Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Мопассан Г. / Пышка

Пышка [2/3]

  Скачать полное произведение

    Корнюде сохранял невозмутимость, улыбался презрительно и свысока, но чувствовалось, что сейчас дело дойдет до перебранки; тут вмешался граф и не без труда уговорил разволновавшуюся девицу, властно заявив, что любое искреннее убеждение следует уважать. Между тем графиня и жена фабриканта, питавшие, как и все благовоспитанные люди, бессознательную ненависть к республике и свойственное всем женщинам инстинктивное пристрастие к мишурным и деспотическим правительствам, почувствовали невольную симпатию к этой проститутке, которая держалась с таким достоинством и выражала чувства, столь схожие с их собственными.
     Корзина опустела. Вдесятером ее очистили без труда и только пожалели, что она недостаточно велика. Разговор тянулся еще некоторое время, хоть и стал менее оживленным после того, как покончили с едой.
     Смеркалось; темнота постепенно сгущалась; холод, более чувствительный во время пищеварения, вызывал у Пышки дрожь, несмотря на ее полноту. Тогда г-жа де Бревиль предложила ей свою грелку, в которую уже несколько раз с утра подкладывала угля; та тотчас же приняла предложение, потому что ноги у нее совсем замерзли. Г-жи Карре-Ламадон и Луазо отдали свои грелки монахиням.
     Кучер зажег фонари. Они озарили светом облако пара, колебавшееся над потными крупами коренников, а также снег по краям дороги, пелена которого словно развертывалась в бегущих отблесках огней.
     Внутри кареты уже ничего нельзя было различить; но вдруг Пышка и Корнюде зашевелились, и г-ну Луазо, который всматривался в потемки, показалось, что длиннобородый Корнюде, порывисто отодвинулся, точно получив беззвучный, но увесистый пинок.
     Впереди на дороге замелькали огоньки. Это было селение Тот. Ехали уже одиннадцать часов, а если добавить сюда два часа, потраченные на четыре остановки, на то, чтобы покормить лошадей овсом и дать им передохнуть, получались и все тринадцать. Дилижанс въехал в село и остановился у «Торговой гостиницы».
     Дверца отворилась. И вдруг все пассажиры вздрогнули, услышав хорошо знакомый звук: прерывистое бряцание сабли, волочившейся по земле. И тотчас резкий голос что-то прокричал по-немецки.
     Несмотря на то, что дилижанс стоял, никто в нем не тронулся с места; все словно боялись, что, стоит только выйти, их немедленно убьют. Тогда появился кучер с фонарем в руках и внезапно осветил до самой глубины кареты два ряда испуганных лиц, разинутые рты и вытаращенные от удивления и ужаса глаза.
     Рядом с кучером в полосе света стоял немецкий офицер — высокий белобрысый молодой человек, чрезвычайно тонкий, затянутый в мундир, как барышня в корсет; плоская лакированная фуражка, надетая набекрень, придавала ему сходство с рассыльным из английского отеля. Непомерно длинные прямые усы, бесконечно утончавшиеся по обеим сторонам и завершавшиеся одним единственным белокурым волоском, столь тонким, что концов его не было видно, словно давили на края его рта, оттягивая вниз щеки и уголки губ.
     Он предложил путешественникам выйти, обратившись к ним резким тоном на французском языке с эльзасским выговором:
     — Не угодно ли вылезать, коспота?
     Первыми повиновались две монахини — с кротостью святых дев, привыкших к послушанию. Затем показались граф с графиней, за ними — фабрикант и его жена, а потом — Луазо, подталкивавший свою половину. Спустившись, Луазо сказал офицеру, скорее из осторожности, чем из вежливости:
     — Здравствуйте, сударь.
     Офицер с наглостью всемогущего человека взглянул на него и ничего не ответил.
     Пышка и Корнюде, хотя и сидевшие около дверцы, вышли последними, приняв перед лицом врага строгий и надменный вид. Толстуха старалась сдерживаться и быть спокойной; демократ трагически теребил свою длинную рыжеватую бороду слегка дрожащею рукой. Они стремились сохранить достоинство, понимая, что при подобных встречах каждый отчасти является представителем родной страны, и оба одинаково возмущались покладистостью своих спутников, причем Пышка старалась показать себя более гордой, чем ее соседки, порядочные женщины, а Корнюде, сознавая, что обязан подавать пример, продолжал по-прежнему всем своим видом подчеркивать ту миссию сопротивления, которую он начал с перекапывания дорог.
     Все вошли в просторную кухню постоялого двора, и немец потребовал подписанное комендантом Руана разрешение на выезд, где были перечислены имена, приметы и род занятий всех путешественников; он долго разглядывал каждого из них, сличая людей с тем, что было о них написано.
     Потом резко сказал: «Карашо» — и исчез.
     Все перевели дух. Голод еще давал себя чувствовать; заказали ужин. На приготовление его потребовалось полчаса, и пока две служанки усердно занимались стряпней, путешественники пошли осмотреть помещение. Все комнаты были расположены вдоль длинного коридора, который упирался в стеклянную дверь с выразительным номером.
     Когда, наконец, стали усаживаться за стол, появился сам хозяин постоялого двора. Это был старый лошадиный барышник, астматический толстяк, у которого в горле постоянно свистела, клокотала и певуче переливалась мокрота. Он унаследовал от отца фамилию Фоланви.
     Он спросил:
     — Кто здесь мадемуазель Элизабет Руссе?
     Пышка вздрогнула и обернулась:
     — Это я.
     — Мадемуазель, прусский офицер желает немедленно переговорить с вами.
     — Со мной?
     — Да, раз вы и есть мадемуазель Элизабет Руссе.
     Она смутилась, мгновение подумала и объявила напрямик:
     — Вот еще!.. Не пойду!..
     Кругом поднялось движение: все спорили и выискивали причину такого требования. Подошел граф:
     — Вы неправы, мадам, потому что ваш отказ может повести к серьезным неприятностям. Никогда не следует противиться людям, которые сильнее нас. Это приглашение, несомненно, не представляет никакой опасности; вероятно, надо выполнить какую-нибудь формальность.
     Все присоединились к графу, стали упрашивать Пышку, уговаривать, увещевать и, наконец, убедили ее: ведь каждый опасался осложнений, которые мог повлечь за собой столь безрассудный поступок.
     В конце концов она сказала:
     — Хорошо, но делаю я это только для вас!
     Графиня пожала ей руку:
     — И мы так вам благодарны!
     Пышка вышла. Ее дожидались, чтобы сесть за стол.
     Каждый сокрушался, что вместо этой несдержанной, вспыльчивой девушки не пригласили его, и мысленно подготовлял всякие банальные фразы на случай, если и он будет вызван.
     Но минут десять спустя Пышка вернулась, вся красная, задыхаясь, вне себя от раздражения. Она бормотала:
     — Ах, мерзавец! Вот мерзавец!
     Все бросились к ней, желая узнать, что случилось, но она не проронила ни слова, а когда граф начал настаивать, ответила с большим достоинством:
     — Нет, это вас не касается; я не могу этого сказать.
     Тогда все уселись вокруг большой миски, распространявшей запах капусты. Несмотря на это тревожное происшествие, ужин проходил весело. Сидр был хорош, и чета Луазо, а также монахини пили его из экономии. Остальные заказали вино; Корнюде потребовал пива. У него была своя собственная манера откупоривать бутылку, пенить пиво, разглядывать его, наклоняя, затем подымая стакан к лампе, чтобы лучше рассмотреть цвет. Когда он пил, его длинная борода, принявшая с течением времени оттенок любимого им напитка, словно трепетала от нежности, глаза скашивались, чтобы не терять из виду кружку, и казалось, будто он выполняет то единственное призвание, ради которого родился на свет. Он мысленно как будто старался сблизить и сочетать обе великие страсти, заполнявшие всю его жизнь: светлый эль и Революцию; несомненно, он не мог вкушать одного, не думая о другой.
     Г-н Фоланви с женой ели, сидя в самом конце стола. Муж пыхтел, как старый локомотив, и в груди у него так клокотало, что он не мог разговаривать за едой; зато жена его не умолкала ни на минуту. Она рассказала все свои впечатления от прихода пруссаков, описала, что они делали, что говорили; она ненавидела их, прежде всего, потому, что они стоили ей немало денег, а также потому, что у нее было два сына в армии. Обращалась она преимущественно к графине, так как ей лестно было разговаривать с благородной дамой.
     Рассказывая что-нибудь щекотливое, она понижала голос, а муж время от времени прерывал ее:
     — Лучше бы тебе помолчать, мадам Фоланви.
     Но, не обращая на него никакого внимания, она продолжала:
     — Да, сударыня, люди эти только тем и заняты, что едят картошку со свининой да свинину с картошкой. И не верьте, пожалуйста, что они чистоплотны. Вовсе нет! Они, извините за выражение, гадят повсюду. А посмотрели бы вы, как они по целым часам, по целым дням проделывают свои упражнения: соберутся все в поле и марш вперед, марш назад, поворот туда, поворот сюда. Лучше бы они землю пахали у себя на родине или дороги бы прокладывали! Так вот нет же, сударыня, от военных никто проку не видит! И зачем это горемычный народ кормит их, раз они только тому и учатся, как людей убивать? Я старуха необразованная, что и говорить, а когда посмотрю, как они, себя не жалея, топчутся с утра до ночи, всегда думаю: «Вот есть люди, которые делают всякие открытия, чтобы пользу принести, а к чему нужны такие, что из кожи вот лезут, лишь бы вредить?» Ну, право, не мерзость ли убивать людей, — будь они пруссаки, или англичане, или поляки, или французы? Если мстишь кому-нибудь, кто тебя обидел, — за это наказывают, и, значит, это плохо, а когда сыновей наших истребляют, как дичь, из ружей, выходит, что хорошо, — раз тому, кто уничтожит побольше, дают ордена! Нет, знаете, никак я этого в толк не возьму.
     Корнюде громко заявил:
     — Война — варварство, когда нападают на мирного соседа, но это священный долг, когда защищают родину.
     Старуха склонила голову:
     — Да, когда защищают, — другое дело; а все-таки лучше бы перебить всех королей, которые заваривают войну ради своей потехи.
     Взор Корнюде воспламенился:
     — Браво, гражданка! — воскликнул он.
     Г-н Карре-Ламадон был озадачен. Хотя он и преклонялся перед знаменитыми полководцами, здравый смысл старой крестьянки заставил его призадуматься: какое благосостояние принесли бы стране столько праздных сейчас и, следовательно, убыточных рабочих рук, столько бесплодно расточаемых сил, если бы применить их для великих промышленных работ, на завершение которых потребуются столетия.
     А Луазо встал с места, подсел к трактирщику и шепотом заговорил с ним. Толстяк хохотал, кашлял, отхаркивался; его толстый живот весело подпрыгивал от шуток соседа, и трактирщик тут же закупил у Луазо шесть бочек бордоского к весне, когда пруссаки уйдут.
     Едва кончился ужин, как все почувствовали сильнейшую усталость и отправились спать.
     Между тем Луазо, успев сделать кое-какие наблюдения, уложил в постель свою супругу, а сам принялся прикладываться к замочной скважине то глазом, то ухом, чтобы, как он выражался, проникнуть в «тайны коридора».
     Около часа спустя он услышал шорох, быстро посмотрел и увидел Пышку, которая казалась еще пышнее в голубом кашемировом капоте, отделанном белыми кружевами. Она держала подсвечник и направлялась к многозначительному номеру в конце коридора. Но где-то рядом приоткрылась другая дверь, и когда Пышка через несколько минут пошла обратно, за нею последовал Корнюде в подтяжках. Они говорили шепотом, потом остановились. По-видимому, Пышка решительно защищала доступ в свою комнату. Луазо, к сожалению, не разбирал слов, но под конец, когда они повысили голос, ему удалось уловить несколько фраз. Корнюде горячо настаивал. Он говорил:
     — Послушайте, это глупо; ну что вам стоит.
     Она была явно возмущена:
     — Нет, дорогой мой, бывают случаи, когда это недопустимо; а здесь это был бы просто срам.
     Он, должно быть, не понял и спросил — почему. Тогда она окончательно рассердилась и еще более повысила голос:
     — Почему? Вы не понимаете, почему? А если в доме пруссаки и даже, может быть, в соседней комнате?
     Он умолк. Эта патриотическая стыдливость шлюхи, не позволяющей ласкать себя вблизи неприятеля, по-видимому, пробудила в его сердце ослабевшее чувство собственного достоинства, потому что он только поцеловал ее и неслышно направился к своей двери.
     Распаленный Луазо оторвался от скважины, сделал антраша, надел ночной колпак, приподнял одеяло, под которым покоился грузный остов его подруги, и, разбудив ее поцелуем, прошептал:
     — Ты меня любишь, милочка?
     После этого весь дом погрузился в безмолвие. Но вскоре где-то в неопределенном направлении, быть может, в погребе, а быть может, на чердаке, послышался мощный однообразный, равномерный храп, глухой и протяжный гул, словно сотрясения парового котла. Это спал г-н Фоланви.
     Так как решено было выехать на другой день в восемь часов утра, к этому времени все собрались в кухне; но карета, у которой брезентовый верх покрылся снежной пеленой, одиноко высилась посреди двора, без лошадей и без кучера. Тщетно искали его в конюшне, на сеновале, в сарае. Тогда все мужчины решили обследовать местность и вышли. Они очутились на площади, на одном конце которой находилась церковь, а по бокам — два ряда низеньких домиков, где виднелись прусские солдаты. Первый, которого они заметили, чистил картошку. Второй, подальше, мыл мастерскую парикмахера. Третий, заросший бородой до самых глаз, целовал плачущего мальчугана и качал его на коленях, чтобы успокоить; толстые крестьянки, у которых мужья были в «воюющей армии», знаками указывали своим послушным победителям работу, которую надлежало сделать: нарубить дров, засыпать суп, смолоть кофе; один из них даже стирал белье своей хозяйки, дряхлой и немощной старухи.
     Удивленный граф обратился с вопросом к причетнику, который вышел из дома священника. Старая церковная крыса ответила ему:
     — Ну, эти не злые; это, говорят, не пруссаки. Они откуда-то подальше, не знаю только, откуда, и у всех у них на родине остались жены и дети; им-то война не в забаву! Наверно, и там плачут по мужьям, и нужда от всего этого будет там не меньше нашей. Здесь пока что очень жаловаться не приходится, потому что они дурного не делают и работают словно у себя дома. Что ни говорите, сударь, бедняки должны помогать друг другу... Войну-то ведь затевают богачи.
     Корнюде, возмущенный сердечным согласием, которое установилось между победителями и побежденными, ушел, предпочитая отсиживаться в трактире. Луазо заметил в шутку:
     — Они содействуют размножению. Г-н Карре-Ламадон возразил серьезно:
     — Они противодействуют опустошению.
     Однако кучер все не объявлялся. Наконец его нашли в деревенском кабаке, где он по-братски расположился за столиком с офицерским денщиком. Граф спросил:
     — Разве вам не приказывали запрячь к восьми часам?
     — Приказывали, да потом приказали другое.
     — Что такое?
     — Вовсе не запрягать.
     — Кто же вам дал такой приказ?
     — Как кто? Прусский комендант.
     — Почему?
     — А я откуда знаю? Спросите у него. Не велено запрягать, я и не запрягаю. Вот и все.
     — Он сам сказал вам это?
     — Нет, сударь. Приказ мне передал от его имени трактирщик.
     — А когда?
     — Вчера вечером, перед тем как спать ложиться. Трое пассажиров вернулись в большой тревоге.
     Вызвали г-на Фоланви, но служанка ответила, что из-за своей астмы хозяин никогда не встает раньше десяти часов. Он даже прямо запретил будить его раньше, разве что в случае пожара.
     Хотели было повидаться с офицером, но это оказалось совершенно невозможным, хотя он и жил тут же, в трактире; один только г-н Фоланви имел право говорить с ним по гражданским делам. Тогда решили подождать. Женщины разошлись по своим комнатам и занялись всякими пустяками.
     Корнюде устроился в кухне у высокого очага, где пылал яркий огонь. Он велел принести сюда столик, бутылку пива и вынул свою трубку, которая пользовалась среди демократов почти таким же уважением, как он сам, словно, служа Корнюде, она служила самой родине. То была превосходная пенковая трубка, чудесно обкуренная, такая же черная, как и зубы ее владельца, но душистая, изогнутая, блестящая, привычная его руке и дополнявшая его облик. Так он замер, устремляя взгляд то на пламя очага, то на пену, венчавшую пивную кружку, и с удовлетворением запускал после каждого глотка худые длинные пальцы в жирные длинные волосы и обсасывал бахрому пены с усов.
     Под предлогом размять ноги Луазо отправился к местным розничным торговцам с предложением своего вина. Граф и фабрикант завели разговор о политике. Они прозревали будущность Франции. Один уповал на Орлеанов, другой — на неведомого спасителя, на какого-нибудь героя, который объявится в минуту полной безнадежности, на какого-нибудь дю Геклена, на Жанну д'Арк — почем знать? Или на нового Наполеона I? Ах, если бы императорский принц не был так юн! Слушая их, Корнюде улыбался с видом человека, которому ведомы тайны судеб. Его трубка благоухала на всю кухню.
     Когда пробило десять часов, явился г-н Фоланви. Все бросились его расспрашивать, но он лишь раза два-три подряд и без единого изменения повторил следующее:
     — Офицер сказал мне так: «Господин Фоланви, запретите завтра запрягать карету для этих пассажиров. Я не хочу, чтобы они уехали без моего особого разрешения! Поняли? Это все».
     Тогда решено было повидаться с офицером. Граф послал ему визитную карточку, на которой г-н Карре-Ламадон добавил свою фамилию и все свои звания. Пруссак приказал ответить, что примет обоих господ после того, как позавтракает, то есть около часу.
     Дамы опять появились, и, несмотря на беспокойство, все путешественники немного перекусили. Пышка, казалось, была больна и сильно взволнована.
     Когда кончали кофе, за графом и фабрикантом явился денщик.
     Луазо присоединился к ним; попробовали завербовать и Корнюде, чтобы придать посещению больше торжественности, но он гордо заявил, что не намерен вступать с немцами в какие-либо сношения, и, потребовав еще бутылку пива, снова уселся у очага.
     Трое мужчин поднялись на второй этаж и были введены в лучшую комнату трактира, где офицер принял их, развалясь в кресле, задрав ноги на камин, покуривая длинную фарфоровую трубку и кутаясь в халат огненного цвета, несомненно украденный в покинутом доме какого-нибудь буржуа, не отличавшегося вкусом. Он не встал, не поздоровался с ними, не посмотрел на них. Он являл собой великолепный образчик наглости, свойственной пруссаку-победителю.
     По прошествии некоторого времени он, наконец, сказал:
     — Што фи хотите?
     Граф взял слово:
     — Мы желали бы уехать, сударь.
     — Нет.
     — Осмелюсь узнать причину этого отказа?
     — Потому, что мне не укотно.
     — Позволю себе, сударь, почтительнейше заметить, что ваш командующий дал нам разрешение на проезд до Дьеппа, и мне кажется, мы не сделали ничего такого, что могло бы вызвать столь суровые меры с вашей стороны.
     — Мне не укотно... это фсе... можете итти.
     Они поклонились и вышли.
     Конец дня прошел печально. Каприз немца был совершенно непонятен: каждому приходили в голову самые невероятные мысли. Все сидели в кухне и без конца обсуждали положение, строя всякие неправдоподобные догадки. Быть может, их хотят оставить в качестве заложников? Но с какой целью? Или увезти как пленных? Или, вернее, потребовать с них крупный выкуп? При этой мысли их обуял ужас. Больше всего перепугались самые богатые; они уже представляли себе, как им придется ради спасения жизни высыпать целые мешки золота в руки этого наглого солдафона. Они изо всех сил старались выдумать какую-нибудь правдоподобную ложь, скрыть свое богатство, выдать себя за бедных, очень бедных людей. Луазо снял с себя часовую цепочку и убрал ее в карман.
     Надвигавшаяся темнота усилила страхи. Зажгли лампу, а так как до обеда оставалось еще два часа, г-жа Луазо предложила сыграть в тридцать одно. Это хоть немного развлечет всех. Предложение было принято. Даже Корнюде, погасив из вежливости трубку, принял участие в игре.
     Граф стасовал карты, сдал, и у Пышки сразу же оказалось тридцать одно очко; интерес к игре вскоре заглушил опасения, тревожившие все умы. Но Корнюде заметил, что чета Луазо стакнулась и плутует.
     Когда собрались обедать, снова появился г-н Фоланви и прохрипел:
     — Прусский офицер велел спросить у мадемуазель Элизабет Руссе, не изменила ли она еще своего решения?
     Пышка замерла на месте, вся побледнев; потом она сразу побагровела и захлебнулась от злости так, что не могла говорить. Наконец ее взорвало:
     — Скажите этой гадине, этому пакостнику, этой прусской сволочи, что я ни за что не соглашусь; слышите — ни за что, ни за что, ни за что!
     Толстяк-трактирщик вышел. Тогда все окружили Пышку, стадии ее расспрашивать, уговаривать поведать тайну своей встречи с офицером. Сначала она упиралась, однако раздражение взяло верх:
     — Чего он хочет?.. Чего хочет? Он хочет спать со мной! — выкрикнула она.
     Никого не смутили эти слова — до такой степени все были возмущены. Корнюде с такой яростью стукнул кружкой о стол, что она разбилась. Поднялся дружный вопль негодования против этого подлого солдафона, все дышали гневом, все объединялись для сопротивления, словно у каждого из них просили частицу той жертвы, которой требовали от нее. Граф с отвращением заявил, что эти люди ведут себя не лучше древних варваров. В особенности женщины выражали Пышке горячее и ласковое сочувствие. Монахини, выходившие из своей комнаты только к столу, склонили головы и молчали.
     Когда приступ бешенства улегся, кое-как принялись за обед, однако говорили мало: все размышляли.
     Дамы рано разошлись но комнатам, а мужчины, оставшись покурить, затеяли игру в экарте и пригласили принять в ней участие г-на Фоланви с намерением искусно выведать у него, каким способом можно преодолеть сопротивление офицера. Но трактирщик думал лишь о картах, ничего не слушал, ничего не отвечал, а только твердил:
     — Давайте же играть, господа, давайте играть!
     Его внимание было так поглощено игрою, что он забывал даже плевать, отчего в груди его раздавалось порою протяжное гудение органа. Его свистящие легкие воспроизводили всю гамму астмы, начиная с торжественных басовых звуков и кончая хриплым криком молодого петуха, пробующего петь.
     Он даже отказался идти спать, когда его жена, падавшая от усталости, пришла за ним. И она удалилась одна, потому что вставала всегда с восходом солнца, тогда как муж ее был полуночник и рад был просидеть с приятелями до утра. Он крикнул ей: «Поставь мне гогель-могель на печку!» — и продолжал игру. Когда стало ясно, что ничего выпытать у него не удастся, решили, что пора спать, и все разошлись по своим комнатам.
     На другой день встали опять-таки довольно рано, смутно надеясь и еще сильнее желая уехать, ужасаясь мысли, что придется снова провести день в этом отвратительном трактирчике.
     Увы! лошади стояли в конюшне, кучера не было видно. От нечего делать все стали бродить вокруг кареты.
     Завтрак прошел печально; чувствовалось некоторое охлаждение к Пышке, ибо, под влиянием ночных размышлений, взгляды несколько изменились. Теперь все почти досадовали па девушку за то, что она тайно не встретилась с пруссаком и не приготовила своим спутникам приятного сюрприза к их пробуждению. Что могло быть проще? Да и кто бы об этом узнал? Для приличия она могла сказать офицеру, что делает это из жалости к своим отчаявшимся спутникам. Для нее же это имеет так мало значения!
     Но никто еще не сознавался в подобных мыслях.
     В середине дня, когда все истомились от скуки, граф предложил совершить прогулку в окрестности. Маленькое общество, тщательно закутавшись, тронулось в путь, за исключением Корнюде, предпочитавшего сидеть у огонька, да монахинь, которые проводили дни в церкви или у кюре.
     Холод, усиливавшийся день ото дня, жестоко щипал нос и уши; ноги так окоченели, что каждый шаг был мукой; а когда дошли до полей, они показались такими ужасающе зловещими в своей безграничной белизне, что у всех сразу похолодело в душе и стеснило сердце, и все повернули обратно.
     Луазо, прекрасно понимавший положение, спросил вдруг, долго ли им придется из-за «этой потаскухи» торчать в такой трущобе. Граф, неизменно учтивый, сказал, что нельзя требовать от женщины столь тягостной жертвы, что жертва эта может быть только добровольной. Г-н Карре-Ламадон заметил, что если французы предпримут, как о том говорили, контрнаступление через Дьепп, то их столкновение с пруссаками произойдет не иначе, как в Тоте. Эта мысль встревожила обоих его собеседников.
     — А что, если уйти пешком? — промолвил Луазо.
     Граф пожал плечами:
     — Да что вы! По такому снегу, с женами! Кроме того, за нами тотчас же пошлют погоню, поймают через десять минут и предоставят как пленников произволу солдат.
     Это было верно. Все умолкли.
     Дамы разговаривали о нарядах; но некоторая принужденность, казалось, разъединяла их.
     Вдруг в конце улицы показался офицер. На фоне снега, замыкавшего горизонт, вырисовывалась его высокая фигура, напоминавшая осу в мундире; он шагал, расставляя ноги, особенной походкой военного, который старается не запачкать тщательно начищенных сапог.
     Поравнявшись с дамами, он поклонился им и презрительно взглянул на мужчин, у которых, впрочем, хватило собственного достоинства не снять шляп, хоть Луазо и потянулся было к своему картузу.
     Пышка покраснела до ушей, а три замужних женщины почувствовали глубокое унижение от того, что этот солдат встретил их в обществе девицы, с которой он повел себя так бесцеремонно.
     Заговорили о нем, о его фигуре и лице. Г-жа Карре-Ламадон, знававшая многих офицеров и понимавшая в них толк, находила, что этот вовсе не так уж плох; она даже пожалела, что он не француз, так как из него вышел бы прекрасный гусар, который несомненно сводил бы с ума всех женщин.
     Вернувшись домой, все уж решительно не знали, чем заняться, и даже стали обмениваться колкостями по самым незначительным поводам. Молчаливый обед длился недолго, а затем все отправились спать, чтобы как-нибудь убить время.
     Когда на другой день путешественники сошли вниз, у всех на лицах была усталость, а на сердце злоба. Женщины еле говорили с Пышкой.
     Прозвучал колокол. Звонили к крестинам. У Пышки был ребенок, который воспитывался в Ивето у крестьян. Она видалась с ним только раз в год, никогда о нем не думала, но мысль о младенце, которого собираются крестить, вызвала в ее сердце внезапный неистовый прилив нежности к собственному ребенку, и ей непременно захотелось присутствовать при обряде.
     Едва она ушла, все переглянулись, потом придвинулись поближе друг к другу, так как чувствовали, что пора в конце концов что-нибудь предпринять. Луазо вдруг осенила мыль: он считает, что нужно предложить офицеру задержать одну Пышку и отпустить остальных.
     Г-н Фоланви согласился выполнить поручение, но почти тотчас же вернулся вниз: немец, зная человеческую натуру, выставил его за дверь. Он намеревался держать всех до той поры, пока его желание не будет удовлетворено.
     Тогда плебейская порода г-жи Луазо развернулась во всю ширь:
     — Не сидеть же нам здесь до старости! Раз эта пакостница занимается таким ремеслом и проделывает это со всеми мужчинами, какое же право она имеет отказывать кому бы то ни было? Скажите на милость, в Руане она путалась с кем попало, даже с кучерами! Да, сударыня, с кучером префектуры! Я-то отлично знаю, — он вино в нашем заведении берет. А теперь, когда нужно вызволить нас из затруднительного положения, эта девка разыгрывает из себя недотрогу!.. По-моему, офицер ведет себя еще хорошо. Быть может, он уже давно терпит лишение и, конечно, предпочел бы кого-нибудь из нас троих. А он все-таки довольствуется тою, которая принадлежит всякому. Он уважает замужних женщин. Подумайте только, ведь он здесь хозяин. Ему достаточно сказать: «Я желаю» — и он при помощи солдат может силой овладеть нами.
     Обе другие женщины слегка вздрогнули. Глаза хорошенькой г-жи Карре-Ламадон блестели, и она была несколько бледна, словно уже чувствовала, что офицер силой овладевает ею.
     Мужчины, рассуждавшие в сторонке, подошли к дамам. Луазо бушевал и был готов выдать врагу «эту паршивку», связав ее по рукам и ногам. Но граф, потомок трех поколений посланников и сам по внешности напоминавший дипломата, являлся сторонником искусного маневра.
     — Надо ее переубедить, — сказал он. Тогда составился заговор.
     Женщины пододвинулись поближе, голоса понизились, разговор стал общим, каждый высказывал свое мнение. Впрочем, все шло очень прилично. В особенности дамы удачно находили деликатные выражения, очаровательно изысканные обороты для обозначения самых непристойных понятий. Посторонний ничего бы здесь не уловил, до того осмотрительно подбирались слова. Но так как легкая броня целомудренной стыдливости, в которую облекаются светские женщины, защищает их лишь для вида, все они наслаждались этим соблазнительным приключением, безумно забавлялись в душе, чувствуя себя в своей сфере, обделывая это любовное дельце с вожделением повара-лакомки, приготовляющего ужин для другого.
     Веселость возвращалась сама собой, настолько забавна в конце концов была вся история. Граф вставлял довольно рискованные шутки, но делал это так тонко, что у всех вызывал улыбку. В свою очередь Луазо отпустил несколько более крепких острот, которыми никто не возмутился; над всеми властвовала мысль, грубо выраженная его женой: «Раз у этой девки такое ремесло, с какой стати ей отказывать тому или другому?» Миловидная г-жа Карре-Ламадон, по-видимому, даже думала, что на ее месте скорее отказала бы кому-нибудь другому, чем этому офицеру.
     Заговорщики долго обсуждали тактику осады, словно речь шла о крепости. Каждый взял на себя определенную роль, условился, какие доводы ему следует пускать в ход, какие маневры предстоит осуществлять. Был выработан план атак, всяческих хитрых уловок, внезапных нападений, которые принудят эту живую крепость сдаться неприятелю. Один лишь Корнюде по-прежнему держался в стороне и не принимал никакого участия в заговоре.


1 ] [ 2 ] [ 3 ]

/ Полные произведения / Мопассан Г. / Пышка


Смотрите также по произведению "Пышка":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis