра отправляюсь в Москву, хотя у меня не было ни таких планов, ни тем более билетов.
    – Завтра? – удивился он и замолчал так надолго, что вмешалась телефонистка и спросила, закончили ли мы разговор.
    – Нет, нет, – торопливо ответил он телефонистке и поинтересовался, как мне показалось, из вежливости: – Может быть, тебя встретить?
    – Это не обязательно, – сказала я. – У тебя, наверно, нету времени.
    – Какой вагон? – спросил он.
    Я сказала, что пока не знаю, пусть ждет у головного вагона.
    Это было перед первым сентября, когда билет на ближайший поезд могли достать только люди с исключительным блатом, очень богатые или одержимые вроде меня.
    Через день я оказалась на Курском вокзале. Мне достался, как назло, самый последний, четырнадцатый вагон, и я медленно тащила свой огромных размеров фибровый чемодан, набитый недосушенным купальником, скомканными трусами, лифчиками, сарафанами, двумя свитерами, плащом и бутылкой Абрау-Дюрсо.
    Я забеспокоилась, когда не увидела его у первого вагона. Но тут кто-то тронул меня за локоть. Я услышала свое имя и оглянулась…
    Эта дуреха Джулия уверяет меня, что американские мужики гораздо лучше наших, потому что, изучив по книжкам эрогенные зоны, они знают, что надо трогать, мять, прижимать, как целоваться и каким пальцем ковырять клитор, чтобы вызвать в партнерше оргазм. А я ей говорю, что все это чушь по сравнению с искренним чувством, когда эрогенно все тело от ногтей до волос и когда ты кончаешь, едва любимый мужчина коснется твоего локтя.
    А насчет жены ближнего…
    Из десяти заповедей для меня не все равноценны.
    Я верю только в ту мораль, которую мне подсказывает мое чувство.
    Мое чувство подсказывает: не убий. Мое чувство говорит мне, что грех украсть у голодного кусок хлеба. Но оно не говорит мне, что грех у миллиардера украсть миллион. Это вовсе не значит, что я сторонник украдения этого миллиона, я, наоборот, противник. Но это уже по соображениям не морального, а юридического характера. Закон есть закон: укравший миллион совершил преступление. Большое преступление, но малый грех. А кусок хлеба у голодного – малое преступление, но большой грех.
    Грех есть разбитие чужой семьи. Но если муж изменяет своей жене, то грех ли жене изменить такому мужу? И грех ли мужчине переспать с женщиной, которая изменяет мужу, который изменяет ей?
    Наши доморощенные моралисты говорили, что ни в коем случае нельзя желать жены друга, потому что в Библии сказано: не пожелай жены ближнего своего. Но в Библии, во-первых, ближним считается каждый человек вообще, а во-вторых, мораль в подобной редакции звучит так, как если бы человек считал, что красть у друга нельзя, а не у друга можно.
    Среди моих знакомых, считающихся вполне приличными людьми, девяносто девять процентов мужчин спали с чужими женами и, соответственно, столько же процентов женщин спали с чужими мужьями. Они не убивали, не крали, не лжесвидетельствовали, но через эту заповедь переступали без большого смущения. Так кто же они – негодяи или все же мы должны к их поведению отнестись снисходительно?
    Вообще, на данном этапе нашей цивилизации некоторые моральные устои утратили свой абсолютный смысл, в их числе супружеская верность. Считать ее нарушение грехом или нет, зависит от конкретных отношений конкретной пары, от их взглядов на жизнь и прочих вещей. Есть пары, которые ищут другие пары для совместных сексуальных утех. Если всем четверым это нравится и никто никого не принуждает силой, то в чем тут грех?
    Грех – намеренно причинять страдания.
    Не убий, постарайся спасти погибающего, не отними кусок хлеба, не делай другому больно, не обидь. Я ненавижу убийц, воров, грабителей, насильников, взяточников, мародеров, лицемеров, ханжей, демагогов, шовинистов, националистов, политических авантюристов, с отвращением отношусь к тем, кто греет руки на больных, беззащитных, голодных и мертвых, наживается на чужом несчастье, присваивает себе чужие заслуги и так далее в этом духе.
    А насчет жены ближнего, что ж… Если кому-то очень хочется, и она не против, и ее муж сам такой, то почему бы и нет?
    Вредители, шпионы, собаки и самоубийцы
    В Запорожье, как я узнал, было много вредителей и шпионов. Их было немало и там, где я жил раньше. Но здесь еще больше.
    Соседи на лавочке во дворе постоянно рассказывали друг другу истории о том, что директор какого-то торга прежде, чем отправить молоко в магазины, купал в нем свою жену. Чтоб у нее кожа была хорошая. Директор средней школы создал из учеников подпольную националистическую организацию под названием СКМ, что означает Смерть Красным Москалям. Японский шпион был застукан на том, что пытался взорвать железнодорожный переезд. Шпион румынский ехал на поезде и считал провозимые мимо танки и цистерны с горючим.
    Но Днепровская имени Ленина, ордена Трудового Красного Знамени гидроэлектростанция была самой лакомой приманкой для всех в мире шпионов, и особенно польских, включая нашего дядю Костю, который в свое время признался, что фотографировал плотину ДнепроГЭС не только для газеты «Червоне Запорiжжя», где он работал фотокорреспондентом, но и по заданию польской дефензивы.
    И книг было много о всяких вредителях и шпионах, правда, не только местных.
    Бабушка, с которой я, кстати, тоже подружился не меньше, чем с Витей, прочла мне однажды книжонку про отважного пограничника Карацупу и его верного пса Ингуса. Они вдвоем задержали очень много нарушителей какой-то южной границы. Причем оба описывались автором с одинаковым восхищением. Поэтому, когда я узнал, что за свои подвиги Карацупа был не только награжден орденом, но и принят в члены ВКП(б), я спросил у бабушки, была ли награждена его собака.
    Бабушка сказала, что она не знает, но вообще вполне возможно, что собака тоже получила медаль.
    – А в партию ее приняли? – спросил я.
    – Что за чушь! – сказала бабушка. – Собак в партию не принимают.
    – А почему?
    От других взрослых бабушка отличалась тем, что любые мои вопросы готова была обсуждать на предложенном мною уровне и всерьез.
    – Почему, почему! – рассердилась она. – Потому что в партию принимают только людей. И то не всех, а лишь тех, которые верят в коммунизм. А разве собака может во что-нибудь верить?
    Почему собака не может верить в коммунизм, этого мне бабушка объяснить никак не могла, наверное, потому, что сама была беспартийная. И в коммунизм, как я потом догадался, тоже не верила. И в отличие от своего сына, не верила без всяких сомнений.
    Несмотря на бдительность людей и собак, число вредителей и шпионов в городе Запорожье никак не уменьшалось. Наоборот, они объявлялись везде, иногда даже совсем рядом.
    Ровно за неделю до начала войны покончил с собой наш сосед инженер Симейко. Говорили, будто тоже оказался шпионом и диверсантом, распространял панические слухи о возможной войне с Германией, что, согласно недавнему заявлению ТАСС, было совершенно исключено.
    За распространение слухов Симейко в понедельник должны были арестовать, о чем его предупредил другой враг, внедрившийся в органы НКВД.
    Враг предупредил, Симейко смалодушничал (так тогда объясняли поступки самоубийц) и прыгнул с балкона четвертого этажа.
    То есть, вернее, не совсем прыгнул. Сначала он перелез через перила, опустился ниже (должно быть, все же инстинктивно хотел сократить расстояние до земли), уцепился руками за бетонную площадку балкона и долго висел, не решаясь отцепиться.
    Потом он даже как будто передумал. Пытался подтянуться и залезть опять на балкон, но сил не хватало, и он стал кричать, звать на помощь. Соседи хотели его спасти и ломились в дверь его квартиры, колотя руками и ногами. Но Симейко, чтобы отрезать себе путь к спасению, сам предварительно запер квартиру на все замки и для надежности придвинул к двери тяжелый шкаф.
    Пока соседи ломились в дверь, кто-то более расторопный появился на крыше с веревкой, но тут силы оставили Симейко и он с криком «а-а-а!» полетел вниз.
    Говорили, что хотя в последний момент Симейко вроде передумал, но уже в полете передумал опять и успел для надежности перевернуться вниз головой. Потом выяснилось, что успел не только перевернуться, но, как показало вскрытие, и умереть от разрыва сердца.
    Насчет разрыва сердца не знаю, но что он врезался головой в асфальт и что голова его была похожа на расколотый очень спелый арбуз, это точно, я сам это видел и мне стало дурно.
    Симейко увезли в морг, оставшуюся после него красную лужу засыпали песком, песок смели, но темное пятно еще несколько дней оставалось, как ненадежная память о прошедшей жизни инженера Симейко.
    Когда началась война, многие вспомнили про предсказания Симейко, а бабушка сказала, что он зря поторопился. Если бы даже в намеченный понедельник его арестовали, то уже в следующий должны были бы выпустить.
    – Не говори глупости! – возмутилась тетя Аня. – Ты разве не знаешь, что эти мерзавцы никогда никого не выпускают.
    – Ну как же, – сказала бабушка, – ведь теперь ясно, что он был прав.
    – Тем более, – сказала тетя. – У этих мерзавцев больше всех виноват тот, кто больше всех прав. А каждого самоубийцу они ненавидят за то, что, наложив на себя руки, он от них уходит и они ничего ему уже сделать не могут.
    Война
    День 22 июня был очень жаркий, и мы все, кроме бабушки, то есть отец, тетя Аня, дядя Костя, Сева, Витя и я, поехали на остров Хортица купаться. Тогда Днепр был еще полноводным и прозрачным, светлый песок не замусорен, и дно мягкое, но не вязкое. Все было бы хорошо, но из-за жары нам пришлось переместиться к кустам, там меня стала грызть мошкара, я поднял скандал, и, кажется, из-за этого мы вернулись домой раньше обычного. Дома встретила нас бабушка с мокрыми глазами.
    – Что случилось? – спросила ее тетя Аня.
    – Война, – сказала бабушка и зарыдала.
    Я удивился. Что за горе? Война, как я видел ее в кино, это дело хорошее, это интересно, это весело: кони, сабли, тачанки и пулеметы. Музыка играет, барабаны бьют, красные стреляют, белые бегут.
    Уже во второй половине того же дня взрослые вышли с лопатами копать по всему городу щели – так назывались траншеи для укрытия от бомбежек. Всем было приказано оклеить окна полосками бумаги, которые, как предполагалось, в случае бомбежки защитят окна от взрывной волны.
    – Какой идиотизм! – сердилась тетя Аня. – Какие бомбы? Где Германия и где мы? Эти мерзавцы опять выдумывают всякие небылицы, чтобы пугать народ.
    Всюду исключительные строгости насчет светомаскировки. Когда нет тревоги, светом пользоваться можно, но только при очень плотно зашторенных окнах.
    Специальные дружинники ходят вдоль домов, следя, чтобы ни малейший лучик света не просочился наружу. Говорят, что милиционеры, видя свет, тут же стреляют по окнам.
    В разных частях города появились грузовики с установленными на них зенитными батареями, мощными прожекторами и звукоуловителями, похожими на огромные граммофоны.
    Чуть ли не на следующую ночь загудели сирены, и знакомый голос диктора объявил воздушную тревогу, теперь не учебную. Мы с бабушкой были отправлены в бомбоубежище, а остальные члены семьи укрылись в щелях.
    Бомбоубежище – подвал соседнего дома. Там куча-мала: старики, старухи, дети и инвалиды. Все, как и раньше, пришли с одеялами и подушками, а иные с прочим скарбом. Тесно, шумно и весело.
    Насколько я помню, никаких звуков снаружи слышно не было, поэтому дальнейшее произошло неожиданно. Сначала погас свет, потом секунда тишины и оглушительный взрыв, от которого пол под ногами закачался и с потолка что-то посыпалось. Кто-то громко закричал. Заплакали маленькие дети. Я услышал тревожный голос бабушки:
    – Вова, Вова, где ты?
    Наконец она нашарила меня в темноте, прижала к себе, стала успокаивать:
    – Не бойся, нас не убьют.
    А я вовсе и не боялся. Я даже и не думал, что меня можно убить. Побить – да. Но убить? Меня? Да разве это возможно?
    Как ни странно, тревога кончилась скоро, и нас стали по очереди выводить из бомбоубежища. Кто-то освещал синим фонариком выщербленные ступени и сверкающий свой сапог.
    На улице было достаточно светло, потому что стояла полная луна и на Запорожстали опять выливали шлак.
    Дома нас ждал сюрприз. Все окна в нашей квартире были выбиты, стекла разлетелись по всему полу, и багровое зарево отражалось кусками.
    – Ну вот, я же говорила, что эти бумажки ни от чего не спасут, – сказала тетя Аня, хотя раньше она, кажется, говорила что-то другое.
    Вернулся откуда-то дядя Костя и сказал, что света во всем поселке нет и сегодня не будет, потому что бомба перебила высоковольтную линию. А кроме того, она попала в детский сад и там убила сторожа и собаку. Детей там, слава богу, не было.
    Кое-как сгребли стекло в угол, легли спать.
    Утром я проснулся оттого, что меня кто-то тряс за плечо. Я открыл глаза и увидел военного, который говорил мне:
    – Вова, вставай!
    Я решил, что он мне приснился, и попытался от него отвернуться, чтобы сменить этот сон на другой. Но военный был настойчив, я в конце концов пришел в себя и увидел, что это мой папа.
    – Вова, – сказал он. – Мы с тобой опять расстаемся. И, может быть, надолго. Я ухожу на войну.
    И тут я понял, что война не такая уж веселая штука, как казалось недавно. Я прижался к отцу и сказал:
    – Папа, не уходи. Не надо. Я не хочу больше жить без тебя.
    Я уткнулся лбом в пряжку его ремня и заплакал.
    Как овдовела Аглая Ревкина
    В среду 29 октября 1941 года немцы вплотную подошли к Долгову, и от окраины были слышны уже пулеметные очереди. Сержант НКВД Свинцов только что вывез Чонкина из тюрьмы, откуда же своим ходом вышел бывший секретарь райкома Ревкин в стоптанных солдатских бутсах без шнурков и в синем ватнике, надетом на голое тело, без пуговиц, но подпоясанном шпагатом. Его никто не задерживал, поскольку и охрана, и администрация были уже в бегах.
    Ревкин шел не один. Он вел на веревке Зорьку, корову начальника тюрьмы Курятникова, с которой последние дни опять сидел вместе в одной камере. Чем очень пользовался, отсасывая у нее молоко (а она питала к нему определенную нежность, очевидно, считая его теленком).
    Ревкин медленно шел неизвестно куда, когда на пахнущей дымом улице Поперечно-Почтамтской его встретила жена Аглая, с папиросой в зубах, в кожаной распахнутой куртке, в хромовых сапогах и в берете с подобранными под него волосами. Аглая торопливо толкала перед собой двухколесную тележку, на которой аккуратно были уложены десятка два перевязанных шпагатом газетных свертков, каждый размером в буханку хлеба, тракторный аккумулятор, два телефонных полевых аппарата, катушка с кабелем и другая катушка с кабелем потолще. Ревкину Аглая не удивилась и не обрадовалась. Даже не поздоровалась, а, жуя папиросу, спросила:


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ]

/ Полные произведения / Войнович В. / Замысел


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis