Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Скотт В. / Роб Рой

Роб Рой [18/18]

  Скачать полное произведение

    Пока я старался обратить необходимость в добродетель и сосредоточиться на проповеди, опять явилась нечаянная помеха: чей-то голос сзади отчетливо прошептал мне на ухо: «В этом городе вам грозит опасность». Я обернулся, как бы невзначай.
    Рядом и позади стояли три-четыре ремесленника, чопорных и заурядных с виду, — пришлые люди, забредшие сюда, как и мы, с опозданием. Но один взгляд на их лица убедил меня — трудно сказать, почему, — что среди них не было того, кто заговорил со мной. Физиономии их выражали спокойное внимание к проповеди, и ни один из них не ответил понимающим взглядом, когда я удивленно и пытливо посмотрел на них. Прямо сзади нас была массивная круглая колонна — за ней мог укрыться говоривший в тот миг, когда произносил свое таинственное предостережение. Но почему он сделал его в таком месте и на какого рода опасность оно указывало мне или кем оно было сделано, я не мог сообразить, и фантазия моя терялась в напрасных догадках. Так или иначе, подумал я, оно будет повторено, — и я решил глядеть неотрывно в сторону священника, чтобы мой доброжелатель, заключив, что первое предостережение прошло незамеченным, поддался соблазну его повторить.
    Мой замысел увенчался успехом. Я сделал вид, будто слушаю проповедника, и не прошло и пяти минут, как тот же голос прошептал:
    — Слушайте меня, но не оглядывайтесь.
    Я стоял неподвижно, лицом к кафедре.
    — Здесь вам грозит опасность, — продолжал голос, — мне тоже. Встретимся ночью на мосту, ровно в двенадцать. Сидите дома до сумерек; старайтесь не привлекать к себе внимания.
    Голос умолк, и я тотчас повернул голову. Но говоривший еще проворнее ускользнул за колонну и скрылся. Я решил хоть мельком увидеть его, если будет возможность, и, выступив из круга слушателей, тоже прошел за колонну. Там было пусто; мне только удалось увидеть фигуру, закутанную в шотландский плащ — или в гэльский плед, я не мог различить, — которая, как привидение, удалялась в пустынный мрак описанных мною склепов.
    Машинально я попытался последовать за таинственной тенью, когда она, ускользая, скрылась под сводами подземного кладбища, точно призрак одного из бесчисленных мертвецов, погребенных в его пределах. Представлялось маловероятным, что мне удастся остановить человека, явно решившего избежать моих расспросов, но и слабая эта вероятность исчезла, когда, не успев отойти на три шага от колонны, я споткнулся и упал. Темнота, послужившая причиной несчастья, укрыла мой позор, — к большой для меня удаче, как я тотчас же понял, потому что проповедник, с той строгой властностью, с какой всегда шотландский пастор требует от прихожан соблюдения порядка, прервал свою речь и предложил «блюстителю» взять под стражу нечестивца, нарушившего благочиние в храме. Но так как шум больше не повторялся, служка — или как он там зовется — не счел нужным проявлять особое рвение в розысках «нечестивца», так что я сумел, не привлекая ничьих взоров, занять свою прежнюю позицию рядом с Эндрю. Служба продолжалась и закончилась без новых происшествий, достойных быть отмеченными.
    Когда прихожане вышли из церкви и начали расходиться, мой приятель Эндрю воскликнул:
    — Смотрите! Вон идет почтенный мистер Мак-Витти, и миссис Мак-Витти, и мисс Элисон Мак-Витти, и мистер Томас Мак-Фин, который собирается жениться на мисс Элисон, если не врет молва, — невеста, конечно, не красавица, зато денег за нею уйма.
    Я взглянул в указанном направлении. Мистер Мак-Витти был пожилой человек, высокий, худой, с жесткими чертами лица, со светлыми глазами под густыми сивыми бровями. Мне почудилось в его лице нечто зловещее, отталкивающее. Я вспомнил полученное в церкви предостережение и медлил подойти к этому человеку, хоть и не видел разумной причины для недоброжелательства или подозрений.
    Я все еще был в нерешительности, когда Эндрю, истолковав мое колебание как робость, решил меня приободрить:
    — Поговорите-ка с ним, поговорите, мистер Фрэнсис, ведь его еще не выбрали провостом, хотя поговаривают, что в будущем году выберут непременно. Поговорите же с ним. Пусть он и богач, а все-таки ответит вам честь честью, если только вы не станете просить у него денег взаймы — раскошеливаться он, говорят, не любит.
    Мне тотчас пришло на ум, что, если купец в самом деле жаден и скуп, как уверяет Эндрю, неосторожно будет с моей стороны сразу же, не приняв никаких мер, заявлять ему о себе, когда мне неизвестно, каковы его счеты с моим отцом. Это соображение сочеталось с полученным мною таинственным указанием и с отвращением, которое внушила мне физиономия купца. Я отказался от намерения обратиться к нему прямо и только поручил Эндрю Ферсервису узнать в доме Мак-Витти адрес мистера Оуэна, английского джентльмена; притом я приказал ему не упоминать, от кого исходит поручение, а ответ принести мне в скромную гостиницу, где мы остановились. Эндрю обещал, что все так и сделает. Он стал говорить, что мне надлежало бы еще пойти и на вечернюю службу, но добавил со свойственной ему язвительностью, что «ежели человек не умеет смирно стоять на месте и непременно должен спотыкаться о могильные камни, точно ему приспичило разбудить грохотом всю рать мертвецов, то уж лучше ему не соваться в церковь, — пусть сидит дома и греется у печки».
    ГЛАВА XXI
    Я часто по Риальто в час полночный
    Прохаживаюсь, в думы погруженный;
    Там встретимся с тобой.
        «Спасенная Венеция»
    Полный мрачных предчувствий, необъяснимых для меня самого, я удалился в свою комнату в гостинице и, с трудом отбившись от назойливых приглашений Эндрю пойти с ним в церковь святого Еноха
    , где должен был выступать некий «проникающий в душу» богослов, принялся серьезно обдумывать, как мне лучше поступить. Я никогда не был в полном смысле слова суеверен, но мне думается, в трудный час, когда одолевают сомнения и тщетны оказываются все усилия разума, мы все бываем склонны в отчаянии дать волю воображению и доверить руководство либо всецело случаю, либо тем капризным впечатлениям, которые вдруг овладевают умом и которым мы поддаемся как бы безотчетно. Было нечто до того отталкивающее в жестких чертах шотландского купца, что я не мог прямо прийти и отдаться в его руки: это значило бы забыть всякую осторожность, какую нам подсказывают правила физиогномики; в то же время голос, шепнувший предостережение, фигура, скрывшаяся, точно призрак, под сводами склепов, в «долине, смертью осененной», — все это пленяло чем-то воображение юноши, который (впредь прошу не забывать! ) был как-никак поэтом. Если, как сообщил таинственный голос, меня подстерегала опасность, как иначе мог я узнать, в чем она заключалась, или найти средство ее предотвратить, если не свидевшись с моим неведомым советчиком? И разве были у меня причины приписывать этому советчику иные намерения, кроме добрых? Не раз подумывал я о Рэшли, о злых его кознях. Но отъезд мой был слишком внезапен, так что трудно было бы предположить, что кузену уже известно о моем прибытии в Глазго; и еще невероятней представлялось, что он успел расставить мне здесь западню. Я по натуре был смел и самоуверен, силен и энергичен и в достаточной мере владел оружием, к чему во Франции, была в то время приучена молодежь, поэтому встреча с единичным противником — кто бы он ни был — не могла меня испугать: убийства из-за угла в то время и в том краю были не в ходу; место, назначенное для встречи, было слишком людным и не позволяло заподозрить, что здесь замышлялось какое-либо насилие. Словом, я решил встретиться с моим таинственным советчиком на мосту, как он предложил, а там будь что будет! Не стану скрывать от вас, Трешем, того, что я постарался в тот час скрыть от самого себя: я гнал, но втайне лелеял надежду, что, может быть, Диана Вернон — каким счастливым случаем, я не знал, каким образом, не мог придумать, — была причастна к этому загадочному предостережению, сделанному таким странным способом, в такое странное время, в таком странном месте. «Она одна, — шептала коварная мысль, — она одна знала о моей поездке; по ее собственным словам, у нее в Шотландии друзья, и она пользуется среди них влиянием; она вручила мне талисман, чтобы я испытал его силу, если ничто другое не поможет. У кого же, как не у Дианы Вернон, были и средства, и нужные сведения, и готовность предотвращать опасности, подстерегавшие меня повсюду на моем пути?» Снова и снова пересматривал я все необычайные обстоятельства в свете этой обольстительной мысли. Она вкрадывалась в мой ум — сперва, в предобеденные часы, довольно робко, потом, к началу моей скромной трапезы, принялась смелей разворачивать свои соблазны, а в последующие полчаса стала так дерзка и навязчива (чему содействовали, быть может, несколько выпитых мною стаканов превосходного белого вина), что я в отчаянной попытке уйти от обманчивого и небезопасного искушения оттолкнул от себя стакан, отодвинул тарелку, схватил шляпу и бросился на улицу, на свежий воздух, как тот, кто бежит от собственных мыслей. Но, может быть, я только уступил тем самым чувствам, от которых, казалось, желал убежать, потому что ноги сами собой принесли меня к мосту через Клайд — месту rendez-vous , назначенного моим таинственным доброжелателем. Хотя я не садился за обед, пока не минул час вечерней службы (в чем я, кстати сказать, уступил религиозной совести моей хозяйки, не решавшейся подать постояльцу горячий обед между двумя воскресными проповедями, а также приказанию моего неведомого друга — сидеть до сумерек у себя в комнате), все же к месту встречи я пришел за несколько часов до условленного времени. Ожидание, как вы легко поверите, было томительно; и едва ли я сумею объяснить вам, как протекло для меня время. Люди — старые и молодые, но все степенные и важные ради воскресного дня — прохаживались группами по большому открытому лугу, что лежит на северном берегу Клайда и служит здешним жителям одновременно местом для беленья холстов и для прогулок, или мерили тихими шагами длинный мост, соединяющий город с южной половиной графства. В них мне только и запомнилось общее для всех, но нисколько не нудное набожное настроение, чувствовавшееся в каждой маленькой компании; у некоторых, быть может, напускное, но искреннее у большинства, оно приглушало буйное веселье у молодых, побуждая их к более спокойным, но и более содержательным беседам, а людей постарше удерживало от резких выпадов и затяжных споров. Как ни много народу проходило мимо, не слышно было все же громкого гула голосов; мало кто поворачивал назад для недолгой прогулки, к чему, казалось, располагал этот праздничный вечер и прелесть окружающего пейзажа; все спешили домой или к месту отдыха. Для того, кто привык проводить воскресенье так, как это принято за границей, пусть даже среди французских кальвинистов, подобный способ соблюдать святость седьмого дня отдавал чем-то иудейским, но вместе с тем поражал и трогал. Безотчетно чувствовал я, что, слоняясь таким образом по берегу и, значит, сталкиваясь с новыми и новыми прохожими, которые, не мешкая, направлялись каждый к себе домой, я неизбежно должен возбудить любопытство, а может быть, и осуждение; поэтому я, свернув с людной дороги, нашел для своего ума несложное занятие в выискивании таких маршрутов для этого кружения на месте, при которых подвергался бы наименьшей опасности привлечь к себе внимание. Аллеи, пересекавшие широкий луг и обсаженные деревьями, как в Сент-Джеймском парке в Лондоне, позволяли мне осуществлять эти ребяческие маневры. И вот, проходя по аллее, я услышал, к своему удивлению, резкий и самодовольный голос Эндрю Ферсервиса, из надменности говорившего громче, чем позволяли себе другие в этот торжественный день. Я поспешил спрятаться за деревьями, хоть это едва ли соответствовало достоинству джентльмена, — но не представилось более простого способа ускользнуть от глаз садовника, а может быть, и от его навязчивого усердия и еще более навязчивого любопытства. Когда он проходил мимо, я слышал, как он передает человеку важного вида, в черном кафтане, в шляпе с опущенными полями, в женевском плаще, следующую беглую характеристику, в которой я, при всей ее карикатурности, не мог, однако, не признать сходства. — Да, мистер Хамморго, так оно и есть, как я вам говорю. Он не вовсе сумасшедший, нет: иногда у него как будто бы и появляются проблески здравого смысла, то есть так, знаете, сверкнула искорка и погасла, но голова забита трухой: помешался на стихотворстве. Увидит какой-нибудь корявый, разлапый дуб и заглядится на него, точно на грушу, увешанную сочным дюшесом; а голая скала и какой-нибудь ручеек под нею ему любезней огорода с цветущей гречихой и самыми деликатными овощами; потом он лучше будет чесать язык с безмозглой девчонкой Дианой Вернон (по-моему, ее могли бы звать Дианой Эфесской, потому что она та же язычница, даже хуже язычницы — католичка, истинная католичка! ), — так вот, он лучше будет чесать язык с нею или с другой какой-нибудь вертихвосткой, чем слушать полезные наставления трезвого и положительного человека, такого, как мы с вами, мистер Хамморго. Разумный довод — этого, сэр, он просто не выносит, склонен только к тщеславию и суесловию; а раз он даже сказал мне (несчастное ослепленное создание! ), что псалмы Давида — превосходная поэзия. Как будто святой псалмопевец думал о трескучих рифмах и разной пустой дребедени вроде его собственных глупых побрякушек, которые он называет стихами! Да поможет ему Господь! Две строчки Дэви Линдсея побьют все, что накропал этот рифмоплет. Вас не удивит, что, слушая такой превратный отчет о моем характере и занятиях, я подумывал о том, как бы мне при первом удобном случае преподнести мистеру Ферсервису приятный сюрприз — например, проломить ему череп. Его приятель выражал свое внимание только короткими: «Скажите на милость!», «Да неужели?» — и тому подобными возгласами, заполняя ими естественные промежутки в словоизлияниях мистера Ферсервиса, пока не вставил наконец более длинное замечание, смысл которого я мог уяснить себе только по ответу моего честного проводника. — Высказать ему начистоту, что я о нем думаю, говорите вы? А кто останется в дураках, если не Эндрю? Да это, голубчик мой, бешеный дьявол! Ни дать ни взять старый кабан Джайлза Хезертэпа — только замахнись на него дубинкой, он кинется на тебя и раздерет клыками. Взять, говорите вы, расчет? .. Право, сам не знаю, почему я не беру у него расчета. Но в конце концов, парень он неплохой и нужно, чтобы смотрел за ним заботливый человек. Хватки у него нет настоящей. И деньги текут у него между пальцами, как вода, так что не худо стоять к нему поближе, когда у него в руке кошелек, — а он его редко выпускает из рук. И потом, он от хорошего корня, родня у него высокая… Лежит мое сердце к этому бедному, беспечному юнцу, мистер Хамморго, да и жалованье как-никак… К концу своих назидательных рассуждений мистер Ферсервис несколько снизил голос, как и подобало при беседе в общественном месте в воскресный вечер, и вскоре я уже не мог слышать их разговор. Вспыхнувшая во мне злоба быстро улеглась, когда я напомнил самому себе, что мог бы сказать по такому случаю тот же Эндрю: «Не держи уха у скважины, а то как раз услышишь о себе недобрую молву», — и что каждому, кто вздумает подслушивать, как обсуждают его особу в лакейской, придется испытать на себе ланцет такого анатома, как мистер Ферсервис. Это происшествие было полезно тем, что и оно само и возбужденные им чувства заняли часть свободного времени, которым я так тяготился. Вечер переходил в ночь, и спустившаяся мгла одела широкую гладь полноводной реки сначала в темный и однотонный колорит, потом в унылый и тусклый, местами разрываемый отсветами ущербного бледного месяца. Тяжелый древний мост, перекинутый через Клайд, был теперь лишь смутно различим и напоминал тот мост через багдадскую долину, который описывает Мирза в своем бесподобном видении. Низкие арки, видимые так же неясно, как и темный поток под их сенью, казались скорее пещерами, поглощающими черные воды реки, чем пропускавшими их воротами. С приближением ночи кругом становилось все тише. Временами проскальзывал над рекой мерцающий огонек, провожая домой небольшую группу обывателей, возвращавшихся, верно, со званого ужина — единственная воскресная трапеза, которой строгие пресвитериане после дневного воздержания и молитв разрешают придать праздничный характер. Временами слышался цокот копыт: сельский житель, проведя воскресенье в Глазго, спешил восвояси. Но шумы эти слышались все реже, прохожих становилось все меньше. Наконец улицы и вовсе обезлюдели, и я мог наслаждаться одинокой прогулкой по берегу Клайда в торжественной тишине, нарушаемой только мерным боем часов на колокольнях. Время уже близилось к полуночи, а мое нетерпение перед лицом неизвестности с каждой минутой усиливалось и стало наконец почти невыносимым. Я спрашивал, не поддался ли я на шутку дурака, на бред сумасшедшего или на козни негодяя. И я шагал по маленькой набережной или дамбе у входа на мост в невыразимой тревоге и муке. Наконец двенадцать ударов зазвенели над городом, слетая с колокольни епархиальной церкви святого Мунго, и тотчас на звон отозвались другие, словно ревностные прихожане. Еще не смолкло эхо от последнего удара, как на мосту показалась, двигаясь от южного берега реки, человеческая фигура — первая, какую я увидел за истекшие два часа. Я пошел ей навстречу с таким чувством, точно от исхода свидания зависела моя судьба, — так усугубило мою тревогу затянувшееся ожидание. Все, что мне удалось разглядеть в пешеходе, пока мы приближались друг к другу, было то, что ростом он скорее ниже среднего, но, видимо, силен, плотен и мускулист; одет он был в кафтан для верховой езды. Я замедлил шаг и, когда мы сошлись, почти остановился, ожидая, что он обратится ко мне. Но, к моему несказанному разочарованию, он прошел мимо, не заговорив, а у меня не было повода первому обратиться к человеку, который хоть и появился точно в назначенный час, мог тем не менее оказаться совершенно посторонним. Я замер на месте, когда он прошел мимо меня, и глядел ему вслед, не зная, должен я следовать за ним или нет. Незнакомец дошел почти до северного конца моста, потом стал, оглянулся и, повернув назад, снова направился ко мне. Я решил, что на этот раз не дам ему промолчать, как молчат привидения, которые, по народному поверью, не могут сами начать разговор, покуда с ними не заговорили. — Поздно вы гуляете, сэр, — сказал я, когда он снова поравнялся со мной. — Мне назначено здесь свидание, — был ответ. — И вам как будто тоже, мистер Осбалдистон? — Значит, вы то самое лицо, которое предложило мне встретиться здесь в столь необычный час? — Да, — ответил незнакомец. — Следуйте за мной, и вы узнаете, какие были у меня на то причины. — Прежде чем следовать за вами, я должен узнать ваше имя и намерения, — возразил я. — Я человек, — был ответ, — а мои намерения дружественны. — Человек! — повторил я. — Это слишком короткое определение. — Оно достаточно для того, кто не может предложить иного, — сказал незнакомец. — У кого нет имени, нет друзей, нет денег, нет родины, тот вправе все-таки называться человеком; и у кого все это есть — тоже не более как человек. — Все же это слишком общее определение. Во всяком случае, его недостаточно, чтобы внушить доверие тому, кто вас не знает. — Тем не менее большего я говорить о себе не намерен. В вашей воле следовать за мной или отказаться от тех сведений, которые я хотел вам сообщить. — Вы не можете сообщить мне те сведения здесь? — спросил я. — Их вы получите не от меня, а увидите все своими глазами. Вы должны следовать за мной или остаться в неведении касательно того, что я могу вам сообщить. Было что-то резкое, решительное, даже суровое в обхождении этого человека, отнюдь не внушавшее безоговорочного доверия. — Чего вам бояться? — сказал он нетерпеливо. — Или вы думаете, ваша жизнь кому-нибудь так нужна, что у вас попробуют ее отнять? — Я ничего не боюсь, — возразил я твердо, хоть и несколько поспешно. — Ведите, я следую за вами. Мы направились, вопреки моему ожиданию, обратно к городу и немыми призраками бок о бок скользили по пустынным и безмолвным улицам. Высокие и угрюмые каменные фасады с затейливыми украшениями и наличниками казались еще выше и черней в неверном свете месяца. Несколько минут мы шли в полном молчании. Наконец мой проводник заговорил: — Вам не страшно? — Я отвечу вашими же словами, — сказал я, — чего мне бояться? — Вы находитесь с незнакомым вам человеком, может быть с недругом, в таком месте, где у вас нет друзей и много врагов. — Я не боюсь ни вас, ни их: я молод, ловок и вооружен. — Я безоружен, — ответил мой проводник, — но это не меняет дела: рука, когда захочет, всегда найдет оружие. Вы сказали, что ничего не боитесь; но если бы вы знали, кто идет рядом с вами, вас, наверно, охватил бы трепет. — Почему? — возразил я. — Повторяю: я не боюсь ничего, что вы могли бы сделать. — Ничего, что я мог бы сделать? Пусть так. Но вас не страшат последствия, какие могут произойти, если вас застанут с человеком, одно только имя которого, произнесенное шепотом на этой безлюдной улице, заставило бы камни встать и завопить: «Держи его, держи!», чья голова оценена, и половина жителей Глазго могла бы на ней разбогатеть, как на найденном кладе, когда бы им посчастливилось схватить ее владельца за ворот; чей арест встречен был бы в Эдинбурге ликованием, точно весть о величайшей победе на полях Фландрии? — Кто же вы такой, что ваше имя должно вселять подобный трепет? — сказал я. — Вам я не враг, раз я веду вас в такое место, где сам я, если буду опознан, тотчас получу колодки на ноги и пеньковый галстук на шею. Я остановился посреди мостовой и отступил на шаг, чтобы как можно лучше разглядеть своего проводника при ночном свете и получить возможность к обороне в случае внезапного нападения. — Вы сказали, — проговорил я, — или слишком много, или слишком мало: слишком много, чтобы внушить мне доверие к вам, к незнакомцу, который сам признает, что подлежит каре законов той страны, где мы находимся, и слишком мало, если не докажете, что суровый закон преследует вас несправедливо. Дав мне договорить, он сделал шаг в мою сторону. Я невольно отступил и положил руку на эфес шпаги. — Как, — сказал он, — на безоружного? На друга? — Я еще не знаю, друг ли вы мне и впрямь ли безоружны, — возразил я. — И, сказать по совести, ваш разговор и обхождение дают мне право усомниться и в том и в другом. — Вы говорите как мужчина, — ответил мой проводник, — и я уважаю того, чья рука может защитить голову. Скажу вам прямо и откровенно: я веду вас в тюрьму. — В тюрьму! — воскликнул я. — По какому праву и за какую провинность? Вы скорей отнимете у меня жизнь, чем свободу. Можете драться со мной, но я не сделаю ни шагу дальше. — Я веду вас в тюрьму, — сказал он, — не как арестанта. Я не шериф, — добавил он, высокомерно выпрямившись, — и не понятой. Я веду вас на свидание с заключенным, от которого вы услышите, что грозит вам в настоящее время. Вашу свободу этот визит не ставит в опасность, мою — гораздо больше. Но я охотно иду навстречу риску ради вас, потому что риск не смущает меня и мне по душе молодой вольнолюбивый пыл, не знающий другого защитника, кроме обнаженного клинка. Пока он это говорил, мы достигли главной улицы и остановились перед большим строением из тесаного камня, украшенным, как я, казалось, мог различить, железными решетками в окнах. — Н-да, — сказал незнакомец, при переходе к тону развязной беседы меняя правильную английскую речь на шотландский говор, — немало дали бы провост и почтенные бэйли города Глазго, чтобы запрятать в свою тюрьму и наградить железными подвязками молодчика, который сейчас стоит перед ее воротами, вольный как серна. Но немного было бы им от этого проку: пусть бы даже они меня туда засадили с тяжелейшей гирей на каждой ноге, они нашли бы наутро пустую камеру. Идемте, однако, чего вы стали? С этими словами он постучал в низкую дверцу, и хриплый голос, точно человека пробудили от сна или раздумья, отозвался: — Кто там? Что еще? Какого черта вам понадобилось в ночной час? Это против правил, против всяких правил! Протяжный тон, которым произнесены были последние слова, показывал, что говоривший снова расположился вздремнуть. Но мой проводник заговорил громким шепотом: — Дугал, друг! Забыл? Ха нун Грегарах! — Черт меня подери, если я забыл! — быстро и весело прозвучало в ответ, и я услышал, как привратник бойко захлопотал за воротами. Мой проводник обменялся с ним несколькими словами на совершенно незнакомом мне языке. Были отодвинуты засовы, но осторожно, словно привратник опасался производить шум, и мы вступили в караульную глазговской тюрьмы — небольшую, но с толстыми стенами комнату, откуда поднималась наверх узкая лестница, а две или три низкие двери вели в помещение на одном уровне с воротами, защищенными ревностной силой слуховых окон, засовов и болтов. Стены были, как подобало месту, украшены кандалами и другими страшными приспособлениями, служившими, возможно, еще менее человечным целям, а вперемежку с ними висели алебарды, ружья, пистолеты старинного образца и прочее оружие для защиты и нападения. Проникнув так неожиданно, так непредвиденно — и тайком — в эту твердыню шотландского правосудия, я вспомнил свое приключение в Нортумберленде и невольно подосадовал на игру случая, которая снова без всякой провинности с моей стороны грозила привести меня в опасное и неприятное столкновение с законами страны, куда я прибыл чужеземным гостем. ГЛАВА XXII Взгляни вокруг, Астольфо, юный друг: Сюда людей (за то, что были бедны) Богатый посылает голодать - От злой болезни горькое лекарство. Здесь, задыхаясь в сырости и вони, Надежды гаснет светоч. Но к огарку, Покуда тлеет, — грубый, своевольный Отчаянья безумного разгул Поднес зажечь свой смольный адский факел - Светить делам, которых бедный узник Не совершил бы и под страхом смерти, Пока в нем душу не убили цепи.     «Тюрьма», сцена III, акт 1 Едва переступив порог, я обратил пытливый взгляд на своего проводника, но лампа в комнате горела слишком слабо и не позволила как следует разглядеть его черты. Привратник держал в руке фонарь, но свет падал больше на его собственное лицо, не столь для меня занимательное. Он похож был на дикого зверя с косматой рыжей гривой и рыжей бородой, в которых почти совсем терялись черты его лица, поразившие меня только одним — той бурной радостью, что загорелась в них при виде моего проводника. В жизни не встречал я ничего, что отвечало бы так полно моему представлению о невежественном, диком, первобытном человеке, взирающем на кумир своего племени. Он скалил зубы, он дрожал, он смеялся, он был готов расплакаться — если в самом деле не плакал. Его лицо как будто говорило: «Куда пойти мне? Что для вас мне сделать?» Полное подчинение, хлопотливая услужливость и преданность… Неловкая попытка — но боюсь, что иначе я не сумею описать выражение этого лица. А голос… Человек точно захлебывался от восторга и способен был произносить только междометия вроде: «Ох, ох! Ну-ну! Давно она вас не видаль!», или другие возгласы, такие же короткие, на том же неведомом языке, на котором он переговаривался с моим спутником, когда мы стояли за воротами тюрьмы, или на ломаном английском. Мой проводник принимал этот бурный порыв обожания и радости, как государь, с юных лет привыкший к дани поклонения от всех окружающих: она уже не трогает его, но он все же готов отвечать обычными изъявлениями монаршей учтивости. Мой таинственный покровитель любезно протянул привратнику руку и ласково спросил: — Как поживаешь, Дугал? — Ох, ох! — проговорил Дугал, несколько понизив голос и озираясь вокруг настороженно и тревожно. — Ох! Видеть вас тут… тут! Ох, что станется с вами, если проведает начальство, толстобрюхие мерзавцы бэйли! Мой проводник приложил палец к губам и сказал: — Не бойся, Дугал, твои руки никогда не запрут меня в камеру. — Не запрут, никогда не запрут! Они бы… она… я скорей потерпел бы, чтобы их отрубили по локоть. Но когда вы опять отправитесь туда? Вы не забудете меня предупредить… ведь я ваш бедный родственник, видит Бог, всего в седьмом колене. — Я дам тебе знать, Дугал, как только начну осуществлять свои планы. — Душой своей клянусь, как только вы дадите мне знать, будь то в воскресный вечер, я швырну ключи в голову начальнику тюрьмы или выкину иную штуку, а утром в понедельник только меня и видели! Мой таинственный незнакомец прервал восторженные уверения Дугала, опять обратившись к нему на том неведомом языке (на гэльском, как узнал я позже), вероятно разъясняя, какая ему требовалась сейчас услуга. Ответ: «Всем сердцем, всей душой», — и еще много слов, сказанных невнятно, но в том же тоне, выразили готовность привратника исполнить то, что ему было предложено. Он поправил фитиль в своей чуть не погасшей лампе и подал мне знак следовать за собой. — Вы не пойдете с нами? — спросил я, глядя на своего проводника. — В этом нет нужды, — ответил тот, — мое присутствие может вас стеснить. Лучше я останусь здесь и обеспечу вам отступление. — Верю, что вы меня не оставите в опасности, — сказал я. — Всякую опасность я здесь разделяю с вами, а для меня она вдвойне грозна, — сказал спокойно незнакомец, и было невозможно ответить ему недоверием. Я последовал за тюремщиком, который, не заперев за собой внутренней двери, повел меня по винтовой лестнице, потом по длинной узкой галерее; затем, открыв одну из нескольких дверей, выходивших в коридор, он втолкнул меня в небольшую комнатку, поставил лампу на некрашеный стол и, указав глазами на плохонькую койку в углу, проговорил вполголоса: — Она спит. Она? Кто «она»? Неужели в этой обители горя — Диана Вернон? Я взглянул на койку и скорее разочаровался, чем обрадовался, когда понял, что первое подозрение меня обмануло. Я увидел красный колпак и под ним лицо, немолодое и некрасивое, обрамленное седой двухдневной щетиной. С первого взгляда я сразу успокоился за судьбу Дианы Вернон; со второго — когда спящий очнулся от тяжелого сна, зевнул и протер глаза, — я разглядел черты действительно совсем иные, а именно — черты моего бедного друга Оуэна. Я на минуту выступил из освещенного круга, чтобы дать время старику прийти в себя, вспомнив, по счастью, что в эту келью скорби я вторгся незваный и что всякий переполох может повлечь за собой пагубные последствия. Между тем злосчастный педант, опершись на одну руку, а другой почесывая затылок, приподнялся на койке и голосом, в котором сильнейшее раздражение боролось с сонливостью, вскричал: — Заявляю вам, мистер Дугал или как вас там величают, если мой законный отдых будет таким образом нарушаться, я в конечном итоге буду вынужден жаловаться лорд-мэру! — С ней хочет говорить один шентльмен, — ответил Дугал, сразу из дикого горца, который только что с буйным восторгом приветствовал моего таинственного проводника, — превратившись в угрюмого и непреклонного тюремщика, и, повернувшись на каблуках, вышел из камеры. Не так-то скоро втолковал я заспанному узнику, кто я такой; когда же он наконец узнал меня, безграничное отчаяние охватило добряка, так как он, конечно, вообразил, что меня привели сюда разделить с ним заключение. — О мистер Фрэнк, какую беду навлекли вы на свою голову и на фирму! О себе я не думаю, я только рядовая цифра, так сказать, но вы — вы были для вашего отца общим итогом, его omnium , вам предстояло сделаться первым человеком в первом торговом доме первого города в мире, — и вот вас запирают в гнусную шотландскую тюрьму, где даже не допросишься щетки счистить грязь с одежды! Он сердито стал тереть некогда безупречно чистый коричневый камзол, к которому теперь пристали нечистоты с пола тюремной камеры. Привычка к чрезвычайной опрятности усиливала его страдания. — Смилуйся над нами, праведное небо! — продолжал он. — Какая новость потрясет биржу! Подобного не бывало со времени битвы при Альмансе, когда общий урон англичан составил пять тысяч человек убитыми и ранеными, не говоря о прочих потерях, не занесенных в баланс; но это покажется пустяком перед вестью, что Осбалдистон и Трешем прекратили платежи! Прервав его сетования, я сказал ему, что попал сюда не в качестве заключенного, хотя едва ли смогу объяснить, как явился в это место в столь неурочный час. На все его вопросы я отмалчивался и настойчиво ставил свои, встревоженный его бедственным положением, пока наконец не выпытал все сведения, какие он мог мне сообщить. Отчет получился довольно смутный: Оуэн отлично умел разбираться в тайнах коммерческого делопроизводства, зато во всем, что лежало вне этой сферы, он, как вы знаете, не отличался понятливостью. Сообщение его сводилось к следующему. Из двух корреспондентов моего отца в городе Глазго, где он вел много дел в связи со своими шотландскими подрядами, о которых я упоминал выше, и отец мой и Оуэн предпочитали обязательного и сговорчивого Мак-Витти. Господа Мак-Витти, Мак-Фин и Компания в сношениях со знаменитой английской фирмой спешили при каждом случае выказать уступчивость; в прибылях же и в комиссиях они, как смиренные шакалы, беспрекословно довольствовались тем, что соблаговолит им оставить лев. Как бы ни была мала перепадавшая им доля барыша, она всегда была, как они выражались, «достаточной для их скромной конторы», и сколько бы ни выпадало им при этом хлопот, они всегда «понимали, что никакими услугами не оплатят доверия и постоянного покровительства своих почитаемых лондонских друзей». Распоряжения моего отца были для Мак-Витти и Мак-Фина все равно что законы мидян и персов, которые нельзя было ни менять, ни оспаривать, ни даже обсуждать; и педантичность, проявляемая Оуэном в деловых сношениях, — а он был великим поборником формальностей, в особенности когда мог сам предписывать им их ex cathedra , — тоже, по-видимому, казалась им не менее священной. Этот тон, предупредительный и заискивающий, был по нраву Оуэну. Но мой отец умел глубже заглянуть в человеческие сердца, и потому ли, что эта чрезмерная уступчивость казалась ему подозрительной, или потому, что он любил в делах простоту и краткость, а эти господа докучали ему многоречивыми изъявлениями своей преданности, но только он неизменно отказывался сделать их своими единственными представителями в Шотландии. Напротив, многие сделки он заключал через корреспондента совсем иного склада — человека, чье доброе суждение о себе самом переходило в самодовольство, и который так же не любил англичан, как мой отец не любил шотландцев. Вести сношения с ними этот человек соглашался не иначе, как на основе полного равенства; он был недоверчив, иногда придирчив, а в педантизме не уступал самому Оуэну и проводил собственные правила в вопросах формы; тут он был непреклонен, хотя бы авторитет всей Ломбардской улицы противостоял его одинокому личному мнению. Так как эти свойства характера затрудняли ведение дел с мистером Николом Джарви, так как нередко они приводили к спорам и охлаждению между английской фирмой и ее корреспондентом и только обоюдная заинтересованность сторон предотвращала окончательный разрыв, а главное, так как самолюбие Оуэна страдало иногда в пререканиях с упрямым шотландцем, вас не удивит, Трешем, что наш старый друг всегда бросал на чашу весов свое влияние в пользу учтивых, скромных, сговорчивых Мак-Витти и Мак-Фина и отзывался о Джарви как о заносчивом, самонадеянном шотландском торгаше, с которым невозможно ни о чем договориться. Вспомнив эти обстоятельства (сам я узнал их в подробностях несколько позже), вы поймете, почему в трудную для фирмы минуту, когда в отсутствие отца сбежал Рэшли, Оуэн, прибыв в Шотландию (за два дня до меня), обратился за помощью, как к добрым друзьям, к тем корреспондентам, которые всегда выказывали благодарность, обязательность и готовность услужить. Его приняли в конторе гг. Мак-Витти и Мак-Фина на Гэллоугейте с тем поклонением, какое воздает католик своему святому. Но — увы! — свет очень скоро померк в облаках, когда обласканный старик, прельстившись надеждой, стал рассказывать о стесненном положении фирмы и попросил совета и содействия. Мак-Витти точно окаменел, а Мак-Фин, прежде чем Оуэн досказал свое сообщение, склонился уже над главной книгой и пустился в дебри запутанных расчетов между их фирмой и торговым домом «Осбалдистон и Трешем», чтоб установить, в чью пользу на тот день клонилось сальдо! Увы! Цифры складывались не в пользу английского торгового дома, и лица Мак-Витти и Мак-Фина, до сих пор непроницаемые, стали хмурыми, угрюмыми и зловещими. Просьбу мистера Оуэна о помощи и поддержке шотландцы встретили предложением немедленно представить гарантии против грозящих крупных потерь в случае краха фирмы, и в конце концов они попросту потребовали, чтобы наличный актив фирмы, предназначавшийся для других целей, был передан в их руки для этой именно цели. Оуэн с негодованием отклонил такое требование, находя, что оно унизительно для его принципалов, несправедливо в отношениях других кредиторов Осбалдистона и Трешема и свидетельствует о крайней неблагодарности со стороны тех, кто выставил его. Завязавшийся спор дал шотландцам возможность и повод (что всегда очень удобно для того, кто не прав) разгорячиться и под предлогом нанесенной им якобы обиды принять меры, от которых иначе их удержали бы если не совесть, то хотя бы чувство приличия. Оуэн, как водится, имел небольшой пай в доходах фирмы, где служил старшим клерком, и потому нес личную ответственность по всем ее обязательствам. Господам Мак-Витти и Мак-Фину это было известно; и вот, чтобы доказать несчастному старику свое могущество или, скорее, чтобы вынудить его такою крайностью на те выгодные для них меры, которые он с возмущением отклонил, они воспользовались своим правом арестовать должника, посадить его в тюрьму, как это, по-видимому, разрешает шотландский закон (несомненно, создавая этим почву для частых злоупотреблений) в тех случаях, когда совесть позволяет кредитору показать под присягой, что должник намеревается выехать за пределы страны. На таком основании бедный Оуэн был подвергнут заточению накануне того дня, когда меня таким странным образом привели к нему в тюрьму. Итак, я не узнал ничего утешительного. «Что делать?» — спрашивал я самого себя и не находил ответа. Я легко уяснил себе, какая угроза нависла над нами, но труднее было найти средство ее предотвратить. Случившееся с очевидностью указывало, что и мне грозит опасность потерять свободу, если я открыто выступлю в защиту Оуэна. Оуэн разделял мое опасение и, охваченный преувеличенным страхом, стал меня уверять, что ни один шотландец ни за что не согласится потерять из-за англичанина хоть единый фартинг: он тотчас же раскопает подходящую статью и арестует его самого, его жену, детей, всю прислугу, мужскую и женскую, и даже любого постороннего человека, оказавшегося случайно в доме должника. Законы о долгах в большинстве государств так беспощадно суровы, что я не мог вполне опровергнуть это утверждение. А при сложившихся обстоятельствах мой арест нанес бы делам отца coup de grace Взвесив все это, я спросил Оуэна, не приходило ли ему на ум обратиться к другому корреспонденту нашей фирмы в Глазго, к мистеру Николу Джарви. Оуэн ответил, что послал ему утром письмо; но если сговорчивые и любезные джентльмены с Гэллоугейта обошлись с ним так круто, то чего ожидать от строптивого невежи с Соляного Рынка? — Вы скорей уговорите маклера отказаться от комиссионных, чем дождетесь от такого человека какой-нибудь услуги без per contra , — сказал мне Оуэн. — Он даже не ответил на мое письмо, хотя оно было ему передано из рук в руки рано утром, когда он шел в церковь. Тут бедный служитель цифры в отчаянии бросился на свою убогую койку, причитая: — Мой дорогой, мой несчастный хозяин! Несчастный мой хозяин! О мистер Фрэнк, мистер Фрэнк, всему виной ваше упрямство! Ах нет, зачем я это говорю вам, когда вы и без того убиты горем! Да простит мне бог! Как вышло, так, значит, он и судил. Человек должен покориться. Мой философский ум не помешал мне, Трешем, разделить печаль честного старика, и мы оба залились слезами. Мои были горьки вдвойне, потому что упрямое сопротивление отцовской воле, которым добрый Оуэн не хотел меня попрекать, вставало теперь перед моею совестью как причина разразившегося бедствия. Так изливали мы друг перед другом наше горе, когда неожиданно нас смутил грозный стук в наружную дверь тюрьмы. Я выбежал на лестницу послушать, но слышен был только голос тюремщика, то громко отвечавшего кому-то за воротами, то шепотом обращавшегося к человеку, который привел меня сюда. — Иду! Сейчас иду, — говорил он громко; и затем на низком регистре: — О хон-а-ри! Что теперь делать? Бегите наверх и прячьтесь за кровать сассенахского шентльмена. Иду, сию минуту! Ахелланай! Там милорд бэйли, и господин начальник, и стража! .. Ох, и капитан сходит вниз! Спаси нас Бог! Идите наверх, а то они прямо на вас натолкнутся… Пущу, сейчас пущу! Замок больно ржавый. Пока Дугал неохотно и медлительно снимал засовы и болты, чтобы впустить ждавших за дверьми посетителей, уже начинавших шумно изъявлять свое нетерпение, мой проводник вбежал по винтовой лестнице и проскочил в камеру Оуэна, а за ним и я. Он быстро обвел ее глазами, словно ища места, где бы можно было укрыться, потом сказал мне: — Дайте мне на время ваши пистолеты… Впрочем, не стоит, обойдусь без них. Что бы вы ни увидели, не обращайте внимания и не суйтесь в чужую драку. Это дело касается меня одного, и я сам должен уладить все как сумею. Я и раньше не раз попадал в такой переплет, а случалось — и в худший. С этими словами незнакомец сбросил с себя кафтан, слишком плотно облегавший фигуру, стал прямо против двери, на которую устремил острый и решительный взгляд, и слегка откинул корпус назад, словно собирая всю свою силу, как хорошо объезженный конь, когда готовится взять препятствие. Я ни секунды не сомневался, что мой проводник намерен выпутаться из затруднения, бросившись стремительно на первого, кто появится на пороге, как только откроется дверь, и силой сквозь все препятствия проложить себе дорогу на улицу. И такая сила и ловкость чувствовалась в его теле, такая решимость во взгляде и в повадке, что я ни секунды не сомневался: он прорвется сквозь толпу противников, если те не прибегнут к крайним средствам, чтоб его остановить. В томительном напряжении проходило время между мгновениями, когда отворялась наружная дверь и дверь в камеру Оуэна. Наконец открылась и она, и на пороге появилась не стража с примкнутыми штыками, не ночной патруль с дубинками, алебардами или пиками, а миловидная молодая женщина в грограмовой юбке, подоткнутой, чтоб не замарать подол в уличной грязи, и с фонарем в руке. Вслед за женщиной шествовала более важная особа — невысокого роста мужчина, коренастый, немного грузный и облеченный, как скоро выяснилось, званием бэйли. Он потряхивал кудельками короткого парика, он пыхтел, он задыхался от сердитого нетерпения. Мой проводник при его появлении отступил вспять, словно желая остаться незамеченным, но некуда было укрыться от проницательного взгляда прищуренных глаз, которым блюститель закона обвел камеру. — Прекрасно это выходит и вполне благоприлично, что я у вас жду полчаса за дверьми, капитан Стэнчелз, — сказал он, обращаясь к старшему тюремщику, который показался теперь в дверях, готовый составить свиту великого человека. — Чтобы войти в тюрьму, мне пришлось ломиться с такой силой, как ломились бы другие, чтобы выйти отсюда, — несчастные люди, сбившиеся с пути! .. А это что такое? Что такое? ! В тюрьме посторонние в ночное время, после закрытия ворот да еще в воскресенье! .. Этого я не допущу, Стэнчелз, так и знайте… Заприте дверь, я тут же поговорю с джентльменами. Только сперва побеседую вот со старым знакомым. Ну, мистер Оуэн, как поживаете, голубчик? — Ничего, благодарю вас, мистер Джарви, — пролепетал Оуэн, — телом я как будто здоров, но болен душой. — Понятно, понятно, что и говорить! Страшный удар, особенно для того, кто всегда слишком высоко заносил голову, — такова природа человеческая. Да, каждый из нас может сорваться… Мистер Осбалдистон — хороший и честный джентльмен, но он, сказал бы я, из тех людей, которые хотят или сделаться крезами, или разориться дотла, как говаривал мой отец, достойный декан. Отец мой, декан, бывало говорил мне: «Ник, молодой Ник! (Он, как и я, носил имя Никол; так люди и звали нас в шутку: молодой Ник и старый Ник.) Ник, — говорил он мне, — никогда не протягивай руку так далеко, чтобы потом нельзя было легко отдернуть ее назад». То же и я повторял мистеру Осбалдистону, но он, кажется, не совсем хорошо принимал мои наставления. А я давал их из добрых чувств, из добрых чувств… Эта речь, чудовищно многословная и звучавшая самодовольством, когда оратор вспоминал свои собственные советы и предсказания, не внушила мне надежды на помощь от мистера Джарви. Скоро, однако, стало ясно, что тон ее следует объяснить скорее полным отсутствием такта, чем недостатком подлинной доброты. В самом деле, когда Оуэн выказал себя несколько обиженным, что ему сейчас, в его тяжелом положении, напоминают о таких вещах, шотландец схватил его за руку и сказал: — Веселей, веселей, мой друг, рано унывать! Неужели, вы думаете, я пришел сюда среди ночи и чуть было не нарушил воскресенья только ради того, чтобы попрекнуть оступившегося его ошибкой? Ой, нет! У бэйли Никола Джарви это не в обычае, как не было бы в обычае и у его отца, почтенного декана. Что вы, друг мой, что вы! У меня первое правило — никогда не думать в воскресный день о мирских делах; но хотя я всеми силами старался выкинуть из головы ваше письмецо, которое мне передали утром, все же я весь день больше думал о нем, чем о проповеди. У меня правило: ровно в десять я ложусь в свою кровать с желтым пологом, если только не зайду к соседу отведать вахни или сосед ко мне — вот спросите эту красотку, она вам скажет, правда ли, что такой в моем доме заведен порядок, — а тут, понимаете, я просидел весь вечер, читал хорошие книги и зевал так, точно хотел проглотить церковь святого Еноха, пока наконец не пробило двенадцать — законный час, чтоб раскрыть гроссбух и посмотреть, как у нас с вами обстоят дела; потом, так как время и морской прилив не ждут, я велел моей девушке взять фонарь и потихоньку-полегоньку отправился сюда потолковать, нельзя ли нам что-нибудь сделать. Бэйли Джарви имеет право входить в тюрьму в любую пору дня и ночи; тем же правом пользовался в свое время и мой отец, декан, почтенный человек, — светлая память ему! Хотя Оуэн застонал при упоминании о гроссбухе, наведя меня тем на печальное опасение, что и здесь сальдо было не в нашу пользу, и хотя в речи достойного бэйли звучало изрядное самодовольство и недобрая радость по поводу собственной проницательности, однако в его словах чувствовалось какое-то искреннее, прямое добродушие, которое возбуждало у меня некоторую надежду. Он изъявил желание просмотреть кое-какие названные им бумаги, торопливо выхватил их из рук Оуэна и присел на кровать, «чтобы дать отдых своим окорокам», как он изволил выразиться, соблазнившись таким комфортом. Служанка держала фонарь, а мистер Джарви, посапывая, пофыркивая и ворча то на слабый свет, то на содержание документов, внимательно читал. Видя, что он углубился в свое занятие, незнакомец, приведший меня сюда, решил бесцеремонно удалиться. Он сделал мне знак молчать и переменой позы показал, что хочет проскользнуть к дверям по возможности незаметно. Но проворный блюститель закона (очень не похожий на моего старого приятеля, мистера Инглвуда) тотчас раскрыл и пресек это намерение: — Что вы смотрите, Стэнчелз? Прикройте дверь, заприте на замок и караульте снаружи. Незнакомец насупил брови и, казалось, думал уже, не проложить ли дорогу силой, но не успел он принять решение, как дверь захлопнулась и загремели тяжелые засовы. Он что-то пробормотал на гэльском языке, зашагал по комнате, потом с видом непреклонного упорства, словно решив досмотреть спектакль до конца, уселся на дубовом столе и начал насвистывать стратспей. Мистер Джарви, по-видимому, легко и быстро разбиравшийся в делах, скоро и тут уяснил себе все подробности и обратился к мистеру Оуэну в таком примерно тоне: — Так, мистер Оуэн, так. Ваша фирма в самом деле должна некоторую сумму Мак-Витти и Мак-Фину. (Посовестились бы, свиные рыла! Ведь ее в десять раз перекрывают барыши, которые они от вас получили на деле по скупке глен-кайлзихатских дубовых лесов, которые они вырвали у меня изо рта. И вы еще тогда, мистер Оуэн, напомню вам, замолвили за них словечко! В десять раз и больше! Так вот, сэр, ваша фирма должна им известную сумму, поэтому — и в обеспечение других своих контрактов с вами — они посадили вас на хлеба к доброму мистеру Стэнчелзу. Так, сэр, вы им должны и, может быть, должны кое-что кому-нибудь еще — может быть, вы кое-что должны мне самому, бэйли Николу Джарви. — Не стану отрицать, сэр, что на сегодня сальдо может оказаться не в нашу пользу, — сказал Оуэн, — но я прошу вас учесть… — Сейчас, мистер Оуэн, мне некогда учитывать. Сейчас, когда воскресенье едва отошло и когда я тут сижу среди ночи, в сырую погоду, за пять миль от своей теплой кровати, сейчас не время заниматься подсчетами. Но, сэр, как я вам сказал, вы должны мне деньги — отрицать не приходится: много ли, мало ли, но вы мне должны, на этом я настаиваю. А раз так, мистер Оуэн, я не понимаю, каким образом вы, энергичный и толковый делец, распутаете то дело, ради которого вы сюда приехали, и со всеми нами рассчитаетесь (на что я твердо надеюсь), ежели вы будете валяться тут, в глазговской тюрьме. Так вот, сэр: если вы представите поручительство judicio sisti, — то есть в том, что вы не удерете из Шотландии и по первому требованию явитесь в суд, не подводя своего поручителя, — вас сегодня же утром можно будет выпустить на свободу. — Мистер Джарви, — проговорил Оуэн, — если найдется такой друг и поручится за меня, мое освобождение, бесспорно, пойдет на пользу нашей фирме и всем, кто с нею связан. — Хорошо, сэр, — продолжал Джарви, — и такой друг, бесспорно, может ожидать, что вы явитесь на вызов и освободите его от взятого им на себя обязательства? — Явлюсь по первому требованию, если только не заболею и не умру. Это верно, как дважды два — четыре. — Хорошо, мистер Оуэн, — закончил гражданин города Глазго, — я вам доверяю, и это я докажу, сэр, докажу. Я человек, как известно, аккуратный и трудолюбивый, как может засвидетельствовать весь наш город, и я могу зарабатывать свои кроны, и беречь кроны, и сводить счеты с кем угодно — на Соляном ли Рынке или на Гэллоугейте. И я человек осторожный, каким был в свое время и мой отец, почтенный декан; но допустить, чтоб честный, добропорядочный джентльмен, понимающий толк в коммерции и готовый обойтись по справедливости с каждым, допустить, чтоб такой джентльмен валялся тут в тюрьме и не мог ничего сделать ни для себя, ни для других, — нет, скажу по совести, я лучше сам возьму вас на поруки. Но прошу не забывать: я даю поручительство judicio sisti, как выражается наш городской секретарь, judicio sisti, а не judicatum solvi , прошу не забывать. Это огромная разница. Мистер Оуэн заверил его, что при сложившихся обстоятельствах он не смеет и надеяться на поручительство за действительную уплату долга, но что его поручителю нечего опасаться: по первому же вызову он, Оуэн, не преминет явиться в суд. — Верю вам, верю. Довольно слов. К утреннему завтраку вы будете на свободе. А теперь послушаем, что скажут в свое оправдание ваши товарищи по камере: каким беззаконным путем попали они сюда в ночную пору? ГЛАВА XXIII Пришел хозяин вечерком, Пришел навеселе, А дома — видит — человек, Где быть ему не след. «Объясни ты, женушка, Мне что-то невдомек: Как вошел он, не спросясь, Захожий паренек?»     Старинная песня Почтенный бэйли взял из рук служанки фонарь и приступил к осмотру, уподобясь Диогену, когда тот со светочем в руке брел по афинской улице; и, может быть, мистер Джарви не больше, чем великий циник, надеялся натолкнуться в своих поисках на какое-либо ценное сокровище. В первую очередь подошел он к моему таинственному проводнику, который сидел, как сказано, на столе, уставив в стену неподвижный взгляд. Ничто не дрогнуло в его застывшем лице, руки он скрестил на груди не то с вызывающим, не то с беспечным видом, и, отстукивая каблуком по ножке стола такт мелодии, которую насвистывал, он выдержал испытующий взгляд мистера Джарви с таким невозмутимым спокойствием и самоуверенностью, что прозорливому следователю изменили на мгновение его проницательность и память. — Аа, ээ, оо! — восклицал бэйли. — Честное слово! .. Это невозможно… И все же… Нет! Честное слово, быть того не может! .. А все-таки… Черт меня побери, я должен сказать… Грабитель ты, разбойник, сущий дьявол, неужели это и взаправду ты? — Как видите, бэйли, — был лаконичный ответ. — По чести так, или тут чистейшее колдовство! .. Ты, отъявленный беззаконник, ты осмелился пролезть сюда, в глазговскую тюрьму? Как ты думаешь, сколько стоит твоя голова? — Гм! Если взвесить как следует, на голландских весах, она потянет, пожалуй, побольше, чем голова одного провоста, четырех бэйли, городского секретаря, шестерых деканов да дюжины ткачей… — Ах ты, отпетый негодяй! — перебил мистер Джарви. — Покайся лучше в своих грехах и приготовься, потому что стоит мне сказать одно только слово… — Правильно, бэйли, — ответил тот, к кому обращено было это замечание, и с небрежно-беспечным видом заложил руки за спину, — но вы никогда не скажете этого слова. — Почему же я его не скажу, сэр? — воскликнул блюститель закона. — Почему не скажу? Ответь: почему? — По трем веским причинам, бэйли Джарви: во-первых, ради нашего давнишнего знакомства, во-вторых, ради старухи, что греется сейчас у очага в Стаккавраллахане — той, что связывает нас узами кровного родства, к вящему для меня позору! Легко ли мне признаться, что мой родственник возится со счетными книгами, с пряжей, с ткацкими станками, с челноками и веретенами, как простой ремесленник! А в-третьих, бэйли, еще и потому, что если только я подмечу с вашей стороны малейшее поползновение выдать меня, я оштукатурю эту стену вашими мозгами прежде, чем вас успеет выручить рука человека. — Вы, сэр, отчаянный и дерзкий негодяй, — отвечал бэйли, нисколько не устрашенный, — и вы знаете, что я это понимаю и не остановлюсь ни на миг перед грозящей опасностью. — Я отлично знаю, — ответил тот, — что в жилах у вас течет благородная кровь, и мне неохота поднимать руку на родича. Но я отсюда выйду так же свободно, как вошел, или стены глазговской тюрьмы десять лет будут рассказывать о том, как я проложил себе дорогу. — Хорошо, хорошо, — сказал мистер Джарви. — Кровь погуще воды, а друзьям и сородичам не пристало замечать соринку друг у друга в глазу, когда чужой глаз ее не замечает. Старухе в Стаккавраллахане горько было бы услышать, что вы, позорище гор, размозжили мне череп или что я мог затянуть петлю на вашей шее. Но сознайся, упрямый черт, что, не будь ты тем, кто ты есть, я сейчас захватил бы первого разбойника в Горной Стране. — Вы постарались бы, кузен, — ответил мой проводник, — не спорю, но вряд ли, думается мне, ваши старания увенчались бы успехом, ибо мы, бродяги горцы, неподатливый народ, особенно когда с нами заговорят об оковах. Мы не переносим тесной одежды — штанов из булыжника да железных подвязок. — Тем не менее, любезный, бы дорветесь до каменных штанов, до железных подвязок и до пенькового галстука, — ответил бэйли. — В цивилизованной стране никто еще не откалывал таких штук, как вы, — грабить чуть ли не в собственном кармане! Но это не сойдет вам с рук, честно вас предостерегаю! — И что же, кузен, вы по мне наденете траур? — Ни один черт не наденет траура по тебе, Робин, — разве что ворон да грач, вот тебе в том моя рука. Но скажи, любезный, где тысяча добрых шотландских фунтов, которые я тебе ссудил, и когда доведется мне получить их обратно? — Где они? — ответил мой проводник, делая вид, будто старается вспомнить. — Точно сказать не могу. Верно, там же, где прошлогодний снег. — Значит, на вершине Скехаллиона, не так ли, хитрая горная собака? — сказал мистер Джарви. — А я надеюсь, что ты мне их выплатишь здесь, на месте. — Так! — ответил горец. — Но у меня нет в кармане ни снега, ни червонцев. А когда вы их получите? Гм! .. «Когда король возьмет свое назад!» — как поется в старинной песне. — Это хуже всего, Робин! — ответил гражданин города Глазго. — Ты бесчестный изменник, и это хуже всего! Неужели вы хотите водворить у нас опять католичество, власть произвола, хотите посадить нам на шею самозванца из грелки и свору монахов и аббатов? Вы соскучились по обрядам, по стихарям и кадилам и прочей погани? Промышляй уж по-прежнему старым своим промыслом: грабежом, разбоем, сбором черной дани, — лучше обкрадывать кое-кого, чем губить всю страну. — Полно, любезный, нечего повторять за вигами всякий вздор! — ответил горец. — Мы знакомы друг с другом не первый день. Я послежу, чтоб не обчистили вашу контору, когда молодчики в юбках придут навести порядок в глазговских лавках и убрать из них лишние товары. А вам, Никол, пока этого не требует ваш прямой долг, незачем видеться со мною чаще, чем я пожелаю сам. — Ты наглый негодяй, Роб, — сказал бэйли, — и тебя повесят когда-нибудь на радость всей стране. Но я не стану, как дурная птица, гадить в своем гнезде, если меня к тому не побудит крайняя необходимость или голос долга, которого никто не может ослушаться. А это что за черт? — продолжал он, обернувшись ко мне. — Грабитель, завербованный в вашу шайку, не так ли? Если судить по внешности, сердце у него дерзкое и лежит к разбою, а шея длинная и скучает по петле. — Ах, добрый мистер Джарви, — сказал Оуэн, который, как и я, изумленно молчал во время странной встречи и не менее странного разговора между двумя необычайными сородичами. — Добрый мистер Джарви, этот молодой человек — мистер Фрэнк Осбалдистон, единственный сын главы нашей фирмы. Он должен был войти в дело, когда Рэшли Осбалдистону, его двоюродному брату, посчастливилось занять его место (тут Оуэн невольно простонал), но так или иначе… — О, я слышал об этом бездельнике, — перебил его шотландский купец. — Это из него ваш принципал, как старый упрямый дурак, пожелал во что бы то ни стало сделать купца, хотел того мальчишка или нет, а мальчишка из нелюбви к труду, которым должен жить каждый честный человек, предпочел сделаться бродячим комедиантом? Прекрасно, сэр. Как вам нравится дело ваших рук? Как, по-вашему: Гамлет, принц датский, или призрак Гамлета-короля могут взять на поруки мистера Оуэна, сэр? — Насмешки ваши мною не заслужены, но я уважаю ваши добрые побуждения и слишком благодарен за поддержку, оказанную вами мистеру Оуэну, а потому не обижаюсь. Сюда привела меня только надежда, что я хоть чем-нибудь — может быть, очень немногим — помогу мистеру Оуэну уладить дела моего отца. Что же касается моей несклонности к торговле, то в этом я лучший и единственный судья. — Признаться, — молвил горец, — я питал некоторое уважение к этому юнцу еще и до того, как узнал, каков он есть, теперь же я его уважаю за его презрение к ткачам, прядильщикам и прочему ремесленному люду и к самому роду их занятий. — Ты взбесился, Роб, — сказал бэйли, — взбесился, как мартовский заяц, хоть я никак не возьму в толк, почему в марте заяц должен беситься больше, чем на Мартынов день! Ткачи! .. Может, сатана стянет с твоих плеч одежду, созданную искусством ткача? Прядильщики! .. Да ты же сам прядешь и сучишь для себя отменную пряжу! А этот молодчик, которого ты загоняешь кратчайшей дорогой на виселицу и в преисподнюю, — скажи, помогут ли ему его вирши и комедии сколько-нибудь больше, чем тебе несусветная божба и лезвие ножа, злосчастный богохульник? Может быть, «Tityre tu patule» — так это, кажется, у них говорится? — откроет ему, куда скрылся Рэшли Осбалдистон? Или Макбет со своими разбойниками и головорезами, да еще с твоими в придачу, раздобудут ему пять тысяч фунтов для уплаты по векселям, которым ровно через десять дней истекает срок? Попробуй-ка, Роб, вынести их всех на аукцион вместе с их палашами, и с андреа-феррара, и с кожаными щитами и брогами, и с вертелами и кошелками. — Через десять дней? — повторил я, машинально вынув письмо Дианы Вернон, и, так как истекло время, в течение которого я должен был сохранять печать неприкосновенной, поспешно ее сломал. Из ненадписанного конверта выпала запечатанная записка — так дрожали мои пальцы, когда я его вскрывал. Легкое дуновение ветра, проникшего сквозь разбитое стекло в окне, откинуло записку к ногам мистера Джарви, который поднял ее, с бесцеремонным любопытством разобрал адрес и, к моему удивлению, вручил ее своему родичу-горцу со словами: — Ветер принес письмо кому следовало, хотя было десять тысяч шансов за то, что оно не попадет в надлежащие руки. Горец, прочитав адрес, без всякого стеснения распечатал записку. Я сделал попытку его остановить. — Разрешите мне сначала удостовериться, сэр, — сказал я, — что письмо адресовано вам; иначе я не разрешу вам его прочесть! — Не волнуйтесь, мистер Осбалдистон, — с невозмутимым спокойствием ответил горец. — Припомните судью Инглвуда, клерка Джобсона, мистера Морриса, а главное — припомните вашего покорнейшего слугу, Роберта Комила, и прелестную Диану Вернон. Припомните их всех, и у вас не останется сомнений, что письмо предназначено мне. Я был поражен собственной недогадливостью. Всю ночь голос и даже черты незнакомца, пусть неясно различимые, кого-то мне напоминали, хоть я и не мог связать их с определенным человеком или местом. Но тут меня точно озарило: передо мной не кто иной, как Кэмбел! Теперь я сразу вспомнил этот сильный, зычный голос, эти твердые, суровые, но притом правильные черты лица и этот шотландский говор с соответственными словечками и красочными оборотами, которые (хоть он и мог обойтись без них, когда старался) все же прорывались у него в минуту возбуждения, придавая остроту его насмешке и силу словам укора. Ростом был он скорее ниже среднего, но самого крепкого сложения, какое только может сочетаться с ловкостью, ибо замечательная легкость и свобода его движений с несомненностью доказывали, что это качество развито у него до степени высокого совершенства. Две особенности нарушали гармоническую правильность его сложения: плечи были не по росту широки, так что, несмотря на сухощавость, он казался слишком коренастым, а руки его, хоть и округлые, мускулистые и сильные, были длинны почти до уродства. Впоследствии мне доводилось слышать, что длинные руки были предметом его гордости: он мог, когда носил одежду горца, не нагибаясь завязывать подвязки на чулках, и они давали ему немалое преимущество, когда приходилось орудовать палашом, в чем он проявлял большое искусство. Но, разумеется, такая диспропорция лишала его права считаться красавцем, на которое иначе он, бесспорно, мог бы притязать, — она сообщала его внешности что-то дикое, неправильное, нечеловеческое; глядя на него, я невольно вспоминал рассказы Мэйбл о древних пиктах, которые в былые времена разоряли своими набегами Нортумберленд; и были, по ее уверениям, полулюдьми-полудемонами; подобно этому человеку, они отличались отвагой, хитростью, свирепостью, длинными руками и широкими плечами. Но, так или иначе, припомнив, при каких обстоятельствах мы встречались раньше, я не мог сомневаться, что письмо в самом деле адресовано ему. Он занимал видное место среди тех загадочных личностей, которые, судя по всему, имели влияние на Диану и на которых она, в свою очередь, тоже оказывала влияние. Было больно думать, что судьба такого милого существа сплетена с судьбой этого отчаянного человека; однако сомневаться было невозможно. Но какую помощь мог он оказать в делах моего отца? Мне пришел на ум только один ответ. Однажды Рэшли Осбалдистон по настоянию мисс Вернон нашел способ разыскать мистера Кэмбела, когда потребовалось его присутствие, чтобы снять с меня обвинение, выдвинутое Моррисом. Не могло ли ее влияние равным образом заставить Кэмбела разыскать Рэшли? Придя к такому выводу, я осмелился спросить, где находится мой опасный родственник и когда мистер Кэмбел виделся с ним. Но прямого ответа я не получил. — Трудную задала она мне задачу, но честную, так уж постараюсь не подвести. Мистер Осбалдистон, я живу неподалеку отсюда, мой родственник может указать вам дорогу. Предоставьте мистеру Оуэну сделать в Глазго все, что он сумеет, а сами поезжайте ко мне в горы — очень возможно, что я вас порадую и помогу вашему отцу в его несчастии. Я бедный человек, но хорошая голова на плечах лучше богатства. А вы, кузен, — если вы не прочь отведать со мною доброго шотландского коллопса и оленьего окорока, приезжайте вместе с этим англичанином прямо в Драймен, или в Букливи, или, самое лучшее, в клахан Эберфойл, а я оставлю там кого-нибудь, чтобы вас проводили прямо до места, где я окажусь к тому времени. Что скажешь, родич? Вот тебе моя рука: дело чистое, без обмана. — Нет, нет, Робин, — сказал осторожный горожанин, — я редко выезжаю из Горбалса. Недосуг мне скитаться по вашим диким горам, Робин, среди твоих голоштанников, и как-то не подобает мне это при занимаемой мною должности. — Черт тебя побери вместе с твоей должностью! — отвечал Кэмбел. — Единственной каплей благородной крови, какая попала в твои жилы, ты обязан моему двоюродному прадеду, который был оправдан судом в Дамбартоне, а ты тут зазнаешься и говоришь, что уронишь свое достоинство, приехав ко мне в гости! Послушай, друг любезный, за мной оставался должок; я уплачу тебе сполна твою тысячу шотландских фунтов, все до последней полушки, если ты хоть раз в жизни покажешь себя порядочным человеком и притащишься ко мне вместе с этим сассенахом. — Тоже и тебе нечего кичиться своим благородством, — ответил бэйли, — попробуй-ка вынести на рынок свою благородную кровь, — посмотрим, много ли ты за нее выручишь. Но если я и впрямь приеду к вам, ты взаправду вернешь мне мои деньги? — Клянусь, — ответил горец, — священным прахом того, кто спит под серым камнем на Инх-Кейлихе. — Довольно, Робин, довольно! Мы посмотрим, что можно будет сделать. Но не жди: границу Верхней Шотландии я не переступлю, ни в коем случае не переступлю! Ты должен встретить меня где-нибудь около Букливи или в клахане Эберфойл. Помни уговор. — Не бойся, не бойся, — сказал Кэмбел. — Я буду верен, как стальной клинок, никогда не изменявший своему хозяину. Но мне пора уходить, кузен, ибо воздух глазговской тюрьмы не очень-то полезен для здоровья горца. — Истинная правда, — подхватил купец. — И выполни я свой долг, ты не так-то скоро переменил бы атмосферу, как выражается наш тюремный священник. Ох-хо-хо! Дожил до того, что вот самолично помогаю преступнику скрыться от правосудия! Это ляжет вечным стыдом и позором на меня, на мой дом, на память моего отца. — Брось! О чем горевать! Села муха на стену — и пусть сидит, — отвечал его родственник. — Грязь, когда подсохнет, легко ототрется. Твой отец, милый человек, не хуже всякого другого умел смотреть сквозь пальцы на грехи иного своего приятеля. — Пожалуй, ты прав, Робин, — молвил после минутного раздумья, бэйли, — он был рассудительный человек, покойный декан, он понимал, что у всех у нас есть свои слабости, а друзей своих он любил. Так ты его не забываешь, Робин? Он спросил это с умилением в голосе, и смешным и трогательным. — Забыть покойного декана! — отозвался его родственник. — Ну как же я могу его забыть? Он был искусный ткач, и первые мои штаны сработаны им… Однако давай поскорей, любезный родич: Налейте мне чарку, налейте полней. Людей созывайте, седлайте коней, Пошире ворота — и прочь со двора, Давно из Данди нам уехать пора. — Потише, сэр! — властным голосом проговорил почтенный член городского совета. — Разве можно так громко петь, когда едва отошло воскресенье? Эти стены должны бы услышать от вас совсем другие песни. Нам еще придется отвечать за этот побег. Стэнчелз, откройте дверь. Тюремщик повиновался, и мы все вместе вышли. Стэнчелз глядел в изумлении на двух незнакомцев, должно быть недоумевая, как они проникли сюда без его ведома; но мистер Джарви коротко сказал: «Это мои друзья, Стэнчелз, мои друзья», — и у того пропала всякая охота вдаваться в расспросы. Мы спустились вниз, в караульную, и несколько раз окликнули Дугала, но призыв остался без ответа. Кэмбел заметил наконец с насмешливой улыбкой: — Если Дугал остался тем же молодцом, каким я знал его раньше, вряд ли он ждет, пока ему принесут благодарность за участие в ночной проделке. Сейчас он, по всей вероятности, скачет во весь опор к Балламахскому проходу. — И оставил нас… а главное, меня, меня самого, запертыми на всю ночь в тюрьме! — закричал бэйли в ярости и смятении. — Дайте сюда скорей молоток и стамеску, клещи и зубило; пошлите к старосте Йетлину и дайте ему знать, что бэйли Джарви заперт в тюрьме разбойником-горцем, которого он повесит так высоко, как не висел и Аман… — Когда поймает, — добавил внушительно Кэмбел. — Но постойте, дверь, наверно, не заперта. В самом деле, проверив, мы убедились, что дверь не только оставлена отпертой, но что Дугал при своем отступлении захватил ключи, позаботившись, таким образом, чтоб никто не поспешил взять на себя брошенную им обязанность привратника. — Однако у бедняги Дугала оказались некоторые проблески здравого смысла, — сказал Кэмбел, — он сообразил, что открытая дверь может мне пригодиться в трудную минуту. Мы были уже на улице. — Говорю тебе, Робин, — молвил блюститель законности, — по моему скромному суждению, если ты хочешь жить и дальше такой жизнью, тебе нужно на случай беды держать привратника из своих молодцов при каждой шотландской тюрьме. — Мне довольно иметь по одному родственнику-бэйли в каждом городе, кузен Никол. Желаю вам доброй ночи, вернее — доброго утра! И не забудьте про клахан Эберфойл. Не дожидаясь ответа, он кинулся на другую сторону улицы и скрылся в темноте. И тотчас же мы услышали, как он подал приглушенный, странный свист, на который мгновенно кто-то ответил. — Слышите? Свищут, горные дьяволы, — сказал мистер Джарви, — воображают, что они уже у себя, на окраинах Бен-Ломонда, где они могут галдеть и свистать, не глядя ни на субботу, ни на воскресенье. Но тут его речь прервал лязг чего-то тяжелого, что упало перед нами на мостовую. — Храни нас Господь! Что тут еще стряслось? Мэтти, подыми повыше фонарь… Ключи, честное слово, ключи! Что ж, это неплохо — они как-никак стоят городу денег, из-за их потери поднялись бы еще разговоры! Ох, если дойдет слушок о сегодняшнем дельце до бэйли Грэма, я не оберусь хлопот! Так как мы успели пока всего на несколько шагов отойти от тюремных ворот, то понесли ключи обратно и вручили их старшему тюремщику, который, вместо того чтобы, по своему обычаю, запереть ворота и уйти на покой, стоял на часах в караульной до прихода одного из помощников, вызванного им заместить сбежавшего кельта Дугала. Выполнив этот долг перед городом, мы двинулись дальше, и так как мне было по пути с почтенным бэйли, я воспользовался светом его фонаря, а он оперся на мою руку, и так мы пробирались по улицам, которые не знаю, как теперь, а в те времена были темны, неровны и плохо вымощены. Пожилого человека подкупает внимание со стороны молодого. Почтенный бэйли выказал теплое участие ко мне и сказал в заключение, что так как я «не актер и не театрал», каких немало теперь среди молодежи и которых он ненавидит всей душой, то он, бэйли, был бы очень рад, если бы я утром отведал у него жареной вахни и свежей сельди, тем более что за завтраком будет присутствовать и мой друг мистер Оуэн, которого он к тому времени успеет освободить из тюрьмы. — Дорогой сэр, — сказал я, с благодарностью приняв приглашение, — как могли вы подумать, что я комедиант? — Да я и не думал, — ответил бэйли, — это все тот болтун Ферсервис, который явился ко мне вчера за ордером, чтоб выслать утром глашатая искать вас по городу. Он рассказал мне, кто вы такой и как отец выпроводил вас из дому, потому что вы не желали сделаться купцом, и что ваши опасаются, как бы вы не опозорили весь род, поступив на сцену. Регент нашего хора Хамморго привел Ферсервиса ко мне и сказал, что он его старый знакомый; но я их выставил вон, отчитав как следует за то, что приходят ко мне с таким делом в святой вечер. Но теперь я вижу, что он вообще остолоп и относительно вас глубоко ошибался. Вы мне нравитесь, юноша, — продолжал он. — Мне нравится, когда человек приходит на помощь друзьям в трудную минуту, — я и сам так поступаю, и так же поступал мой отец декан, упокой Господь его душу! Но держитесь вы лучше подальше от горцев и всей этой шайки. Как тронешь смолу, так измажешься, — вы этого не забывайте. Конечно, самый умный и хороший человек может заблуждаться. Вот и я — раз, и другой, и третий оступился и совершил нынче ночью три проступка, — мой отец не поверил бы своим глазам, если бы мог поднять веки и увидеть, что делает его сын. К этому времени мистер Джарви дошел до дверей своего дома. Однако он остановился у порога и торжественным тоном глубокого раскаяния добавил: — Во-первых, я думал в воскресный день о личных своих делах; во-вторых, я поручился за англичанина; в-третьих, и в последних, — подумать только! — я позволил правонарушителю убежать из тюрьмы. Но есть бальзам в Галааде, мистер Осбалдистон. Мэтти, я могу войти в дом и один. Проводи мистера Осбалдистона до Лаки Флайтер — знаешь, на углу переулка. — И он добавил шепотом: — Мистер Осбалдистон, вы, конечно, не позволите себе в отношении Мэтти никакой невежливости — она дочь честных родителей и близкая родственница лэрда Лиммерфилда. ГЛАВА XXIV Угодно будет вашей милости принять мои скромные услуги? Умоляю, позвольте мне есть ваш хлеб, будь он самый черный, и пить ваше вино, будь оно самое скудное; за сорок шиллингов я стану служить вашей милости так усердно, как другой не служил бы и за три фунта. Грин, «Тu quoque» Я помнил прощальное наставление честного бэйли, однако не счел зазорным прибавить поцелуй к полукроне, данной мною Мэтти за проводы, и ее «как не совестно, сэр!» прозвучало не такой уж смертельной обидой. Долгий стук мой у ворот миссис Флайтер поначалу разбудил, как полагается, двух-трех бездомных собак, поднявших громкий лай, затем из окон соседних домов высунулись три-четыре головы в ночных колпаках, чтобы сделать мне выговор за нарушение торжественной тишины воскресной ночи несвоевременным шумом. Пока я в трепете ждал, как бы их ярость не разразилась над моей головой настоящим ливнем, как некогда ярость Ксантиппы, проснулась сама миссис Флайтер и тоном, какой вполне подобал бы мудрой супруге Сократа, принялась отчитывать на кухне каких-то бездельников за то, что те не поспешили к воротам на мой столь шумный призыв. Достойные эти господа искренне огорчились суматохой, возникшей по их нерадению, ибо они были не кто иные, как верный мистер Ферсервис, его друг мистер Хамморго и еще один человек, как я узнал впоследствии — городской глашатай; они сидели втроем за жбаном эля (моим угощением — как показал потом поданный счет) и трудились сообща над текстом и слогом воззвания, которое предполагалось огласить на следующий день по улицам города с целью незамедлительно вернуть «несчастного молодого джентльмена», как они имели бесстыдство меня назвать, в круг его друзей. Я, разумеется, не стал скрывать свое недовольство этим дерзким вмешательством в мои дела; но Эндрю, увидев меня, разразился такою бурей восторга, что упреки мои безнадежно в ней потонули. Возможно, его ликование было отчасти притворным, а пролитые им слезы радости, несомненно, брали начало в благородном источнике всех эмоций — в оловянной кружке. Искренняя или притворная, радость Эндрю по поводу моего прибытия все же не дала мне проломить ему череп, что я собирался сделать по двум причинам: во-первых, за его разговоры с регентом хора о моих делах; во-вторых, за неуместную историю, сочиненную им обо мне мистеру Джарви. Однако я ограничился тем, что хлопнул перед его носом дверью своей спальни, когда он поплелся за мной, прославляя небо за мое благополучное возвращение и перемежая возгласы радости призывами ко мне быть осторожней, если я и впредь захочу шагать своим путем. Я улегся спать, решив, что утром первым делом рассчитаю этого нудного, утомительного, самодовольного наглеца, вообразившего себя, как видно, не слугой, а наставником. Наутро я вернулся к своему решению и, позвав к себе в комнату Эндрю, спросил, сколько ему следует с меня за услуги и за проводы до Глазго. Мистер Ферсервис крайне растерялся при таком вопросе, правильно усмотрев в нем предвестие увольнения. — Ваша честь… — начал он, промолчав, — не подумает… не подумает… — Говори прямо, мошенник, или я проломлю тебе череп! — сказал я, когда Эндрю замолк, терзаемый мукой сомнений и расчетов в тисках двойной опасности: потерять все, запросив слишком много, или потерять часть, потребовав меньше, чем я, быть может, сам готов был уплатить. И вот, как иногда крепкий удар по спине вышибает застрявший кусок, так под действием моей угрозы из горла Эндрю вылетело с хрипом: — Восемнадцать пенсов per diem, то есть в день, будет, я думаю, без лишку. — Это вдвое больше обычной цены и втрое больше того, что вы заслужили, Эндрю. Вот вам гинея, и ступайте, куда хотите. — С нами сила Господня! Ваша честь не сошли с ума? — возопил Эндрю. — Нет, но вы, сдается, решили и впрямь довести меня до сумасшествия: я вам даю втрое больше, чем вы запросили, а вы стоите и пялите глаза с таким видом, точно я вас обманываю. Берите деньги и ступайте вон. — Боже милосердный! — снова заголосил Эндрю. — Чем же я обидел вашу честь? Конечно, наша грешная плоть «подобна цветку полевому», но если грядка ромашек кое-чего стоит в медицине, то, право, польза Эндрю Ферсервиса для вашей чести ничуть не менее очевидна; вам со мной расстаться — все одно что взять и лечь в могилу. — Честное слово, — ответил я, — трудно сразу решить, мошенник вы больше или дурак! Вы, значит, намерены остаться при мне, хочу я того или нет? — Поистине, именно так, — догматическим тоном ответил Эндрю. — Может, ваша честь не умеет отличить хорошего слугу, но я-то сразу вижу хорошего хозяина, и пусть черт перебьет мне ноги, если я от вас уйду, вот и все, что я вам скажу. К тому же я не получил надлежащего предупреждения об отказе от места. — От места, сэр? — сказал я. — Позвольте, вы у меня вовсе не наемный слуга, я взял вас только в проводники и действительно воспользовался в дороге вашим знанием местности. — Что верно, то верно, сэр, я не простой слуга, — ответствовал мистер Ферсервис, — ваша честь знает, что я, ни на минуту не задумавшись, бросил хорошее место, уступив просьбам вашей чести. Садовник при Осбалдистон-холле может, не покривив душой, заработать двадцать фунтов стерлингов per annum , как одну копеечку, — так разве бросил бы человек такую должность за гинею? Я думал остаться при вашей чести до конца года и полагал, что буду получать жалованье, харчевые, наградные и праздничные до конца года, не меньше. — Ну-ну, сэр! — сказал я. — Ваши бесстыдные притязания нисколько вам не помогут, и если я услышу от вас хоть слово в этом роде, вы убедитесь, что в семье Осбалдистонов не один только сквайр Торнклиф умеет орудовать кулаком. Я не договорил своих слов, как все это дело и эта важность, с какою поддерживал Эндрю свою нелепую претензию, показались мне вдруг до того смешными, что я, хоть и был не на шутку зол, едва удержался от хохота. Плут, разгадав по моему лицу, какое он произвел впечатление, еще больше утвердился в своей настойчивости. Однако он нашел более безопасным немного сбавить тон, чтобы не превысить меру собственной требовательности и моего терпения. Он допускает, объяснил мне мистер Ферсервис, что я способен без предупреждения взять и расстаться с преданным слугой, прослужившим мне и моим родственникам денно и нощно двадцать лет в недобром месте; однако же он твердо убежден, что я — истинный джентльмен и что сердце не позволит мне бросить в горькой нужде несчастного человека, который свернул на сорок, на пятьдесят, даже на сто миль от своей дороги только ради того, чтобы составить компанию моей чести, и у которого нет никаких средств, кроме грошового жалованья. Кажется, это вы сказали мне однажды, Уилл, что я при всем своем упрямстве оказываюсь в иных случаях самым легковерным и податливым из смертных. Дело в том, что меня делает настойчивым только противоречие; когда же я не чувствую вызова на спор, я всегда готов уступить во избежание лишних хлопот. Я знал, что Эндрю — корыстный наглец, вечно сующий свой нос в чужие дела, однако мне нужен был какой-нибудь проводник и слуга, а к выходкам Эндрю я так привык, что иной раз они меня даже потешали. Перебирая в нерешительности свои соображения, я спросил Ферсервиса, знает ли он дороги, города и прочее в Северной Шотландии, куда мне, по всей вероятности, предстояло отправиться по делам отца, который ведет обширную торговлю с лесовладельцами горного края. Спроси я у него, знает ли он дорогу в земной рай, он, думается мне, взялся бы в ту минуту служить моим проводником; так что впоследствии я мог с полным основанием считать за особое счастье, что он в самом деле превосходно знал дороги и не так уж сильно прихвастнул. Я назначил ему твердое жалованье и оставил за собою право дать ему расчет, когда мне вздумается, уплатив за неделю вперед. На прощание я строго отчитал его за вчерашнее, и он, радуясь в душе, хоть с виду и приуныв, побежал рассказать своему приятелю, регенту хора, который уже потягивал на кухне утреннюю порцию эля, как он ловко «обвел вокруг пальца полоумного юнца, английского сквайра». Затем, помня об уговоре, я направился к Николу Джарви, где меня ожидал приятный завтрак в комнате, служившей почтенному бэйли и кабинетом для его занятий и любимым местом отдыха. Хлопотливый и доброжелательный блюститель закона честно сдержал свое слово: я увидел своего друга Оуэна на свободе. Закусив, почувствовав себя свежим и чистым благодаря ванне и щетке, он был сейчас совсем не похож на Оуэна-арестанта, грязного, сокрушенного, утратившего надежду. Но мысль о денежных затруднениях, надвигающихся со всех сторон, угнетала все же его душу, и, обнимая меня с почти отеческой нежностью, добрый старик не мог подавить вздох глубокой печали. И когда он сел, тревога, отражавшаяся в его глазах и позе, столь непохожая на обычное для него выражение спокойного, самоуверенного довольства, указывала, что он упражняет свои математические способности мысленным подсчетом дней, часов и минут, оставшихся нам до срока опротестования векселей и крушения великого торгового дома «Осбалдистон и Трешем». Мне, таким образом, приходилось за двоих отдавать должное гостеприимству нашего хозяина — его отменному китайскому чаю, который он получил в подарок от одного крупного судовладельца из Уэппинга; его кофе с собственной небольшой плантации на острове Ямайка, называвшейся, как он сообщил нам, подмигнув, «Рощей Соляного Рынка»; его английским гренкам и элю, его шотландской вяленой лососине, его лохфайнским селедкам и даже его камчатной скатерти, «вытканной, вы понимаете, не чьей иной рукой», как рукой его покойного отца, достопочтенного декана Джарви. Ублаготворив нашего добродушного хозяина мелкими знаками внимания, столь лестного для большинства людей, я, в свою очередь, постарался вытянуть из него некоторые сведения, которые могли послужить мне к руководству и просто к удовлетворению любопытства. До сих пор оба мы ни единым словом не намекнули на происшествия минувшей ночи, так что мой вопрос должен был прозвучать несколько неожиданно, когда я воспользовался передышкой между окончанием истории скатерти и началом истории салфеток, которую мне предстояло выслушать, и спросил напрямик: — Кстати, мистер Джарви, кто такой этот мистер Роберт Кэмбел, с которым мы встретились прошлой ночью? Вопрос — извините мне грубоватое выражение — огрел почтенного бэйли точно плетью; и вместо ответа он только повторил: — Кто такой мистер Роберт Кэмбел? Гм! Н-да! Вы спрашиваете, кто такой мистер Роберт Кэмбел? — Да, — сказал я, — я хотел бы знать, кто он и чем занимается. — Он… Как бы это сказать? .. Гм! .. Н-да! .. Где вы познакомились с мистером Робертом Кэмбелом, как вы его зовете? — Я встретился с ним случайно несколько месяцев тому назад на севере Англии. — Так что же, мистер Осбалдистон, — сказал, не сдаваясь, бэйли, — вы знаете о нем ровно столько же, сколько и я. — Не думаю, мистер Джарви, — возразил я. — Вы ему, как видно, родственник и друг. — Да, конечно, нас связывает некоторое дальнее родство, — уклончиво отвечал судья, — но мы редко видимся с той поры, как Роб отошел от торговли скотом, бедняга! С ним круто обошлись люди, которые могли бы отнестись к нему лучше, — и они не заработали на этом ни полшиллинга. Многие сейчас жалеют, что в свое время вытеснили Робина с глазговского рынка; многие предпочли бы, чтоб он и сейчас ходил за гуртом скота в три сотни голов, а не во главе тридцати двуногих скотов. — Все это ничего не говорит мне, мистер Джарви, ни о звании мистера Кэмбела, ни о его образе жизни и средствах к существованию. — О его звании? — повторил мистер Джарви. — Он, понятно, шотландский дворянин — лучшего звания и нечего желать. А образ жизни? У себя в горах он, я полагаю, носит одежду горца, хотя, когда является в Глазго, надевает штаны. А что касается средств к существованию — какое нам дело до его средств, если он у нас с вами ничего не просит? Но сейчас мне некогда о нем судачить — надо нам поскорее разобраться в делах вашего отца. С этими словами он надел на нос очки и углубился в просмотр документов мистера Оуэна, с которыми тот счел самым разумным ознакомить его без утайки. Я достаточно смыслил в этой области, чтобы оценить исключительную остроту и проницательность, с какою мистер Джарви высказывался о делах, предложенных на его рассмотрение. И надо отдать ему должное, он выказал редкую порядочность и даже широту натуры. Правда, он не раз почесывал за ухом, когда видел, каково сальдо в дебете его счета с торговым домом «Осбалдистон и Трешем». — Будут изрядные потери, — заметил он. — И, честное слово, что бы там ни говорили лондонские толстосумы, а для маленького человека с Соляного Рынка в Глазго это тяжелый удар. Пахнет большим дефицитом — придется выложить денежки из кубышки! Но что ж такого? Надеюсь, все-таки ваша фирма из-за всех этих передряг окончательно не прогорит. А если даже и кончится дело крахом, я никогда не дойду до такой низости, как эти вороны с Гэллоугейта. Пусть даже я и понесу убытки — не могу же я отрицать, что в свое время вы дали мне заработать не один фунт стерлингов. На худой конец я только, как говорится, «приставлю голову свиньи к хвосту поросенка». Мне был не совсем понятен смысл поговорки, которой утешал себя мистер Джарви, но я видел, что к устройству дел моего отца он относится с благосклонным и дружеским участием. Он предложил кое-какие мероприятия, одобрил некоторые планы Оуэна и своими советами и поддержкой значительно приободрил опечаленного представителя фирмы «Осбалдистон и Трешем». Так как я оставался при этом праздным зрителем, а может быть, и потому, что я неоднократно делал поползновение возвратиться к запретной и явно затруднительной теме о мистере Кэмбеле, мистер Джарви без особых церемоний спровадил меня, посоветовав прогуляться к колледжу, где я могу встретить молодых людей, которые умеют говорить по-гречески и на латыни, — а если не умеют, то, черт их знает, зачем же тогда тратится на них такая уйма денег! — и где мне представится возможность почитать Священное писание в переводе достойного мистера Захарии Бойда; лучшей поэзии и быть не могло, — так уверяют его люди, которые знают толк в подобных вещах или должны бы знать. Он, однако, тут же смягчил свою невежливость радушным приглашением вернуться и отобедать у него ровно в час, в домашней обстановке. Будет бараний окорок, а может быть, и заливное — по сезону. Но особенно он подчеркнул, чтобы я пришел ровно в час, потому что и он и отец его, декан, всегда обедали в это время; ни для кого и ни для чего на свете они не отступали от установленного правила. ГЛАВА XXV Пастух фракийский так с копьем в руке Медведя ждет — и слышит вдалеке Сквозь шелест леса грузный быстрый шаг; И видит — мчится тень; и знает: «Враг! Мой кровный враг! Он смертью мне грозит; И должен быть один из нас убит».     «Паламон и Арсит» Я направился, как посоветовал мне мистер Джарви, по дороге к колледжу не столько в поисках развлечений, как затем, чтобы собраться с мыслями и пораздумать, что мне делать дальше. Я бродил сначала по дворам старинных зданий колледжа, потом прошел в сад, служивший местом прогулок, и там, радуясь безлюдью (студенты были на занятиях), я прохаживался взад и вперед и думал о превратностях своей судьбы. Обстоятельства, сопровождавшие мое первое знакомство с этим самым Кэмбелом, не позволяли мне сомневаться, что он причастен к таинственным и отчаянным предприятиям, а мистер Джарви так неохотно упоминал о нем, о его делах да и обо всем, что разыгралось ночью, что это лишь подтвердило мои подозрения. И, однако, Диана Вернон не поколебалась направить меня к этому человеку за содействием; да и у почтенного бэйли в обращении с ним сквозила странная смесь благосклонности и даже уважения с осуждением и жалостью. Что-то необыкновенное должно было быть в положении Кэмбела и в его характере. Но еще более странным казалось то, что его судьбе как бы предназначено было влиять на мою и находиться с нею в какой-то связи. Я решил при первом же удобном случае вызвать мистера Джарви на откровенный разговор и узнать от него как можно больше об этой таинственной личности, а затем рассудить, не рискую ли я запятнать свое доброе имя, если стану и впредь поддерживать с ним тесные сношения, как он мне предлагал. Пока я так раздумывал, мое внимание привлекли три человека, появившиеся в дальнем конце аллеи, по которой я прохаживался, и занятые, видно, очень важным разговором. То неосознанное чувство, которое предупреждает нас о приближении особенно нами любимого или ненавистного нам человека задолго до того, как мог бы его узнать равнодушный взор, внушило мне твердую уверенность, что средний из трех — Рэшли Осбалдистон. Первым моим побуждением было подойти и заговорить с ним, вторым — проследить за ним, пока он не останется один, или по крайней мере распознать его спутников, прежде чем сойтись с ним лицом к лицу. Все трое были на таком расстоянии и так увлечены разговором, что я имел время отступить незамеченным за кусты, местами окаймлявшие аллею. В ту пору у молодых щеголей была мода, выходя на утреннюю прогулку, накидывать поверх прочей одежды алый плащ, иногда украшенный вышивкой и позументом, и считалось особым шиком укладывать складки так, чтоб они наполовину закрывали лицо. Подделываясь под эту моду и воспользовавшись частичным прикрытием, какое давала мне живая изгородь, я мог приблизиться к двоюродному брату с уверенностью, что ни он, ни те двое не заметят меня или примут за случайного прохожего. Я был немало удивлен, узнав в одном из его спутников того самого Морриса, по чьей милости мне пришлось предстать пред судьей Инглвудом, а в другом — мистера Мак-Витти, купца, который своим чопорным и суровым видом оттолкнул меня накануне. Едва ли можно было бы нарочно создать союз, более опасный как лично для меня, так и для моего отца. Я вспомнил ложное обвинение Морриса, которое тот так же легко мог возобновить, как раньше со страху легко от него отказался; я вспомнил, как сильно мог Мак-Витти подорвать дело моего отца, — и уже подорвал, засадив Оуэна в тюрьму. И вот я увидел их обоих в обществе третьего — того, кто своим даром сеять раздор не многим уступал в моих глазах великому зачинателю всякого зла и вызывал во мне отвращение, граничившее с ужасом. Когда они, поравнявшись со мной, сделали еще несколько шагов, я повернулся и, незамеченный, пошел за ними следом. У конца аллеи они расстались: Моррис и Мак-Витти ушли из сада, Рэшли же повернул назад и побрел по аллеям один. Теперь я решил остановить его и потребовать возмещения за все зло, причиненное им моему отцу, хотя в какой форме могло бы выразиться это возмещение, я и сам не знал. Я просто доверился случаю и удаче и, распахнув плащ, в который был закутан, вышел из-за кустов, заступая дорогу Рэшли, в глубоком раздумье шагавшему по аллее. Рэшли был не из тех, кто может смутиться или растеряться при какой-либо неожиданности. Но все же, увидев меня так близко и, несомненно, прочитав на лице моем отпечаток того гнева, который горел в моей груди, он содрогнулся, словно перед неожиданным и грозным призраком. — Удачная встреча, сэр, — обратился я к нему. — Я думал отправиться в длинное и рискованное путешествие, чтобы вас разыскать. — Плохо же вы знаете того, кого искали, — возразил Рэшли с обычным своим невозмутимым спокойствием. — Меня всегда легко находят мои друзья и еще легче — враги. Ваш тон принуждает меня спросить, к какому разряду я должен отнести мистера Фрэнсиса Осбалдистона. — К разряду врагов, сэр, — был мой ответ, — смертельных врагов — если вы сейчас же не загладите свою вину перед вашим благодетелем, моим отцом, и не дадите отчета, как распорядились вы его имуществом. — Кому же, мистер Осбалдистон, — ответил Рэшли, — я, представитель и пайщик торгового дома вашего отца, должен, по-вашему, дать отчет в своих действиях, направленных к целям, совпадающим во всем с моими личными целями? Уж наверное, не молодому джентльмену, которому при его вкусе к изящной словесности подобная беседа показалась бы скучной и невразумительной. — Ваша насмешка, сэр, не ответ. Я от вас не отступлюсь, пока не получу полного разъяснения относительно ваших бесчестных замыслов: вы пойдете со мной в суд. — Да будет так, — сказал Рэшли и сделал два-три шага, как бы сопровождая меня, но остановился и добавил: — Если бы я уступил вашему желанию, вы скоро почувствовали бы, у кого из нас больше причин бояться суда. Но я не хочу ускорять вашу гибель. Ступайте, юноша! Ищите забавы в мире поэтических фантазий и предоставьте будничные дела тем, кто знает в них толк и умеет их вести. Он, я думаю, нарочно старался меня раздразнить — и достиг своего. — Мистер Осбалдистон, — сказал я, — этот наглый тон вам не поможет. Вам следует знать, что имя, которое мы оба носим, никогда не допускало оскорбления, и в моем лице оно никогда не покроется позором. — Вы мне напоминаете, — сказал Рэшли, метнув на меня сумрачный взгляд, — что оно было опозорено в моем лице, и напоминаете мне также, кем! Вы думаете, что я забыл тот вечер в Осбалдистон-холле, когда вы пошло и безнаказанно глумились надо мной? За оскорбление, которое может быть смыто только кровью, за то, что вы неоднократно становились мне поперек дороги, и каждый раз с ущербом для меня, за безумное упорство, с которым вы старались разрушить мои замыслы, важности которых вы не знаете и не способны оценить, — за все это, сэр, вы должны со мной расквитаться, и скоро настанет день расплаты. — Пусть настает, когда угодно, — был мой ответ, — я его с готовностью встречу. Но вы забыли, кажется, самое тяжкое обвинение: что я имел удовольствие помочь мисс Вернон — при поддержке ее собственного здравого смысла и врожденной добродетели — выпутаться из ваших гнусных сетей. Помню, темные глаза Рэшли зажглись настоящим огнем при этом язвительном уколе, и все же голос его сохранил тот же спокойный, выразительный тон, которым мои противник вел до сих пор разговор. — Мои намерения относительно вас, молодой человек, — отвечал он, — были сперва менее для вас опасны и согласовались более с моим теперешним положением и полученным мною воспитанием. Но вы, я вижу, непременно желаете навлечь на себя наказание, какого заслуживает ваша мальчишеская наглость. Идите за мной следом к укромному месту, где мы можем меньше опасаться помехи. Итак, я пошел за ним, зорко следя за каждым его движением, так как считал его способным на самые дурные поступки. Мы вышли на открытую лужайку в глухой части сада, разделанной в голландском вкусе, — подстриженные кусты живой изгороди, две-три статуи. Я был настороже — к счастью своему, потому что Рэшли обнажил шпагу и направил ее в мою грудь прежде, чем я успел сбросить плащ или вынуть клинок из ножен; только быстрый прыжок на два шага назад спас мне жизнь. Рэшли имел преимущество в оружии: его шпага, насколько я помню, была длиннее моей, а клинок был у нее трехгранный, какие теперь везде в ходу, тогда как у меня был так называемый саксонский клинок — узкий, плоский, обоюдоострый и менее послушный, чем у противника. В остальном мы были, пожалуй, равны: если я превосходил Рэшли ловкостью, то он был сильнее и хладнокровнее. В самом деле, он дрался, как дьявол, не как человек, — с ярой злобой и жаждой крови, умеряемыми той холодной расчетливостью, от которой самые дурные поступки его казались еще более дурными, превращаясь в обдуманное действие. Откровенно преследуя злую цель, он ни на миг не терял осторожности, пользовался приемом ложной атаки и всеми тонкими уловками, какие имеет в запасе искусство обороны; а тем временем готовил отчаянный выпад, который должен был привести нашу встречу к кровавой развязке. Я, со своей стороны, дрался сперва довольно спокойно. Я был горяч и вспыльчив, но не зол, а две-три минуты ходьбы дали мне время рассудить, что Рэшли — племянник моего отца, сын дяди, который был ко мне по-своему добр, и гибель его от моей руки будет большим горем для всей нашей семьи. Поэтому я сначала пытался только обезоружить противника: полагаясь на свое превосходство в искусстве фехтования, я думал, что сделаю это без труда. Однако мне пришлось убедиться, что силы наши равны. Два-три фортеля, гибельного следствия которых я едва избежал, заставили меня отнестись к поединку с большей осторожностью. Постепенно явное посягательство Рэшли на мою жизнь ожесточило меня, и теперь я отвечал на его выпады почти с такой же яростью, с какой дрался он, так что поединок, по всей видимости, должен был иметь трагический исход, и я сам едва не пал его жертвой. Делая сильный выпад, поскользнулся и не успел оправиться и отпарировать как надо удар, которым ответил мне противник. Все же удар не достиг цели: шпага Рэшли проткнула спереди мой камзол, слегка задела ребра и вышла сзади, продрав кафтан. Но эфес ее сильно ударил меня в грудь. Я почувствовал жестокую боль и одно мгновение был уверен, что получил смертельную рану. В жажде мести я вплотную сцепился с врагом, схватившись левой рукой за эфес его шпаги и отводя назад свою, чтобы вернее пронзить противника. Нашу смертельную схватку прервал посторонний человек. Он бросился между нами и, оттолкнув нас в разные стороны, воскликнул громко и властно: — Как! Сыновья отцов, вскормленных одною грудью, готовы пролить братскую кровь, точно они друг другу чужие? Клянусь рукой своего отца, я изрублю в куски первого из вас, кто вздумает ударить другого! Я глядел в изумлении. Говоривший был не кто иной, как Кэмбел. Он обнажил палаш с чашевидной рукоятью и, говоря, быстро вертел им над головой, словно в подкрепление своих слов. Рэшли и я молча глядели на неожиданного посредника, который продолжал увещевать нас, каждого по очереди. — Неужели, мистер Фрэнсис, вы предполагаете восстановить кредит вашего отца, перерезав горло вашему двоюродному брату или дав себя заколоть в саду глазговского колледжа? А вы, мистер Рэшли, как вы думаете, станут люди вверять человеку свою жизнь и достояние, если он в такое время, когда ему поручено большое политическое дело, ввязывается в драку, точно пьяный гилли? Нечего, молодой человек, смотреть на меня волком. Если вас разбирает злоба, сорвите ее на себе самом. — Вы зазнаетесь, пользуясь моим теперешним положением, — ответил Рэшли, — иначе вы не посмели бы вмешиваться в дело, где задета моя честь! — Та-та-та! Я зазнаюсь? Как я могу зазнаваться? Вы, может быть, богаче меня, мистер Осбалдистон, охотно допускаю, и, может быть, из нас двоих вы более ученый, не спорю, но, думается, вы не порядочней меня и родом не выше, и для меня будет большой новостью, если скажут, что в нем вы со мной равны. Я не посмел бы? Смелости тут и не требовалось. Мне думается, я на своем веку бывал в не менее жарких схватках, чем любой из вас, и, сделав утром дело, не вспоминал о нем за обедом. Будь у меня под ногами горный вереск, а не мощеная улица или, что не многим лучше, усыпанная гравием дорожка, тогда о моей смелости не было б и речи и сами вы с трепетом слушали бы мою отповедь. Рэшли к этому времени вполне овладел собой. — Мой двоюродный брат, — сказал он, — не станет отрицать, что сам вызвал меня на ссору. Я ее не искал. Я рад, что нас остановили раньше, чем я успел более сурово наказать его дерзость. — Вы ранены, молодой человек? — спросил Кэмбел с явным участием. — Легкая царапина! — отвечал я. — Если б не ваше вмешательство, моему кузену недолго пришлось бы хвастаться, что он нанес ее мне. — Что правда, то правда, мистер Рэшли, — сказал Кэмбел, — холодная сталь уже готова была познакомиться с кровью вашего сердца, когда я перехватил правую руку мистера Фрэнка. Но не сопите вы, как свинья, играющая на корнете из любви к искусству. Пройдемтесь со мною. У меня есть для вас новости, и вы придете в себя и простынете, как похлебка Мак-Гиббона, когда он выставляет ее за окно. — Простите, сэр, — сказал я, — мне не раз представлялся случай убедиться в вашем добром расположении ко мне, но я не должен и не стану упускать из виду этого человека, пока он не вернет мне средства, которые были назначены на уплату по обязательствам моего отца и которыми он вероломно завладел. — Вы сошли с ума, молодой человек! — ответил Кэмбел. — Ничего вы не добьетесь, если сейчас пойдете с нами. Мало вам было одного — вы хотите потягаться с двумя противниками? — Хотя бы с двадцатью, если будет нужно! Я схватил Рэшли за ворот. Тот не сопротивлялся и только сказал с презрительной улыбкой: — Вы видите, Мак-Грегор, он сам торопит свою судьбу! Моя ли будет вина, если она свершится? Приказ об аресте теперь уже подписан, все готово. Шотландец был явно смущен. Он поглядел по сторонам, вперед, назад, потом заговорил: — Я ни в коем случае не дам согласия, чтобы молодой человек расплачивался за попытку помочь отцу, который его породил. И да падет проклятье и мое и Божье на всех бэйли, судей и судебных исполнителей, шерифов, констеблей, на всю их черную свору, которая вот уже сотню лет душит, как чума, добрую старую Шотландию! Веселое было житье, когда каждый крепко держал в руках свое добро и страна не знала докуки с ордерами, и с описями, и с повестками, и со всяким крючкотворством. Еще раз повторяю: совесть моя не позволяет мне смотреть спокойно, как хотят окрутить этого бедного несмышленыша, да еще такими средствами! Уж лучше беритесь за старое и решайте спор железом, как честные люди. — Ваша совесть, Мак-Грегор? ! — сказал Рэшли. — Вы забыли, как давно мы с вами знакомы. — Да, моя совесть! — повторил Кэмбел, или Мак-Грегор, или как там его звали в действительности. — Она во мне еще сохранилась, мистер Осбалдистон, и в этом, пожалуй, я имею над вами преимущество. А наше знакомство… Если вы знаете, что я собой представляю, то вам известно также, что сделало меня таким, каков я есть; и, как бы вы на это ни смотрели, я б не поменялся положением с самым гордым из угнетателей, заставивших меня признать своим домом поросшие вереском скалы. Но кто такой вы, мистер Рэшли, и какое у вас оправдание, если вы стали тем, что вы есть, — это тайна вашего сердца и дня Страшного суда. А теперь, мистер Фрэнсис, разожмите руку, потому что он сказал вам правду: судьи для вас опасней, чем для него; и если бы даже ваше дело было прямым как стрела, он нашел бы способ очернить вас. Так что разожмите руку и оставьте в покое его ворот, как я уже сказал. Свои слова он подкрепил ударом, таким неожиданным и быстрым, что сразу освободил Рэшли из моих рук, и, для большей безопасности заключив меня, несмотря на все мое сопротивление, в геркулесовы объятия, воскликнул: — Пользуйтесь минутой, мистер Рэшли! Покажите, что пара ног стоит двух пар рук. Вам не впервой. — Благодарите этого джентльмена, мой любезный родственник, — сказал Рэшли, — за то, что я не выплатил вам долг сполна. И если сейчас я от вас ухожу, то лишь в надежде, что скоро мы встретимся опять, но уже в такой обстановке, где нам не помешают. Он поднял свою шпагу, отер ее, вложил в ножны и скрылся за кустами. Шотландец отчасти силой, отчасти увещаниями помешал мне кинуться за ним. И в самом деле, я начинал понимать, что этим я все равно ничего не достиг бы. — Не есть мне хлеба, если это не так! — сказал Кэмбел, когда после некоторой борьбы, в которой доказал свое решительное превосходство в силе, он убедился, что я готов стоять спокойно. — Отроду не встречал я такого бешеного мальчишки! Я бы высек первейшего человека в стране, если б он доставил мне столько возни, сколько вы. Куда вас несет? Хотите полезть за волком в его берлогу? Знайте же, юноша, он расставил вам старую ловушку — подбил таможенную крысу Морриса поднять опять ту старую историю, а здесь я не выступлю свидетелем в вашу пользу, как у Инглвуда, не ждите! Мне вредно для здоровья наведываться к судьям из породы вигаморов. Ступайте вы домой, как пай-мальчик, нырните поглубже и ждите, пока спадет волна. Старайтесь не попадаться на глаза Рэшли, и Моррису, и этой скотине Мак-Витти. Помните о клахане Эберфойле, как был у нас уговор, и вот вам слово джентльмена, я вас не дам в обиду. А до нашей встречи держитесь потише. Я должен выпроводить Рэшли из города, пока он чего не натворил, — где он покажет свой нос, там всегда жди какой-нибудь пакости. Помните: клахан Эберфойл! Он повернулся и ушел, оставив меня одного размышлять о моих странных приключениях. Первой моей заботой было оправить на себе одежду и снова накинуть плащ, уложив его складки так, чтобы они скрывали кровь, струившуюся из правого бока. Едва я это сделал, как сад начал наполняться группами студентов — занятия, видимо, окончились. Я, разумеется, поспешил уйти, и по дороге к мистеру Джарви (приближался час обеда) я остановился у маленькой, невзрачной лавки, вывеска которой сообщала, что в ней обитает Кристофер Нилсон, хирург и аптекарь. Я попросил маленького мальчика, растиравшего в ступке какое-то снадобье, исхлопотать мне прием у многоученого фармаколога. Мальчик отворил дверь в заднюю комнату, где я увидел веселого старичка, который недоверчиво покачал головой, когда я, не задумываясь, рассказал ему какую-то басню о том, как я упражнялся в фехтовании и был случайно ранен, потому что у моего противника соскочила пуговица с острия рапиры. Приложив к моей пустяковой ране корпию и что-то еще, что он считал полезным, аптекарь заметил: — На рапире, нанесшей эту рану, никогда и не было пуговицы. Эх, молодая кровь! Молодая кровь! Но мы, хирурги, умеем держать язык за зубами. Не будь на свете горячей крови да больной крови, что сталось бы с двумя учеными сословиями — аптекарей и хирургов? Высказав это нравственное соображение, он отпустил меня, и я после этого не ощущал особенной боли или беспокойства от полученной царапины. ГЛАВА XXVI Народ железный там живет в горах, Он жителю равнин внушает страх. Твердыню скал обводит гордый глаз, Приют нужды и воли, — и не раз Уверенностью вскормленная сила Низине разорением грозила.     Грэй — Что вас так задержало? — спросил мистер Джарви, когда я вошел в столовую этого честного джентльмена. — Час давно пробило, сейчас уже добрых пять минут второго. Мэтти два раза подходила к дверям с блюдом на подносе, и ваше счастье, что сегодня у нас на обед голова барашка, — она от задержки не испортится. Овечья голова — та, если чуточку ее переварить, — сущий яд, как, бывало, говаривал мой достойный отец. Он больше всего любил ушко — правильный был человек! Я должным образом извинился за свою неаккуратность, и вскоре меня усадили за стол, где председательствовал мистер Джарви, с великим усердием и гостеприимством понуждая и меня и Оуэна оказывать шотландским лакомствам, под которыми ломился его стол, больше чести, чем это было приемлемо для нашего южного вкуса. Я лавировал довольно успешно, пользуясь теми светскими навыками, которые помогают человеку спастись от такого рода благожелательного преследования. Но на Оуэна смешно и жалко было смотреть: придерживаясь более строгих и формальных понятий о вежливости и желая всеми законными средствами почтить и уважить друга нашей фирмы, он со скорбной покорностью глотал кусок за куском паленую шерсть и расхваливал это блюдо срывающимся голосом, в котором отвращение почти заглушало учтивость. Когда сняли скатерть, мистер Джарви собственной рукой замешал небольшую чашу бренди-пунша — первую, какую довелось мне выпить. Лимоны, поведал он нам, были с его собственной маленькой заморской фермы (в Вест-Индии, как показало нам пояснительное движение его плеча), а рецепт составления напитка он узнал от старого капитана Коффинки, который сам перенял это искусство, как полагают в народе, — шепотом добавил бэйли — от вест-индских пиратов. — Но напиток превосходный, — сказал он, потчуя нас. — Ведь нередко на дурном рынке можно купить хороший товар. И надо сказать, капитан Коффинки, когда я водил с ним знакомство, был вполне достойный человек, только вот божился он отчаянно. Он умер, бедняга, и дал свой отчет Всевышнему, и я надеюсь, что отчет его принят, надеюсь, что принят. Пунш показался нам чрезвычайно вкусным и привел к долгому разговору между Оуэном и нашим хозяином о выгоде соединения королевств, открывшего для Глазго благотворительную возможность завязать торговлю с британскими колониями в Америке и Вест-Индии и благодаря новым рынкам расширить свой вывоз. Однако на замечание Оуэна, что Шотландии трудно было бы удовлетворить американский спрос, не закупая товаров в Англии, мистер Джарви стал возражать горячо и красноречиво: — Ну нет, сэр, мы твердо стоим на своих ногах и нащупываем все, что нужно, на дне своей кошелки. В Стерлинге есть у нас шевиот, в Массельбурге — дамское сукно, в Эбердине — чулки, Эдинбург поставляет нам шелун и всякие сорта шерстяной пряжи; и есть у нас полотно всех сортов, лучше и дешевле, чем у вас, в Лондоне; а ваши североанглийские товары — манчестерскую мануфактуру, шеффилдскую сталь, ньюкаслскую глиняную посуду — мы покупаем не дороже, чем вы у себя в Ливерпуле. А с бумажными тканями и с муслинами мы делаем просто чудеса. Так-то, сэр! Дайте каждой селедке висеть на своей голове, каждой овце — на собственном окороке, и вы увидите, сэр, что мы, глазговцы, не так уж сильно от вас отстали, — как бы еще не пришлось вам нас догонять. Вам скучно слушать нашу беседу, мистер Осбалдистон, — добавил он, заметив, что я давно молчу, — но вы знаете пословицу: коробейник всегда говорит о своем коробе. Я извинился и объяснил, что причина моего рассеянного внимания — печальные обстоятельства и необычное приключение, случившееся со мною утром. Таким образом я достиг того, чего искал, — удобного случая ясно, без помехи рассказать свою повесть. Я только умолчал о полученной ране, находя, что она не заслуживает упоминания. Мистер Джарви слушал с большим вниманием и явным интересом, моргая серыми глазками, часто прикладываясь к табакерке и перебивая меня только короткими восклицаниями. Когда я дошел в своем отчете до поединка и Оуэн сложив руки, возвел глаза к небесам — живой образ скорбного удивления, — мистер Джарви перебил мой рассказ словами: — Нехорошо, очень нехорошо! И Божеский закон и человеческий запрещают обнажать меч против родича; обнажать же меч на улице королевского города есть преступление, наказуемое штрафом и тюрьмой; дворы колледжей в этом смысле не дают никаких привилегий — в таких местах, мне кажется, надлежит соблюдать покой и тишину. Колледж получает добрых шестьсот фунтов в год из епископских доходов (к большому огорчению для епископской братии) и субсидию от самого глазговского архиепископа вовсе не для того, чтобы разные бездельники учиняли драки на его дворе или чтоб озорники мальчишки кидались там снежками, как они это нередко себе позволяют: когда мы с Мэтти там проходим, мы должны то и дело приседать и кланяться или же идти на риск, что нам раскроят головы. Тут бы надо принять кое-какие меры. Но продолжайте ваш рассказ. Что случилось дальше? Едва я упомянул о появлении мистера Кэмбела, Джарви встал, сильно удивленный, и зашагал по комнате, восклицая: — Опять Робин! .. Роберт сошел с ума, просто спятил, рехнулся! Роб дождется, что его повесят, и позор падет на всю его родню. Разговоров тогда не оберешься! Мой отец, почтенный декан, выткал его первые штаны, а декан Триппи, сучильщик каната, чего доброго, сплетет ему последний галстук! Да, бедный Робин идет прямой дорогой к виселице… Но продолжайте, продолжайте. Послушаем, чем это кончилось. Я старался вести свое изложение как можно обстоятельней, но мистер Джарви все же находил в нем кое-какие неясности, пока я не вернулся вспять и не рассказал, хоть и очень неохотно, свою повесть о Моррисе и о встрече с Кэмбелом в доме судьи Инглвуда. Мистер Джарви серьезно выслушал все до конца и довольно долго хранил молчание, когда я закончил рассказ. — Теперь я должен, мистер Джарви, попросить относительно всех этих дел вашего совета, который, я уверен, укажет мне верный путь, как поправить мне дела отца и оградить мою собственную честь. — Вы правы, молодой человек, вы правы, — сказал бэйли, — всегда обращайтесь за советами к тому, кто старше вас и умнее; не уподобляйтесь нечестивому Ровоаму, который держал совет с кучкой безбородых юнцов, обходя старых советников, сидевших у ног отца его Соломона и, несомненно, причастных к мудрости его, как справедливо заметил мистер Мейклджон в своей проповеди на текст из соответственной главы. Но я ничего не желаю слышать о «чести» — мы знаем здесь только кредит. Честь — человекоубийца и кровожадный буян, затевающий драки на улицах, а кредит — достойный, честный человек, который сидит дома у огня и следит за своим котелком. — Совершенно верно, мистер Джарви, — сказал мой друг Оуэн, — кредит — это итог баланса. Если б только мы могли его спасти какой угодно ценой… — Вы правы, мистер Оуэн, вы правы. Вы говорите хорошо и мудро, и, я надеюсь, мячи у нас пойдут как надо, хотя сейчас они и забирают немного вкось. А что касается Робина, я держусь того мнения, что он, если это будет в его силах, поможет юноше. У него доброе сердце, у бедного Робина; и хоть я потерял по его прежним обязательствам двести фунтов стерлингов и не очень-то надеюсь получить назад даже и ту тысячу шотландских фунтов, которую он мне сейчас обещает, я все-таки всегда повторю, что Робин с каждым готов поступить по справедливости. — Значит, я могу, — спросил я, — считать его честным человеком? — Гм! .. — откликнулся Джарви и осторожно прокашлялся. — Да, он по-своему честен — честностью горца; честен, как говорится, на свой манер. Мой отец, декан, всегда, бывало, смеялся, объясняя мне, откуда взялась такая присказка. Некто капитан Костлет вечно говорил о своей преданности королю Карлу, и клерк Петтигру (вы услышите еще о нем немало занятных историй) спросил капитана, каким же это он манером служил королю, сражаясь против него под Вустером в армии Кромвеля. Но капитан Костлет был боек на язык. Вот он и ответил, что служил королю «на свой манер». Отсюда и пошла присказка. — И вы полагаете, — сказал я, — что Кэмбел сможет услужить мне «на свой манер» и что я смело могу ехать на назначенное им свидание? — По-моему, откровенно говоря, стоит попытаться. Вы видите сами: оставаться здесь вам небезопасно. Пройдоха Моррис получил место при таможне в Гриноке — в портовом городке на Форте, неподалеку отсюда; и хотя всему свету известно, что он двуногая тварь с гусиной головой и цыплячьим сердцем, которая разгуливает по пристани и пристает к добрым людям со всякими разрешениями, клеймами, пломбами и прочими скучными материями, — все же, если он подаст жалобу, всякий судья посодействует ему, и вы можете очутиться за решеткой, что вряд ли хорошо отразится на делах вашего отца. — Правильно, — ответил я. — Но едва ли я исправлю их, если уеду сейчас из Глазго, откуда, по всей вероятности, Рэшли будет вести свои происки, и доверюсь сомнительной поддержке человека, о котором я только и знаю, что он боится правосудия и, бесспорно, имеет на то веские причины, — человека, который к тому же ради тайной и, вероятно, опасной цели состоит в тесной связи и союзе с виновником нашего разорения — если оно свершится. — Ох, вы строго судите Роба! — сказал бэйли. — Строго вы судите, мой бедный мальчик. Все дело в том, что вы совсем не знаете Верхнюю Шотландию — Горную Страну, как мы ее зовем. У горцев совсем другой уклад, чем здесь, у нас: нет у них ни суда народных представителей, ни бэйли, ни выборных властей, которые недаром носят меч и стоят на страже закона, как стоял мой отец, достойный декан, — упокой Господь его душу! — и, смею сказать, как сам я стою в настоящее время вместе с прочими членами нашего глазговского магистрата. А у горцев — как лэрд приказал, так тому и быть. Они не знают иного закона, кроме длины своего клинка. Палаш у них истец, а щит ответчик; кто сохранил голову на плечах, тот и прав, — другой правды в Горной Стране не найти. Оуэн глубоко вздохнул. Признаюсь, такая характеристика не слишком укрепила во мне желание отправиться в страну, такую беззаконную, какой описал нам бэйли Горную Страну. — Мы, сэр, — добавил Джарви, — мало говорим об этих вещах, потому что нам они и так хорошо известны. А что проку хулить свою родину и порочить своих соплеменников перед южанами и чужестранцами? Только дурная птица гадит в собственном гнезде. — Вы правы, сэр. Но так как меня толкает на расспросы не дерзкое любопытство, а подлинная необходимость, я надеюсь, вас не оскорбит мое желание получить от вас еще кое-какие сведения. Мне придется вести дела от имени отца с несколькими джентльменами, уроженцами этой дикой страны, и я должен обратиться к вашему ясному разумению и опытности — так сказать, попросить у вас светильник, чтобы мне не блуждать в потемках. Скромная доза лести не пропала даром. — Опытность! — сказал мистер Джарви. — Да, опыт у меня, бесспорно, есть, и я сделал кое-какие подсчеты, да и, говоря между нами, я даже навел некоторые справки через Эндрю Уайли, своего бывшего клерка. Сейчас он служит у «Мак-Витти и Компания», но в субботу после службы он иногда выпивает стаканчик с прежним своим хозяином. И раз вы говорите, что намерены следовать совету глазговского ткача, не такой я человек, чтоб отказать в нем сыну негоцианта, с которым я издавна веду дела, и мой покойный отец, декан, тоже был не таким человеком. Я не раз подумывал зажечь светильник перед герцогом Аргайлом или его братом, лордом Айлеем (зачем же прятать светильник под колпаком? ). Но большие люди не стали бы слушать человека вроде меня, какого-то жалкого суконщика, — для них важно, кто говорит, а не что, по сути, говорится. Тем хуже, тем хуже! То есть я не хочу сказать ничего дурного о Мак-Каллуморе. «Не кляни богатого и в спальне своей, — говорит сын Сираха, — ибо птица небесная может разнести твои слова, и у жбана длинные уши». Опасаясь, как бы за таким предисловием не последовала длинная речь, я прервал мистера Джарви, сказав, что мы с Оуэном будем держать в строгой тайне все, что будет сообщено нам доверительно. — Не в том дело, — ответил бэйли, — я никого не боюсь. Чего мне бояться? В моих словах нет крамолы. Но у горцев цепкие руки, а я иногда заезжаю в их горные долины проведать кого-нибудь из родни, и мне не хотелось бы ссориться ни с одним кланом. Да, на чем же мы остановились? Я, вы понимаете, основываю свои замечания на цифрах, а цифры, как хорошо известно и мистеру Оуэну, — единственный подлинный и осязательный корень человеческого знания. Оуэн охотно подтвердил высказанное положение, столь согласное с его собственными взглядами, и наш оратор продолжал: — Горная Страна, как зовется у нас этот край, дорогие джентльмены, представляет собой совсем особенный, дикий мир: лощины, леса, пещеры, озера, реки, горы такие высокие, что самому дьяволу не долететь до их вершины в один перелет. В той стране и на островах, которые немногим лучше, а по совести сказать, даже хуже материка, имеется около двухсот тридцати приходов, включая оркнейский, где говорят, я сам не знаю, по-гэльски ли или на другом каком языке, но жители его совершенно нецивилизованный народ. Так вот, сэр, я кладу на каждый приход по самому умеренному счету восемьсот человек, не считая детей до девятилетнего возраста, а затем прикинем одну пятую на ребятишек девяти лет и моложе. Итого имеем население круглым счетом… восемь разделить на четыре пятых, это будет у нас множимое, двести тридцать — множитель… — Произведение, — подсказал мистер Оуэн, с восхищением следивший за статистикой мистера Джарви, — составит двести тридцать тысяч. — Правильно, сэр, совершенно правильно. А войсковое ополчение по Горной Стране, где призывается каждый мужчина, способный носить оружие, от восемнадцати до пятидесяти шести лет, должно составлять без малого пятьдесят семь тысяч пятьсот человек. Так вот, сэр, печальная и страшная истина: половина этих несчастных ходит без работы, без всякой работы, иными словами — земледелие, скотоводство, рыболовство и все другие виды честного промысла в стране не могут охватить и половины населения, дать людям возможность работать хотя бы так лениво, как они сами пожелали бы, — а они работают обычно так, точно плуг или заступ обжигает им руки. Прекрасно, сэр! Значит, безработная половина населения достигает… — … ста пятнадцати тысяч душ, — подсказал Оуэн, — половины найденного нами произведения. — Правильно, мистер Оуэн, правильно… Из которых имеем двадцать восемь тысяч семьсот здоровяков, способных носить оружие, — они его носят и палец о палец не ударят, чтоб заработать на пропитание честной работой, даже если б она у них и была; сейчас у них ее нет и не предвидится. — Но возможно ли, мистер Джарви! — сказал я. — Неужели такова подлинная картина жизни столь значительной части острова Великобритания? — Сэр, вам это сейчас покажется простым и очевидным, как палка Питера Пейсли. Допустим, что в каждом приходе занято в среднем пятьдесят плугов, — это совсем немало, если вспомнить, на какой жалкой почве приходится работать этим беднякам, — и что в нем хватает пастбищ на соответственное количество упряжных лошадей и быков и на сорок — пятьдесят коров. Так вот, положим на обслуживание этих плугов и скота семьдесят пять семей, по шесть душ в каждой, да накинем для круглого счета еще пятьдесят: итого получим пятьсот человек на приход — ровно половина населения! — занятых трудом и получающих возможность кое-как прокормиться коркой хлеба да кислым молоком. Но хотел бы я знать, что должны делать остальные пятьсот? — Боже милостивый! — вскричал я. — Но что же они все-таки делают, мистер Джарви? Меня бросает в дрожь, когда я подумаю, в каком они положении! — Сэр, — ответил бэйли, — вас и не так бы еще зазнобило, доведись вам пожить с ними бок о бок. Допустим даже, что половина из них может честно заработать кое-что в Нижней Шотландии, нанимаясь в пастухи, помогая при уборке сена и хлеба, на разных промыслах, — все же остается еще много сотен и тысяч долгоногих горцев, которые не находят работы и слоняются, побираясь по своим знакомым, или живут, выполняя повеление лэрда, правые и неправые. А кроме того, многие сотни горцев спускаются к границе Низины, где есть что взять, и живут воровством, разбоем, уводом скота, всяческим хищничеством, — обстоятельство весьма прискорбное для христианской страны. И, что хуже всего, — они этим гордятся! На их взгляд, угнать стадо чужого скота — доблестный подвиг, который больше подобает «порядочному человеку», как величают себя эти разбойники, нежели честный поденный труд ради куска хлеба. А лэрды ничуть не лучше этих голодранцев; они, правда, не приказывают им воровать и разбойничать, но и не запрещают. Черта с два — запретишь! После любой проделки они укрывают их или разрешают укрываться в своих лесах, и горах, и замках. Каждый лэрд содержит при себе столько бездельников одного с ним имени, или, как мы говорим, клана, сколько он может навербовать и прокормить, — или, что одно и то же, всех, кто может каким бы то ни было способом, честным или бесчестным, сам промыслить себе хлеб около него. И вот они бродят с ружьем и пистолетом, с ножом и дурлахом (Кожаной сумкой.), готовые по первому слову лэрда нарушить мир в стране. И в этом — несчастье Горной Страны, которая и сейчас и тысячу лет назад — всегда была гнездом самых отъявленных, самых нечестивых беззаконников, постоянно тревоживших благонравное население долин по соседству, таких, как наш западный Лоуленд. — А этот ваш родственник и мой друг — он один из таких крупных владельцев, содержащих при себе небольшое собственное войско? — спросил я. — О нет, — сказал мистер Джарви, — он не принадлежит к знати, к вождям, как у нас их зовут, вовсе нет. Но все же он хорошего рода, прямой потомок старого Гленстрэ, — мне, понятно, известна его родословная: ведь он мой близкий родственник и как-никак отпрыск благородного шотландского корня, как я уже говорил, хотя, смею вас уверить, я не придаю значения этой чепухе: это все равно что отсвет месяца на воде: одни, как мы говорим, очески. Но я могу показать вам письма от его отца, потомка Гленстрэ в третьем колене, к моему отцу, декану Джарви (благословенна будь его память! ), которые все начинаются словами: «Дорогой наш декан», и подписаны: «Ваш любящий, готовый к услугам родственник». Почти во всех этих письмах речь идет о деньгах, взятых в долг, так что покойный декан хранил их как документ и свидетельство: он был предусмотрительный человек. — Но если ваш родственник и не принадлежит к их вождям или патриархальным предводителям, о которых мне немало рассказывал мой отец, — вернулся я к своей теме, — то все же он пользуется в Горной Стране большим влиянием, не правда ли? — Что верно, то верно: от Леннокса до Бредалбейна нет более известного имени. Робин был когда-то преуспевающим трудолюбивым скотоводом, какого встретишь одного на десять тысяч. Любо-дорого было смотреть, когда он в затянутом поясом пледе, в брогах, с круглым щитом за спиной, с палашом и кинжалом у пояса шел следом за сотней горных бычков и двенадцатью молодцами, такими же косматыми и дикими, как погоняемый ими скот. В делах он был всегда справедлив и вежлив, и если ему казалось, что мелкий торговец, бравший у него скот на перепродажу, плохо заработал, он возмещал ему из собственного барыша. Я знаю случаи, когда он отдавал таким образом по пять шиллингов с фунта. — Двадцать пять процентов, — сказал Оуэн. — Высокий процент! — Тем не менее, сэр, говорю вам, он отдавал охотно, в особенности если думал, что покупатель — бедный человек и убыток ему не под силу. Но настали тяжелые времена, а Роб любил рисковать. Моей вины тут не было, ему не в чем меня упрекнуть: я всегда старался его образумить. Кредиторы, в особенности кое-кто из крупных владельцев, его соседей, наложили руку на весь его скот и на землю. И, говорят, жену его прогнали из дому — просто вышвырнули за порог, да еще поглумились над ней вдобавок. Стыд и срам! Я мирный человек и член магистрата, но если бы кто обошелся с моей служанкой Мэтти так, я, пожалуй, вынул бы из ножен саблю, служившую моему отцу, декану, в деле при Босуэле. Вернулся Роб домой и нашел полное запустение — помилуй нас, Господи! — там, где оставил полную чашу. Он поглядел на восток и на запад, на юг и на север, и видит: помощи нет ниоткуда — нет нигде ни крова, ни защиты. Надвинул он шляпу на лоб, заткнул за пояс обоюдоострый меч и подался в горы, стал жить «своим законом». У доброго горожанина прерывался голос от кипевших в нем противоречивых чувств. Он хоть и выказал пренебрежение к родословной своего родича-горца, но, по-видимому, втайне гордился этим родством и говорил о своем друге с глубокой и явной симпатией, покуда речь шла о его счастливой поре, и с сочувствием к нему в его невзгодах. — И после таких испытаний, — сказал я, видя, что мистер Джарви не думает продолжать свой рассказ, — ваш родственник с отчаяния сделался, верно, одним из тех грабителей, о которых вы нам рассказывали? — Нет, не так уж худо, — сказал бэйли, — до такой крайности он все же не дошел. Но он стал собирать черную дань так широко, как она никогда еще не взималась в наши дни — по всему Ленноксу и Ментейту, вплоть до ворот замка Стерлинг. — Черную дань? Я не совсем понимаю… — сказал я. — Видите ли, Роб вскоре собрал вокруг себя шайку синих шапок, потому что он носит грозное имя, которое наводит страх на всех, кто его слышит… его настоящее имя! Он из рода, который долгие годы брал всегда свое, шел против короля и против парламента, даже, насколько мне известно, против церкви — древний и почтенный род, как ни жестоко его сейчас давят, притесняют и гонят. Моя мать была из Мак-Грегоров, мне нет нужды это скрывать. Так вот, Роб собрал вскоре шайку удальцов; и так как ему (говорил он) было больно смотреть на такой разор, на разбой и грабеж, опустошавший страну к югу от границы Горной Страны, — вот Роб и предложил: если какой-нибудь лэрд или фермер согласен платить ему четыре шотландских фунта с каждой сотни фунтов своих доходов в переводе на деньги (что составляет, конечно, довольно скромный процент), то он, Роб, обязуется обеспечить владельцу неприкосновенность его имущества. Случись, что уведут у него воры хоть одну овцу, Роб обязуется ее вернуть или уплатить ее стоимость. И он всегда держит слово, не могу отрицать, всегда держит слово, — каждый скажет, что Роб свое слово держит. — Очень странный вид страхового контракта, — сказал мистер Оуэн. — Конечно, спору нет, он идет вразрез с нашим уложением, — сказал Джарви, — совершенно вразрез; взимание и выплата черной дани караются законом. Но если закон не может оградить от ограбления мой хлев и амбар, почему не заключить мне договор с шотландским джентльменом, который может это сделать? Ответьте, почему? — Но простите, мистер Джарви, — сказал я, — этот договор о черной дани, как вы ее зовете, вполне ли он доброволен со стороны лэрда или фермера, платящего страховку? Что случится с тем, кто откажется выплачивать дань? — Ага, молодой человек, — сказал бэйли и со смехом приставил палец к носу, — думаете, вы меня поймали? Правда, я всем своим друзьям посоветовал бы договориться с Робом, иначе сколько бы они ни глядели, что бы ни делали, их непременно ограбят, когда пойдут длинные ночи. Кое-кто из лэрдов по кланам Грэма и Кохуна отказался от страховки. И что же? В первую же зиму они лишились всех своих запасов. Так что большинство считает теперь, что лучше вступать с Робом в соглашение. Он хорош со всяким, кто хорош с ним; но если вы с ним в ссоре… лучше ввяжитесь в ссору с дьяволом! — И, как я понимаю, благодаря своим подвигам на этом поприще, — продолжал я, — он теперь не в ладу с правосудием? — Не в ладу? Да, можно сказать — не в ладу. Его шея узнает вес его окороков, если он дастся им в руки. Но у Роба есть добрые друзья среди сильных мира сего; могу вам назвать одну весьма влиятельную семью, которая всячески его поддерживает — насколько позволяют приличия — назло другой семье. Да и то сказать, в наше время среди удальцов, промышляющих разбоем, не было еще такой умной и тонкой бестии, как Роб. Много ловких проделок он совершил — не одну книгу можно было бы ими заполнить! И были среди них проделки очень странные, в духе Робин Гуда и Уильяма Уоллеса — столько отчаянных подвигов, побегов из тюрьмы, таких, что люди рассказывают о них у камелька в глухие зимние вечера. Странная вещь, джентльмены: вот я как будто мирный человек и сын мирного человека, потому что мой отец, декан, ни с кем никогда не ссорился вне стен магистрата, — так вот, говорю я, странная вещь: мне кажется, кровь исконного горца разгорается в моих жилах при этих захватывающих рассказах, и я иногда выслушиваю их охотней, чем сообщение о барыше, да простит меня господь! Но они — тщета и суета, греховная суета, противная к тому же уголовным и евангельским законам. Продолжая исподволь свое «следствие», я спросил, каким путем мистер Роберт Кэмбел может оказать влияние на дела мои и моего отца. — Надо вам знать, — сказал мистер Джарви, совсем понизив голос, — я говорю среди друзей и под большим секретом, — надо вам знать, что с восемьдесят девятого года, то есть после Килликрэнки, в горах у нас было спокойно. Но чем, вы думаете, поддерживалось это спокойствие? Деньгами, мистер Оуэн, деньгами, мистер Осбалдистон. По заказу короля Вильгельма Бредалбейн роздал среди горцев добрых двадцать тысяч фунтов стерлингов, и львиную долю из них старый граф удержал, говорят, в собственном кошельке. Потом королева Анна, покойница, выдавала кое-какие пособия вождям, чтобы им было на что содержать своих удальцов, — работать они не работают, как я уже говорил; вот они и сидели, в общем, тихо, разве что учинят, по своему исконному обычаю, набег на Низину и угонят скот или затеют резню между собой, о которой цивилизованный человек не узнает и знать не захочет. Отлично. Но теперь, со времени короля Георга (все ж таки скажу: да благословит его Бог! ), порядок пошел иной: в горах теперь не пахнет ни раздачей денег, ни пособиями; у вождей нет средств содержать кланы, которые их объедают, как вы могли понять из того, что я сказал вам раньше; кредита в Нижней Шотландии они лишились; человек, которому довольно свистнуть — и тысяча удальцов, а то и полторы кинутся выполнять его волю, — такой человек с трудом получит сейчас в Глазго пятьдесят фунтов на прокорм своей шайки. Долго так продолжаться не может: будет восстание в пользу Стюартов, непременно будет восстание. Горцы ринутся на Нижнюю Шотландию, как было в печальные времена Монтроза, — года не пройдет, как мы станем тому свидетелями. — Все же, — сказал я, — мне непонятно, с какой стороны это касается мистера Кэмбела, а тем более дел моего отца. — Роб может поднять пятьсот человек, сэр, а потому война касается его так же близко, как и многих других, — ответил бэйли. — Его ремесло гораздо менее доходно в мирное время. Потом, сказать по правде, я подозреваю в нем главного посредника между некоторыми вождями Горной Страны и североанглийскими джентльменами. Все мы слышали о том, как Роб и один из молодых Осбалдистонов отобрал у ротозея Морриса казенные деньги где-то в Чевиотских горах; сказать по правде, шла даже молва, будто в ограблении участвовали именно вы, мистер Фрэнсис, и я был огорчен, что сын вашего отца пускается на такие проделки. Ну-ну, вам ничего не нужно говорить — я вижу, что ошибался. Но про актера я поверил бы чему угодно, — а ведь я считал вас тогда актером. Но теперь я не сомневаюсь, что это был Рэшли или кто другой из ваших двоюродных братьев, — все они одним дегтем мазаны: ярые якобиты и паписты и считают государственные деньги и государственные документы своей законной добычей. А эта тварь Моррис — презренный трус: он и по сей час не смеет заявить, что чемодан у него отнял не кто другой, как Роб. Впрочем, может он и прав, потому что таможенных и акцизников нигде не любят, и Роб может расправиться с ним втихую, прежде чем департамент (так он у вас зовется? ) успеет ему помочь. — Я это давно подозревал, мистер Джарви, — сказал я, — и вполне с вами согласен, но дела моего отца… — Вы подозревали? Это достоверный факт! Я знаю людей, которые видели своими глазами отобранные у Морриса бумаги, — не будем спрашивать, где. А про дела вашего отца скажу вам вот что. За последние двадцать лет некоторые вожди и лэрды Горной Страны научились понимать, что им выгодно, а что нет. Ваш отец, как и другие дельцы, скупал леса в Глен-Диссеризе, Глен-Киссохе, Тобернакиппохе и других местах, и ваш торговый дом расплачивался векселями на крупные суммы; и так как кредит фирмы «Осбалдистон и Трешем» стоял высоко (я скажу в лицо мистеру Оуэну, как сказал бы за его спиной, что до последних несчастий, ниспосланных Господом, не было в деловом мире более уважаемого имени), джентльмены Горной Страны, держатели векселей, всегда находили кредит в Глазго и Эдинбурге (я мог бы сказать — просто в Глазго, потому что кичливые эдинбуржцы принимают мало участия в настоящих делах) на всю или почти на всю означенную в векселе сумму. Так что… Ну, теперь вы поняли? Я сознался, что не совсем уловил его мысль. — Да как же, — сказал он, — если векселя не будут оплачены, глазговский купец нагрянет в горы к лэрдам, у которых денег кот наплакал, и станет тянуть из них жилы, доведет их до отчаяния; пятьсот человек из тех, кто мог бы спокойно сидеть дома, встанут все как один — и черт их тогда угомонит! Так что прекращение платежей торговым домом вашего отца ускорит взрыв, давно у нас назревавший. — Значит, вы полагаете, — сказал я, удивленный столь странным взглядом на дело, — Рэшли Осбалдистон нанес удар моему отцу ради того, чтоб наделать неприятностей джентльменам, которым были выданы первоначально эти векселя, и тем ускорить восстание в Горной Стране? — Несомненно, несомненно, это было главной его целью, мистер Осбалдистон. Разумеется, соблазняли его также и наличные деньги, которые он унес с собой. Но они составили для вашего отца сравнительно небольшую потерю, хотя, может быть, для Рэшли только в них и заключалось прямое приобретение. Лично ему в похищенных ценных бумагах проку немного — ими он может разжигать свою трубку. Он попробовал, не оплатят ли их ему «Мак-Витти и Компания», — я это знаю через Эндрю Уайли, — но те и сами старые воробьи, на мякину не польстятся. Они их отклонили, отделавшись хорошими словами. Рэшли Осбалдистон отлично известен в Глазго и доверием не пользуется, потому что в семьсот седьмом году он вертелся здесь по каким-то католико-якобитским делам и оставил за собой долги. Нет, здесь ему за бумаги ничего не получить — его возьмут на подозрение и станут допытываться, как они попали в его руки. Он их спрячет, все целиком, в каком-нибудь разбойничьем гнезде в горах, и я думаю, мой кузен Роб сможет их получить, если захочет. — Но будет ли он расположен оказать нам помощь в беде, мистер Джарви? — сказал я. — Вы изобразили его приспешником якобитов, сильно замешанным в их интригах; захочет ли он — ради меня или, если угодно, ради справедливости — возвратить владельцу похищенное (допустим, что это в его власти) и тем самым, согласно вашему взгляду на вещи, нанести немалый ущерб замыслам своей партии? — Точно я вам не скажу; знаю только, что главари не вполне полагаются на Роба, да и Роб не очень-то полагается на них; к тому же он всегда был дружен с семьей Аргайла, а герцог держит сторону теперешнего правительства. Будь он свободен от всех долгов да в ладу с законом, он примкнул бы скорей к Аргайлу, чем к Бредалбейну, потому что между Бредалбейнами и его собственным родом идет давнишняя вражда. Сказать по правде, Роб стоит «за самого себя», как Генри Уинд , — он станет держаться той стороны, какая ему будет выгодней. Если бы дьявол был лэрдом, Роб стал бы у него арендатором, и при сложившихся обстоятельствах нельзя его, беднягу, за это винить! Но одно для вас нехорошо — у Роба стоит на конюшне серая кобыла. — Серая кобыла? — повторил я. — При чем тут она? — Его жена, дорогой мой, жена! Страшная женщина его жена. Она не переносит вида порядочного человека из Нижней Шотландии, уж не говоря об англичанах, и ей по сердцу все, что может вернуть престол королю Иакову и свергнуть короля Георга. — Как странно, — заметил я, — что торговые дела лондонских купцов влияют на ход переворотов и восстаний. — Ничуть не странно, дорогой, ничуть не странно, — возразил мистер Джарви, — это все ваши глупые предрассудки. В длинные зимние вечера я люблю иногда почитать. И вот я читал в «Хронике» Бэкера, что лондонские купцы поднажали на Генуэзский банк, и тот нарушил свое обещание одолжить испанскому королю изрядную сумму денег; а это на целый год задержало выход в море Великой испанской армады. Что вы на это скажете, сэр? — Что купцы оказали своей стране неоценимую услугу, о которой история должна вспоминать с почтением. — И я так думаю. И они хорошо сделают, большую окажут услугу и государству и человечеству, если не допустят, чтобы несколько честных лэрдов Горной Страны очертя голову кинулись на гибель со всеми своими бедными, неповинными приверженцами только потому, что не могут вернуть деньги, которые давно потратили, по праву считая своими, и если вдобавок купцы спасут кредит вашего отца, а с ним и мои кровные денежки, которые мне причитаются с «Осбалдистона и Трешема»! Да, говорю я, если кто-нибудь может это все уладить, он должен это сделать непременно, кем бы он ни был, хотя бы и скромным ткачом, — каждый скажет, что король с радостью возвеличил бы его почестями. — Не возьму на себя смелость определить, как далеко будет простираться благодарность нации, — отвечал я, — но наша признательность, мистер Джарви, была бы соразмерна с оказанной нам услугой. — Которую, — добавил мистер Оуэн, — мы занесли бы в баланс и поспешили бы оплатить, как только мистер Осбалдистон вернется из Голландии. — Не сомневаюсь, не сомневаюсь, он весьма достойный джентльмен, весьма почтенный и, следуя моим советам, мог бы делать в Шотландии большие дела. Так вот, сэр, если удастся вырвать у филистимлян эти векселя, они будут хорошими бумагами. В надлежащих руках они настоящая ценность, а надлежащие руки — это ваши руки, мистер Оуэн. И хоть вы о нас невысокого мнения, мистер Оуэн, я подберу вам в Глазго трех человек — хотя бы Сенди Стинсона с Торгового Поля, Джона Пири с Кэндлригза, а третьего мы пока называть не будем, — и они, не требуя иных обеспечении, ссудят под эти бумаги достаточные суммы для поддержания вашего кредита. У Оуэна загорелись глаза перед этой спасительной возможностью. Но тотчас лицо его омрачилось, когда он вспомнил, как маловероятно было, что розыски похищенных бумаг увенчаются успехом. — Не отчаивайтесь сэр, не отчаивайтесь, — сказал мистер Джарви. — Я принял уже столько хлопот по вашему делу, что бросать его никак нельзя: увяз в болоте по щиколотки — увязнешь по колено. Я, как мой отец, покойный декан (светлая память ему! ), если вмешиваюсь в дело своего друга, оно всегда становится моим личным делом. Итак, я надену завтра ботфорты и пущусь с мистером Фрэнком в Драйменмур; и если я не смогу урезонить Роба и его жену, не знаю, кто тогда сможет. Я до сих пор был им всегда добрым другом, уж не говоря о случившемся в прошлую ночь, когда довольно было мне назвать его по имени, и не снести бы ему головы. Мне еще, может быть, предстоит препираться по этому поводу в совете с бэйли Грэмом, с Мак-Витти и еще кое с кем. Они и так не раз напускались на меня из-за Роба, попрекали родством; а я отвечал им, что оправдывать виновных не намерен, но все же считаю Роба честнее любого из их братин, хоть он и преступал иногда законы страны — собирал по Ленноксу грабительскую дань, и было несколько несчастных случаев, когда он отправлял людей на тот свет. Зачем мне слушать их болтовню? Если Роб — разбойник, пусть они скажут это ему самому: нет теперь закона, чтобы человек отвечал за преступление тех, с кем он имел сношения, как было в злые времена последних Стюартов. Полагаю, во рту у меня есть язык, как у всякого шотландца: мне говорят, я отвечаю. С большим удовольствием я наблюдал, как бэйли мало-помалу одолевает преграду осторожности, толкаемый на то сознанием гражданского долга, добрым участием к нашему делу, естественным желанием избежать убытков и получить прибыль и, наконец, изрядной дозой безобидного тщеславия. Все это вместе взятое привело его наконец к отважному решению выйти самому на поле брани и помочь мне в розысках похищенных у отца моего ценностей. Сведения, полученные от бэйли, укрепили во мне уверенность, что если наши документы — в руках северного авантюриста, то можно будет убедить его выдать их нам, так как для него они — простая бумага, обладание которой едва ли могло принести ему выгоду. И я понимал, что присутствие родственника может оказать на него воздействие. Поэтому я с радостью согласился на предложение мистера Джарви рано поутру пуститься вместе в путь. В самом деле, почтенный джентльмен столь же легко и быстро собрался привести в исполнение свое намерение, сколь медлительно и осторожно он его составлял. Он приказал Мэтти проветрить его дорожный плащ, смазать жиром сапоги, продержать их всю ночь на кухне у огня да присмотреть, чтоб лошадке задали овса и чтоб костюм для верховой езды был в полном порядке. Условившись встретиться наутро, в пять часов, и договорившись, что Оуэн — его участие в этой поездке представлялось излишним — будет ждать в Глазго нашего возвращения, мы сердечно распростились с нашим новым ревностным другом. Я поместил Оуэна у себя в гостинице, в комнате, смежной с моею, и, дав распоряжение Эндрю Ферсервису приготовиться к отъезду в назначенный час, удалился на покой с такими светлыми надеждами, какими давно не баловала меня судьба. ГЛАВА XXVII Ни деревца, куда ни глянет глаз; Ковром зеленым луг не тешит нас; И птиц не видно — кроме перелетных; Не слышно пчел, ни горлиц беззаботных; Сверкающий и ясный, как янтарь, Ручей не плещет, где журчал он встарь.     «Пророчество о голоде» Осеннее утро дышало живительной свежестью, когда мы с Ферсервисом встретились по уговору у дома мистера Джарви, неподалеку от гостиницы миссис Флаттер. Эндрю привел наших лошадей, и я сразу обратил внимание на его собственного скакуна: как ни жалка была кляча, великодушно пожалованная мистеру Ферсервису его юрисконсультом, клерком Таутхопом, в обмен на кобылу Торнклифа, мой слуга умудрился расстаться с нею и приобрести взамен новую, отличавшуюся самой удивительной и совершенной хромотой: она как будто пользовалась для передвижения только тремя ногами, четвертая же у нее болталась в воздухе и отсчитывала такт. — С чего вы вздумали привести сюда этого одра, сэр? Где лошадь, на которой вы доехали до Глазго? — спросил я с понятным раздражением. — Я ее продал, сэр. Кляча была никудышная; на корму у Лаки Флаттер она бы нажрала больше, чем стоит сама. Я, ваша честь, купил за ваш счет другую. Дешевка — по фунту с ноги. Всего четыре фунта. А шпат у нее отойдет, как проскачем милю-другую. Знаменитый бегун. Зовется Резвый Томми. — Клянусь спасением души, сэр, — сказал я, — вы, я вижу, не угомонитесь, пока ваши плечи не познакомятся с резвостью моего хлыста! Идите сейчас же и достаньте другого коня, не то вы дорого заплатите за ваши проделки! Эндрю, однако, не испугался моих угроз, утверждая, что ему придется уплатить покупателю гинею отступного, иначе он не получит назад своего коня. Я чувствовал, что мошенник меня надувает, но, как истый англичанин, готов был уже заплатить ему, сколько он требовал, лишь бы не терять времени, когда на крыльцо вышел мистер Джарви — в плаще с капюшоном, в ботфортах, в пледе, точно приготовился к сибирской зиме, — меж тем как двое конторщиков под непосредственным руководством Мэтти вели под уздцы степенного иноходца, который иногда удостаивался чести нести на своем хребте особу глазговского бэйли. Но, прежде чем «взгромоздиться в седло» — выражение, более применимое к мистеру Джарви, нежели к странствующим рыцарям, к которым оно отнесено у Спенсера, — он спросил о причине несогласия между мной и моим слугой. Узнав, в чем заключался маневр честного Эндрю, он тотчас положил конец спорам, заявив, что если Ферсервис не вернет немедленно трехногого одра его владельцу и не приведет обратно более годную лошадь, о четырех ногах, которую сбыл, то он, бэйли, отправит его в тюрьму и взыщет с него половину жалованья. — Мистер Осбалдистон, — сказал он, — подрядил на службу обоих, и коня и тебя, — двух скотов сразу, бессовестный ты негодяй! Смотри, в дороге я буду следить за тобой в оба! — Штрафовать меня бесполезно, — дерзко ответил Эндрю, — у меня нет на уплату штрафа ни медной полушки. Это все равно что снять с горца штаны. — Если не можешь ответить кошельком, ответишь шкурой, — сказал бэйли, — уж я прослежу, чтоб тебе так или иначе воздали по заслугам. Приказанию мистера Джарви Эндрю вынужден был подчиниться. Он только процедил сквозь зубы: — Слишком много господ, слишком много, как сказало поле бороне, когда каждый зубец стал врезаться ему в тело. Очевидно, он без труда отделался от Резвого Томми и восстановился в правах собственности на прежнего своего буцефала, потому что через несколько минут он вернулся, успешно совершив обмен, да и впоследствии он ни разу не пожаловался мне, что уплатил из своего кармана неустойку за расторжение сделки. Мы тронулись в путь, но не успели доехать до конца улицы, где проживал мистер Джарви, как услышали за спиной громкие оклики и прерывистый крик: «Стой, стой!» Мы остановились, и нас нагнали два конторщика мистера Джарви, несшие два доказательства заботы Мэтти о своем хозяине. Первое выразилось в объемистом шелковом платке, громадном, похожем на парус его шхуны, ходившей по водам Вест-Индии, — мисс Мэтти настоятельно просила бэйли намотать этот платок на шею в добавление к прочим оболочкам, что тот и сделал, вняв мольбам. Второй юнец принес только словесное поручение домоправительницы, и мне показалось, плутишка, выкладывая его, еле сдерживал смех: Мэтти напоминала хозяину, чтоб он остерегался сырости. — Ну-ну! Глупая девчонка! — ответил мистер Джарви, но добавил, обратившись ко мне: — Это, впрочем, показывает, какое у нее доброе сердце. У такой молоденькой девицы — и такое доброе сердце! Мэтти очень заботлива. Тут он пришпорил коня, и мы выехали из города без дальнейших задержек. Когда мы подвигались рысцой по дороге, которая вела на северо-восток от Глазго, я имел случай оценить и отметить хорошие качества моего нового друга. Как и мой отец, он считал торговые сношения самой важной стороной человеческой жизни, но в своем пристрастии к коммерции все же не пренебрегал более общими знаниями. Напротив, при его чудаковатых и простонародных манерах, при тщеславии, казавшемся тем более смешным, что он постоянно прикрывал его легкой вуалью скромности, при отсутствии тех преимуществ, какие дает научное образование, мистер Джарви обнаруживал в разговоре острый, наблюдательный, свободолюбивый и по-своему изощренный, хотя и ограниченный ум. Он оказался к тому же хорошим знатоком местных древностей и занимал меня в дороге рассказами о замечательных событиях, какие разыгрывались некогда в тех местах, где мы проезжали. Превосходно знакомый с историей своего края, он видел прозорливым глазом просвещенного патриота зародыши будущего преимущества, которые проросли и дали плоды лишь теперь, в последние несколько лет. Притом я отмечал, к большому своему удовольствию, что, будучи ярым шотландцем, ревниво оберегающим достоинство своей страны, он все же относился терпимо и к братскому королевству. Когда однажды у Эндрю Ферсервиса (которого, кстати сказать, мистер Джарви не выносил) лошадь потеряла подкову и он попробовал приписать эту случайность губительному влиянию соединения королевств, бэйли дал ему суровую отповедь: — Полегче, сэр, полегче! Вот такие длинные языки, как ваш, сеют вражду между соседями и между народами. Так уж, видно, повелось на свете: как ни хорошо, а мы всё недовольны, всё хотим лучшего. То же можно сказать и о соединении королевств. Нигде народ так против него не восставал, как у нас в Глазго: роптали, возмущались, собирали сходки. Но плох тот ветер, который никому не навеет добра. Каждый пусть судит о броде, когда сам его испробует. А я скажу: «Да процветает Глазго!» Недаром эти слова отчетливо и красиво вырезаны на гербе нашего города. С той поры, как святой Мунго ловил в Клайде сельдей, — что и когда так способствовало нашему процветанию, как торговля сахаром и табаком? Пусть мне на это ответят, а потом порочат договор, открывший нам дорогу на дальний Запад. Эти доводы логики отнюдь не успокоили Эндрю Ферсервиса, и он, возражая, долго еще ворчал: дескать, странное это новшество, чтоб шотландские законы составлялись в Англии; лично он за все бочонки селедок в Глазго со всеми ящиками табака в придачу не поступился бы шотландским парламентом и не отослал бы нашу корону, наш меч, и скипетр, и Монс Мег на хранение обжорам англичанам в лондонский Тауэр. Что сказали бы сэр Уильям Уоллес или старый Дэви Линдсей по поводу соединения королевств и тех, кто нам его навязал? Дорога, по которой мы ехали, развлекаясь подобными разговорами, стала открытой и пустынной, как только мы удалились от Глазго на милю-другую, и становилась чем дальше, тем скучней. Обширные пустоши расстилались впереди, позади и вокруг нас в своей безнадежной наготе, то плоские и пересеченные топями, расцвеченными предательской зеленью или черными от торфа, то вздыбленные большими, тяжелыми подъемами, которые по форме своей и размерам не могли быть названы холмами, но крутизной утруждали путника еще больше, чем обычные холмы. Не было ни деревьев, ни кустов, на которых глаз мог бы отдохнуть от рыжей ливреи полного бесплодия. Даже вереск был здесь той обиженной, жалкой разновидности, что почти лишена цветов, и представлял собой самую грубую и убогую одежду, в какую (насколько мне позволяет судить мой опыт) рядилась когда-либо мать-земля. Живых тварей мы не видели; изредка только пройдет небольшое стадо кочующих овец неожиданно странных мастей — черные, голубоватые, оранжевые; только на мордах и ногах преобладал у них темно-бурый цвет. Даже птицы как будто чуждались этих пустошей — и неудивительно: ведь им было совсем легко улететь отсюда; я слышал только монотонные и жалобные крики чибиса и кроншнепа, которых мои спутники называли по-северному пигалицей и каравайкой. Впрочем, за обедом, который мы получили около полудня в захудалой корчме, нам посчастливилось убедиться, что эти унылые пискуны были не единственными обитателями болот. Хозяйка сказала, что ее хозяин «побывал под горой», и это послужило нам на пользу, ибо мы могли насладиться трофеями его охоты в виде какой-то жареной болотной дичи — блюда, составившего весьма существенное дополнение к овечьему сыру, вяленой лососине и овсяному хлебу; больше этот дом ничего не мог предложить. Незавидный эль по два пенни за кружку и стакан превосходного коньяку увенчали пиршество, а так как наши лошади тем временем отдали должное овсу, мы пустились в путь с обновленными силами. Бодрость, приданная недурным обедом, помогла мне справиться с унынием, незаметно подбиравшимся к сердцу, когда я смотрел вокруг на безотрадную местность и думал о сомнительном исходе своего путешествия. Дорога стала еще более пустынной и дикой, чем та, по которой мы проезжали в первую половину дня. Одинокие убогие хижины — слабый признак обитаемости этих мест — встречались все реже и реже, и наконец, когда мы начали подниматься по бесконечному склону поросшей вереском возвышенности, они исчезли вовсе. Теперь мое воображение получало некоторую пищу только тогда, когда особенно счастливый поворот дороги открывал перед нами по левую руку вид на темно-синие горы: хребет их тянулся к северу и северо-западу и манил обещанием страны, быть может такой же дикой, но, конечно, несравненно более интересной, чем та, где проходил сейчас наш путь. Вершины гор были настолько же дико причудливы и несхожи между собой, насколько холмы, видневшиеся по правую руку, были скучны и однообразны; и когда я глядел неотрывно в эти альпийские дали, мною овладевало желание исследовать их глубину, хотя бы это сопряжено было с трудами и опасностями. Так жаждет матрос променять невыносимое однообразие затянувшегося штиля на волнения и опасности битвы или бури. Я без конца расспрашивал своего друга мистера Джарви о названиях и местоположении этих замечательных гор, но его сведения были ограниченны — или он не желал делиться ими. — Это просто шотландские горы, шотландские горы. Вы вдосталь на них насмотритесь, вдосталь наслушаетесь о них, прежде чем снова увидите глазговский рынок. Не могу я на них глядеть: как взгляну — так мурашки по спине бегут. Не от страха, вовсе не от страха, а от скорби за бедных людей, ослепленных, полуголодных, которые там живут. Но довольно об этом. Нехорошо говорить о горцах, когда находишься близ границы. Многие честные люди из моих знакомых не решились бы заехать так далеко в этот край, не составив наперед завещания. Мэтти очень неохотно собирала меня в дорогу, даже разревелась, глупышка. Но женщине плакать так же просто, как гусю ходить босиком. Я попытался затем перевести разговор на личность и биографию человека, к которому мы ехали в гости, но мистер Джарви упорно отклонял мои попытки — может быть, из-за присутствия мистера Эндрю Ферсервиса, которому угодно было держаться все время поблизости, так что уши его не могли пропустить ни единого сказанного нами слова, между тем как его язык ни разу не упустил случая дерзко вмешаться в наш разговор. Поэтому мистер Джарви то и дело отчитывал моего слугу. — Держитесь сзади и подальше, сэр, как вам подобает, — сказал бэйли, когда Эндрю сунулся вперед, чтобы получше расслышать его ответ на мой вопрос о Кэмбеле. — Вы так рветесь вперед, что готовы сесть коню на самую шею. Вот никак не желает человек знать свое место! А что касается ваших вопросов, мистер Осбалдистон, теперь, когда этот наглец не может нас услышать, я вам скажу, что в вашей воле спрашивать, а в моей воле отвечать или нет. Хорошего я мало могу сказать о Робине — эх, бедняга Роб! — а дурного я о нем говорить не хочу: помимо того, что он мой родственник, мы сейчас приближаемся к его стране, где за каждым кустом, насколько мне известно, может сидеть один из его молодцов. Послушайте моего совета и помните: чем меньше вы станете говорить о Робе и о том, куда мы с вами едем и зачем, тем вернее будет успех нашего предприятия. Очень возможно, что мы натолкнемся на кого-нибудь из его врагов, — их тут по всей округе слишком даже много; и хотя ему пока есть на что шапку надеть, я все же не сомневаюсь, что в конце концов они одолеют Роба: рано или поздно лисья шкура всегда попадает под нож живодера. — Я готов, конечно, — отвечал я, — следовать во всем совету опытного человека. — Отлично, мистер Осбалдистон, отлично! Но я должен еще поговорить по-своему с этим болтливым бездельником, потому что дети и дураки выбалтывают на улице все, что слышат дома у камелька. Послушайте вы, Эндрю! .. Как вас там? .. Ферсервис! Эндрю, далеко отставший от нас после очередного выговора, не соизволил услышать зов. — Эндрю, негодяй ты этакий! — повторил мистер Джарви. — Сюда, сэр, сюда! — «Сюда, сюда» — так кличут собак, — сказал Эндрю, подъехав с нахмуренным лицом. — Я тебя проучу как собаку, бездельник, если ты не будешь слушать, что я тебе говорю! Мы вступили в Горную Страну… — Это я и сам соображаю, — сказал Эндрю. — Молчи ты, плут, и слушай, что я хочу тебе сказать! Мы вступили теперь в Горную Страну… — Вы мне это уже сказали, — перебил неисправимый Эндрю. — Я раскрою тебе башку, — сказал взбешенный бэйли, приподнявшись в седле, — если ты не придержишь язык! — Если язык держать за зубами, — ответил Эндрю, — изо рта потечет пена. Видя, что мне пора вмешаться, я властным тоном приказал Эндрю замолчать, чтоб не вышло худо для него же. — Молчу, — сказал Эндрю. — Я всегда исполню всякое ваше законное приказание и слова не скажу наперекор. Моя бедная мать говорила бывало: Хороший он или дурной, Тому служите, кто с мошной. Так что можете говорить хоть до ночи — для Эндрю все одно. Мистер Джарви, воспользовавшись передышкой в речи садовника после приведенной им пословицы, сделал ему наконец необходимое внушение: — Так вот, сэр: если б дело шло только о вашей жизни — ей, конечно, цена невелика: горсточка серебряных монеток. Но тут мы все трое можем поплатиться жизнью, если вы не запомните того, что я вам скажу. На тот постоялый двор, куда мы сейчас заедем и где, может статься, заночуем, заворачивают люди самого разного роду-племени, горцы всех кланов и жители Нижней Шотландии; там, когда виски возьмет свое, скорее увидишь в руках обнаженный кинжал, чем раскрытую Библию. Смотрите ж, не мешайтесь в споры и никого не задевайте вашим длинным языком; сидите смирно, пусть каждый петух дерется сам за себя. — Ох, как нужно все это мне говорить! — сказал презрительно Эндрю. — Точно я никогда не видывал горцев и не знаю, как с ними обходиться! Да ни один человек на земле не сумеет лучше моего сговориться с Доналдом. Я с ним торговал, ел и пил… — А дрались вы с ним когда-нибудь? — спросил мистер Джарви. — Ну нет, — ответил Эндрю, — этого я остерегался: красиво было б разве, если б я, художник в своем ремесле, почти что ученый, полез в драку с жалкими голоштанниками, которые не умеют назвать ни одной травинки, ни одного цветка не только что на латыни — на простом шотландском языке! — Тогда, если вы хотите сохранить свой язык во рту, — сказал мистер Джарви, — и уши на голове (а вам недолго их лишиться, потому что они у вас пренахальные), я вам советую никому в клахане не говорить без надобности ни единого слова, плохого или хорошего. И особенно запомните, что вы не должны называть имен — ни моего имени, ни имени вашего хозяина; не должны трубить и раззванивать, что это, дескать, бэйли, мистер Никол Джарви с Соляного Рынка, сын достопочтенного декана Никола Джарви, известный всему городу, а это — мистер Фрэнк Осбалдистон, сын главного пайщика и руководителя лондонского торгового дома «Осбалдистон и Трешем». — Довольно, довольно, — ответил Эндрю, — добавлять тут нечего! Подумаешь, большая мне нужда говорить о том, как вас зовут! Точно я не найду для разговора предметов поважнее! — Поважнее? Я больше всего боюсь, как бы ты не затронул важные предметы, болтливый гусак. Ты не должен произносить ни слова, ни плохого, ни хорошего, когда будет хоть малейшая возможность обойтись без слов. — Если вы полагаете, что я не вправе разговаривать, — как всякий другой человек, — обиделся Эндрю, — пусть мне заплатят мое жалованье и харчевые, и я поеду обратно в Глазго. Расстанемся без печали, как сказала старая кобыла разбитой телеге. Видя, что упрямство Эндрю Ферсервиса опять дошло до точки, на которой оно начинало грозить мне неприятностями, я счел нужным объяснить своему слуге, что он может вернуться, если ему заблагорассудится, но что я в таком случае не заплачу ему ни полфартинга за прошлую службу. Аргумент ad crumenam , как он зовется в шутку у риторов, оказывает свое действие на большинство людей, и Эндрю в этом нисколько не отличался от других. Он тотчас, по выражению мистера Джарви, «спрятал свои рога» и, отказавшись от всяких бунтарских намерений, выразил полную готовность подчиняться любым моим приказаниям. Итак, согласие в нашей небольшой компании благополучно восстановилось, и мы снова двинулись в путь. Дорога, шесть или семь английских миль поднимавшаяся непрерывно в гору, шла теперь под гору на те же шесть миль по местности, которая ни в смысле плодородия, ни в смысле живописности не могла похвалиться никакими преимуществами перед той, что лежала позади; изредка лишь какой-нибудь причудливый и грозный пик шотландских гор, встав на горизонте, нарушал однообразие. Мы, однако, ехали без остановок вперед и вперед; и даже когда надвинулась ночь и укрыла мглою безрадостную степь, нам, как я узнал от мистера Джарви, оставалось до места ночлега еще три мили с лишним. ГЛАВА XXVIII Барон Букливи, лысый черт! Пускай вас дьявол унесет И пусть на части раздерет, - Построили ж вы домик, ваша честь! Тут нет ни корма для коней, Ни доброй пищи для людей, Ни стула, чтобы сесть.     Шотландский народный сказ о скверной корчме Ночь была приятная, и месяц освещал нам дорогу. Под его лучами местность, где мы проезжали, казалась более привлекательной, чем при полном дневном свете, открывавшем всю ее наготу. Свет и тени, перемежаясь, придавали ей ложное очарование, и, как вуаль на некрасивой женщине, дразнили наше любопытство, привлекая его к предмету, не заключавшему в себе ничего занимательного. Спуск между тем все продолжался, дорога поворачивала, извивалась и, уходя от просторных вересковых пустошей, сбегала по крутым откосам в ложбины, которые обещали как будто привести нас скоро к берегу ручья или реки — и наконец исполнили обещание. Мы очутились на берегу потока, похожего скорее на мои родные английские реки, чем на те, что я видел до сих пор в Шотландии. Он был узок, глубок, спокоен и не говорлив; неясный свет, мерцая на его тихих водах, показывал, что мы находились теперь среди высоких гор, образовавших его колыбель. — А вот вам и Форт, — сказал бэйли с тем почтением, какое шотландцы обычно воздают, как я заметил, своим значительным рекам. Имена Клайда, Твида, Форта, Спея произносятся теми, кто живет на их берегах, всегда с уважением и гордостью, и мне известны случаи дуэлей из-за непочтительного отзыва о них. Но я, надо сказать, никогда не возражал против такого безобидного патриотизма. Сообщение моего друга я принял со всею серьезностью, какая, по его убеждению, подобала случаю. Да, по правде говоря, мне и самому отрадно было после долгой и скучной дороги добраться до более живописной местности. Мой верный оруженосец Эндрю держался, по-видимому, несколько иного мнения, ибо на торжественное сообщение: «А вот вам и Форт» — он отозвался: — Хм! Если б нам сказали: «Вот вам и харчевня», — больше было бы проку. Однако Форт, насколько позволял мне судить недостаточный свет, поистине заслуживал восторга своих бесчисленных поклонников. Красивый холм самой правильной округлой формы, поросший орешником, рябиной и карликовым дубом вперемежку с величественными старыми деревьями, которые высились кое-где над подлесьем и тянулись к серебряным лучам месяца раскидистыми голыми ветвями, казалось, охранял те источники, где брала начало река. Если верить повести моего спутника, которую он передавал мне, затаив дыхание и с робостью в голосе, хоть и прибавляя через каждое слово, что не верит в подобные вымыслы, этот холм, столь правильной формы, такой зеленый, увенчанный так красиво старыми деревьями и молодою порослью, по уверению окрестных жителей, укрывал в своих невидимых пещерах чертоги эльфов. Эльфы — это племя воздушных существ, составляющее промежуточную категорию между людьми и демонами; и хотя они прямо и не враждебны человеку, их все же следует избегать и опасаться, потому что они своенравны, злопамятны и раздражительны. — Их зовут, — промолвил шепотом мистер Джарви, — Дуун-ши, что означает, насколько мне известно, «мирный народ»: этим хотят их задобрить. И мы тоже можем назвать их этим именем, мистер Осбалдистон. Не стоит, знаете, говорить дурно о лэрде, когда находишься в его владениях. Но, завидев мерцавшие впереди огни, он добавил: — Это все в конце концов просто дьявольское наваждение, и я не боюсь сказать о том напрямик, потому что теперь уже недалеко до христианского жилья: я вижу огни клахана Эберфойл. Признаюсь, сообщение, сделанное мистером Джарви, меня порадовало — не столько потому, что оно развязывало ему язык и, как он полагал, позволяло спокойно высказать свои истинные взгляды на Дуун-ши, или эльфов, сколько потому, что обещало нам несколько часов отдыха: проехав пятьдесят миль, да к тому же в гору, и мы и лошади наши сильно в нем нуждались. Мы переправились через Форт — у самого его истока — по старинному каменному мосту, очень высокому и очень узкому. Мой путеводитель, однако, сообщил мне, что обычная дорога из Горной Страны на юг шла на так называемый Фрусский Брод, где можно было перебраться через эту глубокую, полноводную реку и воздать ей подобающую дань почтения: переправа там всегда была затруднительна, а по большей части и вовсе невозможна. Ниже Фрусского Брода не было никакой переправы вплоть до Стерлингского моста, так что Форт образует как бы линию обороны между Верхней и Нижней Шотландией от своих истоков и почти до самого Фрита, узкого залива, где река впадает в океан. Последующие события, которым мы стали свидетелями, привели мне на память брошенное мистером Джарви крылатое слово: «Форт — узда на дикого горца». Проехав после моста еще с полмили, мы остановились у ворот постоялого двора, где предполагали провести вечер. То была лачуга не лучше или даже хуже той, где мы обедали; но в маленьких окнах ее горел свет, из горницы доносились голоса, и все обещало ужин и ночлег — к чему мы были далеко не равнодушны. Эндрю первый заметил, что на пороге приоткрытой двери лежит очищенная от коры ивовая ветка. Он отшатнулся и посоветовал нам не входить. — Уж наверное, — заметил Эндрю, — кто-нибудь из их вождей или важных лэрдов хлещет здесь асквибо и не желает, чтобы его беспокоили! Если мы ввалимся незваными гостями, нам продырявят башку, чтоб научить вежливости, или, что столь же вероятно, всадят нам кинжал в живот. Я поглядел на мистера Джарви, и тот подтвердил шепотом, что «раз в год и кукушка прокукует не впустую». Заслышав топот конских копыт, из корчмы и соседних хибарок высыпали между тем полуголые ребятишки и уставились на нас во все глаза. Никто с нами не здоровался, никто не предлагал взять наших лошадей, когда мы спешились, и на все наши расспросы мы могли добиться в ответ только беспомощного: «Ганиель сассенах» . Бэйли, однако, как опытный человек, нашел способ заставить их говорить по-английски. — А если я дам тебе боби, — сказал он мальчугану лет десяти, кутавшемуся в лоскут истрепанного пледа, — ты будешь тогда понимать по-английски? — Эге! Тогда буду, — отвечал пострел на очень приличном английском языке. — Так пойди и скажи своей матери, милый, что приехали два сассенахских джентльмена и хотят с ней поговорить. Между тем появилась и хозяйка с пылающей еловой лучиной в руке. От смолы, пропитывающей такого рода факелы (обычно их добывают на торфяных болотах), они горят искристо и ярко, так что горцы часто пользуются ими взамен свечей. Факел осветил хмурое и встревоженное лицо женщины, бледной, худой и довольно рослой, в грязном, рваном платье, которое даже вместе с пледом, или клетчатой шалью, с трудом могло отвечать требованиям приличия и уж никак не согревало. Черные волосы женщины, выбивавшиеся из-под чепца нечесаными прядями, и странный, растерянный взгляд, который она на нас остановила, — все это вызывало в уме представление о ведьме, потревоженной при свершении бесовских обрядов. Она наотрез отказалась впустить нас в дом. Мы взволнованно спорили, ссылаясь на дальность пути, на состояние наших лошадей, на тот неоспоримый факт, что мы не найдем ночлега ближе, чем в Калландере, а до него, по словам бэйли, оставалось семь шотландских миль. (Сколько это составляет в переводе на английскую меру, я никогда не мог в точности узнать, но думаю, надо считать приблизительно вдвое.) Упрямая хозяйка с пренебрежением отклонила наше требование. «Лучше проехать дальше, чем худо заночевать», — сказала нам она, изъясняясь на нижнешотландском наречии, так как была родом из Леннокса. Ее дом занят постояльцами, которым не понравится, если их потревожат посторонние. Она и сама не знает, что они за люди и кого они ждут к себе, — как будто красные куртки из гарнизона (последние слова она проговорила шепотом и очень выразительно). — Погода превосходная, — продолжала она, — ночевка на вольном воздухе охладит вашу кровь. Вы можете лечь не раздеваясь, как спят многие джентльмены в походе; в кустах, если выбрать хорошее местечко, право, не так уж сыро, а лошадей можно выгнать на гору, никто вас за это не попрекнет. — Послушайте, добрая женщина, — сказал я, пока бэйли вздыхал, не зная, на что решиться, — с тех пор, как мы обедали, прошло шесть часов, и за это время у нас не было во рту ни росинки. Я просто умираю с голоду, и мне вовсе не по вкусу ночевать, не поужинав, в здешних ваших горах. Я непременно должен войти в дом. Извинитесь как можете перед вашими гостями и скажите, что к ним прибавятся еще два-три путника. Эндрю, проводите лошадей в стойло. Геката поглядела на меня в изумлении и воскликнула: — Когда человек упрям, что с ним поделаешь! Если он хочет лезть черту на рога — пусть лезет! И какие же они чревоугодники, эти англичане! Он съел сегодня полный обед, а готов скорее поступиться жизнью и свободой, чем остаться без горячего ужина! Поставьте жаркое и пудинг по ту сторону Тофетской ямы, и англичанин прыгнет через нее, чтоб достать их. Я умываю руки. Идите за мной, сударь, — обратилась она к Эндрю, — я покажу вам, где поставить коней. Признаюсь, я был несколько смущен речами хозяйки, очевидно предупреждавшими о близкой опасности. Однако, высказав уже свое решение, я не желал отступать и отважно вошел в дом. Едва не переломав ноги о корзину с торфом и бочку с засолом, стоявшие по обеим сторонам в узком проходе, я отворил обветшалую, полуразвалившуюся дверь, сделанную не из досок, а из прутьев, и, сопровождаемый почтенным бэйли, вступил в главный зал этого шотландского караван-сарая. Вид его казался довольно необычным для глаз южанина. Посредине, питаемый пылающим торфом и валежником, весело полыхал огонь; но дым, не находя иного выхода, кроме отверстия в крыше, вился у стропил и висел черными клубами на высоте пяти футов от пола. Нижняя часть комнаты довольно основательно очищалась бесчисленными струями воздуха, тянувшегося к огню сквозь щели изломанной плетенки, заменявшей дверь, сквозь два четырехугольных проема, служивших, очевидно, окнами и завешенных один — платком, а другой — разодранной юбкой, но главным образом — сквозь различные малозаметные щели в стенах лачуги: сложенные из булыжника и торфа и сцементированные глиной, стены эти пропускали воздух в бесчисленные трещины. За старым дубовым столом, стоявшим у огня, сидели три человека, очевидно, постояльцы, которые невольно привлекали к себе внимание. Двое были в одежде горцев. Один, маленький смуглый человек с живым, переменчивым и раздраженным выражением лица, был в трузах — узких штанах из особой клетчатой вязаной ткани. Бэйли шепнул, что это, вероятно, «важная персона, потому что в трузах ходят здесь только дунье-вассалы , и нелегко соткать их по вкусу горцев». Другой горец был очень высокий, сильный мужчина, рыжеволосый, веснушчатый, с резкими скулами, с длинным подбородком — карикатура на типичного шотландца. Его плед отличался от пледа его спутника: в нем было много красного, тогда как у того преобладали в клетке черные и темно-зеленые тона. Третий, сидевший за тем же столом, был одет в городское платье — смелый, крепкий с виду человек, с уверенным взглядом и осанкой военного; кафтан его был богато и пышно расшит золотым позументом, а треуголка отличалась устрашающими размерами; шпага и пара пистолетов лежали перед ним на столе. Каждый из горцев воткнул перед собою в доску стола свой кинжал — в знак того, как мне объяснили впоследствии (странный знак! ), что их собеседование не должна нарушить ссора. Большая оловянная кружка, содержавшая около английской кварты асквибо — напитка, почти такого же крепкого, как водка, который горцы гонят из солода и пьют, не разбавляя, в изрядном количестве, — красовалась посреди стола перед достойными мужами. Щербатый кубок на деревянной ножке служил бокалом для всех троих и переходил из рук в руки с быстротой почти непостижимой, если принять в соображение крепость напитка. Эти люди говорили между собой громко и страстно, когда по-гэльски, а когда и по-английски. Еще один горец, закутанный в плед, растянулся на полу, положив голову на камень, прикрытый только пучком соломы, и спал или делал вид, что спит, безразличный ко всему, что творилось вокруг. Он тоже, по всей вероятности, был случайным путником, потому что лежал одетый, с мечом и щитом — обычное дорожное снаряжение его соплеменников. Койки различных размеров стояли по стенам — одни из трухлявых досок, другие из ивовых прутьев или переплетенных веток; на них спала семья хозяев — мужчины, женщины, дети; место их отдыха скрывала только темная завеса дыма, клубившегося сверху, снизу и вокруг. Мы вошли так тихо, а участники попойки, описанные мною, были так страстно увлечены разговором, что несколько минут они не замечали нас. Но я видел, что горец, лежавший у огня, приподнялся на локте, когда мы переступили порог, и, прикрыв пледом нижнюю половину лица, две-три секунды всматривался в нас; потом опять растянулся и, казалось, снова погрузился в сон, прерванный нашим появлением. Мы подошли к огню (как приятен был его вид в горах! ) и, кликнув хозяйку, впервые привлекли внимание постояльцев. Хозяйка подошла, поглядывая опасливо то на нас, то на другую компанию, и нерешительно ответила на нашу просьбу подать какую-нибудь еду. — Право, не знаю, — сказала она, — едва ли в доме что-нибудь найдется. — И тут же смягчила свой отказ, уточнив: — То есть что-нибудь подходящее для таких гостей. Я уверил ее, что нам лишь бы какой-нибудь ужин — привередничать не будем, поискал глазами, куда бы примоститься, и, не найдя ничего более удобного, приспособил старую клетку для кур вместо стула для мистера Джарви, а сам, опрокинув поломанную кадку, уселся на нее. Едва мы сели, вошел Эндрю Ферсервис и стал у меня за спиной. Туземцы, как я могу их назвать, глядели на нас неотрывно, точно растерявшись перед нашей самоуверенностью, а мы, или по крайней мере я, старались скрыть под напускным безразличием всякое подобие тревоги по поводу приема, какой окажут нам те, чье право первенства мы так бесцеремонно нарушили. Наконец тот горец, что был поменьше ростом, обратившись ко мне, сказал на превосходном английском языке и тоном крайнего высокомерия: — Вы, я вижу, расположились тут как дома, сэр? — Как и всегда, — отвечал я, — когда захожу в гостиницу. — А она не видаль, — сказал высокий горец, — не видаль по белому посоху на пороге, что дом заняли шентльмены для себя? — Я не притязаю на знание обычаев этой страны, но пусть мне объяснят, — возразил я, — каким образом три человека получают право лишить всех остальных путешественников единственного пристанища на много миль вокруг, где можно подкрепиться и найти ночлег. — У вас нет никакого права, — сказал бэйли. — Мы никого не хотим обидеть, но нет такого закона и права! Однако если графин хорошей водки разрешит спор, мы народ миролюбивый и готовы… — К черту вашу водку, сэр! — сказал третий и свирепо поправил на голове треуголку. — Нам не нужны ни ваша водка, ни ваше общество. Он встал со скамьи. Его товарищи тоже встали, переговариваясь вполголоса, оправляя пледы, фыркая и раздувая ноздри, как обычно делают их соплеменники, когда хотят сами себя распалить. — Я вас предупреждала, джентльмены, что добра не будет, — сказала хозяйка, — а вы не послушались. Уходите прочь из моего дома, не учиняйте мне здесь беспорядка! Не бывать тому, чтобы в доме у Джини Мак-Алпайн потревожили джентльмена и чтоб она смолчала. Бездельник англичанин шатается по дорогам в ночную пору и вздумал беспокоить честных джентльменов, когда они мирно пьют у очага! В другое время я вспомнил бы латинский стих: Dat veniam corvis, vexat censura columbasно не было времени на классические цитаты, потому что, по всей вероятности, схватка была неизбежна, и я был так возмущен негостеприимным и дерзким приемом, что ничего против нее не имел бы, если б меня не смущала забота о мистере Джарви, который ни по званию своему, ни по телосложению не годился для подобных похождений. Однако, видя, что те встают, я тоже вскочил и, скинув с плеч свой плащ, приготовился к защите. — Нас трое на трое, — сказал малорослый горец, примериваясь взглядом к нашей компании. — Если вы порядочные люди, докажите это! И, вынув палаш из ножен, он двинулся на меня. Я стал в оборонительную позицию и, сознавая превосходство своего оружия — рапиры, нисколько не опасался за исход борьбы. Бэйли проявил неожиданный пыл. Увидев перед собой великана-горца, обнажившего против него клинок, он схватился за эфес своей сабли, как он ее называл, и рванул раз, другой, но, убедившись, что сабля не склонна разлучиться с ножнами, с которыми ее прочно связали ржавчина и долгое бездействие, он схватил вместо оружия раскаленный докрасна резак, заменявший в хозяйстве кочергу, и стал орудовать им так успешно, что с первого же выпада подпалил на горце плед и тем вынудил противника отойти на почтительное расстояние, чтоб загасить на себе огонь. Эндрю же, которому пришлось драться с воителем из Нижней Шотландии, — говорю об этом с прискорбием, — исчез в самом начале сражения. Но его противник, крикнув: «Играем честно!» — решил, как видно, благородно воздержаться от участия в драке. Таким образом, когда мы вступили в поединок, в смысле численности стороны были равны. Я ставил себе целью выбить у противника оружие из рук, однако остерегался подойти к нему вплотную, боясь кинжала, который он держал в левой руке, отводя им удары моей рапиры. Между тем почтенному бэйли, несмотря на успех первого натиска, приходилось круто: тяжесть его оружия, собственная дородность и самая горячность быстро исчерпали его силы; он пыхтел в тяжелой одышке, и уже его жизнь почти зависела от милости победителя, когда спавший горец вскочил с полу, где лежал с обнаженным мечом в одной руке, со щитом в другой, и ринулся между изнемогшим бэйли и его противником со словами: — Я сам ел городской хлеб в Гласко, и, честное слово, я буду драться за судья Шарви в клахан Эберфойл, непременно! И, подкрепляя слова делом, неожиданный помощник наполнил свистом своего меча уши великана-земляка, который, ничуть не растерявшись, с лихвой платил за каждый выпад. Но так как оба ловко принимали удары на круглые деревянные щиты, обтянутые кожей и покрытые медными бляхами, борьба сопровождалась только лязгом и звоном, не угрожая серьезными последствиями. В самом деле, все это оказалось скорее бравадой, чем серьезной попыткой причинить нам вред. Джентльмен из Нижней Шотландии, который, как я упоминал, в начале схватки отошел в сторону за неимением противника, теперь соблаговолил взять на себя роль арбитра и миротворца. — Руки прочь! Руки прочь, довольно! Драка не насмерть. Пришельцы показали себя людьми чести и дали подобающее удовлетворение. Нет на свете человека, который так заботился бы о своей чести, как я, но напрасного кровопролития я не люблю. У меня, разумеется, не было особого желания продолжать борьбу. Мой противник также, по-видимому, склонен был вложить меч в ножны; бэйли, все еще не отдышавшегося, можно было считать hors de combat ; а наши два гладиатора прекратили состязание с той же готовностью, с какой вступили в него. — А теперь, — сказал достойный джентльмен, разыгравший роль посредника, — будем пить и беседовать, как честные люди; в доме хватит места для всех. Пусть этот славный маленький джентльмен, который, кажется, едва переводит дух после происшедшей здесь, как я сказал бы, легкой ссоры, закажет чарку водки, я поставлю другую в виде арчилоу , и мы будем пить по-братски, в складчину. — А кто саплатит са мой новый добрый плед? — сказал высокий горец. — В нем прожгли такую дыру, что можно просунуть в нее кочан капусты. Где это видано, чтобы достойный шентльмен срашался кочергой? — Не извольте беспокоиться, за этим дело не станет, — сказал бэйли, который уже отдышался и, довольный сознанием, что проявил достаточную отвагу, отнюдь не склонен был разрешать новый спор тем же многотрудным и сомнительным способом. — Если я ушиб кому голову, — сказал он, — я же дам и пластырь. Вы получите новый плед самого лучшего качества и цветов вашего клана, любезный, — скажите только, куда вам прислать его в Глазго. — Мне излишне называть свой клан — я, как всякому известно, из клана короля, — сказал горец, — но вы можете взять для образца лоскут от моего пледа, — фу ты, он пахнет паленой бараньей головой! Один шентльмен, мой двоюродный брат, когда повезет на продажу яйца из Гленкро, зайдет к вам за новым пледом на Мартынов день или около того — вы только укажите, где живете. Но все же, мой добрый шентльмен, в следующий раз, когда вы станете драться, вы из уважения к противнику бейтесь вашим мечом, раз уж вы его носите, а не резаком и не кочергой, как дикий индеец! — По чести скажу, — ответил бэйли, — каждый выходит из положения как может. Моя шпага не видела света со времени дела у Босуэл-бриджа, когда ею препоясался мой отец, упокой Господь его душу! И я не знаю хорошенько, пришлось ли ей и тогда выйти из ножен, потому что битва длилась совсем недолго. Во всяком случае, клинок так присосался к ножнам, что мне не под силу оказалось его вытащить; вот я и схватился за первое, что могло бы заменить мне оружие. Понятно, дни сражений для меня миновали, но я тем не менее не люблю покорно сносить обиду. Где же, однако, тот честный малый, который так добросердечно вступился за меня? Я разопью с ним чарку водки, хотя бы мне вовек не пришлось потом выпить другую. Но воителя, которого судья искал глазами, давно уже не было. Он ушел, не замеченный мистером Джарви, как только окончилась драка, но все же я успел узнать его: это дикое лицо, эти косматые рыжие волосы принадлежали, конечно, нашему старому знакомцу Дугалу, беглому привратнику глазговской тюрьмы. Я шепотом сообщил о своем открытии бэйли, и тот ответил, также понизив голос: — Хорошо, хорошо. Я вижу, известный вам человек сказал очень правильно: у бездельника Дугала есть некоторые проблески здравого ума. Посмотрю, подумаю, нельзя ли что-нибудь сделать для него. С этими словами он сел к столу и, раза два глубоко вздохнув, как будто бы в одышке, подозвал хозяйку: — А теперь, голубушка, когда я убедился, что брюхо у меня не продырявлено, — чего я с полным основанием мог опасаться, судя по тем делам, какие творятся в вашем доме, — для меня, я полагаю, самое лучшее будет чем-нибудь его наполнить. Хозяйка, обратившись в воплощенную услужливость, как только грозу пронесло, тотчас принялась готовить нам ужин. И, право, ничто меня так не удивляло во всей этой истории, как чрезвычайное спокойствие, с каким она и вся ее челядь отнеслись к разыгравшемуся в доме сражению. Милая женщина только крикнула кому-то из своих помощников: — Держите двери, двери держите! Хоть убей, не выпущу никого, пока не заплатят за постой! А чада и домочадцы, спавшие на тянувшихся вдоль стен нарах, предназначенных для семьи, только приподнялись каждый на своей постели, как были, без рубах, поглядели на драку, закричали: «Ох-ох!» — на разные голоса, соответственно их полу и возрасту, и снова крепко заснули — чуть ли не прежде, чем мы вложили клинки в ножны. Теперь, однако, хозяйка хлопотала вовсю, чтобы приготовить какую-нибудь снедь, и, к моему удивлению, очень скоро принялась жарить нам на сковороде вкусное блюдо из мелко нарубленной оленины, которое она состряпала так хорошо, что оно вполне могло удовлетворить если не эпикурейца, то проголодавшегося путешественника. На столе между тем появилась водка, к которой горцы, при всем пристрастии к своим спиртным напиткам, отнюдь не выказали отвращения — скорее даже наоборот; а джентльмен из Низины, когда чаша свершила первый круг, пожелал узнать, кто мы такие и куда держим путь. — Мы обыватели города Глазго, коль угодно вашей чести, — сказал бэйли с напускным самоуничижением, — едем в Стерлинг собрать кое-какие деньжата у тех, кто нам должен. По глупости я был недоволен, что он вздумал представить нас в таком скромном свете; но, памятуя свое обещание молчать, позволил спутнику вести дело по его собственному разумению. И правда, Уилл, когда я вспомнил, что почтенный человек не только пустился в далекое путешествие, что и само по себе было для него затруднительно (учтите, он был тяжел на подъем), но еще и оказался на волоске от смерти, — как я мог отказать ему в этой поблажке? Оратор противоположной партии, потянув носом, презрительно подхватил: — Только вам и дела, торговцам из Глазго, только вам и дела, что тащиться с одного конца Шотландии в другой и донимать без зазрения совести честных людей, которые, может быть, вроде меня случайно просрочили платеж! — Если б наши должники были такие честные джентльмены, каким я считаю вас, Гарсхаттахин, — возразил бэйли, — по совести скажу, мы не стали б утруждаться, потому что они бы сами приехали нас навестить. — Э… Что? Как? — воскликнул тот, кого он назвал по имени. — Не есть мне хлеба (хватит с нас говядины и водки), если это не мой старый друг, Никол Джарви, лучший человек, когда-либо ссужавший деньги под расписку джентльмену в нужде! Уж не в наши ли края вы держите путь? Не собирались ли вы заехать в Эндрик к Гарсхаттахину? — Нет, по совести — нет, мистер Галбрейт, — ответил бэйли, — у меня другие заботы. А я думал, вы спросите, не приехал ли я поразведать, как у нас дела с выплатой аренды с одного клочка земли, перешедшего ко мне по наследству. — Да ну ее, аренду! — сказал лэрд тоном самого сердечного расположения. — Черт меня подери, если я позволю вам говорить о делах, когда мы встретились тут, так близко от моих родных мест! Но смотрите, до чего же рейтузы и кафтан всадника меняют человека, — не узнал я моего старого, верного друга декана! — С вашего позволения — бэйли, — поправил мой спутник. — Но я знаю, почему вы ошиблись: земля была отказана моему покойному отцу, а он был деканом; и его звали, как и меня, — Никол. Сдается, после его смерти ни основная сумма, ни проценты мне не выплачивались, отсюда, понятно, и получилась ошибка. — Ладно, черт с ней, с ошибкой, и со всем, чем она вызвана! — ответил мистер Галбрейт. — Но я рад, что вас избрали в магистрат. Джентльмены, наполним кубок за здоровье моего замечательного друга, бэйли Никола Джарви! Двадцать лет я знал его отца и его самого. Выпили все? Полную чашу? Нальем другую! За то, чтоб он стал в скором времени провостом — вот именно, провостом! Выпьем за лорда-провоста Никола Джарви! А тем, кто станет утверждать, что в Глазго можно найти более подходящего человека на этот пост, тем я, Дункан Галбрейт из клана Гарсхаттахин, посоветую молчать об этом при мне, только и всего! На этом слове Дункан Галбрейт воинственно схватился рукой за шляпу и с вызывающим видом заломил ее набекрень. Водка, вероятно, показалась горцам лучшим оправданием для этих лестных тостов, и оба выпили здравицу, не вникая в ее смысл. Затем они завели разговор с мистером Галбрейтом на гэльском языке, которым тот владел вполне свободно: как я узнал позднее, он был родом из соседних с Горной Страной мест. — Я отлично узнал шельмеца с самого начала, — шепотом сказал мне бэйли, — но когда кровь кипела и были обнажены мечи, кто мог сказать, каким порядком вздумает он уплатить должок? Не так-то скоро заплатит он его обычным способом. Но он честный малый, и сердце у него отзывчивое: он не часто показывается в Глазго на Рыночной площади, но посылает нам немало дичи — оленины и глухарей. Я о деньгах своих не печалюсь. Отец мой, декан, очень уважал семью Гарсхаттахинов. Так как ужин был теперь почти готов, я стал искать глазами Эндрю Ферсервиса, но с той минуты, как начался поединок, верного моего оруженосца нигде не было видно. Хозяйка, однако, высказала предположение, что наш слуга пошел на конюшню, и предложила проводить меня туда со светильником. Ее молодцы, сказала она, сколько ни старались, так и не уговорили его отозваться, и, право же, ей неохота идти на конюшню одной в такой поздний час. Она женщина одинокая, а всякому известно, как Брауни в Бенйи-гаске обошел арднагованскую кабатчицу. «Мы давно знаем, — добавила она, — что Брауни повадился к нам на конюшню, потому-то и не уживается у нас ни один конюх». Все же она проводила меня к жалкому сараю, куда поставили наших злосчастных коней, предоставив им угощаться сеном, каждый стебель которого был толст, как черенок гусиного пера; и тут я тотчас убедился, что у нее были совсем другие основания увести меня от прочих гостей, нежели те, какие она приводила. — Прочтите, — сказала она, когда мы подошли к дверям конюшни, и сунула мне в руки клочок бумаги. — И слава тебе Господи, что я это сбыла с рук! Тут тебе и королевские солдаты, и англичане, и катераны, и конокрады, грабежи и убийства — нет, честной женщине спокойней бы жить в аду, чем на границе Горной Страны. С этими словами она передала мне светильник и вернулась в дом. ГЛАВА XXIX Не лиры звон — волынка красит горы, Мак-Лина клич и посвист Мак-Грегора.     Ответ Джона Купера Аллану Рэмзи Я остановился у входа в стойло, если можно было так назвать то место, где стояли кони вместе с козами, птицей, свиньями и коровами, — под одной крышей с жилым домом; но, впрочем (утонченность, неведомая прочим жителям деревни и приписываемая, как я узнал позднее, непомерной спеси Джини Мак-Алпайн, нашей хозяйки), это помещение имело отдельный вход, помимо того, которым пользовались ее двуногие постояльцы. При свете факела я разобрал следующие строки, написанные на сыром, скомканном и грязном клочке бумаги и адресованные: «Мистеру Ф.О., молодому саксонскому джентльмену, в его почтенные руки». Письмо гласило: «Сэр, коршуны вылетели на охоту, так что я не могу свидеться с вами и моим уважаемым родичем, б. Н. Д., в клахане Эберфойл, как я намеревался. Прошу вас по возможности избегать излишнего общения с теми, кого вы тут застанете: это чревато неприятностями. Особе, которая передаст вам письмо, можно довериться; она проводит вас в то место, где я, с Божьей помощью, смогу безопасно встретиться с вами, если вы и мой родич захотите навестить мой бедный дом, где я, назло врагам, могу оказать все то гостеприимство, какое оказывает шотландец, и где мы торжественно выпьем за здоровье некоей Д.В. и потолкуем об известных вам делах, в которых надеюсь посодействовать вам. Засим остаюсь, как говорится между джентльменами, готовый к услугам Р.М.Г». Я был сильно огорчен содержанием письма: оно, очевидно, отдаляло и место и срок той помощи, которую я рассчитывал получить от Кэмбела. Но все же утешительно было знать, что он по-прежнему готов мне помочь, а без него я не надеялся вернуть бумаги отца. Поэтому я решил следовать его наставлениям и, соблюдая всемерную осторожность по отношению к постояльцам, при первом же удобном случае добиться от хозяйки указаний, как мне увидеться с этой загадочной личностью. Ближайшей моей задачей было разыскать Эндрю Ферсервиса. Несколько раз я окликал его по имени, заглядывал во все углы стойла, рискуя поджечь строение, — и поджег бы, если бы две-три охапки сена и соломы не тонули в изобилии мокрой подстилки и навоза. Наконец на мои настойчивые призывы: «Эндрю Ферсервис! Эндрю! Болван! Осел! Где ты?» — прозвучало еле слышное «Здесь!», такое заунывное, точно и впрямь стонал сам Брауни. Я пошел на голос и пробрался в угол хлева, где, притулившись за бочкой с перьями всех птиц, погибших на благо обществу в течение последнего месяца, сидел отважный Эндрю. Отчасти силой, отчасти приказаниями и уговорами я заставил его выйти на свежий воздух. Первые слова его были: — Я честный человек, сэр. — Какой дьявол спрашивает о вашей честности? — сказал я. — И на что она сейчас далась? Мне надо, чтоб вы пошли и прислуживали нам за ужином. — Да, — повторил Эндрю, едва ли понимая толком, что я ему говорю, — я честный человек, сколько бы мистер Джарви ни порочил меня. Правда, я, как и многие грешники, слишком привержен душою к миру и благам мирским, но все же я честный человек, и хоть я говорил, что брошу вас на болоте, но на самом деле, видит Бог, я совсем не собирался вас бросать и говорил просто так — как люди, когда торгуются, мелют всякий вздор, чтобы выговорить побольше в свою пользу. Я очень люблю вашу честь, даром что вы молоды, и не расстался бы с вами так легко. — К чему вы клоните, черт возьми? — перебил я. — Ведь, кажется, все много раз улаживалось к вашему удовольствию. Или нет? Неужели вы каждый час будете ни с того ни с сего грозить мне уходом? — Да, но до сих пор я говорил о расчете только для фасона, — ответил Эндрю, — а теперь дело серьезное. Ни за какие блага в мире не поеду я с вашей честью ни шагу дальше; а послушали бы вы моего глупого совета, так вы бы и сами решили, что лучше отступиться от своего слова, чем продолжать путь. Я искренне вас уважаю, и я уверен, вас и друзья похвалили бы, когда бы вы оставили шалые затеи и зажили спокойно и разумно. Я никак не могу сопровождать вас дальше, даже если бы знал, что без проводника и советника вы заплутаетесь и погибнете в пути. Ехать в страну Роб Роя — значит просто искушать провидение. — Роб Роя? — повторил я с удивлением. — Я с таким не знаком. Что это за новые плутни, Эндрю? — Тяжело, — молвил Эндрю, — очень тяжело, когда человек говорит святую правду, а ему не верят, и только потому, что раз-другой он сказал лишнее и немного приврал по нужде. Вам не к чему спрашивать, кто такой Роб Рой, — свирепейший грабитель и разбойник (прости Господи! Нас, надеюсь, никто не слышит), — раз у вас лежит в кармане его письмо. Я слышал, как один из молодцов просил эту чертову каргу, нашу хозяюшку, передать вам записку. Они думали, что я не понимаю их тарабарщину; говорить по-ихнему я и впрямь не горазд, но когда другие говорят при мне, могу разобрать, о чем идет речь. Я не думал вам об этом докладывать, но со страху иной раз выложишь многое, что лучше б держать про себя. Ох, мистер Фрэнк, все сумасбродство вашего дяди и все бесчинства его сыновей ничто перед этим! Пейте мертвую, как сэр Гилдебранд; начинайте каждое Божье утро чаркой водки, как сквайр Перси; затевайте драки, как сквайр Торнклиф; распутничайте с девчонками, как сквайр Джон; играйте, как Ричард; вербуйте души папе и дьяволу, как Рэшли; блудите, бесчинствуйте, нарушайте воскресный отдых и служите папе, как все они вместе, — но — Боже милостивый! — пожалейте свою молодую жизнь, не ездите к Роб Рою! Тревога Эндрю была слишком искренней, я не мог заподозрить его в притворстве. Но я сказал ему только, что намерен заночевать здесь, в корчме, и хочу, чтоб он присмотрел за конями. А что до всего остального, то я приказываю ему соблюдать строжайшее молчание о предмете его беспокойства; сам же он может положиться, что я не пойду на опасное дело, не приняв надлежащих мер. Он с сокрушенным видом побрел за мною в дом, процедив сквозь зубы: — Надо б о людях сперва позаботиться, потом уже о лошадях: у меня за весь день не было во рту ничего, кроме жесткой ножки старой болотной курицы. Гармоническое согласие в обществе, по-видимому, несколько нарушилось, пока меня не было, потому что я застал мистера Галбрейта и моего друга бэйли в разгаре спора. — Не желаю слушать такие речи, — говорил мистер Джарви, когда я вошел, — ни о герцоге Аргайле, ни о Кэмбелах. Герцог — достойный человек и большой государственный ум, он гордость своей страны, друг и покровитель глазговской торговли. — Я ничего не скажу против Мак-Каллумора и Слиох-нан-Диамида, — усмехнулся малорослый горец. — Я живу по ту сторону Гленкро, так что мне не приходится ссориться с Инверэри. — Наш лох никогда не видел лимфады Комилов , — сказал высокий горец. — Я могу говорить, что думаю, никого не опасаясь. Я ставлю Комилов не выше, чем Кованов, и можете передать Мак-Каллумору, что Аллан Иверах это сказал. Отсюда до Лохоу — кричи, не докричишься. Мистер Галбрейт, на которого многократные тосты уже оказывали свое действие, с силой хлопнул ладонью по столу и сказал сурово: — За этой семьей — кровавый долг, и когда-нибудь она его заплатит. Кости верного и доблестного Грэма давно вопиют в гробу о мести герцогам Обмана и их приспешникам. В Шотландии если было предательство, в нем всегда замешан был кто-нибудь из Комилов; и теперь, когда победила неправая сторона, кто, как не Комилы, ратует за полное принижение правой? Но такой порядок долго не простоит, и придет пора наточить железную деву , чтоб рубить головы кому надо. Я надеюсь увидеть, как старая, ржавая красотка примется опять за кровавую жатву. — Стыдно вам, Гарсхаттахин! — воскликнул бэйли. — Стыдно, сэр! Зачем говорить такие вещи в присутствии блюстителя закона и нарываться самому на неприятности? Как вы предполагаете содержать семью и расплачиваться с кредиторами (со мною и с другими), если вы и впредь будете вести такую безрассудную жизнь, которая непременно навлечет на вас кару закона к большому ущербу для всех, кто с вами связан? — Черт побери моих кредиторов, — возразил доблестный Галбрейт, — и вас заодно, если вы из той же породы! Говорю вам, скоро водворится другой порядок, и Комилы не будут у нас так высоко заносить голову и посылать своих собак туда, куда не смеют сунуться сами; не будут покрывать воров, и убийц, и гонителей, поощряя их разорять и грабить более достойных людей и более честные кланы, чем их собственный. Мистер Джарви был весьма расположен продолжать спор, но вкусный запах тушеной оленины, которую хозяйка в ту минуту поставила перед нами, оказался таким могущественным примирителем, что бэйли с великим рвением склонился над тарелкой, предоставив новым знакомцам вести прения между собой. — Истинная правда, — сказал высокий горец, которого, как я узнал, звали Стюартом, — нам не надо было бы хлопотать и трудиться, устраивать тут совещания о том, как бы нам расправиться с Роб Роем, если бы Комилы не укрывали его. Я вышел раз на него с отрядом в тридцать человек из нашего клана — с Гленфинласами и кое с кем из Аппинов. Мы гнали Мак-Грегоров, как гонят оленя, пока не дошли до Гленфаллохской земли, и тут Комилы поднялись и не дали нам продолжать преследование, так что все наши труды пропали даром. А я дорого дал бы, чтоб еще раз оказаться так близко от Роб Роя, как в тот день! Как нарочно, каждый предмет, затронутый воинственными джентльменами, давал моему другу бэйли повод к обиде. — Простите, если я выскажу прямо свое мнение, сэр, но вы, пожалуй, сняли бы с себя последнюю рубаху, чтоб находиться так далеко от Роба, как сейчас. Честное слово, мой раскаленный резак ничто в сравнении с его палашом. — Уж лучше бы вы не поминали свой резак, или, ей-богу, я заставлю вас проглотить ваши слова и дам в придачу отведать холодной стали, чтоб они навсегда застряли в вашем горле! — И, смерив бэйли недобрым взглядом, горец положил руку на кинжал. — Не будем заводить ссоры, Аллан, — сказал его малорослый товарищ. — Если джентльмен из Глазго питает уважение к Роб Рою, мы, может быть, сегодня ночью покажем ему его героя в кандалах, а поутру он увидит его пляшущим на веревке: слишком долго наша страна терпела от него, и песня его спета. Пора нам, Аллан, идти к нашим ребятам. — Погодите, Инверашаллох, — сказал Галбрейт. — Помните, как это говорится. «Месяц светит», — сказал Беннигаск. «Еще по пинте», — ответил Лесли. Не вредно б и нам распить еще по чарке. — Довольно мы выпили чарок! — возразил Инверашаллох. — Я всегда готов распить кварту асквибо или водки с порядочным человеком, но черт меня подери, если я выпью лишнюю каплю, когда наутро предстоит дело. И, по моему скромному разумению, Гарсхаттахин, вам пора подумать о ваших всадниках и привести их сюда, в клахан, до рассвета, чтобы нам не ударить лицом в грязь. — Какого дьявола вы так спешите? — сказал Гарсхаттахин. — Обед и обедня еще никогда не мешали делу. Предоставили бы мне всем распоряжаться, я б ни за что не стал звать вас из ваших горных трущоб нам на подмогу. Гарнизон и наши собственные всадники без труда изловили бы Роб Роя. Вот эта рука, — сказал он, сжав кулак, — повалила б его наземь и не просила бы у горца помощи. — Что ж, вы могли бы нас и не тревожить, — сказал Инверашаллох. — Я не прискакал бы сюда за шестьдесят миль, когда бы за мной не послали. Но, с вашего позволения, я посоветовал бы вам придержать язык, если вы желаете успеха. Над кем гроза, тому, говорят, долго жить; так и с тем, кого нам с вами называть излишне. Птицу не изловишь, кидая в нее шапкой. И так уже джентльмены узнали многое, чего бы им не довелось услышать, если б водка не была слишком крепкой для вашей головы, майор Галбрейт. Нечего вам заламывать шляпу и заноситься передо мной, любезный, потому что я этого не потерплю. — Я уже сказал, — произнес Галбрейт с торжественной пьяной спесью, — я уже сказал, что этой ночью я больше не буду ссориться ни с гладким сукном, ни с тартаном. Когда исполню служебный долг, я охотно подерусь и с вами и с любым горцем или горожанином, но пока долг не выполнен — ни за что! Однако пора бы явиться сюда красным курткам. Если бы требовалось напакостить королю Иакову, нам не пришлось бы их долго ждать, а когда нужно оградить спокойствие страны, они, как добрые соседи, не волнуются. Он еще не договорил, как мы услышали мерный шаг пехотного отряда, и в комнату вошел офицер, за которым следовали два-три ряда солдат. Офицер заговорил на чистом английском языке, который приятно ласкал мой слух, уже привыкший к разнообразным говорам Верхней и Нижней Шотландии: — Вы, я полагаю, майор Галбрейт, командир эскадрона леннокской милиции, а эти два горца — те шотландские джентльмены, с которыми я должен встретиться на этом месте? Те ответили утвердительно и предложили офицеру закусить и выпить, но он отклонил приглашение: — Я и так опоздал, джентльмены, и хочу наверстать упущенное время. Мне дан приказ на розыск и арест двух лиц, виновных в государственной измене. — Здесь мы умываем руки, — сказал Инверашаллох. — Я пришел сюда со своими людьми воевать с рыжим Мак-Грегором, убившим моего семиюродного брата Дункана Мак-Ларена из Инверненти , но я не желаю трогать честных джентльменов, разъезжающих по своим личным делам. — И я не желаю, — подхватил Иверах. Майор Галбрейт принял торжественный вид и, предварив свою речь икотой, заговорил в таком смысле: — Я ничего не скажу против короля Георга, капитан, ибо случилось так, что я уполномочен действовать от его имени. Но если одна служба хороша, это не значит, сэр, что другая плоха, и для многих имя «Иаков» звучит не хуже, чем имя «Георг». Один — король, сидящий на престоле, другой — король, который по праву мог бы сидеть на престоле; по-моему, честный человек может и должен соблюдать верность им обоим, капитан. Но пока что я разделяю мнение лорда-наместника, как подобает офицеру милиции и доверенному лицу, а говорить о государственной измене — значит терять напрасно время: меньше будешь говорить, скорее сделаешь дело. — С грустью смотрю, на что вы употребили ваше время, сэр, — ответил англичанин (и в самом деле, в рассуждениях честного джентльмена чувствовался сильный привкус выпитых им напитков), — а хотелось бы, сэр, чтобы вы при таких серьезных обстоятельствах распорядились им иначе. Я посоветовал бы вам поспать часок. Джентльмены тоже из вашей компании? — добавил он, глядя на бэйли и на меня. Занятые уничтожением ужина, мы даже и не оглянулись на офицера, когда он вошел. — Путешественники, сэр, — сказал Галбрейт, — мирные люди — плавающие и путешествующие, как значится в молитвеннике. — Согласно предписанию, — сказал капитан, взяв светильник, чтоб лучше нас разглядеть, — я должен арестовать одного пожилого и одного молодого человека, и мне кажется, эти джентльмены подходят под приметы. — Осторожней, сэр, — сказал мистер Джарви. — Ни ваша красная куртка, ни шляпа с галуном не защитят вас, если вы нанесете мне оскорбление. Я вас привлеку к двойной ответственности: за клевету и за неправильный арест. Я свободный гражданин и член магистрата города Глазго; меня зовут Никол Джарви, как звали до меня моего отца. Я бэйли и с гордостью ношу это звание, а мой отец был деканом. — Он был пуританским псом, — сказал майор Галбрейт, — и сражался против короля у Босуэл-бриджа. — Он платил по своим обязательствам, мистер Галбрейт, — сказал бэйли, — и был честнее той особы, которую носят ваши ноги. — Некогда мне слушать разговоры! — сказал офицер. — Я решительно должен буду задержать вас, джентльмены, если вы не предъявите свидетельства, что вы — верноподданные короля. — Я требую, чтоб меня препроводили к каким-либо гражданским властям, — сказал бэйли, — к шерифу или мировому судье. Я не обязан отвечать каждой красной куртке, которая вздумает докучать мне вопросами. — Хорошо, сэр, я буду знать, как мне с вами обойтись, если вы не захотите говорить. А вы, сэр? — обратился он ко мне. — Как ваше имя? — Фрэнсис Осбалдистон, сэр. — Как, сын Гилдебранда Осбалдистона из Нортумберленда? — Нет, сэр, — перебил бэйли, — сын великого Уильяма Осбалдистона из торгового дома «Осбалдистон и Трешем» на Журавлиной улице в Лондоне. — Боюсь, сэр, — сказал капитан, — ваше имя только усиливает подозрение против вас. Я вынужден потребовать, чтоб вы передали мне все находящиеся при вас документы. Я заметил, что горцы тревожно переглянулись, услышав сделанное мне предложение. — Мне, — сказал я, — нечего передавать. Офицер приказал обезоружить и обыскать меня. Сопротивляться было бы безумием. Я сдал оружие и подчинился обыску, который произвели со всею учтивостью, какая при этом возможна. При мне не нашли ничего, кроме записки, полученной мною в тот вечер через хозяйку. — Это совсем не то, чего я ждал, — сказал офицер, — но и это дает мне веские основания вас задержать. Я уличаю вас в письменных сношениях с разбойником, стоящим вне закона, Робертом Мак-Грегором Кэмбелом, который так долго был чумою здешних мест. Что вы скажете в объяснение? — Шпионы Роба, — сказал Инверашаллох. — Вздернем их на первом же дереве, они этого вполне заслуживают. — Мы едем за своим добром, джентльмены, — сказал бэйли, — за своею собственностью, случайно попавшей в его руки: нет, надеюсь, такого закона, чтобы человеку запрещалось беречь свою собственность. — Как попало к вам это письмо? — сказал, обратясь ко мне, офицер. Я не желал выдавать бедную женщину, которая передала мне записку, и промолчал. — Вам что-нибудь известно об этом, любезный? — сказал офицер, глядя на Эндрю, у которого после брошенной горцем угрозы челюсти стучали, как кастаньеты. — Да, я знаю все… Тут вертелся один шелудивый горец; он-то и передал письмо длинноязыкой ведьме, здешней хозяйке. Я могу присягнуть, что мой господин ничего об этом не знал. Но он собирался ехать в горы повидаться с Робом. Ох, сэр, вы проявите истинное милосердие, если отрядите несколько ваших солдат проводить его обратно в Глазго, хочет он того или нет. А мистера Джарви можете задержать подольше, он в состоянии уплатить любой штраф, какой вы на него наложите, — так же, впрочем, как и мой господин. А я только бедный садовник, вам со мною и возиться-то не стоит. — Я думаю, — сказал офицер, — самое лучшее будет отправить их под конвоем в гарнизон. Они, очевидно, состоят в тесных сношениях с неприятелем, и я отнюдь не желаю нести ответственность, отпустив их на свободу. Джентльмены, вы должны считать себя моими пленниками. С наступлением рассвета я отправлю вас в надежное место. Если вы те, за кого себя выдаете, это тут же выяснится и особого беспокойства для вас не будет — вас только продержат под арестом день-другой. Никаких возражений я слушать не могу, — добавил он, отвернувшись от мистера Джарви, который раскрыл было рот, чтобы что-то ему сказать, — моя служба не оставляет мне времени на праздные препирательства. — Прекрасно, сэр, прекрасно, — сказал бэйли, — дудите на вашей дудке! Но как бы не пришлось вам затанцевать под мою, не доиграв плясовую. Между офицером и горцами началось тревожное совещание, но они говорили так тихо, что невозможно было уловить, о чем шла речь. Договорившись, все четверо вышли из дому. Когда дверь захлопнулась за ними, бэйли высказался таким образом: — Это горцы из западных кланов и такие же головорезы, как их соседи, если верить всему, что рассказывают; и все-таки, вы видите, их привели от границ Аргайлшира воевать с бедным Робом — сводить счеты по старой вражде с ним и его родом. За ними Грэмы, Бьюкэнаны, лэрды из Леннокса — все на конях и все отлично вооружены. Их ссора всем известна, и винить их я не могу — никто не любит терять своих коров; а солдаты тоже люди подневольные — куда послали, туда иди. К тому времени, когда солнце встанет над холмами, бедному Робу дела будет по горло. Конечно, не годится члену магистрата желать чего-нибудь незаконного, но черт меня возьми, если я не порадуюсь от всей души, когда услышу, что Роб всех их проучил! ГЛАВА XXX Генерал! Я вас прошу, взгляните на меня, В лицо глядите — в женское лицо… На нем приметен страх? Иль тень боязни? Иль бледность? Бледность — да, но лишь от гнева, Что я у вас во власти.     «Боадицея» Нам разрешили поспать остаток ночи со всеми удобствами, какие доставляла убогая обстановка корчмы. Бэйли, утомленный дорогой и последующими приключениями и менее моего обеспокоенный нашим арестом, который лично ему грозил лишь временными неудобствами, а может быть, и менее взыскательный, чем я, к чистоте и благопристойности ложа, завалился на одну из коек, и вскоре я услышал его громкий храп. Моим же отдыхом был лишь тревожный сон, одолевавший меня, когда я склонял голову на стол. В течение ночи я подметил, что в движении солдат проявлялась какая-то неуверенность. Солдаты отсылались как будто на разведку и возвращались, не получив, очевидно, нужных сведений. Командир был явно встревожен и в нетерпении снова отряжал в разведку по два, по три человека; некоторые из них, как я заключил из того, что нашептывали друг другу оставшиеся, не возвращались в клахан. Брезжило утро, когда капрал и два солдата ворвались в хижину, с торжеством волоча за собою горца, в котором я тотчас узнал старого моего знакомца, бывшего тюремного привратника. Мистер Джарви, разбуженный шумом, сделал тотчас то же открытие и воскликнул: — Господи помилуй! Они захватили бездельника Дугала! Капитан, я представлю поручительство, вполне достаточное поручительство за бездельника Дугала. В ответ на это предложение, несомненно, подсказанное бэйли благодарностью за давешнее выступление горца в его защиту, капитан только посоветовал мистеру Джарви думать о собственных делах и помнить, что он сам сейчас под арестом. — Беру вас в свидетели, мистер Осбалдистон, — сказал бэйли, которому, вероятно, лучше были знакомы правила гражданского судопроизводства, нежели военного, — беру вас в свидетели, что он отклонил верное поручительство. По-моему, бездельник Дугал может начать процесс о неправильном аресте и требовать возмещения убытков по акту от тысяча семьсот первого года; я сам прослежу, чтобы суд не отказал бездельнику. Офицер, которого, как я узнал, звали Торнтоном, не обращая внимания на угрозы и требования бэйли, подверг Дугала обстоятельному допросу о его жизни и знакомствах, и пленник, хотя и с явной неохотой, вынужден был все же сознаться, что он знает Роб Роя Мак-Грегора; что виделся с ним в течение последнего года, в течение последних шести месяцев, в этом месяце, на этой неделе, и наконец — что он расстался с ним час назад. Подробности эти выжимались из пленника точно капли крови, и, по всей видимости, их исторгали только повторные угрозы капитана Торнтона вздернуть его на ближайшем дереве, если он не даст прямого ответа и точных указаний. — А теперь, друг мой, — сказал офицер, — извольте сообщить мне, сколько человек имеет сейчас при себе ваш господин. Дугал смотрел во все стороны, только не на допрашивающего, и начал, запинаясь: — Она сейчас не может знать точно… — Гляди мне в глаза, шотландская собака, — сказал офицер, — и помни, что твоя жизнь зависит от твоего ответа! Сколько негодяев было под командой у разбойника, когда ты с ним расстался? — О, не больше как шесть негодяев, когда я ушел. — А где остальные бандиты? — Пошли войной с помощником командира на западных молодцов. — На западные кланы? — переспросил капитан. — Гм, похоже на правду. А по какому гнусному делу отрядил он тебя? — Посмотреть, что делает здесь в клахане ваша честь и шентльмены красные куртки. — Бездельник все-таки в конце концов оказался предателем, — сказал бэйли, понемногу придвигавшийся ко мне и теперь стоявший за моей спиной. — Хорошо, что я не вошел в расход ради него. — А теперь, мой друг, — сказал капитан, — давайте договоримся. Вы признались, что вы шпион, — значит, вас следует повесить на ближайшем дереве; но если вы мне окажете услугу, я отплачу вам тем же. Будь любезен, Доналд, провести меня и небольшой отряд моих людей к тому месту, где ты оставил своего господина: я хочу сказать ему несколько слов по важному делу; а потом я отпущу тебя на все четыре стороны и дам тебе в придачу пять гиней. — Ох, ох! — воскликнул Дугал в отчаянии и смятении. — Она не может это сделать, не может! Лучше пусть она висит на дереве! — Хорошо, ты будешь повешен, друг мой, — сказал офицер, — и да падет твоя кровь на твою собственную голову. Капрал Крэмп, возьмите на себя обязанности провост-маршала и кончайте с ним! Капрал встал против бедного Дугала и начал неторопливо вязать из найденной им в доме веревки внушительную петлю. Затем он накинул ее на шею преступника и с помощью двух солдат проволок Дугала до порога, когда страх неминуемой смерти одержал верх и вырвал у несчастного крик: — Стойте, шентльмены, стойте! Сделаю, как приказала его честь! Стойте! — Бездельника еще не убрали? — сказал бэйли. — Сейчас он больше чем когда-либо заслуживает петли! Кончайте с ним, капрал! Почему вы его не уводите? — Я глубоко убежден, почтенный джентльмен, — сказал капрал, — что если бы вас самого вели на виселицу, вы, ей-богу, не стали бы нас торопить! Этот побочный диалог помешал мне расслышать, что произошло между пленником и капитаном Торнтоном, но я уловил, как первый прохныкал еле слышно: — И вы меня не попросите идти дальше? Только показать, где стоит Мак-Грегор? Ох-ох-ох! — Тише, негодяй, не орать! Да. Даю тебе слово, я не попрошу тебя идти дальше. Капрал, постройте людей перед домами и выведите этим джентльменам их лошадей: нам придется взять их с собой. Я не могу оставить здесь при них ни одного человека. Идите, ребята, становитесь под ружье. Солдаты засуетились и приготовились выступать. Нас в качестве пленников повели бок о бок с Дугалом. Когда мы выходили из хибарки, я слышал, как наш товарищ по плену напомнил капитану о пяти гинеях. — Вот они, — сказал офицер, положив золото ему на ладонь. — Но смотри, если ты вздумаешь повести меня не той дорогой, я размозжу тебе голову собственной рукой. — Этот бездельник, — сказал бэйли, — еще хуже, чем я думал: корыстная и вероломная тварь! О, мерзкий блеск наживы, обольщающий человека! Мой отец, декан, говорил, бывало: больше душ убито серебряной монетой, чем тел обнаженным мечом. Подошла хозяйка и потребовала уплаты, включая в счет и то, что было выпито и съедено майором Галбрейтом с его друзьями-горцами. Английский офицер стал возражать, но миссис Мак-Алпайн объявила, что она полагалась только на честное имя офицера, упоминаемое между ними, а иначе не поставила бы им ни одной стопки. Увидит ли она когда-нибудь мистера Галбрейта, неизвестно — может, да, может, нет, — но она знает наверное, что получить с него свои деньги ей уже не придется, она — бедная вдова и живет только на то, что платят постояльцы. Капитан Торнтон положил конец ее сетованиям, уплатив по счету сполна, что составило лишь несколько английских шиллингов, хотя та же сумма на шотландские деньги казалась весьма внушительной. Щедрый офицер хотел было расплатиться заодно за меня и за мистера Джарви, но бэйли, пренебрегши тихим советом хозяйки «выжимать из англичан все, что можно, потому что нам от них достаточно приходится терпеть», потребовал формальной справки, какая доля расхода падала на нас, и соответственно заплатил. Капитан воспользовался случаем принести нам извинение за арест: если мы благонамеренные подданные, сказал он, мы не обидимся, что нас дня на два задержали, когда это понадобилось для королевской службы, а если нет, то он только исполнил свой долг. Мы вынуждены были принять извинение, раз отклонять его было бесполезно, и вышли из дому, чтобы сопровождать отряд в походе. Вовек не забуду, с каким отрадным чувством переменил я продымленный, душный воздух темной шотландской хижины, где мы так неуютно провели ночь, на живительную прохладу утра; яркие лучи восходящего солнца падали из шатра лиловых и золотых облаков на такую романтически-прекрасную картину, какая никогда до той поры не радовала моих глаз. Слева лежала долина, где в своем пути на восток катился Форт, огибая красивый одинокий холм с гирляндами лесов. Справа, среди буйных зарослей, пригорков, скал, лежало широкое горное озеро; дыхание утреннего ветра курчавило на нем легкие волны, и каждая сверкала на бегу под лучами солнца. Высокие холмы, утесы, косогоры с колыхавшимися на них несажеными березовыми и дубовыми рощами образовали кайму у берегов пленительной водной глади и, так как листва перешептывалась с ветром и блистала на солнце, сообщали картине одиночества движение и жизнь. Только человек казался еще более приниженным среди этого ландшафта, где каждая обыденная черта природы дышала величием. Десять-двадцать убогих лачуг (буроков, как назвал их бэйли), составлявших поселок, именуемый клаханом Эберфойл, были сложены из булыжника, скрепленного вместо извести глиной, и покрыты дерном, бесхитростно положенным на перекладины из нетесаных бревен — березовых и дубовых, срубленных в окрестных лесах. Кровли так низко спускались к земле, что мы, по замечанию Эндрю Ферсервиса, могли бы прошлой ночью проехать по поселку и не заметить его, пока наши лошади не провалились бы где-нибудь в трубу. Мы видели, что лачуга миссис Мак-Алпайн при всем своем убожестве была много лучше всех других домов в поселке, и смело скажу (если после моего описания у вас возникла охота посмотреть на нее): едва ли в наши дни вы нашли бы в ней значительные улучшения, потому что шотландцы не так-то быстро вводят у себя какие-нибудь новшества, хотя бы и полезные. Обитатели этих убогих жилищ всполошились при нашем отъезде, и когда наш отряд в двадцать человек перед выступлением выстраивался в ряды, старые ведьмы поглядывали на нас в приоткрытые двери лачуг. Когда эти сивиллы высовывали свои седые головы, наполовину покрытые тугими фланелевыми чепцами, и хмурили косматые брови, и поднимали длинные костлявые руки со странными жестами и ужимками, и перекидывались замечаниями на гэльском языке, мне вспоминались ведьмы из «Макбета» и чудилось, что лицо каждой старой карги отмечено коварством вещих сестер. Выползали и маленькие дети: одни совсем голые, другие кое-как прикрытые лоскутами клетчатого сукна; они хлопали в крошечные ладошки и скалили зубы на английских солдат с выражением ненависти и злобы, не по годам глубокой. Меня особенно поразило, что среди жителей клахана, многолюдного при небольших его размерах, совсем не видно было мужчин — ни даже мальчиков десяти — двенадцати лет; и мне, естественно, пришло на ум, что от мужчин, мы, пожалуй, получим в дороге более ощутимые доказательства той ненависти, что тлела на лицах вокруг и пробуждала ропот женщин и детей. Только когда мы тронулись в поход, озлобление старших членов общины прорвалось наружу. Последняя шеренга солдат вышла из деревни, чтобы двинуться по узкой, избитой колее, оставленной санями, на которых местные жители перевозят торф, и ведущей в леса, окаймляющие нижний конец озера, когда вдруг пронзительный женский вопль пронесся в воздухе, мешаясь с писком малых детей, гиком мальчишек и хлопаньем в ладоши, каким обычно гэльские дамы подкрепляют изъявление ярости и горя. Я спросил у бледного как смерть Эндрю, что все это значит. — Боюсь, мы узнаем это слишком скоро, — ответил тот. — Что это значит? Это значит, что эберфойлские женщины клянут и поносят красные куртки и призывают беду на них и на каждого, кто говорит на саксонском языке. Я слышал и в Англии и в Шотландии, как ругаются бабы, — услышать, как баба ругается, нигде не диво, но таких зловредных языков, как у этих северных ведьм, таких мрачных пожеланий: чтоб людей перерезали как баранов, чтоб врагу по локоть искупать руки в крови их сердец и чтоб им умереть смертью Уолтера Каминга из Гийока, от которого ничего не осталось и собакам на обед, — такой страшной ругани я не слыхивал из человечьей глотки. Сам дьявол не научил бы их лучше проклинать. Хуже всего то, что они нам советуют идти вдоль озера и поглядеть, на что мы там нарвемся. Сопоставив сказанное мне Ферсервисом с моими собственными наблюдениями, я окончательно уверился, что горцы намерены напасть на наш отряд. Дорога, пока мы шли вперед и вперед, казалось, все больше позволяла опасаться такой неприятной помехи. Вначале она вилась стороной от озера, по болотистому лугу, поросшему кустами, проходя иногда сквозь темные, густые заросли, где в нескольких ярдах от нашего пути легко могла бы укрыться засада, и много раз пересекая бурные горные потоки, в которых вода часто доходила пехотинцам до колен, а течение было так стремительно, что устоять против него можно было, только если идти по двое, по трое, крепко взявшись под руку. Я был совершенно незнаком с военным делом, но мне представлялось несомненным, что полудикие воины, какими были, как я слышал, шотландские горцы, на таких переходах могли с большой выгодой атаковать отряд регулярных войск. Природный здравый смысл и острая наблюдательность бэйли привели его к тому же выводу, как я это понял из его попытки договориться с капитаном, к которому он обратился в таких выражениях: — Капитан, не подумайте, что я хочу к вам подольститься, добиваясь каких-нибудь милостей — их я презираю; и оговариваю: я оставляю за собой свободу действий и право жалобы на притеснения и беззаконный арест, — но, как друг короля Георга и его армии, я позволю себе спросить: не кажется ли вам, что вы могли бы удачней выбрать время для похода в горы? Если вы ищете Роб Роя, то надо вам знать, что при нем всегда состоит не меньше полусотни человек; а если он прихватит гленгайлских молодцов и ребят из Гленфинласов и Балквиддеров, он задаст вам перцу. Как друг короля, искренне вам советую — возвращайтесь вы лучше назад в клахан, потому что женщины в Эберфойле — все одно что чайки и буревестники в Кумризе: клекочут всегда к непогоде. — Не беспокойтесь, сэр, — ответил капитан Торнтон, — я исполняю данный мне приказ. И если вы друг короля Георга, вам приятно будет узнать, что этой банде негодяев, чья разнузданность так долго нарушала спокойствие страны, невозможно ускользнуть от мер, принятых теперь для расправы с ними. Эскадрон милиции под командой майора Галбрейта соединился уже с двумя другими конными отрядами, и они займут все горные проходы в нижней части этой дикой страны; триста горцев под предводительством двух джентльменов, которых вы видели в трактире, заняли верхние проходы, а несколько сильных частей гарнизона расставлены в горах и долинах по различным направлениям. Наши последние сведения о Роб Рое соответствуют сообщениям его шпиона: поняв, что окружен со всех сторон, Роб Рой, по-видимому, отпустил большую часть своих приверженцев с целью либо спрятаться, либо выбраться из кольца, пользуясь превосходным знанием обходных дорог. — Что-то мне сомнительно, — сказал бэйли. — В голове у Гарсхаттахина нынче утром было больше винных паров, чем здравого рассудка. И на вашем месте, капитан, я не стал бы в своих расчетах полагаться на горцев: ястреб ястребу глаз не выклюет. Они могут ссориться между собой, браниться, иногда угостят друг друга ударом палаша, но рано или поздно они непременно объединятся против всех цивилизованных людей, которые носят штаны на ляжках и имеют кошелек в кармане. По-видимому, капитан Торнтон не пропустил предостережения мимо ушей. Он подтянул строй, отдал команду солдатам примкнуть штыки и открыть затворы и выделил арьергард и авангард, каждый в составе одного капрала и двух солдат, каковым было строго наказано глядеть в оба и быть настороже. Дугал был подвергнут новому обстоятельному допросу, во время которого упрямо стоял на прежних своих показаниях, а когда его упрекали, что он ведет отряд опасной и подозрительной дорогой, он отвечал с раздражением, казавшимся вполне естественным: — Она не сама строил дорогу; если шентльмены любят ровные дороги, сидели бы в Гласко. Все шло как будто гладко, и мы снова двинулись в путь. Дорога наша, хоть и вела к озеру, была настолько затенена лесом, что мы лишь изредка видели сквозь деревья красивый водный простор. Но внезапно она вырвалась из чаши и, протянувшись по самому берегу озера, открыла нам свободный вид на его широкое зеркало, которое теперь, когда ветер улегся, отражало в себе спокойно-величавый и темный хребет, поросший вереском, громадные сизые утесы и косматые косогоры, окружавшие его. Холмы так близко подступили теперь к воде, такими крутыми и скалистыми склонами, что оставляли для прохода только занятую нами узкую полосу дороги под нависшими над ней утесами, откуда противник, просто скатывая вниз камни, мог бы истребить наш отряд, почти лишенный здесь возможности оказать сопротивление. Прибавьте к этому, что дорога огибала каждый выступ, врезавшийся в озеро, каждую бухту, редко позволяя нам видеть на сто ярдов вперед. Характер теснины, по которой мы продвигались, по-видимому, внушал нашему командиру некоторую тревогу, которую можно было угадать по его повторным приказаниям солдатам быть наготове и по угрозам прикончить Дугала на месте, если окажется, что он вовлек их в опасное дело. Дугал выслушивал угрозы с тупым безразличием, которое могло происходить от сознания собственной невиновности или же от непреклонной решимости. — Если шентльмены ищут Красный Грегарах, — сказал он, — они не могут ждать, что найдут его без самой маленькой опасности. Едва он произнес эти слова, как капрал, командовавший авангардом, остановил отряд, прислав одного из своих людей сказать капитану, что дорога впереди отрезана горцами, занявшими на том участке господствующую и трудно атакуемую позицию. Почти в ту же минуту от арьергарда пришло сообщение, что из леса, оставленного позади, доносятся звуки волынок. Капитан Торнтон, человек отваги и действия, тотчас решил пробиться вперед, не дожидаясь нападения с тыла. Уверив солдат, что они слышат волынки дружественных горцев, идущих им на подмогу, он разъяснил, как важно сейчас поспешить вперед и захватить Роб Роя прежде, чем подоспеют помощники и разделят с ними честь и награду, назначенную за голову знаменитого разбойника. Он поэтому велел арьергарду соединиться с центром и всему отряду дал приказ наступать, сдваивая ряды, чтоб колонна представляла такой фронт, какой допускала ширина дороги. Дугалу он сказал шепотом: «Если ты меня обманул, собака, ты умрешь!» — и поместил его в центре отряда, между двумя гренадерами, дав безоговорочный приказ пристрелить его при первой попытке к бегству. То же место указано было и нам, как наиболее безопасное. Взяв свою легкую пику у солдата, несшего ее, капитан Торнтон стал во главе небольшого отряда и отдал команду идти вперед. Отряд подвигался с настойчивостью, присущей английским солдатам. Только Эндрю Ферсервис не проявлял твердости, со страху совсем потеряв рассудок. Да, по правде сказать, и мы с мистером Джарви хоть и не испытывали того же трепета, но все же не могли со стоическим безразличием думать о гибели, грозившей нам в чужой, нас не касавшейся ссоре. Но не было времени на споры, не было никакого иного выхода. Мы были в двадцати ярдах от места, где авангард обнаружил присутствие неприятеля. То был один из тех скалистых мысов, которые врезались в озеро, с узенькой тропинкой по самому краю, как я описывал выше. Однако здесь тропа шла не у самой воды, как до сих пор, а несколькими резкими изгибами взбегала вверх и отвесно поднималась по круче базальтовой серой скалы, которая казалась совершенно неприступной. На ее вершине, куда добраться можно было только этой извилистой, узкой и ненадежной тропой, капрал, по его словам, увидел шапки и длинноствольные ружья нескольких горцев, залегших, наверно, в заросли кустов и высокого вереска на гребне. Капитан Торнтон приказал капралу идти вперед с тремя шеренгами — выбить предполагаемую засаду, а сам более медленным, но твердым шагом двинулся ему на подмогу с остальным отрядом. Задуманную таким образом атаку предупредило неожиданное появление женской фигуры на вершине скалы. — Стойте! — властным голосом промолвила женщина. — И скажите мне, что вы ищете в стране Мак-Грегора? Редко доводилось мне видеть образ более прекрасный, чем эта женщина. Ей можно было дать лет сорок с лишним, и, вероятно, лицо ее некогда отличалось гордой и впечатляющей красотой; но теперь, когда под влиянием непогоды или, может быть, опустошительного действия гор и страстей черты его сделались резче, оно казалось только сильным, суровым и выразительным. Плед носила она, не натягивая его на голову и плечи, как было в обычае у шотландок, но обмотав вокруг стана, как носят воины в Горной Стране. На ней была мужская шапочка с пером, в руке — обнаженный меч, за поясом — два пистолета. — Это Елена Кэмбел, жена Роба, — прошептал встревоженно бэйли. — Кое-кому из нас продырявят голову, не миновать этого! — Что вы ищете здесь? — снова спросила она капитана Торнтона, который выступил вперед для переговоров. — Мы ищем разбойника Роб Роя, Мак-Грегора Кэмбела, — отвечал офицер, — но с женщинами мы не воюем. Не оказывайте напрасного сопротивления королевским войскам, и обещаю, что с вами обойдутся милостиво и учтиво. — О да, — возразила амазонка, — мне ли не знать вашего милосердия! Вы не оставили мне даже доброго имени; моя мать отшатнется от меня в могиле, когда меня положат рядом с ней. Вы не оставили мне и моим родным ни дома, ни земли, ни постели, ни одеяла, не оставили нам ни коровы, чтоб нас прокормить, ни овцы, чтобы одеть нас; вы отняли у нас все, все! Самое имя наших предков вы отняли у нас, а теперь пришли отнять у нас жизнь. — Я ни у кого не хочу отнимать жизнь, — ответил капитан, — я только исполняю приказ. Если вы одна, добрая женщина, вам нечего бояться; если при вас есть такие, что дерзнут оказать нам бесполезное сопротивление, кровь их падет на их собственные головы! Вперед, сержант! — Марш вперед! — скомандовал младший офицер. — Вперед, ребята, — за головой Роб Роя, за мошною золота! Он двинулся ускоренным шагом в сопровождении шести рядовых. Но едва они достигли первого изгиба дороги на подъеме, несколько кремневых ружей с разных сторон открыли частый и меткий огонь. Сержант, раненный навылет в грудь, еще пытался одолеть подъем и, подтягиваясь на руках, карабкался на скалу, но пальцы его немели, и, сделав последнее отчаянное усилие, он упал, сорвавшись с уступа, в глубокое озеро и там погиб. Из рядовых трое упали, убитые или раненые; остальные отступили к своим с тяжелыми увечьями. — Гренадеры, во фронт! — крикнул капитан Торнтон. Вы должны помнить, Уилл, что в те дни солдаты этой категории действительно вооружены были теми разрушительными снарядами, от которых получили свое наименование. Итак, четыре гренадера двинулись в лоб. Офицер приказал остальному отряду быть готовым их поддержать и, сказав нам только: «Позаботьтесь о своей безопасности, джентльмены», — быстро, по порядку скомандовал гренадерам: — Открыть подсумок! Гранату в руку! Запалить фитиль! Вперед! Отряд, возглавляемый капитаном Торнтоном, двинулся в наступление, подбадривая себя громкими возгласами. Гренадеры приготовились кинуть гранаты в кусты, где лежала засада, мушкетеры — поддержать их быстрым штурмом. Дугал, забытый в пылу схватки, благоразумно отполз к зарослям, нависшим над дорогой в том месте, где мы сделали первую нашу остановку, и с проворством дикой кошки стал взбираться по круче. Я последовал его примеру, поняв инстинктом, что с открытой дороги горцы своим огнем сметут все. Я лез, пока хватило дыхания, потому что непрерывный огонь, при котором каждый выстрел множило тысячекратное эхо, шипение зажигаемых фитилей и раздающиеся вслед за ним взрывы гранат, мешаясь с солдатским «ура» и воплями горцев, — все это вместе, не стыжусь признаться, разжигало во мне желание укрыться в безопасном месте. Подъем вскоре стал так труден, что я отчаялся догнать Дугала. А тот перемахивал с уступа на уступ, с пенька на пенек проворней белки, и я отвел от него глаза и глянул вниз, чтоб узнать, что сталось с двумя другими моими спутниками. Оба находились в крайне неприятном положении. Мистер Джарви, которому страх придал, я думаю, на время некоторую долю ловкости, залез на двадцать футов вверх от дороги, когда вдруг, взбираясь с уступа на уступ, поскользнулся и заснул бы вечным сном рядом со своим отцом, деканом, на чьи слова и действия он так любил ссылаться, если б не длинная ветка растрепанного терновника, за которую зацепились фалды его дорожного кафтана: поддерживаемый ею, несчастный бэйли повис в воздухе, уподобившись эмблеме золотого руна над дверьми одного торговца возле Рыночных Ворот в родном его городе. Что же до Эндрю Ферсервиса, то он продвигался более успешно, пока не достиг вершины голого утеса, которая, поднимаясь над лесом, подвергала его (по крайней мере в его собственном воображении) всем опасностям идущей битвы, но в то же время была так крута и неприступна, что он не смел ни двинуться вперед, ни отступить. Шагая взад и вперед по узкой площадке на вершине утеса (точь-в-точь фигляр на деревенской ярмарке, увеселяющий гостей во время пирушки), он взывал о пощаде то на гэльском языке, то на английском — смотря по тому, на чью сторону клонились весы победы, — меж тем как на его призывы отвечали только стоны почтенного бейли, жестоко страдавшего не только от мрачных предчувствий, но и от неудобства позы, в которой он очутился, подвешенный за филейную часть. Видя опасное положение бэйли, я прежде всего подумал, как бы мне оказать ему помощь. Но это было невозможно без содействия Эндрю; а между тем ни знаки, ни просьбы, ни приказы, ни увещания не могли побудить его набраться мужества и слезть со своей злосчастной вышки: подобно бездарному и нелюбимому министру, мой слуга был не способен спуститься с высоты, на которую самонадеянно поднялся. Он торчал на своем утесе, изливал жалобные мольбы о пощаде, не достигавшие ничьих ушей, и метался взад и вперед, извиваясь всем телом самым комическим образом, чтобы уклониться от пуль, свистевших, как ему мерещилось, над самой его головой. Через несколько минут этот повод для страха отпал, так как огонь, вначале столь упорный, сразу стих, — верный знак, что борьба закончилась. Теперь предо мной встала задача подняться на такое место, откуда я мог бы видеть исход боя, и воззвать к милости победителей, которые, думал я (чья бы сторона ни взяла верх), не оставят почтенного бэйли висеть, подобно гробу Магомета, между небом и землей и протянут ему руку помощи. Наконец, взбираясь то на один, то на другой уступ, я нашел пункт, откуда открывался вид на поле битвы. Она действительно пришла к концу; и, как я предугадывал, исходя из позиций противников, завершилась поражением капитана Торнтона. Я увидел, как горцы разоружают офицера и остатки его отряда. Всего их уцелело человек двенадцать, да и те в большинстве были ранены. Окруженные неприятелем, втрое превосходившим их численностью, не имея возможности ни пробиться вперед, ни отступить под убийственным и метким огнем, на который они не могли успешно отвечать, солдаты сложили наконец оружие по приказу офицера: тот увидел, что дорога в тылу занята и что сопротивляться далее значило бы напрасно жертвовать жизнью своих подчиненных. Горцам, стрелявшим из-за прикрытия, победа стоила недорого — один убитый и двое раненных осколками гранат. Все это я узнал позднее. Теперь же я мог только догадаться об исходе сражения, видя, как у английского офицера, чье лицо было залито кровью, отбирают его шляпу и оружие и как его солдаты, угрюмые и подавленные, в тесном кольце обступивших их воинственных дикарей подчиняются с видом глубокой скорби тем суровым мерам, какими законы войны позволяют победителю оградить себя от мести побежденного. ГЛАВА XXXI «Горе сраженному», — сказал суровый Бренно, Когда под галльский меч склонился Рим надменный. «Горе сраженному», — сказал он, и клинок Тяжеле на весы, чем римский выкуп, лег. И горю на полях, где битва жертвы множит, Власть победителя одна предел положит.     «Галлиада» С тревогой старался я в рядах победителей различить Дугала. Я почти не сомневался, что в плен он попал умышленно, с целью завести английского офицера в теснину, и я невольно дивился тому, с каким искусством невежественный и полудикий с виду горец разыграл свою роль: как он с притворной неохотой выдавал свои ложные сведения, сообщение которых и было с самого начала его целью. Я видел, что мы подвергнем себя опасности, если подступимся к победителям сейчас же, в их первом упоении победой, не чуждом жестокости, — ибо два или три солдата, которым их раны не позволили встать, были заколоты победителями, или, вернее, оборванными мальчишками-горцами, сопровождавшими их. Отсюда я заключил, что для нас будет рискованно представиться без посредника; а так как Кэмбела (которого я теперь не мог не отождествлять со знаменитым разбойником Роб Роем) нигде не было видно, я решил искать покровительства у его лазутчика, Дугала. Напрасно искал я глазами вокруг, и наконец я вернулся, чтобы выяснить, какую помощь смогу оказать один моему несчастному другу, когда, к моей великой радости, увидел мистера Джарви: избавившись от своего висячего положения, он, хотя с почерневшим лицом и в разодранной одежде, но все же целый и невредимый, сидел под той самой скалой, перед которой недавно висел. Я поспешил подойти к нему с поздравлениями, но он принял их далеко не так сердечно, как я их приносил. Задыхаясь в тяжелом приступе кашля, он в ответ на мои излияния с трудом выдавил из себя отрывочные слова: — Ух! ух! ух! ух! .. А еще говорят, что друг… ух-ух! .. что друг ближе родного брата… ух-ух-ух! Когда я приехал сюда, мистер Осбалдистон, в эту страну, проклятую Богом и людьми, ух-ух! (да простится мне, что поминаю Бога всуе! ) не ради чего иного, как только по вашим делам, вы сперва бросаете меня на произвол судьбы, чтоб меня утопили или застрелили в схватке между бешеными горцами и красными куртками, а потом оставляете висеть между небом и землей, как огородное чучело, и даже пальцем не пошевелите, чтоб вызволить меня. Это, по-вашему, честно? Я принес тысячу извинений и так усердно доказывал невозможность вызволить человека в таком положении моими одинокими усилиями, что в конце концов достиг успеха, и мистер Джарви, по натуре такой же добродушный, как и вспыльчивый, вернул мне свое расположение. Только теперь я позволил себе спросить, как удалось ему высвободиться. — Высвободиться? Я провисел бы там до самого Страшного суда! Что я мог сделать, когда голова у меня повисла в одну сторону, а пятки — в другую, как чаши весов для пряжи на старой таможне! Меня, как и вчера, спас бездельник Дугал: он отрезал кинжалом фалды моего кафтана и вдвоем еще с одним голоштанником поставил меня на ноги так ловко, точно я век на них стоял, не отрываясь от земли. Но смотрите, что значит добротное сукно: будь на мне ваш гнилой французский камлот или какой-нибудь там драп-де-берри, он бы лопнул, как старая тряпка, под тяжестью моего тела. Честь и слава ткачу, соткавшему такую материю, — покачиваясь на ней, я был в полной безопасности, как габбарт, пришвартованный двойным канатом на пристани в Бруми-Ло. Я спросил затем, что сталось с его избавителем. — Бездельник (так продолжал он называть горца) объяснил мне, что опасно было бы подходить к леди, пока он не вернется, и просил подождать его здесь. Я полагаю, — продолжал бэйли, — что Дугал разыскивает нас. Он толковый малый… И, сказать по правде, я голову отдам на отсечение, что он прав насчет леди, как он ее величает, Елена Кэмбел и девушкой была не из кротких, а в замужестве не стала мягче. Люди говорят, что сам Роб ее побаивается. Она, чего доброго, не узнает меня — ведь мы не виделись много лет. Не стану я подходить к ней сам, лучше подождать бездельника Дугала. Я согласился с этим доводом. Но судьбе не угодно было в тот день, чтоб осторожность почтенного бэйли пошла на пользу ему или кому-либо другому. Эндрю Ферсервис, правда, перестал плясать на вершине, как только закончилась стрельба, давшая ему повод к такому странному занятию, однако он все еще сидел, как на шестке, на голом утесе, где представлял собой слишком заметный предмет, чтоб ускользнуть от зорких глаз горцев, когда у них нашлось время глядеть по сторонам. Мы поняли, что он замечен, по дикому громкому крику, поднявшемуся в толпе победителей, из которых трое или четверо тотчас же бросились в кусты и с разных сторон стали взбираться по скалистому склону горы к тому месту, где узрели это странное явление. Те, кто первыми приблизились на расстояние выстрела к бедному Эндрю, не стали утруждать себя попытками оказать помощь в его щекотливом положении: нацелившись в него из длинноствольных испанских ружей, они очень недвусмысленно дали ему понять, что он должен во что бы то ни стало сойти вниз и сдаться на их милость — или его изрешетят пулями, как полковую мишень для учебной стрельбы. Побуждаемый такой страшной угрозой к рискованному предприятию, Эндрю Ферсервис больше не мог колебаться: поставленный перед выбором между неминуемой гибелью и тою, что казалась не столь неизбежной, он предпочел последнюю и начал спускаться с утеса, цепляясь за плющ, за дубовые пни и выступы камней; при этом он в лихорадочной тревоге ни разу не упустил случая, когда его рука оказывалась свободной, протянуть ее с мольбой к собравшимся внизу джентльменам в пледах, как бы заклиная их не спускать взведенных курков. Словом, бедняга, подгоняемый противоречивыми чувствами, со страху благополучно совершил свой спуск с роковой скалы, на что его могла подвигнуть — я в том глубоко убежден — только угроза немедленной смерти. Неуклюжие движения Эндрю очень забавляли следивших снизу горцев, и, пока он спускался, они выстрелили раза два — конечно, не с целью ранить его, а только чтобы еще больше позабавиться его безмерным ужасом и подстегнуть его проворство. Наконец он достиг твердой и сравнительно ровной земли, или, вернее сказать, растянулся во всю длину на земле, так как у него в последнюю минуту подогнулись колени. Но горцы, стоявшие в ожидании, снова поставили его на ноги и, прежде чем он встал, успели отобрать у него не только содержимое его карманов, но также парик, шляпу, кафтан, чулки и башмаки. Это было проделано с такой удивительной быстротой, что мой слуга, упав на спину прилично одетым, осанистым городским лакеем, встал раскоряченным, ощипанным, плешивым, жалким вороньим пугалом. Не обращая внимания на боль, испытываемую его незащищенными пятками от соприкосновения с острыми камнями, по которым его гнали, обнаружившие Эндрю горцы продолжали волочить его вниз к дороге через все препятствия, встававшие на пути. Пока они спускались, мистер Джарви и я попали в поле зрения зорких, как у рыси, глаз, и тотчас же шестеро вооруженных молодцов окружили нас, подняв к нашим лицам и горлу острия своих кинжалов и мечей и почти вплотную наставив на нас заряженные пистолеты. Сопротивляться было бы чистым безумием, тем более что у нас не было никакого оружия. Поэтому мы покорились своей судьбе, и те, кто помогали нам совершить туалет, довольно невежливо принялись приводить нас в такое же «незамаскированное состояние» (говоря словами Лира), какое представляла собой беспёрая двуногая тварь — Эндрю Ферсервис, который стоял в нескольких ярдах от нас и трясся от страха и холода. Счастливая случайность спасла нас, однако, от этой крайности, ибо только я отдал свой шейный платок (великолепный «стейнкэрк», скажу мимоходом, с богатой вышивкой), а бэйли — свой куцый кафтан, как появился Дугал и дело приняло другой оборот. Настойчивыми увещаниями, руганью и угрозами (если судить о тоне его слов по силе жестикуляции) он принудил разбойников, как ни было им это обидно, не только приостановить грабеж, но и вернуть по принадлежности уже присвоенную добычу. Он вырвал мой платок у завладевшего им молодца и в своем усердии восстановителя порядка обмотал его вокруг моей шеи с убийственной энергией, пробудившей во мне подозрение, что, проживая в Глазго, он был не только помощником тюремщика, но, должно быть, учился заодно ремеслу палача. Мистеру Джарви он накинул на плечи остатки его кафтана, и, так как с большой дороги к нам стекались толпами горцы, он пошел вперед, приказав остальным оказать нам, и в особенности бэйли, необходимую помощь, чтобы мы могли совершить спуск сравнительно легко и благополучно. Но Эндрю Ферсервис тщетно надрывал легкие, умоляя Дугала взять и его под свое покровительство или хотя бы своим заступничеством обеспечить ему возвращение башмаков. — Чего там! — сказал в ответ Дугал. — Ты, я думаю, не из благородных. Твои деды, как я понимаю, ходили босые! И, предоставив Эндрю неторопливо следовать за нами, — точнее говоря, настолько неторопливо, насколько угодно было окружавшей его толпе, — он быстро привел нас вниз на тропу, где разыгралось сражение, и поспешил представить как добавочных пленников предводительнице горцев. Итак, нас поволокли к ней, причем Дугал дрался, боролся, вопил, точно его обидели больше всех, и отстранял угрозами и пинками каждого, кто пытался проявить больше усердия в нашем пленении, чем проявлял он сам. Наконец мы предстали перед героиней дня, которая своим видом — так же, как и дикие, причудливые и воинственные фигуры, окружавшие нас, — признаюсь, внушала мне сильные опасения. Я не знаю, действительно ли Елена Мак-Грегор вмешалась лично в битву (впоследствии меня убеждали в обратном), но пятна крови у нее на лбу, на ладонях, на обнаженных по локоть руках и на клинке меча, который она все еще держала в руке, ее горевшее огнем лицо и спутанные пряди иссиня-черных волос, выбившихся из-под красной шапки с пером, — все наводило на мысль, что она приняла непосредственное участие в сражении. Ее пронзительные черные глаза, все ее лицо выражало торжество победы и гордое сознание свершенной мести. Но ничего кровожадного или жестокого не было в ее облике; и она напомнила мне, когда улеглось первое волнение встречи, изображения библейских героинь, виденные мною в католических церквах во Франции. Правда, она не обладала красотой Юдифи, и черты ее не были отмечены той вдохновенностью, какую придают художники Деборе или жене Кенита Хебера, к чьим ногам склонился могучий притеснитель Израиля, пребывавший в языческом Харошефе, и пал, и лег бездыханный. Но все же горевший в ней восторг придавал ее лицу и осанке какое-то дикое величие, сближавшее ее с образами тех чудесных мастеров, которые явили нашим взорам героинь Священного писания. Я стоял в растерянности, не зная, как начать разговор с такой необыкновенной женщиной, когда мистер Джарви, разбив лед вступительным покашливанием (нас слишком быстро вели на аудиенцию, и у него опять началась одышка), обратился к Елене Мак-Грегор в таких выражениях: — Ух, ух! (И снова, и так далее.) Я очень рад счастливому случаю (дрожь в его голосе жестоко противоречила тому ударению, какое он сделал на слове «счастливому»)… счастливой возможности, — продолжал он, стараясь придать эпитету более естественную интонацию, — пожелать доброго утра жене моего сородича Робина… Ух, ух! Как живете? (Он разговорился и овладел уже своей обычной бойкой манерой, фамильярной и самоуверенной.) Как вам жилось все это время? Вы меня, конечно, забыли, миссис, Мак-Грегор Кэмбел, вашего кузена, ух, ух! Но вы помните, верно, моего отца, декана Никола Джарви с Соляного Рынка в Глазго? Чистейший был человек, почтеннейший и всегда уважал вас и вашу семью. Итак, как я уже сказал вам, я чрезвычайно рад встрече с миссис Мак-Грегор Кэмбел, супругой моего сородича. Я позволил бы себе вольность приветствовать вас по-родственному, если б ваши молодцы не скрутили мне так больно руки; и, сказать вам правду, Божескую и судейскую, вам, пожалуй, не мешало бы умыться, перед тем как выйти к своим друзьям. Развязность этого вступления плохо соответствовала приподнятому состоянию духа той особы, к которой оно было обращено, — женщины, только что одержавшей победу в опасной схватке, а теперь приступившей к вынесению смертных приговоров. — Кто ты такой, — сказала она, — что смеешь притязать на родство с Мак-Грегором, хотя не носишь его цветов и не говоришь на его языке? Кто ты такой? Речь и повадка у тебя как у собаки, а норовишь лечь подле оленя. — Не знаю, — продолжал неустрашимый бэйли, — может быть, вам и не разъясняли никогда, в каком мы с вами родстве, кузина, но это родство не тайна, и можно его доказать. Моя мать, Элспет Мак-Фарлен, была женой моего отца, декана Никола Джарви (упокой Господь их обоих! ). Элспет была дочерью Парлена Мак-Фарлена из Шилинга на Лох-Слое. А Парлен Мак-Фарлен, как может засвидетельствовать его ныне здравствующая дочь Мэгги Мак-Фарлен, иначе Мак-Наб, вышедшая замуж за Дункана Мак-Наба из Стакавраллахана, состоял с вашим супругом, Робином Мак-Грегором, не больше и не меньше как в четвертой степени родства, ибо… Но воительница подсекла генеалогическое древо, спросив высокомерно: — Неужели бурному потоку признавать родство с жалкой струйкой воды, отведенной от него прибрежными жителями на низкие домашние нужды? — Вы правы, уважаемая родственница, — сказал бэйли, — но, тем не менее, ручей был бы рад получить обратно воду из мельничной запруды среди лета, когда заблестит на солнце белая галька. Я отлично знаю, что вы, горцы, ни в грош не ставите нас, жителей Глазго, за наш язык и одежду; но каждый говорит на своем родном языке, которому его обучили в раннем детстве; и было бы смешно смотреть, если бы я, с моим толстым пузом, облачился в куцый кафтанчик горца и надел чулки до колен, подражая вашим голенастым молодцам. Мало того, любезная родственница, — продолжал он, не обращая внимания ни на знаки, которыми Дугал как бы призывал его к молчанию, ни на жесты нетерпения, вызванные у амазонки его болтовней, — вам следует помнить: самого короля нужда приводит иногда к дверям торговца. И я, как ни высоко вы чтите вашего мужа (и должны чтить: так положено каждой жене, в Писании на это указано), — как ни высоко чтите вы его, говорю я, все же вы должны признать, что я оказал Робу кое-какие услуги; уж я не поминаю жемчужного ожерелья, которое я прислал вам к свадьбе, когда Роб был еще честным скотоводом, делал дела и не водил компании с ворами и разбойниками, нарушая мир в королевстве и разоружая королевских солдат. Бэйли, видимо, задел больную струну в сердце родственницы. Она выпрямилась во весь рост, и смех, в котором презрение смешалось с горечью, выдал остроту ее чувств. — Да, — сказала она, — вы и вам подобные охотно признаете нас родственниками, покуда мы гнем спину, как ничтожные людишки, вынужденные жить под вашим господством, колоть вам дрова и таскать вам воду, поставлять скот для ваших обедов и верноподданных для ваших законов, чтоб вам было кого угнетать и кому наступать на горло. Но теперь мы свободны — свободны по тому самому приговору, который отнял у нас кров и очаг, пищу и одежду, который лишил меня всего, всего! .. И я не могу не застонать всякий раз, как подумаю, что я еще попираю землю не для одной только мести. К тому, что так успешно начато сегодня, я прибавлю такое дело, которое порвет все узы между Мак-Грегором и скрягами из Низины. Эй! Аллан! Дугал! Вяжите этих сассенахов пятками к затылку и киньте их в наше горное озеро — пусть ищут в нем своих родичей-горцев! Бэйли, встревоженный таким приказом, начал было увещевать эту женщину и, по всей вероятности, только сильней распалил бы ее негодование, но в эту минуту Дугал кинулся между ними и, заговорив на родном языке в быстрой и плавной манере, резко отличавшейся от его английского разговора, замедленного, неправильного, смешного, выступил с горячей речью — очевидно, в нашу защиту. Его госпожа возразила ему, или, вернее, оборвала его речь, воскликнув по-английски (словно хотела, чтоб мы вкусили заранее всю горечь смерти): — Подлая собака и сын собаки! Ты смеешь оспаривать мои повеления? Прикажи я тебе вырвать им языки и вложить язык одного в горло другому, чтоб узнать, который из двух лучше затарахтит на своем южном наречии; или вырвать их сердца и вложить сердце одного в грудь другому, чтоб увидеть, какое из двух лучше строит козни против Мак-Грегора, — а такие дела делались встарь во дни мести, когда наши отцы расплачивались за обиды, — прикажи я тебе что-либо подобное, разве и тогда не должен ты беспрекословно исполнить мой приказ? — Конечно, конечно, — ответил Дугал тоном глубокого смирения, — ваша воля будет исполнена, я же не спорю, но если можно… то есть, если б я думал, что госпоже так же приятно будет утопить в озере этого злосчастного негодяя, капитана красных курток, да капрала Крэмпа, да еще двух-трех солдат, я бы это сделал своими руками и куда как охотно, — это лучше, чем обижать честных мирных джентльменов, потому что они друзья Грегараха и пришли по приглашению вождя, а не как предатели, в этом я сам поручусь. Леди хотела возразить, но тут на дороге со стороны Эберфойла послышались дикие стоны волынок — возможно, тех самых, чьи звуки достигли слуха английских солдат и толкнули капитана Торнтона на решение не отступать назад, в деревню, а пробиваться вперед, когда он убедился, что проход занят. Схватка длилась очень недолго, и воины, шедшие под эту воинственную музыку, хоть и ускорили шаг, заслышав выстрелы, все-таки не успели принять участия в сражении. Победа была завершена без них, и теперь они явились лишь разделить торжество своих соплеменников. Вновь пришедшие всем своим видом разительно отличались от воинов, разбивших английский отряд, — и разница была далеко не в пользу последних. Среди горцев, окружавших атаманшу (если я могу так ее назвать, не погрешив против грамматики), были мужчины преклонного возраста, мальчики, едва способные держать меч, даже женщины — словом, все те, кого только крайность заставила взяться за оружие; и это прибавило оттенок горького стыда к отчаянию, омрачившему мужественное лицо Торнтона, когда он убедился, что только преимущество в численности и позиции позволило такому жалкому противнику одержать верх над его храбрыми солдатами. Но тридцать или сорок горцев, присоединившихся теперь к остальным, были все во цвете юности или возмужалости, ловкие, статные молодцы, а чулки до колен и перетянутые кушаками пледы выгодно подчеркивали их мускулистое сложение. Не только внешностью и одеждой превосходили они первый отряд, но также и вооружением. Люди атаманши, помимо кремневых ружей, были снабжены косами, секирами и другими видами старинного оружия, а у некоторых были только дубинки и длинные ножи. Во втором же отряде большинство носило за поясом пистолеты, и почти у всех висел спереди кинжал. У каждого было ружье в руке, палаш на боку и круглый щит из легкого дерева, обтянутый кожей и затейливо обитый медными бляхами, а в середине в него был вделан стальной шип. В походе или в перестрелках с неприятелем щит висел у них на левом плече, когда же дрались врукопашную — надевали на левую руку. Легко было видеть, что бойцы отборного отряда пришли не с победой, какою могли похвалиться их плохо снаряженные товарищи. Волынка время от времени издавала протяжные звуки, выражавшие чувства, очень далекие от торжества; и когда воины предстали пред женой своего вождя, они смотрели сокрушенно и печально. Молча выстроились они перед нею, и снова издала волынка тот же дикий и заунывный стон. Елена рванулась к ним, и на ее лице отразились и гнев и тревога. — Что это значит, Алластер? — спросила она музыканта. — Почему печальный напев в час победы? Роберт… Хэмиш… где Мак-Грегор? .. Где ваш отец? Ее сыновья, возглавлявшие отряд, подошли к ней медленным, нерешительным шагом и пробормотали несколько гэльских слов, которые исторгли у нее крик, гулко отдавшийся в скалах; все женщины и дети подхватили его, хлопая в ладоши, и так заголосили, точно жизнь их должна была изойти в плаче. Горное эхо, молчавшее с того часа, как смолк шум битвы, проснулось вновь, чтоб ответить на неистовый и нестройный вопль скорби, поднявший ночных птиц в их горных гнездах, — точно их удивило, что здесь, среди бела дня, происходит концерт безобразней и страшнее тех, какие задают они сами в ночной темноте. — Схвачен! — повторила Елена, когда вой понемногу утих. — Схвачен! В плену! И вы пришли живые сказать мне об этом? Трусливые псы! Для того ли я вскормила вас, чтобы вы жалели свою кровь в борьбе с врагами вашего отца и смотрели, как берут его в плен, и вернулись бы ко мне с этой вестью? Сыновья Мак-Грегора, к которым женщина обратила свой укор, были совсем юноши — старшему из них едва ли минуло двадцать лет. Его звали Хэмиш, или Джеймс, и он был на голову выше и много красивей брата — типичный юный горец с синими глазами и густыми светлыми волосами, падавшими волной из-под изящной синей шапочки. Младшего звали Робертом, но для различия с отцом горцы добавляли к его имени эпитет «Оог», что значит «молодой». Темные волосы, смуглое лицо, горевшее румянцем здоровья и воодушевления, стройное и крепкое, но не по годам развитое сложение отличали второго юношу. Горе и стыд омрачали их лица, когда стояли они оба перед матерью и с почтительной покорностью слушали упреки, которые она изливала на них. Наконец, когда ее негодование несколько улеглось, старший, заговорив по-английски (может быть, для того, чтобы их приверженцы его не поняли), начал почтительно оправдываться перед матерью за себя и за брата. Я стоял довольно близко и мог разобрать многое из его слов; а так как в нашем критическом положении было очень важно располагать сведениями, я слушал как мог внимательнее. Мак-Грегор, рассказал сын, был вызван на свидание одним негодяем из Нижней Шотландии, явившимся с полномочиями от… Он произнес имя очень тихо, но мне показалось, что оно похоже на мое. Мак-Грегор принял приглашение, но все же приказал задержать привезшего письмо англичанина в качестве заложника — на случай предательства. Итак, он отправился на назначенное место (оно носило дикое гэльское название, которого я не запомнил), взяв с собою только Ангюса Брека и Рори Маленького, а всем остальным велел остаться. Через полчаса Ангюс Брек вернулся с печальным известием, что на Мак-Грегоpa напал отряд леннокской милиции под начальством Галбрейта Гарсхаттахина и взял его в плен. Когда Мак-Грегор, добавил Брек, стал грозить, что его плен повлечет за собою казнь заложника, Галбрейт пренебрежительно ответил: «Ладно, пусть каждая сторона вешает, кого может. Мы повесим вора, а ваши удальцы пусть повесят таможенную крысу, Роб. Страна избавится сразу от двух зол — от разбойника-горца и от сборщика податей». За Ангюсом Бреком следили не так зорко, как за его господином, и он, пробыв под стражей столько, сколько было нужно, чтоб услышать эти разговоры, бежал из плена и принес известие в свой лагерь. — Ты узнал это, вероломный изменник, — сказала жена Мак-Грегора, — и не бросился тотчас на выручку отцу, чтоб вырвать его из рук врага или умереть на месте? Молодой Мак-Грегор в ответ скромно сослался на численный перевес противника и объяснил, что неприятель, по его сведениям, не делает приготовлений к отходу, а потому он, Хэмиш Мак-Грегор, решил вернуться в долину и, собрав внушительный отряд, с большими шансами на успех предпринять попытку отбить пленника. В заключение он добавил, что отряд Галбрейта, как он понимает, расположился на ночлег под Гартартаном, или в старом замке Монтейт, или в другом каком-либо укрепленном месте, которым, конечно, нетрудно будет завладеть, если собрать для этой цели достаточно людей. Я узнал впоследствии, что остальные приверженцы разбойника разделились на два сильных отряда: одному поручено было наблюдать за постоянным инверснейдским гарнизоном, часть которого, состоявшая под командой капитана Торнтона, была сейчас разбита; второй отряд выступил против горных кланов, которые объединились с регулярными войсками и обитателями Нижней Шотландии, чтобы общими силами предпринять вторжение в ту нелюдимую горную страну между озерами Лох-Ломонд, Лох-Кэтрин и Лох-Ард, которая в те времена называлась всеми страной Роб Роя, или Мак-Грегора. Спешно отправлены были гонцы, чтобы сосредоточить все силы, как я полагал, для нападения на противника; уныние и отчаяние, отразившиеся сперва на каждом лице, теперь уступили место надежде освободить вождя и жажде мести. Воспламененная этим чувством мести, жена Мак-Грегора приказала привести к ней заложника. Я думаю, что ее сыновья, опасаясь возможных последствий, держали до сих пор несчастного подальше от ее глаз. Если так, их гуманная осторожность лишь ненадолго отсрочила его судьбу. По приказу предводительницы из задних рядов отряда выволокли вперед полумертвого от страха пленника, и в его искаженных чертах я с удивлением и ужасом узнал своего старого знакомца — Морриса. Он распластался у ног предводительницы, пытаясь обнять ее колени, но она отступила на шаг, словно его прикосновение осквернило ее, так что в знак предельного уничижения он мог только поцеловать край ее пледа. Я никогда не слышал, чтобы человек в таком томлении духа молил о пощаде. Страх не лишил его языка, как бывает обычно, но напротив — сделал красноречивым. Подняв тусклое, как пепел, лицо, судорожно сжимая руки, а взглядом как будто прощаясь со всем земным, он клялся самыми страшными клятвами в полном своем неведении о каком-либо умысле против Роб Роя, которого и любит и чтит, как собственную душу. Затем с непоследовательностью человека, объятого ужасом, он сказал, что был лишь исполнителем чужой воли, и назвал имя Рэшли. Он молил только оставить ему жизнь. За жизнь он отдаст все, что есть у него на свете. Только жизни просит он, жизни — хотя бы в пытках и лишениях; он молит, чтобы ему позволили только дышать — хотя бы в самой сырой пещере в их горах. Невозможно описать, с каким презрением, гадливостью, омерзением жена Мак-Грегора глядела на несчастного, который молил о жалком благе — существовании. — Я позволила бы тебе жить, — сказала она, — если бы жизнь была для тебя таким же тяжелым, изнурительным бременем, как для меня, как для каждой благородной и высокой души. Но ты, жалкий червь, ты ползал бы в этом мире, нечувствительный к его мерзостям, к его неизбывным бедствиям, к постоянному росту преступлений и горя; ты способен жить и наслаждаться в то время, как благородные гибнут из-за предательства, а злодеи без роду и племени наступают пятой на шею храбрым и родовитым; ты способен объедаться, как собака мясника на бойне, жирея на требухе, когда вокруг уничтожают потомков древнейших и лучших родов! Нет, я не дам тебе жить и наслаждаться такими радостями! Ты умрешь, подлая собака, прежде, чем вон то облако пройдет по солнцу. Она отдала своим приближенным приказ на гэльском языке, и двое из них тотчас же схватили распростертого на земле пленника и потащили его к выступу скалы, нависшей над водой. Пленник испускал самые пронзительные жуткие крики, какие только может исторгнуть у человека страх, — да, я могу назвать их жуткими, потому что долгие годы они преследовали меня во сне! Когда убийцы, или палачи — назовите их как хотите, — поволокли его к месту казни, он в страшную эту минуту узнал меня и прокричал свои последние членораздельные слова: — О мистер Осбалдистон, спасите меня! Спасите! Я был так потрясен этим зрелищем, что не мог отказаться от попытки заступиться за приговоренного, хотя и сам с минуты на минуту ждал для себя той же участи. Но, как и следовало ожидать, мое вмешательство было сурово отклонено. Одни из горцев крепко держали Морриса, другие, завернув в плед большой, тяжелый камень, прикручивали его к шее несчастного, третьи поспешно стаскивали с него одежду. Полуголого и связанного, они швырнули его в озеро, достигавшее здесь двенадцати футов глубины, и громкие возгласы мстительного торжества не могли заглушить его последний предсмертный крик, страшный вопль смертельной тоски. Тело с плеском разбило темно-синюю воду, и горцы, держа наготове секиры и мечи, некоторое время следили, как бы их жертва, освободившись от груза, привязанного к ней, не выбралась на берег. Но узел был затянут надежно: несчастный пошел ко дну, вода, взвихренная было его падением, тихо сомкнулась над ним, — и единица жизни человеческой, жизни, о которой он так жадно молил, была навсегда скинута со счетов. ГЛАВА XXXII … До наступленья ночи Он должен быть отпущен на свободу, Иль, если месть горит, как рана в сердце, И сила есть в руке ее свершить, Земля застонет ваша.     Старинная пьеса Не знаю почему, но единичный акт насилия и жестокости сильнее действует на наши нервы, чем картины массового уничтожения. В этот день я видел, как в бою погибло несколько моих храбрых соотечественников, и мне казалось, что им выпал этот жребий, так же как мог бы он выпасть и другому человеку; и сердце мое хотя и сжималось от жалости, но не леденело от ужаса, с каким наблюдал я, как несчастного Морриса хладнокровно предают смерти. Я взглянул на мистера Джарви и прочел на его лице те же чувства, какие написаны были и на моем. Он не в силах был до конца подавить свой ужас и тихим, отрывистым шепотом ронял слова: — Заявляю протест против этого дела, как против кровавого, жестокого убийства. Безбожное дело! Бог воздаст за него должным образом в должный час. — Так вы не боитесь последовать той же дорогой? — сказала воительница, остановив на нем смертоносный взгляд, каким ястреб глядит на облюбованную им добычу. — Родственница! — сказал бэйли. — Ни один человек не захочет по доброй воле обрезать нить своей жизни раньше, чем отмеренная ему пряжа отработается на станке. Мне, если я останусь жив, надо сделать на земле еще немало дел — общественных и личных, в интересах городского магистрата и в собственных интересах; и потом, конечно, есть люди, которых я должен обеспечить, — например, бедную Мэтти; она сирота и состоит в дальнем родстве с лэрдом Лиммерфилдом. Так что когда все это сложишь конец к концу… право, все, что есть у человека, он отдаст за жизнь. — А если я отпущу вас на свободу, — сказала властная леди, — как тогда назовете вы расправу с этой английской собакой? — Ух! ух! .. гм! гм! — произнес судья, тщательно прочищая горло. — Я постарался бы говорить о ней как можно меньше — меньше скажешь слов, скорее справишь дело. — А если бы вам пришлось предстать пред лицом того, что у вас именуется правосудием, — продолжала она свой допрос, — что сказали бы вы тогда? Бэйли повел глазами в одну сторону, в другую, как будто задумал ускользнуть, потом ответил тоном человека, который, видя, что отступление невозможно, решает принять бой и дать отпор неприятелю. — Вы, я вижу, хотите припереть меня к стене. Но скажу вам прямо, родственница, я привык говорить всегда в согласии со своею совестью; и хотя ваш муж (очень жаль, что его здесь нет, — было бы лучше и для него и для меня), хотя ваш муж, как и этот бедный горец, бездельник Дугал, мог бы вам подтвердить, что Никол Джарви умеет не хуже всякого другого смотреть сквозь пальцы на ошибки друзей, — все же скажу вам, родственница, никогда мой язык не выговорит того, чего нет в моих мыслях; чем признать, что тот несчастный убит по закону, — я уж скорей соглашусь лежать рядом с ним на дне озера — хотя я думаю, вы первая женщина в Горной Стране, позволившая себе грозить жестокой казнью родственнику своего мужа, и не дальнему, а всего в четвертом колене. Возможно, твердый тон, принятый мистером Джарви в его последней речи, вернее мог подействовать на каменное сердце его родственницы, нежели тон заискивания, каким он говорил с ней до сих пор: так драгоценный камень можно резать сталью, тогда как более мягкому металлу он не поддается. Елена Мак-Грегор велела поставить нас обоих пред собой. — Ваше имя, — обратилась она ко мне, — Осбалдистон? Так назвала вас та собака, чьей смерти вы только что были свидетелем. — Да, мое имя Осбалдистон, — был мой ответ. — Рэшли Осбалдистон, не так ли? — продолжала она. — Нет, Фрэнсис. — Но вы знаете Рэшли Осбалдистона? Он ваш брат, если я не ошибаюсь, или, во всяком случае, ваш родственник и близкий друг. — Родственник, да, — возразил я, — но не друг. Мы недавно сошлись с ним в поединке, и нас разнял человек, который, как я понимаю, является вашим мужем. Кровь моя еще не обсохла на шпаге Рэшли, и рана на моем боку еще свежа. У меня нет причин называть его другом. — В таком случае, — отвечала она, — если вы не замешаны в его интриги, вы можете спокойно отправляться в лагерь Гарсхаттахина, не опасаясь, что вас задержат, и передать ему несколько слов от жены Мак-Грегора. Я ответил, что у милиции, по-моему, нет разумных поводов меня задерживать, что у меня, со своей стороны, нет причин бояться ареста и что если возлагаемая на меня миссия посла обеспечит неприкосновенность моему другу и моему слуге, попавшим в плен вместе со мною, я готов немедленно отправиться в путь. Пользуясь случаем, я добавил, что приехал в эти края по приглашению ее супруга, обещавшего мне свою помощь в одном важном для меня деле, и что мой друг, мистер Джарви, приехал со мной ради той цели. — И я очень жалею, что в сапоги мистера Джарви не было налито кипятку, когда он их натягивал, собираясь в такую дорогу, — прервал меня бэйли. — Узнаю вашего отца, — сказала, обратившись к сыновьям, Елена Мак-Грегор, — в том, что нам сообщает молодой англичанин. Мак-Грегор умен, пока на голове у него шапка горца, а в руке палаш; но как сменит тартан на городское сукно, он непременно ввяжется в жалкие интриги горожан и становится опять — после всего, что он выстрадал! — их посредником, их орудием, их рабом. — Добавьте, сударыня: их благодетелем, — сказал я. — Пусть так, — сказала она. — Но это самое презренное наименование среди всех других, потому что мой муж неизменно сеял семена благодеяний, а пожинал самую черную неблагодарность. Однако довольно об этом. Итак, я велю проводить вас до сторожевых постов неприятеля. Вы спросите начальника и передадите ему от меня, Елены Мак-Грегор, такое сообщение: если они тронут хоть волос на голове Мак-Грегора и если не отпустят его на свободу в течение двенадцати часов, то в Ленноксе не останется ни одной леди, которой не пришлось бы, прежде чем наступит Рождество, оплакать смерть дорогого человека; не будет фермера, который не горевал бы над спаленным амбаром и пустым коровником; не будет ни одного лэрда или сына лэрда, который вечером склонял бы голову на подушку в спокойной уверенности, что доживет до утра. А для начала, как только истечет срок, я пришлю им этого глазговского бэйли, этого английского капитана и всех остальных моих пленников завернутыми в плед и рассеченными на столько кусков, сколько клеток в тартане. Когда она договорила, капитан Торнтон, стоявший неподалеку и слышавший ее слова, добавил спокойно и твердо: — Передайте командующему привет от меня — привет от капитана Торнтона из гренадерского полка, и скажите, чтоб он исполнял свой долг и охранял пленника, нисколько не думая обо мне. Если я оказался так глуп, что позволил коварным горцам заманить меня в засаду, у меня хватит разума умереть за свою оплошность, не опозорив мундира. Мне только жаль моих несчастных соратников, — добавил он, — попавших в руки этих живодеров. — Тш, тш! — остановил его бэйли. — Вам что, жизнь надоела? Передайте и от меня поклон старшему офицеру, мистер Осбалдистон, — поклон от бэйли Никола Джарви, члена глазговского магистрата, как был им в свое время и мой отец, покойный декан, — и скажите, что тут несколько почтенных граждан попали в беду и ждут еще худших бед и что для общего блага самое будет лучшее, если он предоставит Робу вернуться в свои горы как ни в чем не бывало. Здесь уже совершилось одно нехорошее дело, но поскольку оно коснулось главным образом акцизника, не стоит поднимать шум по пустякам. Когда лица, больше всех заинтересованные в успехе моего посольства, дали мне свои противоречивые наказы и когда жена Мак-Грегора еще раз повторила, чтобы я запомнил и слово в слово передал ее ультиматум, мне наконец позволили отправиться в путь, а Эндрю Ферсервису — верно, чтоб избавиться от его назойливых причитаний, — разрешили меня сопровождать. Но из опасения, что я воспользуюсь лошадью для побега от конвоиров или, может быть, из желания удержать ценную добычу, мне дали понять, что я должен совершить свое путешествие пешком в сопровождении Хэмиша Мак-Грегора и двух его подчиненных, на которых возлагалась двойная задача: указать мне дорогу и разведать силы и расположение неприятеля. Одним из разведчиков был сперва назначен Дугал, но он сумел уклониться с целью, как мы узнали впоследствии, остаться и оберегать мистера Джарви, потому что, по своим понятиям о верности, считал себя обязанным оказывать добрые услуги бэйли, который в свое время был в какой-то мере его хозяином и покровителем. Около часу мы шли быстрым шагом, пока не пришли на покрытую кустарником возвышенность, откуда могли окинуть взглядом лежавшую внизу долину и все расположение милиции. Так как силы ее составляла по преимуществу конница, командование благоразумно отказалось от всяких попыток пробраться в горный проход, что так неудачно испробовал капитан Торнтон. С несомненным знанием военного дела выбрана была позиция на возвышении, в центре небольшой Эберфойлской долины, омываемой Фортом. Долину ограждают два кряжа невысоких гор, обращенных к ней стеною известковых скал с крупными выходами брекчии — залежей булыжника в более мягкой среде, затвердевшей и спаявшей его наподобие известкового раствора, — а за ними со всех сторон поднимаются вдали более высокие горы. Все же долина между этими кряжами настолько широка, что конница могла не опасаться внезапного нападения горцев; часовые и аванпосты были расставлены по всем направлениям достаточно далеко от главного отряда, который в случае тревоги всегда успел бы вскочить на коней и выстроиться в боевом порядке. Впрочем, в то время никто и не ждал от горцев дерзкой попытки атаковать кавалерийскую часть на открытой равнине, хотя позднейшие события показали, что они способны с успехом провести такую атаку . Когда я впервые познакомился с жителями Верхней Шотландии, они питали почти суеверный страх к кавалеристу, потому что рослый конь его кажется против маленького горного шелти свирепым и мощным животным, обученным к тому же, как воображали невежественные горцы, драться в бою копытами и зубами. Щипавшие траву кони на приколе, фигуры солдат, сидевших, стоявших и расхаживающих группами у красивой реки, и голые, но живописные скалы, возвышавшиеся с двух сторон, благородно вырисовывались на переднем плане, в то время как на востоке глаз улавливал сверкание озера Ментейт, а замок Стерлинг, смутно видневшийся вдали среди синих очертаний Охилских гор, довершал картину. Осмотрев внимательно ландшафт, юный Мак-Грегор сообщил мне, что теперь я должен спуститься в лагерь ополченцев и переговорить, как мне поручено, с их командиром; затем, грозно сжав кулак, он добавил, чтоб я не сообщал неприятелю, кто меня проводил до места и где я расстался со своим эскортом. Выслушав эти наставления, я в сопровождении Эндрю Ферсервиса спустился к стоянке войск. Сохранив от своего английского платья только штаны и носки, простоволосый, с голыми икрами, обутый в броги, пожертвованные ему из жалости Дугалом, с накинутым на плечи драным пледом взамен рубахи и куртки, мой несчастный слуга был похож на сумасшедшего, сбежавшего из шотландского Бедлама. Мы отошли недалеко, когда нас заметил один из часовых, который подъехал к нам, навел карабин и приказал не трогаться с места. Я повиновался и, когда всадник поравнялся со мной, попросил проводить меня к командиру. Меня тотчас привели к офицерам, которые сидели на траве и составляли, очевидно, свиту при одном из них, занимавшем более высокий пост. На нем была кираса из полированной стали, а поверх нее — знаки древнего рода Чертополоха. Мой приятель Гарсхаттахин и много других джентльменов, одни в мундирах, другие в штатском платье, но все вооруженные и со свитой, казалось, повиновались во всем этому важному лицу. Много слуг в богатых ливреях — верно, из его челяди — стояли тут же, готовые исполнять приказания. Засвидетельствовав свое глубокое почтение вельможе, как того требовал его ранг, я сообщил ему, что был невольным свидетелем поражения королевских солдат в битве с горцами в Лох-Ардском проходе (так, сказали мне, называлось место, где был взят в плен капитан Торнтон) и что победители грозят суровыми карами тем, кто попал в их руки, как и вообще всей Нижней Шотландии, если их предводитель, взятый утром в плен, не будет им возвращен целым и невредимым. Герцог (ибо тот, к кому я обращался, носил титул герцога) выслушал меня с полным спокойствием и ответил, что ему очень прискорбно обрекать несчастных джентльменов на жестокую расправу со стороны варваров, в чьи руки они попали, но бессмысленно надеяться, что он отпустит на волю главного виновника всех этих бесчинств и беззаконий и тем самым поощрит разнузданность его последователей. — Можете вернуться к тем, кто вас послал, — продолжал он, — и сообщить им, что Роб Рой Кэмбел, которого они зовут Мак-Грегором, на рассвете будет непреложно казнен по моему приказу, как преступник, взятый с оружием в руках и заслуживший смерть тысячью злодеяний; что меня справедливо почитали бы недостойным моего высокого звания и назначения, если бы я действовал иначе; что я найду способ оградить страну от их дерзких угроз и что если они тронут хоть волос на головах несчастных джентльменов, которых случай предал в их руки, я отвечу самой беспощадной местью — так, что камни их ущелий сто лет будут стонать от нее! Я смиренно попросил разрешения отклонить возложенную на меня почетную миссию и упомянул о явной опасности, связанной с нею, но благородный военачальник возразил, что если дело обстоит таким образом, я могу послать своего слугу. — Разве что дьявол влезет в мои ноги! — воскликнул Эндрю, не смущаясь присутствием высоких особ и не давая мне времени ответить самому. — Разве что дьявол влезет в мои ноги, а так я не сделаю ни шагу. Уж не думают ли господа, что у меня есть второе горло про запас, на случай, если Джон Горец полоснет меня по шее ножом? Или что я могу нырнуть в озеро у одного берега и выплыть у другого, как дикая утка? Ну нет! Каждый за себя, а Бог за всех! Пусть люди сами заботятся о себе да о своем роде-племени и свои поручения пусть исполняют сами, нечего посылать Эндрю! Роб Рой никогда близко не подходил к Дрипдейли, никогда не воровал груш да яблок ни у меня, ни у моих родных. С трудом уняв поток красноречия моего слуги, я напомнил герцогу, какой большой опасности подвергаются капитан Торнтон и мистер Джарви. Я готов, сказал я, передать условия герцога противной стороне, но пусть он видоизменит их настолько, чтоб осталась надежда спасти жизнь пленников. Я уверил его, что если я могу быть полезен, опасность меня не смутит, но все, чему я был свидетелем, не оставляет сомнений, что пленников тут же убьют, если предводитель разбойников будет казнен. На герцога мои слова явно произвели впечатление. Случай трудный, сказал он, и он это сознает, но на нем лежит «важнейший долг перед страной, которого нельзя не исполнить: Роб Рой должен умереть». Признаюсь, не без волнения выслушал я смертный приговор моему доброму знакомцу, мистеру Кэмбелу, который столько раз выказывал мне свое расположение. И в этом чувстве я был не одинок, потому что многие из приближенных герцога отважились высказаться в пользу осужденного. «Было бы разумнее, — говорили одни, — отправить его в замок Стерлинг и держать там под строжайшим надзором как заложника, чтобы утихомирить этим шайку и добиться ее роспуска. Очень жаль было бы отдать страну на разгром разбойникам, тем более что теперь, с наступлением длинных ночей, будет очень трудно предотвратить грабежи: охрану повсюду не расставишь, а горцы всегда сумеют выбрать незащищенный пункт». Другие добавляли, что было бы слишком жестоко предоставить пленников их участи, так как нельзя сомневаться, что в пылу мести угроза убить их будет тотчас исполнена. Гарсхаттахин осмелился пойти еще дальше, положившись на рыцарскую честь вельможи, хотя и знал, что у того были особые причины ненавидеть пленника. Правда, сказал он, Роб Рой неудобный сосед для Низины и, конечно, причиняет много беспокойства его светлости и он, быть может, поставил разбойничий промысел на такую широкую ногу, как никто в наши дни, однако у него есть голова на плечах и его можно еще как-нибудь урезонить, тогда как его жена и сыновья — сущие дьяволы, которые не знают ни страха, ни пощады, и во главе его бесшабашных головорезов станут поистине чумой для страны — хуже, чем был когда-либо Роб Рой». — Вздор! — оборвал герцог. — Ведь только ум да ловкость и позволяют этому человеку так долго удерживать свое владычество; рядовой шотландский разбойник был бы давно повешен, не погуляв на воле столько недель, сколько лет благоденствует Роб. Его шайка без него недолго будет докучать нам — не дольше проживет, чем оса без головы: ужалила раз, и тут же ее раздавили. Но Гарсхаттахин стоял на своем. — Всем известно, ваша светлость, — возразил он, — что я недолюбливаю Роба, как и он меня: он дважды очистил мои хлева и не раз угонял скот у моих арендаторов; тем не менее… — Тем не менее, Гарсхаттахин, — сказал с многозначительной улыбкой герцог, — вы, мне кажется, склонны считать такие вольности извинительными для друга ваших друзей, — а Роб отнюдь не числится врагом заморских друзей майора Галбрейта. — Если это и так, милорд, — сказал Гарсхаттахин в том же шутливом тоне, — это не самое худшее, что о нем известно. Однако не пора ли нам услышать весть от кланов, которой мы так долго дожидаемся? Будем надеяться, что они сдержат перед нами слово горцев… но я их знаю давно: не вяжутся английские ботфорты с шотландскими трузами. — Никогда не поверю, — сказал герцог. — Эти джентльмены известны своей честностью, и я не допускаю мысли, что они нарушат слово и не явятся. Вышлите еще двух всадников навстречу нашим друзьям. До их прихода нам нечего и думать о штурме того ущелья, где капитан Торнтон дал захватить себя врасплох и где, по моим сведениям, десять пеших бойцов могут держаться против лучшего в Европе конного полка. А пока распорядитесь накормить людей. Распоряжение это было отнесено и ко мне — очень кстати, так как я ничего еще не ел после наспех состряпанного ужина в Эберфойле накануне вечером. Отряженные разведчики вернулись, но не принесли никаких известий о вспомогательных отрядах. Солнце уже клонилось к закату, когда наконец явился горец, принадлежавший к тем кланам, от которых ждали подмоги, и с нижайшим поклоном передал герцогу письмо. — Превратиться мне в бочку кларета, — сказал Гарсхаттахин, — если это не любезное извещение, что проклятые горцы, которых мы притащили сюда после стольких трудов и мучений, надумали вернуться восвояси и предлагают нам управиться со своими делами собственными нашими силами! — Так и есть, джентльмены, — побагровев от гнева, подтвердил герцог, когда прочел письмо, нацарапанное на грязном клочке бумаги, хоть адрес был написан по всей форме: «В собственные высокочтимые руки Светлейшего и Могущественного Властителя, Герцога…» и так далее и так далее. — Наши союзники, — продолжал герцог, — изменили нам, джентльмены, и заключили с неприятелем сепаратный мир. — Такова судьба всех союзов, — сказал Гарсхаттахин. — Голландцы поступили бы с нами таким же образом, если бы мы упредили их в Утрехте. — Вы в веселом настроении, сэр, — сказал герцог, и его нахмуренные брови показали, как мало понравилась ему шутка майора. — Однако наше дело принимает серьезный оборот. Я думаю, никто из джентльменов не одобрил бы теперь попытки с нашей стороны идти дальше в глубь страны без поддержки дружественных кланов или же пехотных частей из Инверснейда? Все единогласно подтвердили, что сейчас подобная попытка была бы чистым безумием. — И было бы не очень разумно, — продолжал герцог, — оставаться здесь на месте, подвергаясь опасности ночного нападения. Поэтому я предлагаю отступить, расположиться лагерем в Духрее или Гартартане и, держа неусыпную и бдительную стражу, переждать до утра. Но прежде чем нам разойтись, я устрою допрос Роб Рою перед всеми вами: пусть собственные глаза и уши убедят вас, как безрассудно было бы дать возможность этому разбойнику продолжать свои беззакония. Был отдан соответственный приказ, и пленник предстал пред герцогом. Руки его были стянуты выше локтей и прикручены к телу конской подпругой, застегнутой на пряжку за спиной. Два капрала держали его с правой и с левой стороны, а две шеренги солдат, с карабинами на взводе, с примкнутыми штыками, для вящей безопасности шли позади. Впервые увидел я этого человека в его национальной одежде, подчеркивающей особенности его облика. Копна рыжих волос, которые, когда он носил костюм горожанина, были скрыты под шляпой и париком, выбивалась теперь из-под шотландской шапочки, оправдывая прозвище «Рой», то есть «Красный», под которым его больше всего знали в Нижней Шотландии и помнят до сих пор. Прозвище подтверждал и внешний вид той части ног от подола юбки до верхнего края чулок, которую горец оставляет голой: она была у него покрыта порослью густого короткого рыжего волоса, особенно вокруг колен, напоминая этим, а также своей жилистой силой ноги красно-бурого шотландского быка. В общем, из-за перемены одежды, а может быть, и потому, что я узнал его истинное грозное имя, внешность его представилась моим глазам настолько более дикой и необычной, чем представлялась раньше, что я едва признал в нем своего старого знакомца. Держался он смело, непринужденно (насколько ему позволяли путы), высокомерно, даже величественно. Он поклонился герцогу, кивнул Гарсхаттахину и другим и высказал некоторое удивление, увидев в этом обществе меня. — Давно мы с вами не виделись, мистер Кэмбел, — сказал герцог. — Да, милорд герцог; и я предпочел бы свидеться с вами в такое время, — он указал взглядом на свои скрученные руки, — когда я мог бы лучше выразить вашей светлости свое почтение. Но случай еще представится. — Другого случая у вас не будет, мистер Кэмбел, — ответил герцог, — потому что быстро приближается час, когда вы должны будете дать последний отчет во всех ваших земных делах. Я говорю это не для того, чтобы поиздеваться над вами в час вашего отчаяния, но вы должны знать, что близитесь к концу своего жизненного пути. Не буду отрицать, что иногда вы причиняли меньше вреда, чем принесли бы его другие, кто занимается тем же злосчастным ремеслом, и что вы проявляли порой признаки одаренности и даже не лишены добрых наклонностей, позволявших ждать от вас лучшего. Но вы сами знаете, как долго вы наводили грозу на ваших мирных соседей и какими разбойничьими действиями укрепляли и распространяли свою беззаконную власть. Короче: вы знаете, что заслужили смерть, и должны к ней приготовиться. — Милорд, — сказал Роб Рой, — хотя я и мог бы свалить вину за свои несчастья на вашу светлость, но я никогда не скажу, что вы сами были их намеренным и сознательным виновником. Если б я это думал, вы не восседали бы сегодня в качестве моего судьи: три раза вы были на ружейный выстрел от меня, когда думали только об олене, — а редко кто видел, чтобы я дал промах в стрельбе. Но тех, кто злоупотреблял благосклонным вниманием вашей светлости и восстановил вас против человека, бывшего некогда таким же мирным жителем этой страны, как и всякий другой, тех, кто, прикрываясь вашим именем, довел меня до крайности, — вот с теми я расплачиваюсь понемногу и, невзирая на все, что сказано сейчас вашей светлостью, надеюсь рассчитаться сполна. — Я знаю, — молвил герцог, вскипая гневом, — что вы отъявленный, бесстыдный негодяй, который, раз поклявшись совершить дурное дело, держит свое слово, но я приму меры и воспрепятствую вам. У вас нет других врагов, кроме собственных ваших злодейств. — Если бы я звался Грэм, а не Кэмбел, я, вероятно, меньше слышал бы о них, — ответил с упрямой решимостью Роб Рой. — Вы хорошо сделали бы, сэр, — сказал герцог, — если бы предупредили свою жену, своих родных и приверженцев, чтоб они осторожней обходились с джентльменами, которые попали сейчас в их руки, потому что я вдесятеро взыщу с них, с ваших родичей и сподвижников, за малейший вред, причиненный верноподданным его величества. — Милорд, — молвил в ответ Роб Рой, — никто из моих врагов не обвинит меня в кровожадности; и будь я сейчас среди своих, я управлял бы четырьмя-пятью сотнями диких горцев так же легко, как ваша светлость этими девятью-десятью лакеями и гонцами. Но если вы намерены лишить семью ее главы, приготовьтесь к тому, что члены этой семьи станут действовать самочинно. Однако, что бы ни случилось, там среди пленных находится один достойный человек, мой родственник, и он пострадать не должен. Есть здесь кто-нибудь, кто согласился бы оказать услугу Мак-Грегору? Он воздаст за нее, хоть сейчас его руки и связаны. Горец, принесший герцогу письмо, отозвался: — Я исполню вашу волю, Мак-Грегор, и нарочно вернусь ради этого в горы. Он подошел и принял от пленника поручение к жене, смысла которого я не понял, так как оно передано было по-гэльски, но я не сомневался, что оно обеспечивало безопасность мистеру Джарви. — Вы слышите, какая дерзость? — сказал герцог. — Этот человек открыто берет на себя роль посланника! Его поведение стоит поступка его хозяев, которые сами пригласили нас действовать сообща против этих разбойников и расторгли союз, как только Мак-Грегоры согласились уступить им Балквиддерский край, предмет их давнишнего спора. Нет в пледах верности, в тартане правды нет! Что твой хамелеон, они меняют цвет. — Ваш великий предок никогда так не говаривал, милорд, — вмешался майор Галбрейт. — И позвольте вам почтительно заметить, ваша светлость: вы никогда не имели бы случая этого сказать, если бы искали справедливости у самого истока… Верните честному человеку украденную кобылу; пусть каждая голова носит свою шляпу — и в Ленноксе порядок установится сам собой. — Тише, тише, Гарсхаттахин! — сказал герцог. — Вам небезопасно держать такие речи пред кем бы то ни было, а тем более предо мной; но вы, мне кажется, вообразили себя привилегированной особой. Извольте отвести вашу часть к Гартартану; я сам прослежу, чтобы пленника препроводили в Духрей, и пришлю вам завтра свои распоряжения. И соблаговолите не увольнять в отпуск ни одного из ваших солдат. — Ну, начинается: то приказ, то отмена приказа! — процедил сквозь зубы Гарсхаттахин. — Но терпение, друг мой, терпение! Настанет день, и мы сыграем с вами в игру «Меняйтесь местом — король идет»! Два конных отряда построились и приготовились к выступлению, торопясь прибыть засветло на ночные квартиры. Я получил скорее приказ, чем приглашение, примкнуть к отряду и заметил, что хоть и не числюсь больше пленником, но все же состою под подозрением. Да и то сказать, времена были опасные. Спор между якобитами и ганноверцами, раздиравший страну, постоянные ссоры и раздоры между жителями Верхней Шотландии, не говоря уже об исконной нескончаемой распре, разделяющей влиятельные шотландские семьи, — все это так обостряло всеобщую подозрительность, что одинокий, лишенный покровительства чужестранец почти неизбежно должен был натолкнуться в путешествии на какую-либо неприятность. Я, однако, примирился со своею участью, утешая себя надеждой, что, может быть, мне удастся получить от плененного разбойника кое-какие сведения о Рэшли и его происках. Но справедливость требует добавить, что мной владели не одни лишь себялюбивые помыслы, — судьба моего странного знакомца глубоко волновала меня, и я всей душой хотел помочь ему и оказать все услуги, какие потребуются в его несчастном положении и какие ему дозволено будет принять. ГЛАВА XXXIII Едва вступив на шаткий мост, Отвесил он поклон, Добрался вплавь до берега - И по полю бегом.     Гил Моррис Эхо в скалах и ложбинах с двух сторон отзывалось на трубы кавалерии, когда она, выстроившись в два отдельных отряда, медленной рысью двинулась по долине. Отряд под командой майора Галбрейта вскоре стал забирать вправо и переправился через Форт, чтобы к ночи поспеть на указанные ему квартиры — в расположенном поблизости старинном замке, насколько мне было известно. При переправе через поток всадники являли живописную картину, однако быстро исчезали из виду, поднимаясь на противоположный, одетый лесом берег. Мы продолжали свой марш в довольно стройном порядке. Для вернейшей охраны пленника герцог приказал посадить его на круп лошади за спиной одного своего слуги (его звали, как я потом узнал, Эван из Бриглендза) — самого рослого и сильного человека в отряде. Подпруга, опоясав тела обоих седоков, была застегнута на груди у великана, так что Робу невозможно было освободиться от своего стража. Я получил предписание держаться рядом с ними и был посажен для этого на полкового коня. Солдаты окружали нас так тесно, как позволяла ширина дороги, и постоянно по ту и другую сторону около нас скакал один, а иногда и два всадника с пистолетом в руке. Эндрю Ферсервису, посаженному на горного пони, где-то кем-то захваченного, разрешили ехать среди прочих слуг, которые в большом числе следовали за отрядом, не входя, однако, в общий строй с обученными ополченцами. Так мы проехали некоторое расстояние, пока не прибыли к месту, где и нам предстояло переправиться через реку. Форт, поскольку он берет начало в озере, достигает значительной глубины даже там, где он еще совсем не широк; спускаться же к переправе нужно было по скалистой крутой тропе в узкой расселине, где не могли пройти рядом два человека. Так как арьергарду и центру нашего небольшого отряда пришлось задержаться на высоком берегу, пока один за другим спускались в расселину всадники авангарда, произошла длительная заминка, как это обычно бывает в таких случаях, и даже некоторое замешательство: несколько всадников, из тех, кто не входил в постоянный состав эскадрона, ринулись, нарушив очередь, к проходу и внесли беспорядок также и в ряды милиции, хотя она была довольно хорошо обучена строю. Тогда-то, затертый в толпе на крутом берегу, я услышал, как Роб прошептал человеку, за спиной у которого он был посажен: — Твой отец, Эван, никогда не поволок бы старого друга, как теленка, на убой, хотя бы все герцоги христианской земли дали ему такой приказ. Эван ничего не ответил и только пожал плечами, точно говоря, что он не волен в своих делах. — Когда Мак-Грегоры спустятся в долину и ты увидишь пустые загоны, кровь на камнях очага и огонь, полыхающий между стропилами дома, тогда ты, может быть, поймешь, Эван, что если бы во главе их клана стоял твой приятель Роб, у тебя уцелело бы все то, о чем теперь болит твое сердце. Эван из Бриглендза, простонав, снова пожал плечами, но не сказал ни слова. — Обидно думать, — продолжал Роб, так тихо нашептывая свои укоры на ухо Эвану, что их не мог расслышать никто, кроме меня; а я, конечно, никоим образом не счел бы своим долгом помешать его побегу, — обидно думать, что для Эвана из Бриглендза, которому Роб Мак-Грегор не раз помогал рукой, мечом и кошельком, сердитый взгляд вельможи значит больше, чем жизнь друга. Эван был, как видно, сильно взволнован, но хранил молчание. С другого берега послышался возглас герцога: «Переправляйте пленника!» Эван пустил своего коня, и только успел я расслышать шепот: «Ты взвешиваешь, стоит ли кровь Мак-Грегора лопнувшего ремня? Но за нее тебе придется дать ответ и в этом мире и в том», — как их лошадь торопливо прошла мимо меня и, стремительно бросившись вперед, вступила в воду. — Не вам, сэр, не вам, — сказал мне один из кавалеристов, когда я хотел последовать за ними. И несколько всадников, оттеснив меня, устремились к переправе. Я видел, как на другом берегу герцог при меркнущем свете дня выстраивал свой отряд, по мере того как всадники вразброд — кто выше, кто ниже — выходили на берег. Многие уже переправились, другие были еще в воде, остальные только готовились войти в реку, когда внезапный всплеск дал мне понять, что красноречие Мак-Грегора не пропало даром и Эван решился дать разбойнику свободу и возможность отстоять свою жизнь. Герцог тоже услышал этот звук и тотчас понял, что он означал. — Собака! — крикнул он Эвану, когда тот вышел на берег. — Где пленник? И, не слушая оправданий, которые бормотал, запинаясь, испуганный вассал, он пустил ему в голову пулю — не знаю, смертельную или нет — и прокричал: — Джентльмены! Бросайтесь врассыпную и догоните негодяя. Сто гиней тому, кто изловит Роб Роя! Все мгновенно было охвачено движением и суматохой. Роб Рой, освободившись от своих пут, — несомненно, благодаря тому, что Эван расстегнул пряжку ремня, — соскользнул с крупа коня и, нырнув в воду, прошел под брюхом лошади плывшего слева от него кавалериста. Но так как ему пришлось на одно мгновение всплыть на поверхность, чтобы побольше набрать воздуха в легкие, пестрый тартан его пледа привлек внимание ополченцев; тотчас же многие из них кинулись в реку, нисколько не заботясь о собственной безопасности, устремившись, по шотландскому выражению, «через болото и через поток», — и поплыли, кто верхом, кто потеряв коня и борясь теперь за свою жизнь. Другие, менее ревностные или более благоразумные, кинулись в разные стороны и скакали вверх и вниз по обоим берегам, высматривая место, где беглец мог бы выбраться из воды. Крики и гиканье, призывы о помощи с разных мест, где кто-нибудь видел или вообразил, что видит, какую-либо часть одежды разбойника; частые гулкие выстрелы из пистолетов и карабинов по каждому предмету, возбудившему малейшее подозрение; вид множества всадников, скачущих над водой, в воду, из воды и замахивающихся палашами на все, что привлекало их внимание; тщетные старания офицеров водворить хоть какое-то подобие порядка — все это, в той суровой обстановке и при тусклом свете осенних сумерек, создавало самое поразительное зрелище. Мне предоставили спокойно наблюдать его, потому что вся наша кавалькада, рассеявшись, кинулась во все стороны преследовать пленника или хотя бы следить за ходом погони. Я заподозрил тогда же — а впоследствии узнал достоверно, — что многие из тех, кто, казалось бы, наиболее рьяно старался подстеречь и поймать беглеца, в действительности меньше всего желали, чтобы он был пойман, и только кричали во весь голос, чтобы усилить общее смятение и облегчить Роб Рою побег. А скрыться для такого искусного пловца было нетрудно, раз ему удалось ускользнуть от преследователей в первом пылу погони. Одно время, правда, за ним гнались по пятам, и выпущено было много пуль, которые врезались в воду вокруг него. Эта сцена сильно напоминала охоту на выдру, как мне ее приходилось наблюдать в Осбалдистон-холле: выдра по необходимости время от времени поднимает нос над водой, чтобы сделать выдох и вдох, и в эти мгновения собаки ее замечают, но, отдышавшись, она снова уходит под воду и ускользает от них. Однако Мак-Грегор прибег к уловке, недоступной для выдры: он умудрился под носом у преследователей незаметно освободиться от пледа и пустил его плыть вниз по реке. Клетчатый тартан тотчас привлек всеобщее внимание; это навело многих всадников на ложный след и отвратило немало пуль и сабельных ударов от головы, для которой они были предназначены. Как только беглецу удалось скрыться из виду, обнаружить его стало почти невозможно, потому что во многих местах к реке нельзя было подступиться из-за крутизны берегов или из-за густых зарослей ольшаника, березняка, тополей, которые, свесившись над водою, не позволяли всаднику приблизиться. Преследователям нередко случалось обознаться, многие из них попадали в беду, а надвигавшаяся ночь делала их задачу с каждой минутой все более безнадежной. Одних затягивало на реке в водоворот, и товарищам приходилось спешить на выручку, чтоб не дать им утонуть; другие, раненные в свалке пулей или ударом шпаги, взывали о помощи или грозили отомстить, — и раза два подобные случаи действительно приводили к драке. Наконец трубы заиграли отбой, возвещая, что командир, как ни было ему обидно, распростился на время с надеждой на крупную награду, так неожиданно ускользнувшую из его рук, и кавалеристы начали медленно и неохотно, перебраниваясь между собою, собираться в ряды. Я видел их силуэты, когда они выстраивались на южном берегу реки, рокот которой, еще недавно заглушаемый шумом ожесточенного преследования, хрипло звучал теперь, наперебой с грубыми, сердитыми и укоризненными голосами разочарованных всадников. До сих пор я был безучастным, хотя и далеко не равнодушным зрителем необычайной сцены, происходившей на реке. Но вдруг я услышал возглас: — А где же тот пришлый англичанин? Это он дал Роб Рою нож перерезать ремень. — Изрубить негодяя в лапшу! — откликнулся чей-то голос. — Продырявить ему пулей кочерыжку! — сказал другой. — Вогнать ему клинок на три дюйма в грудь! — прогремел третий. И я услышал сбивчивый топот копыт — несколько всадников поскакали в разные стороны с явным намерением исполнить свои угрозы. Я тотчас оценил положение и решил, что вооруженные люди, не знающие удержу в своих распаленных страстях, по всей вероятности, сперва застрелят или зарубят меня, а уж потом начнут разбираться, за дело или нет. Сообразив это, я соскочил с коня и, пустив его на волю, бросился в заросли ольшаника, полагая, что в надвигавшейся ночной темноте меня вряд ли найдут. Если б я находился поблизости от герцога и мог бы воззвать к его личному покровительству, я так и поступил бы, но он уже начал свой отход, и я не видел на левом берегу реки ни одного офицера достаточно высокого ранга, который мог бы оказать мне покровительство, если я сдамся ему. Между тем, подумал я, законы чести отнюдь не требуют, чтобы я при таких обстоятельствах рисковал жизнью. Когда сумятица понемногу улеглась и вблизи моего убежища уже не слышалось цоканья подков, моим первым побуждением было разыскать стоянку герцога и отдаться ему в руки в качестве благонамеренного подданного, которому нечего бояться правосудия, и чужеземца, который имеет все права на покровительство и гостеприимство. С этой целью я выбрался из своего тайника и осмотрелся. Сумерки уже почти сменились темнотою ночи; на этом берегу Форта всадников оставалось немного или вовсе ни одного, а те, что перебрались уже через реку, давно ускакали, и я слышал только отдаленный стук копыт и протяжный, заунывный голос труб, который разносился по лесам, созывая отставших. Итак, я оказался здесь один и в довольно затруднительном положении: у меня не было лошади, а бурное течение реки, взбаламученной после суматошной сцены, которая недавно разыгралась в ее русле, и казавшейся еще мутнее в неверном и тусклом свете месяца, отнюдь не привлекало пешехода, который не привык переходить реки вброд и только что видел, как всадники при опасной переправе барахтались, погрузившись в воду до луки седла. Оставаясь же на этом берегу, я был бы вынужден после всех волнений истекшего дня и предыдущей ночи провести новую наступающую ночь al fresco, на склоне одного из холмов Горной Страны. После минутного раздумья я сообразил, что Эндрю Ферсервис, переправившийся через реку с остальными слугами, бесспорно последует своей дерзкой и наглой привычке всегда соваться вперед и не преминет удовлетворить любознательность герцога или других влиятельных особ касательно моего звания и положения в обществе; значит, мне не было нужды, во избежание каких-либо подозрений, спешить на ночную стоянку герцога, подвергаясь опасности утонуть в реке или, — даже если бы мне удалось благополучно выбраться на берег, — не нагнав эскадронов, сбиться с пути и, наконец, погибнуть понапрасну от шашки какого-нибудь отставшего ополченца, который решит, что такой молодецкий подвиг послужит оправданием его запоздалой явки. Поэтому я решил повернуть обратно к той корчме, где провел минувшую ночь. Приверженцев Роб Роя мне нечего было опасаться: он был теперь на свободе, и я не сомневался, что в случае встречи с кем-либо из его удальцов сообщение о побеге их вождя обеспечит мне покровительство. К тому же, вернувшись, я тем самым покажу, что не имел намерения покинуть мистера Джарви в его трудном положении, в которое он попал, в сущности, из-за меня. И, наконец, только в этих краях я надеялся узнать что-либо о Рэшли и о бумагах моего отца, — а ведь это и было основной целью путешествия, столь осложнившегося опасными приключениями. Итак, я оставил всякую мысль о том, чтобы ночью переправляться через Форт, и, обратившись спиной к Фрусскому Броду, тихо побрел к деревне Эберфойл. Резкий ветер, временами напоминавший о себе шумным свистом и морозным дыханием, разогнал облака, которые иначе заночевали бы в долине, и хотя не мог окончательно рассеять туман, сбил его в расплывчатые, изменчивые клубы, которые то повисали на вершинах гор, то заполняли густыми и широкими полосами глубокие лощины там, где глыбы камня составной породы, или брекчии, сорвавшись некогда с утесов, стремительно скатывались в долину, оставляя каждый на своем пути расселину, схожую с руслом иссякшего потока. Луна, стоявшая теперь высоко, весело поблескивала в холодном воздухе и серебрила излучины реки и горные пики и кручи, покрытые туманом, меж тем как свет луны, казалось, поглощался белым руном тумана там, где он лежал густой и плотный, а более легким и слоистым его полосам придавал дымчатую прозрачность, напоминавшую тончайшее покрывало из серебряной кисеи. Как ни затруднительно было мое положение, это романтическое зрелище и живительное действие морозного воздуха поднимали мой дух и бодрили меня. Мне хотелось отбросить заботу, пренебречь опасностью, и я невольно начал насвистывать в такт своим шагам, которые должен был ускорить из-за холода. Я почувствовал, что пульс жизни бьется во мне более гордо и полно по мере того, как крепнет вера в собственные силы, мужество и находчивость. Я был так занят своими мыслями и теми чувствами, которые они возбуждали, что не слышал, как сзади меня нагоняли два всадника, пока они не поравнялись со мною, один слева, другой справа, и левый, осадив коня, не обратился ко мне по-английски: — Го-го, приятель, куда так поздно? — Ужинать и ночевать в Эберфойл, — ответил я. — Дорога в горах свободна? — спросил он тем же повелительным тоном. — Не знаю, — ответил я. — Увижу, когда приду. Однако, — добавил я, вспомнив об участи Морриса, — если вы англичане, советую вам, пока не рассвело, повернуть назад: в этих краях возникли волнения, и, мне думается, чужеземцу здесь не совсем безопасно. — Королевские солдаты отступили, не так ли? — был ответ. — Отступили, и один отряд с офицером во главе разбит и захвачен в плен. — Вы в этом уверены? — спросил всадник. — Как в том, что слышу ваш голос, — ответил я. — Я был невольным свидетелем сражения. — Невольным? — продолжал вопрошавший. — Вы не приняли в нем участия? — Отнюдь нет, — отвечал я. — Я был арестован королевским офицером. — По какому подозрению? И кто вы такой? Как ваше имя? — продолжал он. — Право, сэр, не понимаю, — был мой ответ, — почему я должен отвечать на столько вопросов незнакомому человеку. Я сообщил достаточно, чтобы дать вам понять, в какую опасную и неспокойную местность вы направляетесь. Если вы решите продолжать путь — ваше дело; я не спрашиваю вас о вашем имени и занятиях, и вы меня очень обяжете, если не будете спрашивать меня о моих. — Мистер Фрэнсис Осбалдистон, — произнес второй всадник, и звук его голоса отозвался дрожью в каждом моем нерве, — не должен насвистывать свои любимые мелодии, если хочет остаться неузнанным. И Диана Вернон — потому что не кем другим, как ею, были брошены из-под капюшона эти слова, — весело меня передразнивая, просвистела вторую часть моей песенки. — Боже милостивый! — воскликнул я, как громом пораженный. — Вы ли это, мисс Вернон? В таком месте, в такой час, в такой беззаконной стране, в таком… — … в таком мужском костюме, хотите вы сказать? Но что поделаешь! Философия несравненного капрала Нима оказывается наимудрейшей: «Как можно, так и нужно». Pauca verba. Пока она говорила, я старался при необычно ярком свете месяца разглядеть внешность ее спутника. Нетрудно понять, что встреча в таком уединенном месте с мисс Вернон, совершающей столь опасное путешествие под покровительством только одного джентльмена, — что такая встреча не могла не возбудить во мне ревности и удивления. Всадник не обладал низким, мелодическим голосом Рэшли — его голос был более высок и звучал повелительней; к тому же он, даже сидя в седле, был заметно выше ростом, чем тот, кого я больше всех ненавидел и остерегался. Своим обращением незнакомец не напоминал мне также никого из прочих моих двоюродных братьев — оно отмечено было тем неуловимым тоном, той манерой, по которым с первых же немногих слов узнается умный и воспитанный человек. Но незнакомец, пробудивший во мне тревогу, казалось, желал уклониться от моего любопытства. — Диана, — сказал он ласково и властно, — передай своему родственнику его собственность, и не будем терять здесь времени. Мисс Вернон между тем извлекла небольшой сверток и, наклонившись ко мне с седла, сказала тоном, в котором сквозь старание говорить в обычной для нее шутливой и легкой манере пробивалась нота искреннего чувства. — Вы видите, дорогой кузен, я рождена для роли вашего ангела-хранителя. Рэшли был принужден вернуть награбленное; и если бы мы прошлой ночью прибыли, как полагали, в названную деревню Эберфойл, я нашла бы какого-нибудь шотландского сильфа, который принес бы вам на крыльях этот залог коммерческого процветания. Но на моем пути вставали великаны и драконы, а в наши дни странствующие рыцари и девицы при всей своей отваге не должны, как встарь, подвергать себя излишним опасностям. Вы же, милый кузен, кажется, только к этому и стремитесь. — Диана, — сказал ее спутник, — позволь мне еще раз напомнить, что час не ранний, а нам далеко до дома. — Сейчас, сэр, сейчас. Вспомните, — добавила она со вздохом, — как недавно приучилась я к подчинению. Я еще не передала кузену пакет… и не распрощалась с ним… навек… Да, Фрэнк, — сказала она, — навек! Пропасть лежит между нами — гибельная пропасть. Куда мы идем, вы не должны за нами следовать, в том, что делаем, вы не должны участвовать. Прощайте! Будьте счастливы! Когда она еще ниже склонилась в седле на своей шотландской лошадке, ее лицо — быть может, не совсем нечаянно — коснулось моего. Она сжала мне руку, и слеза, дрожавшая на ее реснице, скатилась вместо ее щеки на мою. То было незабываемое мгновение — невыразимо горестное и вместе с тем исполненное радости, глубоко успокоительной и действующей так, точно сейчас должны открыться все шлюзы сердца. Но все же то было лишь мгновение. Совладав тотчас же с чувством, которому невольно поддалась, Диана Вернон сказала спутнику, что готова следовать за ним, и, пустив коней резвой рысью, они вскоре были уже далеко от меня. Видит небо, не равнодушие налило руки мои и язык такою тяжестью, что я не мог ни ответить мисс Вернон на ее несмелую ласку, ни отозваться на ее прощальный привет. Слово хоть и подступило к языку, но, казалось, застряло в горле, как роковое «виновен», когда подсудимый, произнося его на суде, знает, что за этим словом должен последовать смертный приговор. Неожиданность и горе совсем ошеломили меня. Я стоял в оцепенении с пакетом в руке и глядел вслед всадникам, словно стараясь сосчитать искры, летевшие из-под копыт. Я продолжал глядеть, когда и тех не стало видно, прислушивался к цоканью подков, когда последний звук давно уже замер в ушах. Наконец слезы хлынули из моих глаз, остекленевших от напряжения в старании видеть невидимое. Я машинально отирал эти слезы, едва сознавая, что они текут; но они лились все обильней. Я чувствовал, как что-то сдавило мне горло и грудь — histerica passio несчастного Лира; и, сев у дороги, я расплакался самыми горькими слезами, первыми со времени моего детства. ГЛАВА XXXIV Дэнгл. Ей-богу, мне кажется, толкователя труднее понять, чем автора.     «Критик» Только я дал волю своим чувствам, как тотчас же устыдился этой слабости. Я напомнил себе самому, что с некоторых пор, когда образ Дианы Вернон вторгался в мои мысли, я старался видеть в ней друга, о счастье которого буду всегда заботиться, но с которым не могу в дальнейшем часто общаться. Однако почти неприкрытая нежность ее прощания и романтизм нашей нечаянной встречи в таком месте, где меньше всего я мог ее ожидать, меня ошеломили. Но я быстро пришел в себя и, не давая себе времени обстоятельно разобраться в собственных побуждениях, направился дальше по той же дороге, на которой мне явилось неожиданное видение. Я не преступаю, подумалось мне, ее запрета, так трогательно выраженного, — я просто продолжаю свое путешествие по единственной открытой дороге. Если мне и удалось получить обратно бумаги отца, на мне еще лежит долг позаботиться о своем друге-шотландце, попавшем из-за меня в беду. Да и, помимо всего прочего, где еще я могу найти пристанище на ночь, если не на постоялом дворе в Эберфойле? Им тоже придется там заночевать, потому что путешественникам на утомленных конях немыслимо было бы следовать дальше. Что ж, если так, мы встретимся снова — в последний раз, быть может; но я ее увижу, я услышу ее голос… узнаю, кто счастливец, который властвует над нею как супруг. Узнаю, не могу ли чем-либо помочь ей в трудностях или еще как-либо выразить ей свою благодарность за ее великодушие… за бескорыстную дружбу. Так рассуждал я, прикрывая всеми благовидными предлогами, какие приходили мне на ум, свое страстное желание еще раз повидаться, побеседовать с Дианой, когда вдруг кто-то дружески положил мне руку на плечо, и гортанный голос горца, нагнавшего меня в пути, хотя я шел быстрым шагом, произнес: — Славная ночка, мистер Осбалдистон. Перед этим мы виделись с вами в сумеречный час. Я не мог не узнать по речи Мак-Грегора. Он скрылся от преследования врагов и теперь спешил в родные горы, к своим соратникам. Ему удалось даже раздобыть оружие — может быть, в доме какого-нибудь тайного своего приверженца: он держал на плече мушкет, а за поясом были у него неизменный палаш и кинжал горца. Вряд ли в обычном состоянии духа мне приятно было бы встретиться наедине в поздний час с таким человеком; хоть я и привык думать о Роб Рое как о друге, но, должен сознаться, при звуке его голоса у меня всегда холодела кровь. Говор горцев звучит глухо благодаря преобладанию в их языке гортанных согласных, и они обычно сильно подчеркивают ударения. В эту национальную особенность речи Роб Рой вкладывал какую-то жесткую бесстрастность интонации, свойственную человеку, который ни перед чем не содрогнется, ничему не удивится, ничем не взволнуется, хотя бы перед ним происходили события самые страшные, самые неожиданные, самые горестные. Привычка к опасности, при неограниченной вере в собственную проницательность и силу, закалила его против страха; а неверная, полная ошибок и опасностей жизнь отверженца если и не убила в нем окончательно сострадания к людям, то все же его притупила. И не надо забывать, что я совсем недавно наблюдал, как его люди учинили жестокую расправу над невооруженным и молившем о пощаде человеком. Но таково было мое душевное состояние, что я рад был даже и обществу предводителя разбойников, потому что оно могло отвлечь меня от слишком напряженных и мучительных мыслей и давало тень надежды, что я получу от него путеводную нить в том лабиринте, куда меня завлекла судьба. Поэтому я сердечно ответил на его приветствие и поздравил с успешным побегом при таких обстоятельствах, когда побег казался невозможным. — Да, — сказал он, — от горла до ивовой лозы так же далеко, как от губ до чарки. Но опасность была для меня не так велика, как могло показаться вам, чужеземцу в этой стране. Среди тех, кому поручено было схватить меня, держать под охраной и поймать, когда я бежал, добрых пятьдесят процентов, как сказал бы мой кузен Никол Джарви, вовсе не желали, чтоб я был схвачен, задержан или пойман, а из остальных пятидесяти процентов половина боялась меня трогать; так что на деле против меня выступало не пятьдесят или шестьдесят человек, а в четыре раза меньше. — Мне кажется, и этого довольно, — заметил я. — Да как вам сказать… — отвечал он. — Одно я знаю: если бы все мои враги из их отряда вышли в поле перед Эберфойлом сразиться со мной на палашах, я бы их уложил всех поочередно. Затем он стал расспрашивать меня о моих злоключениях в его стране и от души посмеялся над моим рассказом о драке в гостинице и о подвигах бэйли с раскаленным резаком. — Честь и слава городу Глазго! — воскликнул он. — Будь я проклят, как Кромвель, если пожелаю увидеть что-нибудь забавней того, как мой кузен Никол Джарви подпаливает плед Ивераха, точно баранью голову на вертеле. Недаром в жилах кузена Джарви, — добавил он более сердечным тоном, — течет струя благородной крови, хоть он, к несчастью, и воспитан для мирного ремесла, которое неизбежно притупляет мужество всякого порядочного человека… Вы уважите причину, почему я не мог принять вас в клахане Эберфойле, как предполагал: там на меня расставили силки за те два-три дня, пока я ездил в Глазго по делам короля. Но я разрушил все их коварные замыслы — больше им не удастся науськивать клан на клан, как они это делали. Я надеюсь, что скоро наступит день, когда все горцы встанут плечом к плечу… Однако что же случилось с вами дальше? Я рассказал ему, как явился капитан Торнтон со своим отрядом и как меня и бэйли арестовали в качестве подозрительных личностей. Когда он стал расспрашивать подробней, я вспомнил слова офицера, что самое имя мое показалось ему подозрительным и что, помимо того, у него был приказ задержать «одну пожилую и одну молодую особу», под приметы которых мы будто подходили. Тут разбойник опять развеселился. — Не есть мне хлеба, — сказал он, — если эти сычи не приняли моего друга бэйли за его превосходительство, а вас — за Диану Вернон! Совы, отменнейшие совы! — Мисс Вернон… — начал я нетвердо, страшась услышать его ответ. — За нею все еще сохранилось это имя? Она только что проехала здесь с одним джентльменом, который, видимо, в какой-то мере опекает ее. — Да, да, — ответил Роб. — Теперь она под законной опекой, и очень вовремя, потому что она отчаянная сорвиголова. Но хорошая, в общем, девушка и смелая. Жаль, что его превосходительство староват. Ей больше подошел бы спутник помоложе — такой, как вы или как мой сын Хэмиш. Это означало полное крушение тех карточных домиков, построением которых, наперекор рассудку, тешилась еще моя фантазия. Ничего другого нельзя было ожидать — ведь не мог же я предполагать, что Диана разъезжает по дикой стране в ночное время с кем-либо, кто не имеет законного права называться ее покровителем! Но, сказать по правде, удар в ту минуту все-таки поразил меня со всею силой, и, когда Мак-Грегор предложил мне продолжать рассказ, его голос прозвучал в моих ушах, но не дошел до сознания. — Вы больны, — заметил он наконец, дважды не получив ответа. — Слишком трудный выдался день, а вы, конечно, не привыкли к таким передрягам. Ласковый голос, каким были сказаны эти слова, вернул меня к действительности, напомнив о настоящем моем положении. Я как мог продолжал свой рассказ. Роб Рой слушал с восторгом об успешном сражении у озера. — Говорят, королевская мякина, — заметил он, — стоит нашего зерна, но, боюсь, этого не скажешь про королевских солдат, если они терпят поражение от горсточки стариков, вышедших из боевого возраста, и мальчишек, еще не вошедших в года, да женщин, которым бы сидеть за прялкой, — словом, от самых что ни на есть последних вояк в нашей округе. А Дугал Грегор! Кто подумал бы, что найдется столько смекалки в его башке, не знавшей никогда иного убора, кроме собственной косматой гривы! Но рассказывайте дальше… хоть мне и страшновато: моя Елена — воплощенный дьявол, когда в ней кровь закипит… Бедная, у нее есть на то слишком веские причины. Я подыскивал самые деликатные выражения, сообщая, как с нами обошлись, и все-таки видел, что рассказ мой причинил Мак-Грегору большую боль. — Я не пожалел бы и тысячи мерков, — сказал он, — чтобы в это время быть дома! Обидеть чужеземцев… я главное — моего кровного родственника, который проявил ко мне такую доброту! Лучше б они выжгли половину Леннокса, если уж нашла на них дурь! Вот что получается, когда доверишься женщине и ее сыновьям, не признающим в делах ни меры, ни рассудка. Впрочем, во всем виноват тот пес-акцизник, который обманул меня, сказав, будто ваш двоюродный брат Рэшли ждет меня для переговоров о королевских делах; а я знал, что Гарсхаттахин и многие в Ленноксе настроены в пользу якобитов, и подумал, что об этом-то Рэшли и хочет переговорить со мной. Но я сразу раскусил обман, когда услышал, что герцог здесь; когда же мне скрутили руки подпругой, нетрудно было сообразить, что меня ожидает: я ведь знал, что ваш Рэшли — двуличный негодяй и любит связываться с людьми той же породы. Хорошо еще, если заговор не исходит прямо от него. Мне и то показалось, что у голубчика Морриса был чертовски странный вид, когда я распорядился задержать его как заложника впредь до моего благополучного возвращения. И вот я возвращаюсь — хоть и не по милости Морриса или тех, кому он нанялся служить, — и весь вопрос в том, как теперь вывернется сам пройдоха акцизник: я ему обещал, что без выкупа он не уйдет. — Моррис, — сказал я, — уплатил уже последний выкуп, какого можно требовать от смертного. — То есть как? — вырвалось у моего спутника. — Что вы говорите? Его убили ненароком во время перестрелки? — Его убили сознательно и хладнокровно по окончании битвы, мистер Кэмбел. — Хладнокровно? Проклятье! — сказал он сквозь зубы. — Как это произошло, сэр? Говорите все напрямик и не зовите меня ни мистером, ни Кэмбелом: я на своей родной земле, имя мое — Мак-Грегор. Было видно, что он сильно раздражен. Но, не обращая внимания на резкость его тона, я кратко и ясно рассказал ему о казни Морриса. Он с силой ударил в землю прикладом ружья и начал: — Клянусь Богом, за такое дело проклянешь свой род, и клан, и родину свою, и жену, и детей! Впрочем, негодяй давно этого дожидался. А какая разница, корчиться ли под водой с камнем на шее или качаться на ветру с петлей на ней? Что тут, что там, конец один — от удушья. Его постигла та участь, какую он готовил мне. Все же я предпочел бы, чтоб они его пристрелили или закололи кинжалом; расправа, учиненная над ним, вызовет много праздных толков. Но каждого, и слабого и сильного, ждет его судьба — все мы умрем, когда придет наш день. А никто не станет отрицать, что Елена Мак-Грегор мстит за тяжкие обиды. Высказавшись таким образом, он как бы выбросил все это из головы и стал расспрашивать дальше, как удалось мне ускользнуть от солдат, во власти которых он видел меня. Я скоро досказал свою повесть, закончив ее на том, как мне возвратили бумаги отца, хотя мой язык не посмел произнести имя Дианы. — Я был уверен что вы их получите, — сказал Мак-Грегор. — В письме, которое вы мне передали, изъявлялось соответственное пожелание его превосходительства; а раз так, я, понятно, был рад посодействовать. Для того я и зазвал вас в наши горы. Но, видно, его превосходительству удалось сговориться с Рэшли раньше, чем я ожидал. Первая часть этого отчета особенно меня поразила. — Значит, переданное мною письмо написано было тем, кого вы называете его превосходительством? Кто он такой? Какое он занимает положение и как его настоящее имя? — Я думаю, — ответил Мак-Грегор, — если вы до сих пор этого не узнали, то теперь для вас это не имеет значения, так что я вам ничего не скажу. Но, конечно, я знал, что письмо написано его рукой, а иначе вряд ли я стал бы столько хлопотать по чужому делу, когда у меня и своих забот не оберешься — я, как видите, едва управляюсь с ними. Я вспомнил огни в окнах библиотеки и ряд других обстоятельств, будивших мою ревность: перчатку, колебание ковра, закрывавшего потайной ход из комнаты Рэшли, а главное — вспомнил, что Диана в тот раз выходила из библиотеки с целью, как я полагал, написать письмо, которым я должен был воспользоваться в случае крайности. Значит, не в одиночестве проводила она свои часы, а слушая изменнические нашептывания некоего отчаянного агента якобитов, тайно проживавшего в замке ее дяди. Случалось, молодые женщины продавались за золото или отступались от первой своей любви ради тщеславия; Диана же пожертвовала моим и своим чувством, чтоб разделить судьбу дерзкого авантюриста и в глухую полночь рыскать с ним по разбойничьим притонам в жалкой надежде на то подобие почестей и богатства, какое может дать своим приверженцам смехотворный королевский двор Стюартов в Сен-Жермене. «Повидаюсь с ней, — мысленно сказал я себе, — если удастся, еще раз. Поговорю с ней как друг, как родственник, укажу, какой опасности она подвергает себя, и помогу ей удалиться во Францию, где ей можно будет спокойно и благопристойно выждать исхода волнений, разжигаемых, несомненно, тем политическим совратителем, с которым она соединила свою судьбу». — Итак, я могу заключить, — сказал я вслух Мак-Грегору после пяти минут молчания с той и с другой стороны, — что его превосходительство (буду звать его так, раз вы не хотите сообщить мне его настоящее имя) жил в Осбалдистон-холле одновременно со мной? — Понятно, понятно. И в комнате молодой леди, по вполне естественной причине. Эта непрошеная справка прибавила горечи к моей боли. — Но никто не знал, — продолжал Мак-Грегор, — что он скрывается там, кроме Рэшли и сэра Гилдебранда. Посвящать вас — об этом не могло быть и речи, а у прочих молодцов не хватило бы ума разобраться, где кошка, а где сметана. Хороший дом, старинный, и что мне в нем особенно нравится — это множество ходов и выходов, нор и тайников: засадите вы там в закуте двадцать — тридцать человек, и вся семья проживет неделю, ничего не обнаружив, что, конечно, может представить при случае большое удобство. Вот бы нам такой Осбалдистон-холл в Крейг-Ройстонские горы! Но нам, дикарям, служат ту же службу леса и пещеры. — Надо полагать, его превосходительство, — сказал я, — был причастен к тому первому злоключению, которое постигло… Я невольно запнулся на имени. — … Морриса, хотите вы сказать, — хладнокровно добавил Роб Рой, слишком привыкший ко всякому насилию, чтоб возмущение, выраженное им вначале, могло долго его волновать. — Я, бывало, от души смеялся над той проделкой; но теперь, после злополучной истории в Лох-Арде, мне как-то не до смеха. Нет, его превосходительство был тут ни при чем, мы обделали все между собой — Рэшли и я. Но потеха-то пошла после, когда Рэшли ухитрился отвести подозрения от себя на вас, потому что он с самого начала не слишком к вам благоволил; а потом вмешалась мисс Ди и заставила нас разорвать всю нашу паутину и вырвать вас из когтей правосудия. А этот запуганный трус Моррис — он чуть не рехнулся со страху, увидев настоящего виновника в тот час, когда возводил обвинение на неповинного человека! А пройдоха секретарь и пьянчуга судья! Го-го! Посмеялся же я тогда над всей компанией! Но теперь — что я могу сделать для бедняги? Разве что заказать несколько месс за упокой его души. — Разрешите узнать, — сказал я, — как мисс Вернон приобрела такое влияние на Рэшли и его сообщников, что заставила вас отступиться от вашего замысла? — От моего замысла? Он не был моим. Никто не скажет обо мне, что я сваливаю бремя со своих плеч на чужие, — все затеял Рэшли. Но, конечно, мисс Вернон пользовалась влиянием на нас обоих, потому что его превосходительство питает к ней слабость и еще потому, что ей известно слишком много наших тайн, которые лучше не раскрывать. Черт побери того, — воскликнул он, как бы подводя всему итог, — кто посвящает женщину в тайну или уступает ей власть: нельзя давать полоумному палку в руки! Нам оставалось четверть мили до деревни, когда три горца, наскочив на нас с оружием в руках, приказали нам остановиться и сказать, по какому делу мы идем. Мой спутник глухим и властным голосом молвил одно только слово — «Грегарах», и в ответ раздался громкий радостный крик, или, скорее, вой. Один, бросив наземь кремневое ружье, так крепко обнял колени своего вождя, что тот не мог двинуться, и с губ его лился поток гэльских поздравлений, то и дело переходивший в какой-то вопль восторга. Двое других после первого бурного взрыва радости кинулись бежать буквально с быстротой оленя, соревнуясь, кто первый принесет в деревню, занятую теперь сильным отрядом Мак-Грегоров, радостную весть о побеге и возвращении Роб Роя. Новость вызвала такую бурю ликования, что отголосок ее звенел далеко в горах, и все от мала до велика — мужчины, женщины, дети — ринулись в долину встречать нас бурно и шумно, точно горный поток. Услышав стремительно приближающийся к нам топот и гомон ликующей толпы, я счел нужным напомнить Мак-Грегору, что я здесь чужеземец и нахожусь под его покровительством. Он взял меня за руку и крепко держал, в то время как горцы наседали со всех сторон с поистине трогательными изъявлениями преданной любви и радости; и он не позволил ни одному из своих приверженцев сделать то, к чему они все нетерпеливо порывались, — пожать ему руку, — пока не внушил им, что со мной они должны обходиться любезно и заботливо. Приказ делийского султана не встретил бы столь поспешного повиновения. В самом деле, мне теперь пришлось претерпеть почти столько же от их доброго расположения, как раньше от грубости. Они едва не сбили с ног друга своего вождя — так ревностно предлагали они мне в дороге поддержку и помощь; и в конце концов, воспользовавшись мгновением, когда я споткнулся о камень, которого под их натиском не мог обойти, меня так-таки подхватили на руки и торжественно понесли на плечах к дому миссис Мак-Алпайн. Когда мы прибыли в ее гостеприимный вигвам, я убедился, что власть и слава в горной Шотландии, так же как и везде, имеют свои неудобства. Прежде чем Мак-Грегору дали войти в дом, где он мог отдохнуть и поесть, он должен был рассказать повесть о своем побеге не менее двенадцати раз — как я узнал от услужливого старика, который считал нужным каждый раз переводить ее мне в назидание, — а я из вежливости должен был каждый раз выслушивать перевод с подобающим вниманием. Когда слушатели были наконец удовлетворены, они начали расходиться группами и располагаться на ночлег, одни под открытым небом, другие в соседних хижинах, кто проклиная герцога и Гарсхаттахина, кто сокрушаясь об Эване Бриглендзе, может быть погибшем из-за дружеской своей услуги Мак-Грегору, но все сходясь на одном: что побег Роб Роя не уступал подвигам любого из их вождей со дней Дугала Киара, родоначальника Мак-Грегоров. Между тем мой друг-разбойник взял меня под руку и повел в хижину. Взгляд мой блуждал в ее дымном полумраке, ища Диану и ее спутника; но их нигде не было видно, а спрашивать я не смел, опасаясь, что выдам те тайные побуждения, которые лучше скрывать. Взгляд мой остановился на единственно знакомом лице — на лице бэйли, который, восседая на табурете у огня, со сдержанным достоинством выслушивал приветствия Роб Роя, его извинения за неуютную обстановку, его расспросы о здоровье. — Я чувствую себя не так уж плохо, кузен, — сказал бэйли, — не совсем плохо, благодарствуйте; что же касается удобств… тут ничего не поделаешь: нельзя же прихватить с собою в дорогу Соляной Рынок, как улитка носит на себе свой замок… Я очень рад, что вы ускользнули от ваших недругов. — Ладно, — ответил Роб, — стоит ли об этом говорить, приятель! Все хорошо, что хорошо кончается! Мир еще постоит, пока мы живы. Давайте-ка нальем по чарке водки; ваш отец, покойный декан, не дурак был выпить при случае. — Оно, пожалуй, правильно, Робин, он выпивал иногда после дневных трудов, а их сегодня выпало на мою долю немало. Однако, — продолжал он, медленно наполняя небольшой деревянный жбан, стакана эдак на три, — он, как и я, знал меру в питье. За ваше здоровье, Робин (он отпил глоток), и за ваше благоденствие в этой жизни и в будущей (он пригубил еще раз), какого желаю также и моей кузине Елене и вашим двум сыновьям, подающим большие надежды. Но о них поговорим особо. Сказав эти слова, он степенно и задумчиво осушил чарку, меж тем как Мак-Грегор, сидя со мной рядом, подмигивал мне, как будто посмеиваясь над тем наставительным и самоуверенным тоном, какой бэйли всегда принимал в разговоре с ним; и даже сейчас, когда Роб стоял во главе своего воинственного клана, речь мистера Джарви звучала еще более наставительно, чем раньше, в глазговской тюрьме, где разбойник зависел от милости мистера Джарви. Мне казалось, Мак-Грегор давал понять мне, чужеземцу, что он терпит такой тон со стороны своего родственника отчасти из уважения к законам гостеприимства, но больше ради потехи. Поставив свою чарку на стол, бэйли узнал меня и сердечно поздравил с возвращением, но тем и ограничил пока свой разговор со мною. — О ваших делах мы еще успеем поговорить, а сейчас я должен, как вы понимаете, потолковать с моим родственником о его делах. Полагаю, Робин, тут никто не передаст того, что я хочу тебе сказать, в городской магистрат или куда-нибудь еще, чтоб очернить меня или тебя? — Об этом не беспокойтесь, кузен Никол, — ответил Мак-Грегор, — половина моих молодцов не поймет ваших слов, остальные же пропустят их мимо ушей. А кроме того, я вырву язык всякому, кто вздумает разглашать, какие разговоры велись у меня при нем. — Отлично, кузен. Раз так и раз мистера Осбалдистона мы знаем как осторожного юношу и надежного друга, я скажу вам прямо: вы ведете вашу семью по дурной дороге. Потом, кашлянув, чтобы прочистить горло, он сменил покровительственную улыбку на суровый, испытующий взгляд, как советовал делать Мальволио, когда попадешь в подобное положение, и обратился к родственнику с такими словами: — Вы сами знаете, что вы не в ладу с законом; а что касается кузины Елены, то, не говоря о приеме, какой она мне оказала нынче, — приеме отнюдь не дружественном, что, впрочем, я извиняю ввиду ее взволнованного состояния духа, — так вот, доложу я вам (оставляя в стороне эту личную причину для жалобы), я могу сказать о вашей жене… — Говорите о ней, любезный родственник, — серьезно и строго вставил Роб, — только то, что подобает говорить другу и слушать мужу. Обо мне говорите все, что вам заблагорассудится. — Хорошо, хорошо, — сказал бэйли в некотором замешательстве, — не будем касаться этого предмета — я не одобряю, когда люди сеют раздор в семье. Но у вас есть еще два сына, Хэмиш и Робин, что означает, как мне объяснили, Джеймс и Роберт, — надеюсь, вы так и будете называть их впредь: из Хэмишей, Эхинов и Ангюсов не выходит ничего путного, разве что эти имена частенько встречаются в обвинительных приговорах по делам об угоне скота в королевских судах Западной Шотландии. Так вот, ваши два молодца, скажу я вам, не получают хотя бы начатков общего образования; они не знают даже таблицы умножения, которая есть основа всякого полезного знания, и только смеются и гогочут, когда я высказываю им свое мнение об их невежестве. Боюсь, они не умеют ни читать, ни писать, ни считать, — хотя трудно поверить, что возможна такая вещь в христианской стране, да еще среди твоих близких родственников! — Если б они научились читать, писать и считать, — сказал с полным хладнокровием Мак-Грегор, — то только по собственной охоте; откуда же, черт возьми, мог бы я раздобыть им учителя? Уж не предложите ли вы мне вывесить объявление на воротах богословного факультета в глазговском колледже: «Требуется наставник к детям Роб Роя»? — Нет, кузен, — возразил мистер Джарви. — Но вы можете послать мальчиков куда-нибудь, где их научат страху божию и приличному обхождению. Они безграмотны, как быки, которых вы, бывало, пригоняли на рынок, или как те английские крестьяне, которым вы их продавали, — не умеют делать ничего полезного. — Ой ли? — ответил Роб. — Хэмиш умеет с одной пули подстрелить тетерева на лету, а Роб насквозь пробивает кинжалом двухдюймовую доску. — Тем хуже для них, кузен! Тем хуже для них обоих! — отвечал решительным тоном глазговский купец. — Если они не умеют делать ничего более толкового, лучше бы не уметь им и этого. Скажите сами, Роб, что вы извлекли для себя из вашего умения рубить, колоть, стрелять, вгонять кинжал в человеческое мясо или в еловые доски? Когда вы шли за стадом рогатого скота и занимались честным промыслом — разве не были вы тогда счастливей, чем теперь, когда стоите во главе ваших голоштанников и головорезов? Я видел, что речь доброжелательного родственника причиняет Мак-Грегору страдание: он корчился и ерзал, решив, однако, не выдавать стоном свою боль. И я искал случая перебить продиктованное добрыми намерениями, но явно недопустимое по тону увещание, с которым мистер Джарви обратился к этому незаурядному человеку. Беседа, однако, закончилась без моего вмешательства. — Вот я и подумал, Роб, — сказал бэйли, — что вы, пожалуй, слишком давно состоите в черном списке, чтобы вам добиваться прощения, и слишком стары, чтоб исправиться; а между тем обидно видеть, как двух юношей в цвете сил и надежд готовят к тому же безбожному ремеслу. А потому я с радостью определил бы их подмастерьями в ткацкую мастерскую, как начинал я сам и до меня мой отец, декан, хотя в настоящее время, слава Создателю, я занимаюсь только оптовой торговлей. И… и… Он заметил, как брови Роба сдвинулись, предвещая грозу, и, может быть, поэтому поспешил подсластить свое неловкое предложение тем сюрпризом, который приберег к концу, думая увенчать им свое великодушие, если бы его предложение было принято, как он ожидал, с полным восторгом. — … и… Робин, друг мой, не глядите так сумрачно, ибо я сам стану платить за их содержание, и между нами никогда не будет речи о той тысяче мерков. — Ceade millia diaoul! Сто тысяч чертей! — вскричал Роб и, поднявшись, зашагал по комнате. — Мои сыновья — ткачами! Millia molligheart! Да я скорей увижу, как последний ткацкий станок в Глазго, последний навой, челнок, уток сгорят в адском огне! Бэйли приготовился возразить, и я лишь с трудом внушил ему, что опасно и неуместно докучать хозяину таким разговором, а через минуту к Мак-Грегору вернулось — или он сделал вид, что вернулось, — прежнее благодушие. — Вы это предложили от чистого сердца, да, от чистого сердца, — сказал он. — Дайте же мне пожать вам руку, Никол; и если мне когда-нибудь вздумается отдать сыновей в учение, я обращусь только к вам. Кстати, вы мне напомнили: нам с вами нужно еще рассчитаться. Эй, Эхин Мак-Аналейстер, принеси мой кошель! Высокий, крепкий горец, к которому он обратился, очевидно его адъютант, принес из какого-то потайного места большую кожаную сумку, какую знатные особы в Горной Стране носят у пояса, когда выходят в полном снаряжении, — мешок из шкурки морской выдры с богатой серебряной отделкой. — Никому не советую открывать этот кошель, не разузнав сперва моего секрета, — сказал Роб Рой. Затем он повернул одну пуговку в одном направлении, другую — в другом, выдернул одну кнопку, нажал другую — и горловина кошеля, прикрытая толстой серебряной пластинкой, открылась так, что можно было просунуть руку. Как бы окончательно снимая с обсуждения предмет, о котором говорил мистер Джарви, Робин стал объяснять мне, что в сумке спрятан маленький пистолет и его курок соединен с задвижками в один общий механизм, так что если кто-нибудь попробует, не зная секрета, открыть замок, пистолет непременно выстрелит, и заряд, по всей вероятности, угодит в посягнувшего на чужое сокровище вора. — Вот кто, — сказал хозяин, погладив пистолет, — вот кто верный мой казначей. Наивное это изобретение в применении к меховой сумке, которую можно было распороть, не прикасаясь к пружине, привело мне на память те строки из «Одиссеи», где рассказывается, как некогда Улисс для сохранности своих сокровищ довольствовался затейливой и запутанной веревочной сеткой, накинутой на морскую раковину, куда он их складывал. Бэйли надел очки, чтоб разглядеть механизм, и, кончив осмотр, с улыбкой и со вздохом вернул сумку хозяину. — Ах, Роб! — сказал он. — Если бы у каждого так хорошо охранялась его мошна, вряд ли, я думаю, ваша кошелка была бы так полна и увесиста. — Есть о чем говорить, кузен! — сказал со смехом Роб. — Она всегда открыта, когда надо помочь другу в нужде или уплатить долг хорошему человеку. Вот, — добавил он, вытаскивая сверток золотых, — вот ваши десять сотен мерков. Сочтите, плачу сполна. Мистер Джарви молча взял деньги, взвесил их на руке и, положив на стол, сказал: — Роб, я не могу их взять, не хочу к ним прикасаться: они не принесут мне добра. Я очень хорошо понял сегодня, через какие ворота течет к вам золото, — что худо нажито, то впрок не пойдет. Скажу откровенно, не хочется путаться в это дело… На вашем золоте мне мерещится кровь. — Напрасно! — сказал разбойник с наигранным безразличием, хотя, быть может, чувства его были глубоко задеты. — Это доброе французское золото, и оно не лежало ни в одном шотландском кармане перед тем, как попало в мой. Смотрите — всё луидоры, один к одному, светлые и чистые, какими их выпустили с монетного двора. — Тем хуже, тем хуже — в десять раз хуже, — ответил бэйли и отвел глаза от луидоров, хотя его пальцы, казалось, тянулись к ним, как пальцы Цезаря к короне на празднике луперкалий. — Мятеж хуже колдовства и хуже разбоя; и Священное писание учит нас воздерживаться от него. — Есть о чем тревожиться, родственник! — сказал разбойник. — К вам деньги поступают честным путем, в уплату долга. Они взяты у одного короля — можете, если хотите, передать их другому; это только послужит к ослаблению врага — и как раз по той статье, по которой бедный король Иаков особенно слаб, — потому что, видит Бог, рук и сердец у него довольно, но в деньгах он, кажется, стеснен. — Если так, Робин, не много навербует он сторонников в Верхней Шотландии, — сказал мистер Джарви и, снова надев на нос очки, развернул сверток и начал пересчитывать его содержимое. — В Нижней не больше, — сказал Мак-Грегор, высоко подняв брови и переводя взгляд с меня на мистера Джарви, который, все еще не подозревая, как это нелепо, взвешивал на руке каждую монету с обычной своей недоверчивостью; сосчитав и пересчитав всю сумму — капитал и проценты, — он возвратил из нее три монеты «кузине на платье», как он выразился, и два луидора «мальчишкам», добавив, однако, что они могут купить на эти деньги что захотят, за исключением пороха. Горец удивился неожиданной щедрости родственника, но учтиво принял его подарок и опустил монеты в свой надежный кошель. Бэйли между тем извлек доподлинный вексель, на обороте которого была заранее написана его рукой формальная расписка о погашении долга. Скрепив ее теперь своею подписью, он попросил и меня приложить руку в качестве свидетеля. Я расписался, и мистер Джарви стал беспокойно искать глазами второго свидетеля, так как по шотландскому закону и вексель и расписка в погашении не имеют силы, если не подписаны двумя свидетелями. — Кроме нас с вами, вы здесь на три мили вокруг едва ли сыщете грамотного человека, — сказал Роб, — но я улажу дело проще. И, взяв лежавшую перед моим спутником бумагу, он швырнул ее в огонь. Пришла очередь удивиться мистеру Джарви; но Роб продолжал: — Так подводят счеты в Горной Стране. Могут настать такие времена, кузен, что если я буду сохранять всякие записки и расписки, то моих друзей потянут к ответу за деловые сношения со мною. Бэйли не стал спорить против такого довода, да и на столе перед нами появился ужин, обильный и даже изысканный, что по здешним местам следовало признать необычайным явлением. Блюда по большей части подавались холодными, так как, очевидно, их приготовили не здесь; и было несколько бутылок отменного французского вина — запивать паштеты из всевозможной дичи и другие закуски. И мне особенно запомнилось: потчуя нас с радушием и усердием, Мак-Грегор просил извинить его за то, что некоторые закуски и паштеты предлагаются нам уже початыми. — Надо вам знать, — сказал он мистеру Джарви, но не глядя в мою сторону, — нынче ночью вы не единственные гости на земле Мак-Грегоров, как вы, конечно, сообразили и сами, так как иначе моя жена и дети непременно прислуживали бы вам за столом, как это им подобает. Лицо мистера Джарви явно выразило, что он рад любому обстоятельству, помешавшему им присутствовать при нашем пиршестве, и я порадовался бы вместе с ним, если бы слова Мак-Грегора не наводили на догадку, что его домочадцы прислуживают сейчас Диане и ее спутнику, которого я даже в мыслях своих не хотел назвать ее мужем. В то время как грустные думы, вызванные этой догадкой, боролись с добрым расположением духа после вкусного ужина, радушного приема и веселой застольной беседы, — я заметил, что Роб Рой как внимательный хозяин уже позаботился о наших постелях, чтобы мы могли выспаться получше, чем накануне. Две койки из тех, что стояли по стенам хижины, наименее шаткие, были доверху наполнены вереском, цветшим в ту пору, причем он был уложен так искусно, что цветы оказались сверху, образуя упругую и вместе с тем душистую подстилку. Плащи и постельные принадлежности, какие удалось раздобыть, делали это ложе из живых цветов мягким и теплым. Бэйли, казалось, изнемогал от усталости. Я решил отложить беседу с ним до утра и предоставил ему лечь спать сразу же после обильного ужина. Но сам я, утомленный и встревоженный, не был расположен ко сну; мной владело какое-то неуемное, лихорадочное беспокойство, которое и привело к продолжению разговора между мной и Мак-Грегором. ГЛАВА XXXV Передо мною — беспросветный мрак, Ее очей я видел взор последний, Ее речей последний слышал звук, И милый образ скрылся навсегда. Свершился жребий мой     Граф Базиль — Не знаю, что мне с вами делать, мистер Осбалдистон, — сказал Мак-Грегор, подвигая мне бутылку, — вы не едите, не хотите спать и даже не пьете, хоть это бордо не уступает винам из погребов сэра Гилдебранда. Если бы вы были всегда таким трезвенником, вы не навлекли бы на себя смертельную ненависть вашего двоюродного брата. — Будь я всегда благоразумен, — сказал я и покраснел, вспомнив ту постыдную сцену опьянения, — меня миновало бы худшее зло — укоры собственной совести. Мак-Грегор метнул на меня острый, почти грозный взгляд, как будто желая прочесть, намеренно ли вложил я в свои слова порицание, которое ему, как видно, почудилось в них, но понял, что я думаю о себе, не о нем, и с глубоким вздохом отвернулся к огню. Я последовал его примеру, и оба мы отдались на несколько минут мучительному раздумью. В хижине все, кроме нас, уснули или, во всяком случае, замолкли. Мак-Грегор первый прервал молчание, заговорив тем тоном, каким говорит человек, когда решился затронуть мучительный для него вопрос. — Мой кузен Никол Джарви беседовал со мной из добрых побуждений, — сказал он, — но он слишком сурово осуждает человека моего склада и моего положения, если вспомнить, кем я был и кем я стал… а главное — что меня вынудило стать тем, что я есть. Он умолк. Сознавая, на какую скользкую почву может завести этот щекотливый разговор, я все же позволил себе сказать, что многое в настоящем положении Мак-Грегора должно, очевидно, сильно задевать его чувства. — Я был бы счастлив услышать, — добавил я, — что вам предоставлена возможность на почетных условиях перейти к другому образу жизни. — Вы говорите как мальчик, — возразил Мак-Грегор глухим голосом, прозвучавшим словно отдаленный гром, — как мальчик, который думает, что старый дуб так же легко пригнуть к земле, как молодое деревце. Разве могу я забыть, что я был поставлен вне закона, заклеймен именем предателя, что голова моя была оценена, точно я волк! Что семью мою травили, как самку и детенышей горного лиса, которых каждому разрешено терзать, поносить, унижать и оскорблять; что самое имя мое, унаследованное от длинного ряда благородных воинственных предков, запрещено упоминать, точно оно, как заклятье, может вызвать дьявола из ада. Он продолжал в том же духе, и мне было ясно, что он нарочно разжигает в себе гнев перечислением обид, чтобы оправдать перед самим собой те ошибки, которые совершил из-за них. Это ему удалось в полной мере; зрачки его светло-серых глаз то суживались, то расширялись, и казалось от этого, будто в них и впрямь полыхает пламя; он наклонился, отставил ногу назад, сжал эфес кинжала, вытянул руку, стиснул кулак и наконец встал со скамьи. — Но они узнают, — сказал он, и в его глухом, но глубоком голосе звучала подавленная страсть, — они узнают, что имя, поставленное ими под запрет, имя Мак-Грегор, действительно таит в себе заклятье и может вызвать самого лютого дьявола… Они услышат о моей мести — все те, кто с усмешкой слушал рассказ о моих обидах… Жалкий шотландский скотовод, банкрот, босоногий бродяга, лишенный всего своего достояния, обесчещенный и гонимый, потому что жадность людская зарилась на большее, чем могло дать это скудное достояние, — он встанет перед ними страшным оборотнем. Кто глумился над земляным червем, кто давил его пятой — тот завопит и взвоет, когда увидит над собой крылатого дракона с огненною пастью. Но к чему я это говорю? — сказал он более спокойным тоном, усаживаясь вновь. — Вы, впрочем, понимаете, мистер Осбалдистон: трудно не выйти из себя, когда вчерашние друзья и соседи травят тебя, как выдру, как тюленя, как лосося на мели; когда на тебя занесено столько клинков, столько наведено дул, как было сегодня у брода на Эйвон Ду. Не то что у горца — у святого истощилось бы терпение; а горцы никогда не отличались терпеливостью, как вам, вероятно, доводилось слышать, мистер Осбалдистон. Но одно меня угнетает из того, о чем говорил Никол: мне больно за детей, мне больно, что Хэмиш и Роберт должны жить жизнью их отца. И, предавшись печали не о себе самом — о своих сыновьях, он опустил голову на руки. Уилл, я был глубоко взволнован. Меня всегда больше трогало отчаяние, сокрушающее гордого, сильного духом и могущественного человека, чем легко пробуждаемые печали более мягких натур. В душу мне запало желание помочь ему, хоть это и казалось трудной или даже неразрешимой задачей. — У нас широкие связи за границей, — сказал я. — Не могут ли ваши сыновья при известном содействии, — а они имеют право на все, что может дать торговый дом моего отца, — найти достойные средства к жизни в службе за рубежом? На моем лице, должно быть, отразилось искреннее чувство. Но собеседник, взяв меня за руку, не дал мне продолжать и сказал: — Благодарю, благодарю вас! Но оставим этот разговор. Не думал я, что взор человека когда-либо увидит вновь слезу на ресницах Мак-Грегора. — Тыльной стороной руки он отер влагу с длинных рыжих ресниц. — Завтра поутру, — добавил он, — мы поговорим об этом, и поговорим также о ваших делах; мы ведь поднимаемся рано, чуть свет, даже когда посчастливится уснуть в хорошей постели. Не разопьете ли со мной разгонную? Я отклонил приглашение. — Тогда, клянусь душой святого Мароноха, я должен выпить один! — И он налил в чарку и выпил единым духом по меньшей мере полкварты вина. Я лег, решив отложить расспросы до другого раза, когда мой хозяин будет в более спокойном состоянии духа. Этот необыкновенный человек так завладел моим воображением, что я невольно смотрел на него еще несколько минут после того, как растянулся на ложе из вереска и прикинулся спящим. Он шагал из угла в угол и время от времени крестился, бормоча латинские слова католической молитвы; потом завернулся в плед, оставив под ним обнаженный меч на одном боку, пистолет — на другом и так расположив складки, что в случае тревоги мог в одно мгновение вскочить с оружием в обоих руках и немедленно ринуться в бой. Через несколько минут его ровное дыхание показало, что он крепко спит. Разбитый усталостью, оглушенный множеством неожиданных и необычных событий истекшего дня, я вскоре тоже поддался сну, глубокому и неодолимому, и, хотя обстановка требовала от меня большей бдительности, не просыпался до утра. Когда я открыл глаза и вполне очнулся, я увидел, что Мак-Грегора уже нет в хижине. Я разбудил мистера Джарви, который после долгих охов, вздохов и тяжких жалоб на ломоту в костях — следствие непривычных трудов минувшего дня — оказался наконец способным оценить приятное известие, что похищенные Рэшли Осбалдистоном бумаги благополучно мне возвращены. В тот миг, как смысл моих слов дошел до его сознания, он забыл все свои горести, быстро вскочил и тотчас же принялся сличать содержимое пакета, который я передал ему в руки, с памятной записью Оуэна, то и дело приговаривая: — Правильно, правильно… вот они… Бэйли и Уиттингтон… где здесь Бэйли и Уиттингтон? .. Семьсот, шесть, восемь — совершенно точно, до единого пенни… Поллок и Пилмен — двадцать восемь, семь… точно до полушки, хвала Создателю! Граб и Грайндер — отменнейшие люди, лучше и быть не может… триста семьдесят… Глиблед — двадцать… Глиблед, по-моему, пошатнулся… Слипритонг — Слипритонг прогорел… но за этими двумя небольшие суммы, просто мелочь… Все остальное в порядке. Слава Богу! Документы у нас в руках, и мы можем уехать из этой печальной страны. Всякий раз, как вспомню я о Лох-Арде, мурашки так и бегут по спине. — Очень сожалею, кузен, — сказал Мак-Грегор, входя в хижину при этом последнем замечании, — что обстоятельства не позволили мне оказать вам такой прием, как я желал бы; тем не менее, если б вы соизволили посетить мое бедное жилище… — Чрезвычайно вам обязан, чрезвычайно, — поспешил ответить мистер Джарви. — Но нам пора уезжать. Мы очень спешим — мистер Осбалдистон и я; дела не ждут. — Прекрасно, родственник, — возразил горец, — вы знаете наш обычай: встречай гостя, когда он приходит, провожай, когда он спешит домой. Но вам нельзя возвращаться на Драймен; я должен проводить вас на Лох-Ломонд, а оттуда доставить на лодке к Баллохской переправе да туда же кружным путем прислать ваших лошадей. Умный человек всегда соблюдает правило — не возвращаться той дорогой, которой пришел, если свободна другая. — Как же, как же, Роб, — молвил бэйли, — это одно из тех правил, которые вы усвоили, когда торговали скотом: вы не любили встречаться с фермерами в тех местах, где ваши быки пощипали мимоходом траву, а я подозреваю, что теперь вы оставляете за собою следы похуже, чем в те времена. — Значит, теперь и вовсе не годится часто проезжать одной и той же дорогой, родственник, — ответил Роб. — Я посылаю наших лошадей в обход к переправе с Дугалом Грегором, который превратился по этому случаю в слугу господина бэйли; и этот бэйли едет вовсе не из Эберфойла и не из страны Роб Роя, как вы, может быть, думаете, а из города Стерлинга мирным путешественником. Ага, вот и он! — Ни за что не узнал бы я бездельника! — сказал мистер Джарви. И в самом деле, нелегко было узнать горца, когда он появился перед дверью дома, наряженный в шляпу, парик и кафтан, недавно еще признававшие своим владельцем Эндрю Ферсервиса, и сидя верхом на лошади мистера Джарви, а мою держа в поводу. Он получил от своего господина последние наказы: избегать тех мест, где легко мог навлечь на себя подозрения; дорогой собирать сведения и ждать нашего прибытия в условленном месте близ Баллохской переправы. В то же время Мак-Грегор пригласил нас отправиться вместе с ним в путь, уверяя, что нам непременно нужно сделать прогулку в несколько миль перед завтраком, и предлагая глотнуть на дорогу водки, в чем бэйли его поддержал, заявив, что «пить натощак спиртное, вообще говоря, беспутная и вредная привычка, кроме тех случаев, когда нужно предохранить желудок (а это очень деликатная часть организма) от злого действия утреннего тумана; при таких обстоятельствах мой отец, декан, рекомендовал глоток водки и подкреплял совет примером». — Совершенно верно, родственник, — ответил Роб, — и по этой причине мы, Сыны Тумана, правы, когда пьем водку с утра до ночи. Подкрепившись по рецепту покойного декана, бэйли взгромоздился на горного пони. Предложили лошадку и мне, но я отказался, и мы — совсем иначе провожаемые и с другими видами на будущее — пустились в тот же путь, какой проделали накануне. Нас эскортировали Мак-Грегор и пять-шесть самых красивых, самых рослых, хорошо вооруженных горцев из его отряда, которые и составляли обычно свиту вождя. Когда мы приблизились к месту, где накануне разыгралось сражение и совершилось жестокое дело, Мак-Грегор поспешил заговорить, но не в связи с чем-либо высказанным мною, а как будто угадав, что пронеслось в моем уме, — словом, отвечая не на слова мои, а на мысли. — Вы, верно, сурово осуждаете нас, мистер Осбалдистон; и было бы странно, если бы вы судили иначе. Но вспомните, по крайней мере, что не мы зачинщики. Мы грубый и невежественный народ, может быть горячий и необузданный, но не жестокий, нет. Мы едва ли нарушили бы мир и закон страны, если б нам давали спокойно пользоваться благами мира и закона. Но наш род преследовали из поколения в поколение. — А преследование, — вставил бэйли, — делает и мудрого безумным. — До чего же оно должно довести таких, как мы, — живущих, как жили наши отцы тысячу лет назад, и таких же, как они, непросвещенных? Можем ли мы спокойно смотреть, как против нас издаются кровавые эдикты, как вешают, посылают на плаху, гонят и травят носителей древнего и почтенного имени, точно лучшего они не заслужили и надо топтать их, как враг не топчет врага? Вот я стою перед вами: двадцать раз побывал я в схватках, но ни разу не пролил крови человека иначе, как в пылу битвы; и все-таки они поймали б меня и повесили, как бездомную собаку, на воротах любого влиятельного человека, который за что-либо зол на меня. Я ответил, что запрет, наложенный на его имя, и объявление вне закона членов его семьи не могут не казаться англичанину жестоким и бессмысленным произволом; и, успокоив его немного этими словами, я повторил свое прежнее предложение помочь ему самому, если он пожелает, и его сыновьям устроиться на военную службу за границей. Мак-Грегор сердечно пожал мне руку, задержал меня, пропуская мистера Джарви вперед, — маневр, которому послужила оправданием узкая дорога, — и сказал мне: — Вы благородный и добрый юноша и, несомненно, умеете уважать чувства человека чести. Но вереск, который я топтал под ногами, покуда жил, должен цвести надо мною, когда я умру; сердце мое сожмется и рука ослабеет и поникнет, как папоротник на морозе, если я не буду видеть моих родимых гор; и никакие красоты мира не заменят мне вида этих вот диких утесов и скал, которые нас окружают здесь. А Елена — что станется с нею, если я покину ее, обрекая на новые глумления и жестокости? И как перенесет она разлуку с теми краями, где воспоминания о свершенной мести делают не такой горькой мысль о нанесенных ей обидах? Было время, когда мой Великий Враг, как я его по праву называю, так жестоко меня теснил, что я был вынужден отступить перед силой, сняться со всей семьей и народом с родной земли и перекочевать на время в страну Мак-Каллумора. И тогда Елена сложила свой «Плач» о нашем уходе, такой чудесный, что сам Мак-Риммон не сложил бы лучше, такой скорбный и такой жалостный, что у каждого из нас разрывалось сердце, когда мы сидели и слушали: точно кто-то оплакивал мать, породившую его. Слезы бежали по суровым лицам наших молодцов, когда она пела; и я не соглашусь еще раз причинить ее сердцу такую боль — нет, не соглашусь, хотя бы мне вернули все земли, какими владели в прошлом Мак-Грегоры. — Но ваши сыновья? — сказал я. — Они в том возрасте, когда ваши соотечественники не прочь бывают повидать свет. — Я не возражал бы, — сказал Мак-Грегор, — чтобы они попытали счастья на французской или испанской службе, как это в обычае среди шотландцев благородной крови, и вчера ваше предложение показалось мне вполне осуществимым. Но утром, пока вы спали, я успел переговорить с его превосходительством. — Разве он ночевал так близко от нас? — сказал я, и сердце мое взволнованно забилось. — Ближе, чем вы полагали, — был ответ Мак-Грегора. — Но он, похоже, некоторым образом ревнует вас к молодой леди и не хочет, чтоб она с вами виделась, так что, понимаете… — Для ревности не было повода, — сказал я высокомерно, — я не покушаюсь на то, что принадлежит другому. — Не обижайтесь понапрасну и не глядите на меня так угрюмо сквозь ваши кудри, точно дикая кошка сквозь заросли плюща. Вы же должны понимать, что он к вам искренне расположен и доказал это на деле. Из-за этого отчасти и загорелся сейчас наш вереск. — Вереск загорелся? — повторил я. — Не понимаю, что вы хотите сказать? — Ну, вы же отлично знаете, — отвечал Мак-Грегор, — что все зло на земле пошло от женщины и от денег. Я взял на подозрение вашего двоюродного брата Рэшли Осбалдистона с того самого часа, как он понял, что ему не получить в жены мисс Ди Вернон; и, я думаю, он по этой причине затаил злобу на его превосходительство. Потом вышел еще спор из-за ваших бумаг; а сейчас мы получили прямые доказательства, что, как только его принудили их вернуть, он поскакал в Стерлинг и донес правительству обо всем, что делалось втихомолку среди горцев, да еще прибавил то, чего и не было; потому, конечно, и был разослан по области приказ об аресте его превосходительства с молодою леди и устроена была неожиданно облава на меня. Я нисколько не сомневаюсь, что Рэшли, сговорившись с каким-нибудь сквайром из Низины, подбил злосчастного Морриса (он же вертел им как хотел) заманить меня в ловушку. Но был бы Рэшли Осбалдистон даже последним и лучшим в своем роду — пусть сам сатана перережет мне горло обнаженным палашом, если, встретившись с Рэшли лицом к лицу, мы разойдемся прежде, чем мой кинжал испробует его горячей крови! Он произнес свою угрозу, зловеще сдвинув брови и положив для большей убедительности руку на кинжал. — Я почти готов порадоваться всему, что случилось, — сказал я, — если предательство Рэшли действительно предупредит взрыв, подготовленный путем отчаянных и дерзких интриг, в которых он сам, как я давно подозреваю, играл немаловажную роль. — На это не надейтесь! — сказал Роб Рой. — Слово предателя не может повредить честному делу. Правда, он посвящен во многие наши планы; если б не это, Эдинбургский замок и замок Стерлинг уже сегодня или через несколько дней были бы в наших руках. Теперь же на это рассчитывать трудно. Но в заговоре замешано так много народу и дело такое доброе, что люди от него не отступятся из-за первого доноса, — это очень скоро будет доказано. Итак, к чему я, собственно, и веду свою речь, — я вам премного благодарен за ваше предложение насчет моих сыновей! Еще минувшей ночью я всерьез подумывал о нем, но теперь, я вижу, измена злодея побудит наших знатных вождей немедленно стать во главе восстания и самим нанести первый удар, или их всех захватят, каждого в его доме, сосворят, точно собак, и пригонят в Лондон — как было с честными баронами и джентльменами в семьсот седьмом году. Гражданская война подобна василиску. Мы десять лет сидели на яйце, в котором он таился, и просидели бы еще десять лет; но приходит Рэшли, разбивает скорлупу, и змей вздымается среди нас, и настает пора огня и меча. Когда пошло такое дело, дорога каждая рука, способная поднять за нас оружие; не в обиду будь сказано испанскому и французскому королям — им я желаю тоже всяческих благ, — но король Иаков стоит любого из них, и у него первое право на Хэмиша и Роба, раз они родились его подданными. Я понял, что эти слова предвещают потрясение для всей страны; и так как было бы и бесполезно и небезопасно оспаривать политические взгляды моего проводника в таком месте и в такой час, я только выразил сожаление о том, что всеобщее восстание в пользу изгнанного королевского дома широко раскроет ворота перед бедой и разорением. — Пусть приходят, пусть! — ответил Мак-Грегор. — Невиданное дело, чтоб ненастье сменялось ясными днями без ливня, а когда мир перевертывают вверх дном, честный человек скорее сможет отрезать себе ломоть хлеба. Я снова сделал попытку перевести разговор на Диану; но хотя обо всем прочем мой спутник высказывался очень словоохотливо, что не вызывало во мне особого восторга, а этом вопросе, единственно меня занимавшем, он проявлял предельную сдержанность и ограничился лишь сообщением, что леди, как он надеется, «уедет скоро в другую страну, где ей будет, наверно, спокойнее, чем в Шотландии». Я вынужден был удовольствоваться этим ответом и по-прежнему тешить себя надеждой, что случай, как вчера, окажется мне другом и доставит грустную радость хотя бы попрощаться с той, что занимала такое большое место в моем сердце — большее, чем я предполагал, — перед тем как мне расстаться с ней навек. Мы прошли берегом озера около шести английских миль по извилистой и живописной тропе, пока не добрались до своеобразной верхнешотландской фермы или разбросанного селения, лежавшего у зеркального залива, который назывался, если не ошибаюсь, Ледиарт или как-то в этом роде. Здесь уже стоял многочисленный отряд людей Мак-Грегора, приготовившийся нас принять. Вкус, как и красноречие, диких, или, точнее говоря, нецивилизованных, племен обычно бывает безошибочным, так как не скован никакими стеснительными правилами и никакими условностями; горцы доказали это выбором места для приема своих гостей. Кем-то было сказано, что британский монарх, разумно рассуждая, должен был бы принимать посольство державы-соперницы в каюте военного корабля; так и вождь горного клана поступил правильно, избрав такое местоположение, где величие природы, присущее его стране, могло произвести должное впечатление на гостей. Мы поднялись ярдов на двести от берега озера вверх по бурливому ручью и оставили по правую руку пять или шесть хижин с клочками пахотной земли вокруг, такими маленькими, что их обрабатывали, наверно, не плугом, а лопатой; отвоеванные у зарослей кустарника, они радовали глаз колыхавшимися на ветру колосьями овса и ячменя. Над этой неширокой полосой круто поднималась гора, и на гребне ее мы увидели сверкающее оружие и развевающиеся плащи полусотни приверженцев Мак-Грегора. Они выстроились на чудесном месте, воспоминание о котором наполняет меня восторгом. Ручей мчал свои воды вниз с горы и, встретив каменную преграду, одолел ее в два прыжка: сперва он низвергался с высоты двенадцати футов, образуя мутный водопад, наполовину прикрытый сенью великолепного старого дуба, ревниво склонившегося над ним с другого берега; струи падали, дробясь, в красивый каменный бассейн почти правильной формы, точно он высечен был ваятелем, и, взбурлив над его кремнистым краем, делали второй головоломный прыжок — на дно темного и узкого ущелья, с высоты не менее пятидесяти футов, а затем быстрым, но сравнительно ровным бегом вырывались оттуда, чтобы влиться в озеро. Следуя врожденному вкусу, присущему горцам, а в особенности горцам Северной Шотландии, склонным обычно, как я замечал, к романтике и поэзии, жена и приверженцы Роб Роя приготовили здесь для нас утренний завтрак в обстановке, которая не могла бы не внушить чужестранцу благоговейный трепет. К тому же по природе своей это суровый и гордый народ, и хотя мы считаем горцев неотесанными, у них существуют свои понятия о правилах учтивости, и соблюдаются они с крайней строгостью, которая казалась бы чрезмерной, если бы эта учтивость не сопровождалась демонстрацией силы, — ибо надо признать, что предупредительная вежливость и строгий этикет, которые казались бы смешными у обычного крестьянина, здесь, когда проявляет их горец, вооруженный с ног до головы, становятся уместными, как салют гвардейской части. Итак, нас встречали и принимали по всем требованиям формы. Завидев нас, горцы, рассеянные по склону горы, стянулись к одному месту и, стоя твердо и неподвижно, выстроились в тесную шеренгу позади трех фигур, в которых я скоро узнал Елену Мак-Грегор и двух ее сыновей. Сам Мак-Грегор оставил свою свиту в арьергарде и, предложив мистеру Джарви спешиться, так как подъем стал слишком крут, пошел с нами вперед, шагая сам во главе отряда. Мы слышали дикие звуки волынок, утратившие в сочетании с буйным шумом водопада свою природную дисгармонию. Когда мы подошли совсем близко, жена Мак-Грегора двинулась нам навстречу. Она была одета нарядно и тщательно, более женственно, чем накануне, но черты ее лица выражали тот же гордый, непреклонный и решительный характер. И когда она неожиданно и едва ли радушно обняла моего друга бэйли, я понял — по тому, как дрожали его парик, спина и лодыжки, — что он чувствует себя примерно так же, как человек, которого облапила бы вдруг медведица, когда он еще не разобрал, как она настроена — благодушно или яростно. — Привет вам, родственник! И вам привет, чужестранец, — добавила она, обращаясь ко мне и выпуская из объятий моего напуганного спутника, который невольно отскочил назад и поправил на голове парик. — Вы явились в нашу несчастную страну, когда кровь у нас была распалена и руки обагрены. Извините же простых людей, оказавших вам суровый прием, и вините в этом дурные времена — не нас. Слова эти сказаны были с осанкой королевы и тоном придворной учтивости. В них не было ни тени той простонародности, которая, естественно, слышится англичанину в нижнешотландском наречии. Правда, Елена Мак-Грегор говорила с сильным местным акцентом, но тем не менее ее речь, мысленно переводимая ею с ее родного поэтического гэльского языка на английский, который она усвоила, как мы усваиваем иностранные языки, и едва ли когда-либо слышала в применении к будничным предметам обихода, — ее речь была красива и плавна, точно декламация. Муж ее, выступавший на своем веку во всяких ролях, говорил далеко не так возвышенно и выразительно. Но и его речь отличалась большей чистотой выражений (как вы могли заметить, если я правильно ее передал), когда он заговаривал о предметах волнующих и важных. И вообще, насколько я знаю горцев, мне кажется, что все они в дружеском и шутливом разговоре употребляют нижнешотландское наречие; когда же они серьезны и взволнованны, тогда их мысли складываются на родном гэльском языке; и в таком случае, если горец выражает эти мысли по-английски, речь его становится страстной, возвышенной и поэтической. В самом деле, язык страсти почти всегда чист и силен; нередко вы услышите, как шотландец, когда соотечественник обрушивается на него с горькими велеречивыми упреками, вдруг кольнет противника: «Эге, заговорил по-английски!» Как бы там ни было, жена Мак-Грегора пригласила нас к завтраку, который был сервирован на траве и изобиловал всеми вкусными блюдами, какие могла предложить Горная Страна, но омрачался угрюмой и невозмутимой серьезностью, запечатленной на лице хозяйки, а также нашим затаенным и мучительным воспоминанием о том, что свершилось здесь накануне. Напрасно сам предводитель старался вызвать веселье: какой-то холод сковал наши сердца, точно трапеза наша была тризной, и каждый из нас вздохнул свободней, когда она закончилась. — Прощайте, кузен, — сказала хозяйка мистеру Джарви, когда мы наконец поднялись. — Лучшее пожелание, какое может высказать другу Елена Мак-Грегор, — это никогда больше с ней не встречаться. Мистер Джарви подыскивал ответ, вспоминая, верно, какое-нибудь изречение прописной морали; но спокойная и скорбная суровость Елены Мак-Грегор подавляла искусственную и чопорную важность бэйли. Он кашлянул, помялся, поклонился и молча отошел. — А вам, чужестранец, я должна передать нечто на память от одной особы, которую вы никогда… — Елена, — перебил Мак-Грегор громким и строгим голосом, — что это значит? Ты забыла приказ? — Мак-Грегор, — ответила она, — я не забыла ничего, что надлежит мне помнить. Не таким рукам, как эта (она протянула вперед длинную, обнаженную по плечо мускулистую руку), передавать залог любви, если дар обещает что-либо, кроме горя. Молодой человек, — сказала она, передавая мне кольцо, в котором я сразу узнал одно из немногих украшений, какие носила иногда мисс Вернон, — это вам от той, кого вы больше никогда не увидите. Если это безрадостный дар, ему вполне пристало пройти через руки посредника, который и сам никогда не изведает радости. Последние слова ее были: «Пусть он забудет меня навсегда». — И она думает, — воскликнул я помимо воли, — что это для меня возможно! — Все можно забыть, — сказала необыкновенная женщина, вручившая мне кольцо, — все, кроме сознания утраченной чести и жажды мщения. — Seid suas! — нетерпеливо крикнул Мак-Грегор, топнув ногой. Волынки заиграли, и их пронзительные, режущие ухо звуки оборвали наш разговор. Безмолвными жестами распростились мы с хозяйкой и снова отправились в путь, причем я уносил с собой новое доказательство, что был любим Дианой — и навеки с нею разлучен. ГЛАВА XXXVI Прощай же, страна, где любовно, как саван белесый. Легли облака на холодные плечи утеса, Где шуму потока лишь клекот ответствует орлий, Где к небу озера с тоскою объятья простерли. Наша дорога пролегала по угрюмой и романтической местности, но, поглощенный печалью, я не мог любоваться видом, а потому и не стану описывать его. Высокий пик Бен-Ломонда — державный властитель здешних гор — поднимался по правую руку от нас и служил как бы огромной пограничной вехой. Я только тогда пробудился от оцепенения, когда после долгого и трудного пути мы выступили из ложбины и перед нами открылся Лох-Ломонд. Избавлю вас от описания картины, которую вы едва ли представите себе, не увидев собственными глазами; но, бесспорно, это горделивое озеро, кичась несчетными островами редкой красоты и всех разнообразных форм и очертаний, какие может измыслить фантазия, — причем у северной своей границы оно суживается, теряясь в туманной дали отступающих гор, с юга же, постепенно расширяясь, омывает изрезанный берег прекрасной и плодородной земли, — озеро это являет поистине необычайное, величественное зрелище. Восточное побережье, особенно пустынное и скалистое, было в ту пору главным прибежищем Мак-Грегора и его клана, для усмирения которого на полпути между Лох-Ломондом и другим озером содержался маленький гарнизон. Но условия местности с ее бесчисленными ущельями, болотами, пещерами и другими местами, пригодными для укрытия или обороны, делали позицию горцев неуязвимой, так что присылка сюда небольших военных сил означала лишь признание опасности, но не могла служить действенным средством к ее устранению. Не раз, как и в том случае, которому я был свидетелем, гарнизону приходилось страдать от предприимчивого разбойника и его приверженцев. Но их победу никогда не омрачала жестокость, если во главе стоял сам Мак-Грегор: незлобивый и дальновидный, он хорошо понимал, как опасно было бы возбуждать к себе излишнюю ненависть. К большой своей радости, я узнал, что он приказал отпустить взятых накануне пленников целыми и невредимыми; и в памяти людей сохранилось немало подобных случаев, когда этот замечательный человек проявлял черты милосердия, даже великодушия. В заливе, под громадой нависшей скалы, нас ожидала лодка с четырьмя дюжими шотландцами. Наш хозяин ласково, даже сердечно распростился с нами. С мистером Джарви его и в самом деле связывало взаимное уважение, несмотря на различие их занятий и образа жизни. Любовно расцеловавшись с Мак-Грегором и уже совсем прощаясь, бэйли от полноты сердца срывающимся голосом заверил своего родственника, что если когда-нибудь ему или его семье понадобятся в трудную минуту сто или даже двести фунтов, пусть он только черкнет несколько слов на Соляный Рынок, — на что Роб, схватившись одной рукой за эфес палаша, а другой горячо пожимая руку мистеру Джарви, ответствовал, что если кто-нибудь когда-нибудь обидит его родственника, пусть он только даст ему знать, и он, Мак-Грегор, «оторвет обидчику уши, будь то хоть первейший человек Глазго». С такими заверениями во взаимной помощи и неизменной дружбе мы оттолкнулись от берега и взяли курс на юго-западный конец озера, где берет свое начало река Левен. Роб Рой все еще стоял на скале, от которой отчалила наша лодка, и мы долго видели издали его длиннее ружье, развевающийся плед и одинокое перо на шляпе, в те дни отличавшее в горах Шотландии дворянина и воина, тогда как современный вкус украсил головной убор воина-горца целым букетом черных перьев, придав ему сходство с траурным опахалом, какое несут впереди похоронной процессии. Наконец, когда легло между нами изрядное расстояние, мы увидели, как друг наш повернулся и медленно пошел вверх по склону горы в сопровождении своей свиты, или, вернее, телохранителей. Мы долгое время плыли молча, тишину нарушала лишь гэльская песня, которую пел один из гребцов, — тихий, нестройный напев, переходивший временами в дикий хор, когда остальные подхватывали песню. Мысли мои были печальны; однако величественное окружение действовало на меня успокоительно, и в тот торжественный час мне думалось: будь я католик, я согласился бы жить и умереть отшельником на одном из этих романтических красивых островов, между которыми скользила наша лодка. Бэйли тоже предался размышлениям, но, как я потом узнал, совсем иного свойства. Промолчав битый час, в течение которого мысленно производил необходимые вычисления, он стал вдруг ревностно доказывать мне, что озеро можно осушить и отдать под плуг и борону много сот — да какое там! — много тысяч акров земли, между тем как сейчас от него никакого проку, разве что ловят в нем щуку да окуня. Из его пространных рассуждений, которыми он «пичкал мой слух, наперекор желудку моего ума», мне запомнилось только, что по его замыслу предполагалось, между прочим, сохранить часть озера, достаточно глубокую и широкую, для нужд водного транспорта, чтобы лихтеры и угольщики так же свободно ходили из Дамбартона в Гленфаллох, как из Глазго в Гринок. Наконец мы подошли к месту нашего причала, по соседству с развалинами древнего замка, — там, где озеро переливает свои избыточные воды в Левен. Здесь нас ожидал уже Дугал с лошадьми. Бэйли составил между тем блестящий план касательно «бездельника», не уступавший его плану осушения озера, — причем в обоих случаях он, пожалуй, больше сообразовался с предполагаемой пользой, нежели с практической осуществимостью замысла. — Дугал, — сказал он, — ты славный малый, даром что бездельник, и ты относишься с должным почтением к тем, кто стоит выше тебя. Мне просто жаль тебя, Дугал, потому что при той жизни, какую ты ведешь, с тобой обязательно рано или поздно расправятся по способу джеддартского суда. Мне кажется, что я как выборный член городского магистрата и как сын своего отца, декана Никола Джарви, пользуюсь в магистрате некоторым влиянием и могу намекнуть кому следует, что за другими водятся грехи потяжелее твоих. Так что, я думаю, ты мог бы вернуться с нами в Глазго, и так как у тебя крепкие плечи, можно было бы тебя определить грузчиком на склад, пока не подвернется что-нибудь получше. — Я очень обязан вашей чести, — ответил Дугал — но пусть черт перебьет мне ноги, если я по доброй воле пойду на мощеную улицу; меня затащат на Гэллоугейт только на веревке, как было в первый раз. В самом деле, я узнал впоследствии, что сначала Дугал попал в Глазго как арестант, замешанный в грабеже, но каким-то образом снискал благоволение тюремщика, и тот с несколько самонадеянной доверчивостью оставил его у себя на службе в качестве привратника; эту службу Дугал, насколько известно, нес вполне добросовестно, пока приверженность к своему клану не взяла верх при неожиданном появлении вождя. Пораженный таким безоговорочным отказом Дугала от соблазнительного предложения, бэйли, повернувшись ко мне, сказал, что «бездельник от роду круглый дурак». Я выразил свою благодарность иным способом, который пришелся Дугалу более по вкусу, — сунул ему в руку две-три гинеи. Едва почувствовав прикосновение золота, он подпрыгнул несколько раз с легкостью горного козла, выкидывая то одной, то другой ногой такие антраша, что удивил бы любого французского учителя танцев. Он кинулся к лодке показать гребцам свою награду, и они, получив от него небольшую подачку, разделили его восторг. Потом, как мог бы выразиться торжественный Джон Беньян, «он пошел своею дорогой, и я его больше не видел». Мы с бэйли сели на коней и направились в Глазго. Когда скрылось из виду озеро, окруженное великолепным амфитеатром гор, я не сдержался и пылко выразил свой восторг перед красотами природы, хоть и понимал, что такие излияния не встретят у мистера Джарви ответного чувства. — Вы молодой джентльмен, — возразил он, — и к тому же англичанин, для вас это, может быть, и хорошо, но по мне… Я простой человек и кое-что смыслю в ценности земель — так вот, я не променял бы самого скромного уголка в Горбалсе под нашим Глазго на красивейший вид в здешних горах. Дайте мне только добраться до дому, и больше никогда ни один сумасброд, — извините меня, мистер Фрэнсис, — не заманит меня по своим делам в такое место, откуда не видать колокольни святого Мунго! Желания честного бэйли были удовлетворены: не прерывая пути, мы прибыли в Глазго в ту же ночь, или, вернее, на следующее утро. Проводив своего достойного товарища по путешествию до дверей его дома и благополучно сдав его с рук на руки заботливой и услужливой Мэтти, я отправился в гостиницу миссис Флаттер, где в этот неурочный час почему-то горел свет. Дверь отворил мне не кто иной, как Эндрю Ферсервис; при звуке моего голоса он громко завопил от радости и, не сказав ни слова, бросился вверх по лестнице в гостиную второго этажа, окна которой были освещены. Сразу же сообразив, что Эндрю спешит известить о моем возвращении встревоженного Оуэна, я побежал за ним следом. Оуэн был не один, с ним в комнате сидел кто-то еще — и это был мой отец! Первым его побуждением было сохранить достоинство и обычную свою уравновешенность. «Я рад тебя видеть, Фрэнсис», — начал он. Затем он нежно обнял меня: «Дорогой, дорогой мой сын!» Оуэн завладел моей рукой и орошал ее слезами, поздравляя меня в то же время с благополучным возвращением. В подобных сценах глаз и сердце видят больше, чем может услышать ухо. И по сей день мои старые веки увлажняются слезами при воспоминании о нашей встрече; но ваши добрые и нежные чувства, Уилл, легко дополнят то, чего я не в силах описать. Когда улеглось волнение нашей первой радости, я узнал, что отец вернулся из Голландии вскоре после отъезда Оуэна на север. Решительный и быстрый во всех своих действиях, он задержался в Лондоне ровно настолько, чтоб успеть собрать средства для уплаты по наиболее срочным обязательствам фирмы. Превосходный успех операций на континенте доставил ему большие свободные суммы и укрепил кредит, так что, располагая обширными ресурсами, он легко устранил затруднения, возникшие, может быть, только из-за его отсутствия, и выехал в Шотландию с целью отдать под суд Рэшли Осбалдистона и привести в порядок свои дела в этой стране. Приезд моего отца, располагающего полным кредитом и широкими средствами для полной расплаты по векселям и даже раздающего выгодные заказы местному купечеству, совершенно сразил Мак-Витти и Компанию, вообразивших, что его звезда навсегда закатилась. Глубоко возмущенный их поступком с его доверенным клерком и агентом, мистер Осбалдистон отклонил все их попытки оправдаться и снова снискать его благоволение, и, подведя свои счеты с ними, он объявил им, что под этой страницей своего гроссбуха они должны раз и навсегда подвести черту. Однако сладость торжества над ложными друзьями была отравлена тревогой за меня. Добряк Оуэн не представлял себе, что поездка за пятьдесят — шестьдесят миль, которую можно так легко и спокойно совершить из Лондона в любом направлении, может быть сопряжена с какими-нибудь серьезными опасностями. Но он заразился беспокойством от моего отца, лучше знакомого с Горной Страной и ее не признающими закона обитателями. Вскоре их опасения перешли в лихорадочную муку, когда за несколько часов до моего прибытия явился Эндрю Ферсервис и, сильно сгущая краски, рассказал, в каком критическом положении он меня оставил. Вельможный начальник, в отряде которого мой слуга оказался чем-то вроде пленника, после учиненного ему допроса не только отпустил его на свободу, но еще снабдил средствами для скорейшего возвращения в Глазго, чтоб он известил моих друзей о моих злоключениях. Эндрю был из тех людей, которым льстят то внимание и вес, какие временно приобретает вестник беды; а потому он отнюдь не старался смягчить свой рассказ, тем более что в числе слушателей неожиданно оказался богатый лондонский купец. Он весьма подробно распространялся о всяческих опасностях, которых я избежал, — главным образом, как он дал понять, благодаря его стараниям, опытности и дальновидности. — Просто больно и страшно подумать, — говорил он, — что станется теперь с молодым джентльменом, когда его ангел-хранитель (в его, Эндрю Ферсервиса, лице) не стоит за его плечом! От мистера Джарви в трудную минуту — никакой пользы, кроме вреда, потому что он очень самонадеянный господин (Эндрю терпеть не мог самонадеянности). Что и говорить: когда кругом пистолеты и карабины милиции, из которых пули так и летят одна за другой, да палаши и кинжалы горцев, да глубокие воды Эйвон Ду, — трудно тут ожидать хорошего конца для молодого джентльмена. Эти слова повергли бы Оуэна в отчаяние, будь он один, без всякой поддержки; но мой отец при его совершенном знании людей легко определил, что представляет собою Эндрю и какова цена его россказням. Но и очищенные от всех преувеличений, они не могли не встревожить родительское сердце. Отец решил выехать на место и лично, посредством переговоров или выкупа, добиться моего освобождения. До глубокой ночи просидел он с Оуэном, подготовляя срочные письма и разбирая дела, которыми клерк должен был заняться в его отсутствие. Вот почему я застал их бодрствующими в этот поздний час. Мы разошлись еще не скоро, и, слишком возбужденный, чтобы долго спать, я наутро поднялся рано. Эндрю как ревностный слуга явился к церемониалу одевания, но своим видом напоминал уже не воронье пугало, в какое он был превращен у Эберфойла, а скорее распорядителя похорон в приличном траурном костюме. Только после настойчивых расспросов (шельмец долго прикидывался, будто не так меня понимает) я выяснил, что он «счел уместным надеть траур в предвидении невозвратимой утраты»; а так как торговец, у которого он купил костюм, не захотел принять заказ обратно и так как его собственное одеяние частью изодралось, частью же было расхищено на службе у моей чести, то, конечно же, я и мой почтенный отец, «которого провидение благословило средствами, не допустят, чтобы несчастный малый потерпел из-за них убыток; смена платья не великое дело для Осбалдистонов (поблагодарим за это Господа! ), особенно когда в ней нуждается старый и преданный слуга их дома». Так как Эндрю был отчасти прав в своей жалобе, что терпел убытки на господской службе, уловка ему удалась; и он продолжал расхаживать в своем добротном траурном костюме, с касторовой шляпой и прочими принадлежностями — в знак скорби о господине, который живет и здравствует. Первой заботой моего отца, когда он встал, было навестить мистера Джарви и в кратких, но выразительных словах принести ему искреннюю благодарность за его доброту. Он разъяснил ему изменившееся положение своих дел и предложил на выгодных и лестных условиях ту часть представительства от его фирмы в городе Глазго, которая до сих пор возлагалась на господ Мак-Витти и Компания. Бэйли сердечно поздравил моего отца и Оуэна со счастливой переменой в его делах, но отнюдь не счел нужным отрицать услуги, оказанные им фирме в такую минуту, когда ее положение представлялось совсем иным; он поступил лишь так, сказал он, как хотел бы, чтобы с ним поступали другие; что же касается расширения представительства, то он принимает его с благодарностью и с чистой совестью: когда бы Мак-Витти и Компания повели себя как порядочные люди, пояснил бэйли, то он нашел бы неудобным забегать перед ними вперед и оттирать их от порога; но они поступили недостойно, так пусть же несут теперь убытки. Затем бэйли оттащил меня за рукав в сторону и, еще раз сердечно пожелав мне счастья, добавил несколько смущенным тоном: — Я очень хотел бы, мистер Фрэнсис, чтобы здесь как можно меньше было разговоров о странных вещах, которые мы там видели. Не стоит нигде рассказывать — разве что перед судебным следствием — об ужасном деле с Моррисом; и члены городского магистрата, пожалуй, нашли бы, что представителю их корпорации не к лицу драться с какими-то жалкими горцами и прожигать им пледы. А главное — хоть у меня вполне приличная и почтенная наружность, когда на мне все в порядке, — боюсь, что я представлял собою довольно жалкое зрелище, когда, без шляпы, без парика, повис на фалдах, точно кошка или плащ, накинутый на вешалку. Бэйли Грэм, если узнает про эту историю, сживет меня со свету. Я не удержался от улыбки, вспомнив, какой вид был тогда у бэйли, хотя в свое время мне при этом зрелище было совсем не до смеха. Добродушный купец, немного смущенный, тоже улыбнулся и покачал головой: — Понимаю, понимаю. Но покажите себя хорошим другом и ничего никому не рассказывайте; да велите этому хвастливому, самонадеянному, наглому болтуну, вашему слуге, чтоб и он ничего не говорил. Никто ничего не должен знать об этом, даже милая девушка Мэтти, а то разговорам не будет конца. Этот страх показаться смешным в глазах людей, сильно его угнетавший, несколько рассеялся, когда я сообщил ему, что отец мой намерен немедленно уехать из Глазго. В самом деле, нам сейчас незачем было оставаться здесь, раз наиболее ценная часть бумаг, похищенных Рэшли, была возвращена. Ту же часть ценностей, которые Рэшли успел реализовать и потратить на свои личные нужды и на политические интриги, нельзя было вернуть иным путем, как только судебным преследованием, уже начатым и подвигавшимся, по уверению наших адвокатов, со всею возможною быстротой. Итак, мы провели день с гостеприимным бэйли и распростились с ним, как с ним прощается сейчас моя повесть. Он неуклонно преуспевал, жил в чести и богатстве и действительно поднялся до высших гражданских должностей в своем родном городе. Через два года после описанных мною событий ему наскучила холостая жизнь, и Мэтти, стоящая до сих пор у штурвала при кухонном очаге, заняла почетное место за его столам в качестве миссис Джарви. Бэйли Грэм, Мак-Витти и другие (везде и всюду найдутся у человека враги, а тем более в магистрате королевского города) смеялись над этим превращением. «Но, — говорил мистер Джарви, — пусть мелют что хотят. Не стану я из-за них тревожиться и вкусы свои менять не стану, — пусть их судачат хоть десять дней подряд. У моего отца, почтенного декана, была поговорка: Белые плечи да черная бровь, Верное сердце и в сердце любовь - Лучше, чем злато и знатная кровь. А кроме того, — добавлял он неизменно, — Мэтти не простая служанка: она как-никак родственница лэрда Лиммерфилда». Благодаря ли своей родословной, иди своим личным качествам, не берусь судить, но Мэтти превосходно держалась в новом высоком положении и не оправдала мрачных предсказаний некоторых друзей достойного бэйли, считавших подобный опыт несколько рискованным. Больше, насколько мне известно, в спокойной и полезной жизни мистера Джарви не было никаких происшествий, заслуживающих особого упоминания. ГЛАВА XXXVII «Шесть сыновей, сюда, ко мне, Здесь доблестен любой! Скажите: кто из вас пойдет За графом и за мной?» И быстро пятеро из них Дают ответ такой: «Отец, до гробовой доски Мы с графом и с тобой».     «Восстание на Севере» В то утро, когда мы должны были выехать из Глазго, Эндрю Ферсервис влетел как сумасшедший в мою комнату, приплясывая и распевая не очень мелодично, но зато громко: Пылает горн, пылает горн, Пылает жарким пламенем! Не без труда заставил я его прекратить свое вытье и объяснить мне, в чем дело. Он радостно сообщил, точно передавал самую приятную новость на свете, что горцы все поголовно восстали и не пройдет и суток, как Роб Рой с бандой своих голоштанников нагрянет на Глазго. — Придержи язык, негодяй! — сказал я. — Ты, верно, пьян или сошел с ума? А если даже и есть доля правды в твоей новости, с чего ты распелся, мерзавец? — Пьян? Сошел с ума? Ну конечно, — ответил дерзко Эндрю, — когда человек говорит то, что знатным господам неприятно слушать, значит он пьян или сошел с ума. А распелся с чего? Горные кланы заставят нас петь по-иному, если мы с перепоя или по сумасбродству станем дожидаться их прихода. Я быстро поднялся и увидел, что отец и Оуэн уже одеты и что они в большой тревоге. Новость Эндрю Ферсервиса оказалась верной, даже слишком верной. Великий мятеж, взволновавший Британию в 1715 году, вспыхнул, зажженный злосчастным графом Маром, который в недобрый час поднял знамя Стюартов на погибель многих почтенных родов в Англии и Шотландии. Измена нескольких якобитских агентов (Рэшли в том числе) и арест других открыли правительству Георга I широко разветвленный, давно подготовляемый заговор, и вследствие этого восстание вспыхнуло преждевременно и в отдаленной части королевства, так что не могло оказать решающего действия на судьбу страны, которая, однако, не избежала сильных потрясений. Это большое событие в жизни государства подтвердило и разъяснило темные указания, полученные мною от Мак-Грегора; мне стало понятно, почему западные кланы, поднятые против него, так легко забыли свои частные раздоры: они знали, что скоро им всем предстоит взяться за общее дело. Меня больше смущала и печалила мысль, что Диана Вернон стала женой одного из самых ярых участников мятежа и что ей приходится делить все лишения и опасности, связанные с рискованной деятельностью супруга. Мы тут же посовещались о том, какие меры следовало нам принять в этот решительный час, и сошлись на предложении моего отца — спешно выправить необходимые пропуска и ехать подобру-поздорову в Лондон. Я сообщил отцу о своем желании предоставить себя в распоряжение правительства и зачислиться в один из добровольческих отрядов, которые уже начали формироваться. Отец с готовностью согласился со мной: он не одобрял тех, кто считал войну своим основным занятием, но как человек твердых убеждений он всегда был готов отдать жизнь в защиту гражданской вольности и свободы вероисповедания. Мы совершили быстрый и опасный путь через Дамфризшир и смежные с ним английские графства. В этих краях сквайры, сторонники тори, уже поднялись и производили вербовку солдат и ремонт лошадей, тогда как виги собирались в главных городах, вооружали жителей и готовились к гражданской войне. Несколько раз мы лишь с трудом избегали ареста, и нам нередко приходилось ехать кружным путем в обход тех пунктов, куда стягивались вооруженные силы. Прибыв в Лондон, мы тотчас примкнули к банкирам и видным негоциантам, согласившимся поддержать кредит государства и дать отпор натиску на фонды, на котором заговорщики в значительной степени строили свои расчеты, надеясь довести государство до полного банкротства и тем вернее обеспечить успех своего предприятия. Мой отец был избран в члены правления этого мощного союза финансистов, так как все доверяли его усердию, искусству и энергии. На него, между прочим, были возложены сношения союза с правительством, и он сумел, пользуясь средствами своего торгового дома и общественными фондами, переданными в его распоряжение, найти покупателей для громадного количества государственных бумаг, неожиданно выброшенных на рынок по обесцененному курсу при первой же вспышке мятежа. Я тоже не сидел сложа руки: получив назначение и навербовав за счет отца отряд в двести человек, я присоединился к армии генерала Карпентера. Тем временем восстание распространилось и на Англию. Несчастный граф Дервентуотер и с ним генерал Форстер примкнули к повстанцам. Моего бедного дядю, сэра Гилдебранда, чьи владения были почти совсем разорены его собственной беспечностью и мотовством и распутством его сыновей и домочадцев, без труда убедили стать под злосчастное знамя Стюартов. Однако перед тем как это сделать, он проявил предусмотрительность, какой никто не мог от него ожидать: написал завещание! Этим документом он отказывал свои владения — замок Осбалдистон с землями, угодьями и так далее — поочередно каждому из сыновей с их будущими потомками мужского пола, пока дело не дошло до Рэшли, которого он возненавидел всеми силами души за его недавнее предательство: его он исключил из завещания, назначив вместо младшего сына своим следующим наследником меня. Я всегда пользовался расположением старого баронета, но, по всей вероятности, полагаясь на многочисленность своих великанов-сыновей, поднявших вместе с ним оружие, он включил меня в число наследников лишь в надежде, что это назначение останется мертвой буквой; он вписал мое имя в завещание главным образом затем, чтобы выразить свое возмущение сыном, изменившим общему делу и своей семье. Особым параграфом завещания он отказывал племяннице своей покойной жены, Диане Вернон, ныне леди Диане Вернон Бьючемп, бриллианты, принадлежавшие ее покойной тетке, и большой серебряный кубок с выгравированными на нем соединенными гербами Вернонов и Осбалдистонов. Но небо судило многочисленному и цветущему потомству баронета более быструю гибель, чем мог ожидать несчастный отец. На первом же смотре войска заговорщиков в местечке Грин-Риг Торнклиф Осбалдистон поспорил о старшинстве с одним сквайром из Нортумберленда, таким же злобным и несговорчивым, как и сам. Не слушая никаких увещаний, они наглядно показали своему командиру, в какой мере он может положиться на их дисциплину: спор они разрешили дракой на рапирах, и мой двоюродный брат был убит на месте. Смерть его явилась тяжелой утратой для сэра Гилдебранда, потому что, при несносном характере, у Торнклифа было все же чуть побольше ума в голове, чем у прочих братьев, — за неизменным исключением Рэшли. Пьяница Персиваль также нашел конец, отвечавший его наклонностям. Он пошел на пари с одним джентльменом (стяжавшим за свои подвиги по этой части прозвище Бездонной Бочки), кто из них двоих сможет больше выпить спиртного в радостный день, когда повстанцы провозгласят в Морпете королем Иакова Стюарта. Подвиг был грандиозен. Я забыл, сколько в точности поглотил водки Перси, но она вызвала у него горячку, и к исходу третьего дня он умер, непрестанно повторяя: «Воды, воды!» Дикон сломал шею близ Уоррингтонского моста при попытке показать, как резво скачет охромевшая кобыла чистых кровей, которую он хотел сбыть одному манчестерскому купцу, примкнувшему к повстанцам. Он заставил кобылу перемахнуть пятиярдный барьер; она упала после прыжка, и несчастный наездник убился насмерть. Дураку Уилфреду, как повелось, выпал наиболее счастливый жребий среди прочих братьев: он был убит на улицах Прауд-Престона в Ланкашире в день, когда генерал Карпентер штурмовал укрепления повстанцев. Сражался он очень храбро, хотя, как я слышал, никогда не мог ясно понять цель и причину восстания и не всегда помнил, за кого из двух королей дерется. Джон тоже проявил в этом же сражении большую отвагу и получил несколько ран, но ему не посчастливилось умереть от них на месте. На следующий день, когда мятежники сдались, старый сэр Гилдебранд, сокрушенный этими утратами, попал в число пленных и был переведен в Ньюгет вместе с раненым сыном. В ту пору я уже освободился от военной службы и, не теряя времени, всячески старался облегчить судьбу своих родственников. Заслуги моего отца перед правительством и всеобщее сострадание к старому сэру Гилдебранду, в такой короткий срок потерявшему одного за другим четырех сыновей, избавили бы, верно, моего дядю и двоюродного брата от суда по обвинению в государственной измене, но судьба их была решена на более высоком судилище. Джон умер от ран в Ньюгете, завещав мне при последнем вздохе стаю соколов, оставленную им в замке, и свою любимую суку — черного спаниеля, по кличке Люси. Мой бедный дядя, казалось, был придавлен до самой земли своими семейными несчастьями и бедственным положением, в котором неожиданно очутился сам. Он мало говорил, но, видимо, принимал с благодарностью те знаки внимания, какие обстоятельства позволяли мне оказывать ему. Я не был свидетелем его встречи с моим отцом — первой их встречи за столько лет и при таких прискорбных обстоятельствах, — но, судя по крайне угнетенному состоянию духа моего отца, она была до предела печальна. Сэр Гилдебранд с большим ожесточением говорил о Рэшли, теперь своем единственном сыне, ставил ему в вину гибель их дома и смерть всех его братьев и объявил, что ни сам он, ни пятеро его сыновей не ввязались бы в политическую интригу, если бы их не втянул в нее тот член их семьи, который первый же от них отступился. Два-три раза он упомянул о Диане, как всегда с неизменной нежностью, и однажды, когда я сидел у его постели, сказал: «Теперь, когда Торнклиф и все они умерли, мне жаль, племянник, что ты не можешь на ней жениться». Эти слова тогда меня сильно поразили. У бедного старого баронета было некогда в обычае, когда он весело собирался утром на охоту, выделять своего любимца Торнклифа, остальных же называть более общо; но громкий, бодрый тон, каким сэр Гилдебранд восклицал бывало: «Зовите Торни — зовите их всех», — был так не похож на скорбный, надорванный голос, произнесший теперь безутешные слова, приведенные мною выше! Дядя разъяснил мне, что написано в завещании, и вручил заверенную копию с него; подлинник же, сказал он, хранится у моего старого знакомца, мистера Инглвуда: никому не внушая страха, пользуясь общим доверием как лицо в своем роде нейтральное, судья, насколько мне известно, держал на хранении добрую половину завещаний от всех пошедших на войну нортумберлендских сквайров, к какой бы партии они ни принадлежали. Почти все свои последние часы мой дядя посвящал отправлению религиозного долга (как его понимает католическая церковь), наставляемый капелланом сардинского посольства, для которого мы не без труда получили разрешение навещать умирающего. Ни на основе собственных наблюдений, ни по отчетам пользовавших его врачей, я не могу сказать, чтобы сэр Гилдебранд Осбалдистон умер от какой-либо определенной болезни, имеющей свое название в медицине. Он, казалось мне, был крайне изнурен, сломлен телесной усталостью и душевной скорбью и скорее перестал существовать, нежели умер в прямой борьбе за жизнь. Так судно, разбитое и расшатанное многими шквалами и бурями, иногда без видимой причины — просто потому, что крепления ослабли и борта одряхлели, — даст неожиданно течь и пойдет ко дну. Замечательно то обстоятельство, что мой отец, отдав брату последний долг, вдруг проникся желанием, чтобы я выполнил предсмертную волю покойного и стал представителем нашего рода, хотя до сих пор подобные предметы соблазняли его, казалось, меньше всего на свете. Но раньше он, как видно, следовал примеру лисицы из басни, презирая то, что было для него недостижимо; а кроме того, я не сомневаюсь, что злоба на Рэшли (ныне сэра Рэшли) Осбалдистона, открыто грозившего оспаривать завещание и волю сэра Гилдебранда, укрепила моего отца в намерении отстоять мои права. Он сам был несправедливо лишен наследства своим отцом, объяснил он; брат же его в своем завещании если и не возмещал ущерба, то все же восстанавливал справедливость, передавая остатки разоренных им владений Фрэнку, законному наследнику. А потому он решил, что воля покойного будет исполнена. Между тем Рэшли как противник представлял силу, с которой нельзя было не считаться. Свой донос правительству он сделал очень своевременно, и его искусство подлаживаться, его широкая осведомленность и умение выставить на вид свои заслуги и приобрести влияние доставили ему немало покровителей в министерстве. Мы уже давно возбудили против него процесс в связи с хищением в торговом доме «Осбалдистон и Трешем», и, судя по тому, как подвигалось у нас дело с этим сравнительно несложным иском, трудно было надеяться, что мы доживем до разрешения второго процесса. Чтоб избежать, по возможности, всяких проволочек, отец, по совету своего ученого юрисконсульта, скупил и закрепил за мной значительную часть закладных на Осбалдистон-холл. Быть может, после пережитого недавно столкновения с подводными камнями коммерции его соблазняла возможность реализовать таким образом некоторую часть своего капитала и поместить в недвижимую собственность значительную долю своих огромных прибылей, увеличившихся вследствие быстрого роста фондовых ценностей после подавления мятежа. Как бы там ни было, но случилось так, что меня не засадили за конторку, как я того ждал, изъявив полную готовность подчиниться родительской воле, какова бы она ни была. Я получил от отца своего предписание отправиться в Осбалдистон-холл и вступить во владение замком в качестве наследника и представителя рода. Мне предписано было обратиться к сквайру Инглвуду за подлинным завещанием дяди, отданным ему на хранение, и принять все необходимые меры для своего утверждения в правах собственности, составляющих, как говорят ученые люди, «девять точек закона». В другое время я был бы счастлив такой переменой в судьбе, но теперь для меня с Осбалдистон-холлом было связано много мучительных воспоминаний. Я полагал, однако, что только в тех краях мне удастся, может быть, что-либо разузнать об участи Дианы Вернон. У меня были все причины опасаться, что жизнь ее сложилась далеко не так, как я желал бы, но мне к тому времени не удалось получить о ней никаких точных сведений. Тщетно старался я всеми видами услуг, какие допускало их положение, снискать доверие некоторых наших дальних родственников, находившихся среди заключенных в Ньюгетской тюрьме. Гордость, которую я не мог осудить, и естественная подозрительность в отношении к вигу Фрэнку Осбалдистону, двоюродному брату дважды презренного изменника Рэшли, замыкали предо мною все сердца и уста, и я получал только холодные и натянутые изъявления благодарности в ответ на те благодеяния, какие я был в силах оказать. К тому же рука закона постепенно сокращала число людей, которым мог я помочь, и оставшиеся в живых все более сторонились тех, в ком они видели приверженцев существующего правительства. По мере того как их поочередно, небольшими партиями, отправляли на казнь, еще сидевшие в заключении утрачивали интерес к людям и желание с кем-либо общаться. Никогда не забуду, как один из них, по имени Нед Шефтон, ответил мне на мой взволнованный вопрос, не могу ли я исхлопотать для него снисхождение: — Мистер Фрэнк Осбалдистон, я должен думать, что вы искренне желаете мне добра, и потому я вас благодарю. Но, видит Бог, человек не может жиреть, точно каплун, когда он наблюдает, как его ближних каждый день отводят поодиночке на место казни, и знает, что и ему в свой черед накинут петлю на шею. Поэтому я был, пожалуй, рад вырваться из Лондона, удалиться от Ньюгета — от сцен, которые я наблюдал в городе и в тюрьме, — и вдохнуть свежий воздух Нортумберленда. Эндрю Ферсервис по-прежнему оставался при мне слугой — больше по прихоти моего отца, чем по моему собственному желанию. А теперь мне думалось вдобавок, что его знакомство с замком и окрестностями могло оказаться полезным, так что он, разумеется, сопровождал меня в поездке, и я льстил себя надеждой избавиться от него, водворив на прежнее место. Не могу постичь, как ему удалось втереться в милость к моему отцу, — разве что искусством (им он владел в немалой степени) притворяться чрезвычайно преданным своему господину, причем эта мнимая преданность выражалась на деле в том, что он без зазрения совести пускался на всякие хитрости, заботясь лишь об одном: чтобы, кроме него, никто не смел обманывать его господина. Мы совершили наше путешествие к северу без особых приключений, и страну, еще недавно взволнованную мятежом, нашли успокоенной и в полном порядке. Чем ближе подвигались мы к Осбалдистон-холлу, тем больней сжималось мое сердце при мысли о вступлении в покинутый замок. И вот, чтоб оттянуть этот горький день, я решил сперва навестить мистера Инглвуда. Почтенного джентльмена сильно смущали мысли о том, чем он был и чем он сделался ныне; и неотступные воспоминания прошлого очень мешали ревностному исполнению обязанностей, какого можно было ждать от него в его теперешнем положении. Кое в чем, однако, ему повезло: он избавился от своего секретаря Джобсона. Возмущенный нерадивостью судьи, ревнитель закона ушел в конце концов от своего принципала и поступил секретарем к некоему сквайру Стэндишу, который с недавнего времени начал развивать деятельность в тех краях в качестве мирового судьи, с таким пылом отстаивая интересы короля Георга и протестантизма, что, в отличие от прежнего начальника, он чаще подавал случай своему секретарю удерживать его ретивость в границах закона, нежели подстегивать ее. Старый судья Инглвуд принял меня очень любезно и с готовностью развернул предо мною завещание дяди, в котором, казалось, не к чему было придраться. Поначалу он явно растерялся, не зная, как ему говорить и держаться со мной; но когда увидел, что я, сочувствуя в принципе существующему правительству, все же питаю сострадание к тем, кого ошибочное понимание лояльности и долга привело к мятежу, судья разговорился и стал очень занимательно рассказывать, как он действовал и как бездействовал — каких трудов ему стоило удержать некоторых сквайров от участия в восстании и не воспрепятствовать побегу других, имевших несчастие впутаться в это дело. Свидание наше происходило с глазу на глаз, и много было выпито бокалов по усердным настояниям судьи, когда вдруг он предложил мне осушить полный кубок за здоровье Ди Вернон — за розу пустыни, нежный вереск Чевиота, цветок, пересаженный в адский мрак монастыря. — Разве мисс Вернон не замужем? — воскликнул я в изумлении. — Я думал, его превосходительство… — Та-та-та! Его превосходительство, его лордство! Это, вы знаете, пустые сен-жерменские титулы. Граф Бьючемп, полномочный посланник Франции! А принц-регент, герцог Орлеанский, смею сказать, знать не знает о его существовании! Но вы должны были встречать старого сэра Фредерика Вернона в замке, когда он подвизался в роли патера Вогана. — Боже милостивый! Значит, Воган — отец мисс Вернон? — Разумеется, — холодно сказал судья. — Теперь не к чему хранить секрет, коль скоро старик сейчас за пределами страны, иначе я, конечно, обязан был бы его арестовать! Итак, осушим кубок за мою дорогую, утраченную Ди! Ее здоровье будем пить, вкруговую будем пить, Ее здоровье вкруговую будем пить, пить, пить! И хоть бы в шелковом чулке, хоть и в шелковом чулке, Придется вам колено преклонить! Я не мог, как читатель легко поймет, разделить веселье судьи. В голове у меня звенело от полученного удара. — Я и не знал, — сказал я, — что у мисс Вернон жив отец. — Если он и жив, то не по вине нашего правительства, — ответил Инглвуд, — потому что, черт возьми, не родился еще такой человек, чью голову оценили бы дороже. Он был приговорен к смертной казни еще за участие в заговоре Фенвика, и в царствование короля Вильгельма его считали одним из зачинщиков найтбриджского дела; а так как его жена была из рода Бредалбейнов, он пользовался влиянием среди вождей северных кланов Шотландии. Прошел было слух после Рисвикского мира, что правительство потребует его выдачи. Но он прикинулся больным, и во французских газетах было опубликовано сообщение о его смерти. Когда же он высадился здесь, на родном берегу, мы, старые кавалеры, отлично его узнали, — то есть я узнал его, хоть и не был кавалером, — но никто не сделал доноса на бедного джентльмена, а у меня самого от частых приступов подагры испортилась память, так что я, вы понимаете, не мог бы подтвердить под присягой, что это действительно он. — Значит, и в Осбалдистон-холле не знали, кто он такой? — спросил я. — Знали только его дочь, старый баронет и Рэшли, который проник в эту тайну, как он проникает во все другие, и пользовался ею, как веревкой на шее бедной Ди. Я сам сотни раз был свидетелем, как она готова была плюнуть ему в лицо, но не смела из страха за отца, который должен был бы ждать гибели с минуты на минуту, если бы о нем донесли властям. Однако не поймите меня ложно, мистер Осбалдистон: наше правительство, говорю я, доброе, милостивое и справедливое, а если у нас и повесили десяток-другой мятежников, так всякий согласится, что никто их, несчастных, не трогал бы, если б они сидели смирно дома. Уклонившись от обсуждения политических вопросов, я вернул мистера Инглвуда к первоначальному предмету разговора и узнал, что Диана в свое время наотрез отказалась выйти замуж за кого-либо из семьи Осбалдистонов, а Рэшли выразила прямое отвращение; и тогда Рэшли охладел к делу претендента, в котором до тех пор, как младший из шести братьев, отважный, ловкий, способный, он видел средство сделать свою карьеру. Возможно, что давление со стороны сэра Фредерика Вернона и шотландских вождей, когда те соединенными усилиями заставили его вернуть ценности, похищенные им в конторе моего отца, окончательно привело его к решению достичь успеха в жизни, изменив своему знамени и предав прежних своих единомышленников. А может быть, также, — ибо мало кто мог лучше самого Рэшли судить о деле, где затронуты личные его интересы, — может быть, он пришел к мысли, что силы и таланты якобитов (как оно потом и оказалось) были недостаточны для сложной задачи свержения утвердившегося правительства. Сэру Фредерику Вернону, или, как его называли среди якобитов, «его превосходительству виконту Бьючемпу», и его дочери после доноса Рэшли с трудом удалось бежать. Здесь сведения мистера Инглвуда не отвечали истине; но поскольку не слышно было об аресте сэра Фредерика, судья не сомневался, что виконт находился в ту пору за рубежом, где, согласно его жестокому договору с зятем, Диане — раз она отказалась остановить свой выбор на ком-либо из Осбалдистонов — предстояло уйти в монастырь. Первоначальную причину этого странного соглашения мистер Инглвуд не мог точно разъяснить; но, как он понимал, это был семейный договор, заключенный с целью обеспечить сэру Фредерику доходы с остатков его обширных владений, закрепленных за семьей Осбалдистонов в силу какой-либо юридической уловки; словом, семейный договор, который, как это часто бывало в те дни, распоряжался людьми, как прикрепленным к земле живым инвентарем, нисколько не сообразуясь с их чувствами. Не могу сказать — так прихотлива природа сердца человеческого, — что испытал я при этом известии: радость или печаль. Мне казалось, сообщение о том, что мисс Вернон не разлучена со мною навек браком с другим, но заперта в монастырь во имя исполнения какого-то бессмысленного контракта, не уменьшило, а, наоборот, усилило боль моей утраты. Эта мысль меня угнетала, я сделался вялым, рассеянным, и мне не под силу стало поддерживать разговор с судьей Инглвудом, который, в свою очередь, начал позевывать и рано предложил мне пойти почивать. Я с вечера попрощался с ним, решив выехать на заре, до завтрака, в Осбалдистон-холл. Мистер Инглвуд одобрил мое намерение. Будет разумно, сказал он, явиться туда прежде, чем станет известно о моем приезде в здешние края, — тем более что сэр Рэшли Осбалдистон гостил в это время, как сообщили судье, в доме мистера Джобсона, строя, несомненно, какие-нибудь козни. — Они под стать друг другу, — добавил он, — потому что сэр Рэшли потерял всякое право вращаться в обществе людей чести; а вряд ли два таких отъявленных негодяя могут сойтись вдвоем и не строить козней порядочным людям. В заключение он заставил выпить меня на дорогу стакан водки и приналечь на паштет из дичи, «чтобы перешибить вредное действие болотной сырости». ГЛАВА XXXVIII Хозяин умер, Айвор пуст, Везде покой постылый; Псы, кони, люди — все мертвы, Лишь он не взят могилой.     Вордсворт Вряд ли возможно чувство более грустное, чем то, с каким глядели мы на места былых утех, изменившиеся и пустынные. Дорогой к Осбалдистон-холлу я проезжал мимо трех предметов, на которые смотрел вместе с Дианой Вернон в памятный день нашего возвращения из Инглвуд-плейса. Казалось, образ Дианы сопровождал меня в пути, а когда я приближался к месту, где впервые увидел ее, то невольно начинал прислушиваться к лаю собак, к воображаемому звуку рога и напряженно всматривался вдаль, словно ждал, что вот-вот по откосу холма прелестным видением пронесется охотница. Но все безмолвно было кругом и нелюдимо. Когда я достиг замка, запертые двери и окна, поросший травою въезд, притихшие дворы — все являло полную противоположность тем живым и шумным сценам, какие так часто я здесь наблюдал, когда веселые охотники собирались на утреннюю потеху или возвращались к ежедневному пиршеству. Радостный лай спускаемых со своры гончих, окрик егерей, цоканье копыт, громкий смех старого баронета во главе его крепкого и многочисленного потомства — все смолкло теперь, и смолкло навек. Я глядел на эту картину одиночества и запустения, и невыразимо горько было мне воспоминание даже о тех, о ком при их жизни мне не приходилось думать с любовью. Мысль, что столько молодцов, статных, здоровых, полных жизни и надежд, в такой короткий срок сошли в могилу, погибнув каждый различной, но все нежданной и неестественной смертью, — эта мысль вызывала такое явственное представление о тленности, что содрогалась душа. Слабым утешением служило мне то, что я возвращался владельцем в те покои, которые покинул почти как беглец. Глядя вокруг, я не мог освоиться с сознанием, что это все — моя собственность; я чувствовал себя узурпатором или по меньшей мере незваным гостем и с трудом отгонял навязчивую мысль, что мощная фигура одного из моих покойных родичей исполинским призраком, точно в романе, встанет сейчас в дверях и преградит мне дорогу. Пока я предавался этим грустным думам, мой спутник Эндрю, охваченный чувствами совсем иного рода, усердно колотил по очереди в каждую дверь здания, требуя, чтобы его впустили, — и так зычно, словно хотел показать, что уж он-то в полной мере сознает свое недавно приобретенное достоинство личного слуги при особе нового владельца. Наконец опасливо и неохотно Энтони Сиддол, престарелый дворецкий и мажордом моего покойного дяди, выглянул из-за решетки одного из окон нижнего этажа и спросил, что нам надобно. — Мы пришли сместить вас с должности, приятель, — сказал Эндрю Ферсервис. — Можете хоть сейчас сдать ключи — каждой собаке свой день. Я приму от вас столовое белье и серебро; вы пользовались кое-чем в свое время, мистер Сиддол; но нет боба без пятнышка и нет дорожки без лужи; придется вам теперь посидеть на нижнем конце стола, где столько лет просидел Эндрю. С трудом угомонив своего ретивого приверженца, я разъяснил Сиддолу сущность своих прав, на основании которых я и требую, сказал я, доступа в замок, как его законный владелец. Старик казался сильно взволнованным и сокрушенным и явно не желал меня впускать, хоть и говорил в покорном, приниженном тоне. Я не рассердился на это естественное волнение — оно только делало честь старику, — но повелительно настаивал, чтобы меня впустили: отказ, объяснил я, вынудит меня прийти вторично с ордером мистера Инглвуда и с констеблем. — Мы выехали утром прямо от судьи Инглвуда, — подхватил Эндрю в подкрепление угрозы, — и я мимоездом видел констебля Арчи Рутледжа. Прошли времена, мистер Сиддол, когда в стране нельзя было найти управу и когда бунтовщикам и католикам было здесь раздолье. Угроза призвать власти устрашила дворецкого: он знал, что состоит под подозрением, как католик и приверженец сэра Гилдебранда и его сыновей. Дрожа от страха, отворил он одну из боковых дверей, защищенную множеством засовов и задвижек, и смиренно выразил надежду, что я не поставлю ему в вину честное исполнение долга. Я успокоил старика и сказал, что его осторожность только возвысила его в моем мнении. — Но не в моем, — сказал Эндрю. — Сиддол — старый пройдоха: не выглядел бы он белым, как холстинка, и коленки у него не стучали б одна о другую, не будь у него на то особой причины. — Господь вас простит, мистер Ферсервис, — ответил дворецкий, — что вы возводите напраслину на старого друга и своего же брата слугу! А где, — добавил он, покорно следуя за мной по коридору, — где ваша честь прикажет развести огонь? Боюсь, что дом покажется вам унылым и неуютным… Впрочем, вы, вероятно, приглашены обедать в Инглвуд-плейс? — Затопите в библиотеке, — отвечал я. — В библиотеке? — повторил старик. — Там давненько никто не сиживал, и камин там дымит: весною галки забрались в трубу, а в замке не осталось молодых слуг, так что некому было вытащить гнездо. — Дым в своем доме лучше огня в чужом, — сказал Эндрю. — Мой хозяин любит библиотеку. Он вам не какой-нибудь папист, погрязший в слепом невежестве, мистер Сиддол. Крайне неохотно, как мне показалось, дворецкий повел меня в библиотеку. Но, в опровержение его слов, комната приобрела более уютный вид, чем раньше, — здесь, казалось, недавно убирали. В камине ярким пламенем горел огонь — наперекор уверению Сиддола о неисправности дымохода. Схватив щипцы, как будто желая помешать в топке, но на деле, верно, чтобы скрыть смущение, дворецкий заметил, что «сейчас горит хорошо, а утром дымило вовсю». Мне хотелось побыть одному, пока я не оправлюсь от первого мучительного чувства, которое пробуждало во мне все вокруг, и я попросил старого Сиддола сходить за управляющим, жившим в четверти мили от замка. Он отправился с явной неохотой. Затем я приказал Ферсервису подобрать мне в слуги двух-трех крепких молодцов, на которых можно положиться, потому что мы были окружены католическим населением и сэр Рэшли, способный на любое отчаянное предприятие, находился в тех же краях. Эндрю Ферсервис весело взялся исполнить возложенную на него задачу и обещал привести из Тринлей-ноуза двух истых и верных пресвитериан — таких, как он сам, которые не побоятся ни папы, ни черта, ни претендента; он и сам будет рад их обществу, потому что в последнюю ночь, которую он провел в Осбалдистон-холле, пусть тля поест все цветы в саду, если он, Ферсервис, не видел эту самую картину (он указал на портрет деда мисс Вернон), как она разгуливала по саду при свете месяца! — Я говорил тогда вашей чести, что мне в ту ночь явился призрак, но вы не стали слушать. Я всегда думал, что паписты насылают колдовство и сатанинское наваждение, но я никогда не видывал таких вещей своими глазами до той ужасной ночи. — Ступайте, сэр, — сказал я, — и приведите ваших молодцов, да смотрите, чтоб они были поумнее вас и не пугались собственной тени. — Я порядочный человек и в нашем околотке не на последнем счету, — заворчал Эндрю, — но хвастать не стану: со злым духом встречаться не хочу. Он вышел. И только затворилась за ним дверь, как явился Уордло, управляющий имением. Это был честный и разумный человек; если бы не его заботы и старания, трудно было бы моему дяде до конца удерживать замок в своих руках. Он внимательно рассмотрел мои права на владение и полностью признал их. Для всякого другого наследство было бы незавидным — так было оно обременено долгами и закладами; но большая часть закладных была уже в руках моего отца, и он неотступно скупал и остальные: его большие прибыли от недавнего повышения фондовых ценностей позволили ему без труда оплатить долги, обременявшие родовое имение. Я уладил с мистером Уордло самые насущные дела и пригласил его пообедать со мною. Обед мы попросили подать нам в библиотеку, хотя Сиддол усиленно советовал перейти в Каменный зал, где он нарочно для этого случая навел порядок. Между тем явился и Эндрю со своими верными рекрутами, которых он торжественно отрекомендовал как «трезвых, порядочных людей, стойких в правилах веры, а главное — храбрых, как львы». Я приказал подать им водки, и они вышли из комнаты. Я заметил, как старый Сиддол покачал головой, когда они удалились, и настоял, чтоб он открыл мне, в чем дело: что его смущает? — Я, может быть, не вправе ждать, — начал он, — что вы, ваша честь, отнесетесь с доверием к моим словам, а все-таки это святая правда: Эмброз Уингфилд — честнейший человек на свете, однако, если есть в нашем краю двуличный плут, так это его брат Лэнси, — вся округа знает, что он шпионил для клерка Джобсона за несчастными джентльменами, попавшими в беду. Но он диссидент, а в наши дни, как я понимаю, больше ничего и не спрашивается. Отведя душу этими словами, на которые я не счел нужным обратить внимание, и поставив на стол вино, дворецкий вышел из комнаты. Мистер Уордло, посидев со мною до сумерек, собрал наконец свои бумаги и отправился к себе домой, оставив меня в том смятенном состоянии духа, когда мы сами затруднились бы сказать, хотим ли мы общества или одиночества. У меня, впрочем, не оставалось выбора: я был один в комнате, которая скорее всякой другой могла настроить меня на грустные размышления. Когда сумерки сгустились, проницательный Эндрю надумал просунуть голову в дверь — не затем, чтобы справиться, нужен ли мне свет, но чтобы посоветовать мне осветить библиотеку — в защиту от призраков, неотступно тревоживших его воображение. Я раздраженно отверг его совет, помешал дрова в камине и, устроившись в одном из тяжелых кожаных кресел, стоявших с двух боков у старинного готического камина, безотчетно наблюдал за полыханием огня. «Так растут, — сказал я про себя, — и так умирают человеческие желания! Вскормленные мельчайшими пустяками, они разжигаются затем воображением — нет, питаются дымом надежды! — пока не пожрут того, что сами воспламенили; и от человека с его надеждами, страстями и мечтаниями остается лишь ничтожная кучка золы и пепла!» Точно в ответ на эти думы, с другого конца комнаты донесся глубокий вздох. Я вскочил изумленный: Диана Вернон стояла предо мною, опираясь на руку человека, до того похожего на портрет, не раз упомянутый здесь, что я поспешил взглянуть на раму, словно ожидая увидеть ее пустой. При первом взгляде я подумал было, что вдруг сошел с ума или что духи умерших и впрямь восстали из тьмы и явились меня смущать. Но второй взгляд убедил меня, что я в здравом уме и стоящие предо мною фигуры вполне реальны и вещественны. То была сама Диана, хотя побледневшая и осунувшаяся; и не выходец с того света стоял подле нее, а Воган, вернее — сэр Фредерик Вернон, одетый в точности как его предок, с чьим портретом его лицо имело семейное сходство. Он заговорил первый, потому что Диана стояла потупив глаза, а у меня от волнения буквально прилип язык к гортани. — Мы приходим к вам просителями, мистер Осбалдистон, — сказал он, — мы просим о пристанище и о защите под вашим кровом до той поры, когда сможем продолжать путь, на котором тюрьма и смерть стерегут меня на каждом шагу. — Конечно, — выговорил я с большим трудом, — мисс Вернон не может предполагать… вы, сэр, не можете думать, что я забыл, как участливо вы отнеслись ко мне в трудную минуту, или что я способен предать кого бы то ни было, а тем более вас. — Знаю, — сказал сэр Фредерик, — но я крайне неохотно обременяю вас доверием, быть может нежелательным и, несомненно, опасным. Я, право, предпочел бы затруднить этим кого угодно, только не вас. Но судьба, которая издавна меня преследовала и обрекала на жизнь изгнанника и беглеца, полную превратностей, жестоко преследует меня и сейчас, и у меня нет выбора. В это мгновение отворилась дверь и послышался голос услужливого Эндрю: — Я принес свечи, можете зажечь, если вам будет угодно. Невелика премудрость, как-нибудь управитесь. Я бросился к двери и достиг ее, как надеялся, вовремя, чтобы не дать Эндрю разглядеть, кто был со мною в комнате. Сгоряча я с силой вытолкнул его, захлопнул за ним дверь и повернул ключ в замке; но тотчас же мне пришли на память два его товарища, ждавшие внизу; и, зная болтливость своего слуги и вспомнив замечание Сиддола, что в одном из молодцов подозревают шпиона, я со всех ног бросился вслед за слугой в людскую, где застал их всех троих. Отворяя дверь, я слышал громкий голос Эндрю, но при моем неожиданном появлении говоривший сразу умолк. — Что с вами, дуралей вы этакий? — сказал я. — У вас такое испуганное лицо, точно вы увидели привидение. — Н… ни… ничего, — сказал Эндрю, — только уж больно ваша честь погорячились. — Потому что вы разбудили меня сдуру, когда я крепко спал. Сиддол сказал мне, что не может сегодня достать постели для ваших двух молодцов, и мистер Уордло полагает, что ничего особенного не случится и не стоит задерживать их на ночь. Вот им крона, пусть выпьют за мое здоровье: спасибо им, что согласились прийти. Нечего мешкать, уходите из замка теперь же, ребята. Молодцы поблагодарили меня за щедрость, взяли деньги и ушли, видимо, довольные и ничего не заподозрив. Я смотрел им вслед, пока не удостоверился, что в эту ночь им больше не придется судачить с честным Эндрю. А я так быстро кинулся за ним по пятам, что у него, я думал, не было времени сказать им и двух слов до того, как я его перебил. Но, право, сколько бед могут натворить всего два слова! В этом случае они стоили двух жизней. Приняв такие меры (лучшее, что мне пришло на ум в горячую минуту), я вернулся рассказать своим гостям, что сделано мною в ограждение их безопасности, и добавил, что я приказал Сиддолу самому выходить на стук в ворота: я понимал, что мои гости укрылись в замке не иначе, как при содействии старого дворецкого. Диана взглядом поблагодарила меня за хлопоты. — Теперь вы разгадали все загадки, — сказала она. — Вы, разумеется, знаете, каким дорогим и близким родственником приходится мне тот, кто так часто находил здесь убежище, и не будете удивляться, что Рэшли, проникнув в эту тайну, держал меня как в железных тисках. Ее отец добавил, что они не намерены долго докучать мне своим присутствием и уедут при первой возможности. Я просил беглецов отбросить все побочные соображения и думать только о собственной безопасности, положившись на мою готовность всячески им помочь. Им, конечно, пришлось разъяснить мне, в каких они находились обстоятельствах. — Рэшли Осбалдистон был мне всегда подозрителен, — сказал сэр Фредерик, — а его поведение с моей беззащитной дочерью, о котором я с трудом принудил ее рассказать мне, и его предательский поступок с вашим отцом научили меня ненавидеть и презирать его. При нашем последнем свидании я не скрыл от него своих чувств, хотя благоразумие требовало другого. Обиженный моим презрительным обращением, Рэшли прибавил к списку своих злодеяний измену и отступничество. В то время я еще питал надежду, что его предательство не повлечет за собой больших последствий: граф Map располагал в Шотландии доблестной армией, лорд Дервентуотер с Форстером, Кенмуром, Уинтертоном и другими стягивали силы к границе. Ввиду моих обширных связей среди английской знати и дворянства было решено прикомандировать меня к отряду горцев, который под предводительством бригадира Мак-Интоша из Борлума переправился через Форт у самого устья, пересек равнину Нижней Шотландии и присоединился у границы к английским повстанцам. Дочь делила со мною труды и опасности этого похода, такого долгого и утомительного. — И она никогда не оставит своего дорогого отца! — воскликнула мисс Вернон, нежно приникнув к его плечу. — Попав в среду наших английских друзей, я сразу понял, что дело проиграно. Наша численность не росла, а убывала, и к нам никто не присоединился, кроме немногих единомышленников. Тори Высокой церкви пребывали в нерешительности, и в конце концов мы были окружены превосходными силами противника в небольшом городке Престоне. В течение суток мы доблестно отбивались. На следующий день вожди наши пали духом и решили сдаться на милость победителя. Для меня сдаться на таких условиях означало положить голову на плаху. Двадцать или тридцать джентльменов держались одного мнения со мною. Мы сели на коней и в центре нашего маленького эскадрона поместили мою дочь, пожелавшую разделить мою участь. Мои товарищи, пораженные ее мужеством и дочерней преданностью, заявили, что скорей умрут, чем покинут ее. Мы ехали всем отрядом по улице Фишергет, которая вывела нас к заболоченному полю, или лугу, что тянется вплоть до реки Рибл, где один из наших обещал показать нам удобный брод. На болоте неприятель не держал больших сил, так что мы отделались стычкой с патрулем хонейвудских драгун, которых обратили в бегство и порубили. Мы переправились через реку, выбрались к большой дороге на Ливерпуль и потом рассеялись, чтоб искать убежища в различных местах. Меня судьба привела в Уэльс, где многие дворяне разделяют мои религиозные и политические убеждения. Однако мне не представилось надежного случая для побега морем, и я вынужден был отправиться снова на север. Один мой испытанный друг назначил мне встречу в этих краях и должен проводить меня в гавань на Солуэе, откуда заранее приготовленная шхуна увезет меня навсегда из родной страны. Так как Осбалдистон-холл теперь необитаем и отдан под присмотр старику Сиддолу, — а он и раньше был здесь нашим доверенным лицом, — мы отправились в замок, как в известное нам надежное убежище. Я переоделся в костюм, которым не раз успешно пользовался, отпугивая суеверных крестьян и слуг всякий раз, когда им доводилось случайно увидеть меня; и мы с минуты на минуту ждали, что Сиддол сообщит о прибытии нашего друга-проводника, когда неожиданно сюда явились вы и, поселившись в этой комнате, не оставили нам другого выбора, как прибегнуть к вашему великодушию. Так закончил сэр Фредерик свою повесть, которую я слушал как во сне, с трудом заставляя себя верить, что опять вижу перед собой его дочь во плоти и крови, хотя ее красота несколько поблекла и душа была угнетена. Кипучая энергия, с которой мисс Вернон преодолевала все невзгоды, теперь перешла в спокойную и покорную, но бесстрашную решимость и стойкость. Ее отец, хотя следил ревниво и настороженно за впечатлением, какое на меня производили его похвалы Диане, не мог воздержаться от них. — Она выдержала испытания, — сказал он, — какие могли бы сделать честь мученице: она глядела в лицо опасностям и смерти в любом облике, несла труды и лишения, перед которыми отступили бы мужчины самого крепкого склада, проводила день в темноте, а ночь без сна, — и ни разу мы не слышали от нее малодушного ропота или жалобы. Словом, мистер Осбалдистон, — заключил он, — она достойное приношение Богу, которому (он перекрестился) я отдам ее — последнее, что осталось дорогого и ценного у Фредерика Вернона! После этих слов воцарилось молчание, и печальный их смысл был ясен для меня: отец Дианы и теперь, как при нашей короткой встрече в Шотландии, стремился разрушить мои надежды на соединение с нею. — Не будем больше отнимать время у мистера Осбалдистона, — сказал он дочери, — раз мы уже познакомили его с положением несчастных гостей, прибегших к его покровительству. Я попросил их остаться и сказал, что сам могу перейти в другую комнату. Сэр Фредерик возразил, что это только возбудит подозрения у моего слуги и что их потайное убежище удобно во всех отношениях, так как Сиддол доставил им туда все, что может им понадобиться. — Мы, пожалуй, могли с успехом, — добавил он, — оставаться там, не замеченные вами, но мы были бы несправедливы к вам, если бы отказались всецело положиться на вашу честь. — И вы не обманетесь во мне, — сказал я. — Вы, сэр Фредерик, мало меня знаете, но мисс Вернон, я уверен, засвидетельствует вам… — Мне не нужно свидетельства моей дочери, — сказал он вежливо, но таким тоном, точно хотел предварить мое обращение к Диане. — О мистере Фрэнсисе Осбалдистоне я готов верить всему хорошему. Разрешите нам теперь удалиться; мы должны воспользоваться отдыхом, пока есть к тому возможность, так как неизвестно, когда нас призовут продолжать наш опасный путь. Он взял дочь под руку и, отвесив глубокий поклон, скрылся с ней за портьерой. ГЛАВА XXXIX Вот раздвигает занавес судьба И освещает сцену.     «Дон Себастьян» Мертвенный холод сковал меня, когда они удалились. В разлуке воображение, задерживаясь на предмете любви, рисует его не только в прекраснейшем свете, но именно таким, каким нам наиболее желательно видеть его. Я все время представлял себе Диану, какой она была, когда ее прощальная слеза упала на мою щеку, когда ее прощальный дар, переданный женою Мак-Грегора, возвестил мне, что она желает унести в изгнание и в монастырский плен память о моей любви. Я ее увидел; и ее холодное, безразличное обращение, ничего не выражавшее, кроме спокойной печали, разочаровало меня, даже несколько оскорбило. В своем себялюбии я ставил ей в вину равнодушие, бесчувствие. Я укорял ее отца в гордости, жестокости, фанатизме, забывая, что оба они жертвовали своими личными привязанностями, — а Диана и склонностью сердца, — во имя того, что считали долгом. Сэр Фредерик Вернон был строгим католиком, убежденным, что по узкой тропе спасения не может пройти еретик; а Диана, для которой забота об отце долгие годы была главной движущей пружиной всех ее помыслов, надежд и поступков, полагала, что она исполняет свой долг, когда, подчинившись воле отца, поступается не только земными богатствами, но и самыми дорогими привязанностями. Нет ничего удивительного, что я не мог в подобную минуту в полной мере оценить эти высокие побуждения, но все-таки я не искал каких-либо неблагородных путей, чтобы дать исход угрюмой тоске. — Итак, мною пренебрегли, — сказал я, когда, оставшись один, задумался над сообщениями сэра Фредерика. — Мною пренебрегли, меня считают недостойным даже короткой беседы с нею. Пусть так. Но мне не помешают, по крайней мере, позаботиться о ее безопасности. Я останусь здесь, буду стоять на страже, и пока она под моим кровом, ее не коснется опасность, какую может предотвратить рука решительного человека. Я вызвал Сиддола в библиотеку. Он пришел, но в сопровождении неотвязного Эндрю, который, возмечтав о великих почестях в связи с моим вступлением во владение замком и землями, не упускал ни одной возможности выставлять себя на вид; и, как это случается нередко с людьми, когда они преследуют себялюбивые цели, он перестарался, и услужливость его стала назойливой и стеснительной. Его непрошеное присутствие мешало мне свободно говорить с Сиддолом, а услать его я не решался, боясь усилить подозрения, которые могли у него зародиться, когда я выставил его за дверь. — Я переночую здесь, сэр, — сказал я, приказав им подкатить поближе к огню старомодное дневное ложе, или сэтти. — У меня много работы, и я лягу поздно. Сиддол, очевидно, понявший мой взгляд, предложил принести мне тюфяк и постельные принадлежности. Я принял его предложение, отпустил своего ментора, зажег две свечи и попросил не беспокоить меня до семи часов утра. Слуги удалились, оставив меня предаваться наедине безрадостным и бессвязным мыслям, пока измученное тело не потребует отдыха. Я старался не думать о тех необычайных обстоятельствах, в какие поставила меня судьба. Чувства, которые я храбро побеждал, покуда вызывавший их предмет был от меня удален, разбушевались теперь, как только я очутился в непосредственной близости к той, с кем должен был так скоро разлучиться навек. Какую бы ни брал я книгу, имя Дианы написано было на каждой странице; и образ ее упорно вставал предо мною, чем бы ни пытался я занять свои думы. Он был подобен услужливой рабыне Соломона в поэме Прайора. Чуть кликну Абру — прилетит стрелой, Зову других — все Абра предо мной. Я попеременно давал волю этим мыслям и боролся с ними, то поддаваясь нежной сердечной печали, едва ли мне свойственной, то вооружаясь уязвленной гордостью человека, возомнившего себя незаслуженно отвергнутым. Я шагал взад и вперед по библиотеке, пока не довел себя до лихорадочного возбуждения. Потом я бросился на кушетку и попытался уснуть; но напрасно прилагал я все усилия, чтоб успокоиться, напрасно лежал, не шевеля ни пальцем, ни единым мускулом, неподвижно, как труп, напрасно пробовал прогнать тревожные мысли, занимая ум повторением стихов или арифметическими выкладками. Кровь, при моем лихорадочном возбуждении, билась пульсом, похожим на глухой и мерный стук далекой сукновальни, и разливалась по жилам потоками жидкого огня. Наконец я поднялся, растворил окно и стоял некоторое время при ясном свете месяца; это отчасти меня освежило, а светлый и мирный вид за окном несколько рассеял мои думы, не желавшие подчиниться воле. Я снова лег на кушетку, и хоть на сердце у меня — видит небо! — было нисколько не легче, но оно стало более твердым, более готовым к испытаниям. Вскоре подкралась ко мне дремота, однако, хотя чувства спали, душа моя бодрствовала, мучимая мыслями о моем положении, и сны мне снились о душевных терзаниях и об ужасах внешнего мира. Помню, в томительной тоске я представлял себе, что мы с Дианой во власти жены Мак-Грегора и нас низвергнут сейчас с утеса в озеро; сигналом послужит выстрел из пушки, которую должен запалить сэр Фредерик Вернон, управляющий церемонией в одежде кардинала. Необычайно жизненно было впечатление, полученное мною от этой воображаемой сцены. Я и сейчас мог бы изобразить безмолвную и храбрую покорность, запечатленную в чертах Дианы, дикие, искаженные лица палачей, которые окружили нас, кривляясь и дразня, причем гримасы непрестанно менялись и каждая новая казалась мерзостней предыдущей. Я видел горевшее суровым, непреклонным фанатизмом лицо отца Дианы, видел, как его рука поднимает роковой пальник… Раздался сигнальный выстрел; опять, и опять, и опять повторяет его раскатами грома эхо окрестных скал; я просыпаюсь — и от мнимых ужасов возвращаюсь к тревогам действительности. Звуки во сне были не мнимые — когда я проснулся, они еще наполняли гулом мои уши; но только через две или три минуты я окончательно пришел в себя и ясно понял, что это настойчивый стук в ворота. В сильной тревоге я вскочил с постели, схватил лежавшую под рукою шпагу и кинулся вниз, решив никого не впускать. Но мне волей-неволей пришлось кружить, потому что библиотека выходила не во двор, а в сад. Выбравшись наконец на лестницу, откуда окна глядели на главный двор, я услышал слабый, испуганный голос Сиддола в пререкании с грубыми чужими голосами: кто-то толковал об ордере от судьи Стэндиша, именем короля требовал доступа в замок и угрожал старому слуге тягчайшей карой закона, если он откажет в немедленном повиновении. Спорившие еще не замолкли, когда, к невыразимой своей досаде, я услышал голос Эндрю, предлагавшего Сиддолу отойти в сторону — он-де сам отворит ворота. — Если они требуют именем короля Георга, нам нечего опасаться: мы отдавали за него нашу кровь и наше золото. Нам незачем скрываться, как некоторым другим, мистер Сиддол; мы, как вы знаете, не паписты и не якобиты. Напрасно ускорял я свой бег вниз по лестнице: я слышал, как засовы один за другим отодвигались под рукой услужливого дурака, причем он, не умолкая, похвалялся своею собственной и своего хозяина преданностью королю Георгу. Я быстро высчитал, что непрошеные гости войдут прежде, чем я успею добежать до ворот и водворить на место засовы. Решив познакомить спину Эндрю Ферсервиса с дубинкой, как только у меня будет время расплатиться с ним по заслугам, я побежал назад в библиотеку, захлопнул дверь, нагромоздил перед нею все, что мог, кинулся к другой двери, через которую входили ко мне Диана и ее отец, и попросил немедленно меня впустить. Дверь отворила мне сама Диана. Она была совсем одета и не выказала ни замешательства, ни страха. — Мы так свыклись с опасностью, — сказала она, — что всегда готовы встретить ее. Отец уже встал, он в комнате Рэшли. Мы переберемся в сад и оттуда задней калиткой (Сиддол на случай нужды дал мне ключ от нее) прямо в лес, — я знаю в нем каждый овражек, как никто на свете. Задержите их как-нибудь на несколько минут. И… дорогой, дорогой Фрэнк, еще раз — прощай! Она исчезла, как метеор, спеша к отцу, и, когда я вновь вернулся в библиотеку, незваные гости уже ломились в дверь. — А, разбойники… собаки! — крикнул я, нарочно толкуя вкривь цель их вторжения. — Если вы сейчас же не уберетесь из моего дома, я буду стрелять через дверь из бландербаса. — Стреляйте из палки, из погремушки! — сказал Эндрю Ферсервис. — Это мистер Джобсон, судейский секретарь, он с законным ордером… — … разыскать, схватить и взять под арест, — сказал голос омерзительного крючкотвора, — лиц, указанных в вышеназванном ордере и обвиняемых в государственной измене по уложению короля Вильгельма, глава третья, параграф тринадцатый! Натиск на дверь возобновился. — Сейчас встану, джентльмены, — сказал я, желая выгадать как можно больше времени. — Не прибегайте к насилию и разрешите мне посмотреть на ваш ордер: если он законный и составлен по всей форме, я не буду сопротивляться. — Боже, храни великого Георга, нашего короля! — провозгласил Эндрю. — Я говорил вам, что вы не найдете здесь никаких якобитов. После всяческих проволочек я был наконец вынужден открыть дверь, так как иначе ее взломали бы. Вошел мистер Джобсон с несколькими помощниками, среди которых на первом месте держался младший Уингфилд, которому, несомненно, тот и был обязан своими сведениями, и предъявил свой ордер, направленный не только против Фредерика Вернона, осужденного изменника, но также против Дианы Вернон, девицы, и Фрэнсиса Осбалдистона, джентльмена, обвиняемого в «недонесении об измене». Случай был из тех, когда сопротивляться было бы безумием; поэтому, выговорив отсрочку в несколько минут, я изъявил готовность отдаться в руки властей. С болью в сердце увидел я затем, как Джобсон направился прямо в комнату мисс Вернон, и понял, что оттуда он без колебания и задержки прошел в помещение, где спал сэр Фредерик. — Заяц улизнул, — сказал этот мерзавец, — но след еще не простыл — ищейки схватят его за задние ноги. Донесшийся из сада стон возвестил, что его предсказание оправдалось. Через пять минут в библиотеку вошел Рэшли с двумя пленниками — сэром Фредериком Верноном и его дочерью. — Лисица, — сказал он, — вспомнила свою старую нору, но не подумала, что предусмотрительный ловец может ее заложить. Я не забыл садовую калитку, сэр Фредерик, или — если этот титул больше вам по вкусу — благороднейший лорд Бьючемп. — Рэшли, — сказал сэр Фредерик, — ты гнусный негодяй! — Я больше заслуживал этого названия, сэр баронет — или милорд, — когда под руководством опытного наставника стремился разжечь гражданскую войну в сердце мирной страны. Но я сделал все, что было в моих силах, — сказал он, возведя глаза к потолку, — во искупление моих ошибок. Больше я не мог сдерживаться. Я хотел молча наблюдать их встречу, но тут почувствовал, что должен заговорить или умереть. — Если есть в преисподней рожа, — проговорил я, — отвратительней всех других, то это рожа подлости под маской благородства. — А-а! Мой любезный кузен! — сказал Рэшли, подойдя ко мне со свечой и оглядывая меня с головы до ног. — Добро пожаловать в Осбалдистон-холл! Извиняю вашу желчную злобу — тяжело в одну ночь потерять родовое поместье и любовницу: ибо мы пришли вступить во владение этим бедным домом от имени законного наследника, сэра Рэшли Осбалдистона. От меня не укрылось, что, бравируя таким образом, Рэшли с трудом подавлял чувства злобы и стыда. Но состояние его духа обнаружилось явственней, когда к нему обратилась Диана Вернон. — Рэшли, — сказала она, — мне вас жаль, потому что как ни велико то зло, которое вы пытались причинить мне, и зло, причиненное вами на деле, я не могу ненавидеть вас так сильно, как я вас презираю и жалею. Совершенное вами сейчас было, может быть, делом одного часа, но оно до последнего вашего дня будет давать вам пищу для размышлений, — а каких, то знает ваша совесть, которой не вечно же спать. Рэшли прошелся по комнате, остановился в стороне у столика, где стояло еще вино, и дрожащей рукой наполнил большой бокал; но, поняв, что мы заметили его дрожь, он подавил ее усилием воли и, глядя на нас с напряженным, вызывающим спокойствием, поднес бокал ко рту, не пролив ни капли. — Это старое бургонское моего отца, — сказал он, переводя взгляд на Джобсона, — я рад, что оно не все еще выпито… Вы подберете достойных людей, чтоб они управляли от моего имени домом и поместьем, — старого пройдоху дворецкого и безмозглого мошенника-шотландца надо выбросить вон. А этих особ мы препроводим сейчас под стражей в более подобающее для них место. Заботясь о вашем удобстве, — добавил он, — я велел заложить нашу старую семейную карету, хотя мне небезызвестно, что леди не страшится иногда странствовать в ночную сырость и в седле и пешком, лишь бы цель путешествия была ей по вкусу. Эндрю ломал руки: — Я только сказал, что мой господин разговаривает, верно, с призраком в библиотеке… а мерзавец Лэнси не постыдился предать старого друга, который двадцать лет каждое воскресенье пел с ним псалмы по одному псалтырю! Его вышвырнули за порог вместе с Сиддолом, не дав кончить причитания. Однако изгнание Эндрю привело к неожиданным последствиям. Решив, как рассказал он потом, попроситься на ночлег к тетке Симпсон («авось приютит как-нибудь ради старого знакомства»), он прошел главную аллею и вступил в «старый лес», как он зовется, хотя сейчас больше похож на пастбище, чем на лес, — и вдруг натолкнулся на гурт шотландского скота, расположившийся там на отдых после дневного перегона. Эндрю нисколько не удивился, потому что всякому известен обычай его земляков, погонщиков скота: как настанет ночь, устроиться на самом хорошем неогороженном лугу, какой они найдут, а перед рассветом уйти, пока не спросили плату за постой. Но он удивился и даже испугался, когда какой-то горец наскочил на него, стал его обвинять, что он-де обеспокоил скот, и отказался пропустить его дальше, пока он не поговорит «с их хозяином». Горец повел Эндрю в кусты, где он увидел еще трех или четырех своих соплеменников. «Я тогда же смекнул, — сказал Эндрю, — что их для гурта многовато: а как начали они меня допрашивать, так сразу и рассудил: у них совсем иная пряжа на веретене». Погонщики подробно расспросили его обо всем, что произошло в Осбалдистон-холле, и были, казалось, удивлены и огорчены его ответами. — И правда, — докладывал Эндрю, — я им выложил все, что знал; потому что я никогда в жизни не отказывал в ответе кинжалу и пистолету. Погонщики шепотом посовещались между собой, а потом собрали в одно стадо весь свой скот и погнали его к выходу из главной аллеи — в полумиле от замка. Здесь они принялись стаскивать в кучу лежавшие по соседству поваленные деревья и соорудили из них временное заграждение поперек дороги, ярдах в пятнадцати от аллеи. Близилось утро, и бледный свет на востоке спорил с тускнеющим сиянием месяца, так что предметы можно было различать довольно явственно. С аллеи донеслось громыхание кареты, запряженной четырьмя лошадьми и сопровождаемой шестью всадниками. Горцы внимательно прислушивались. Карета везла мистера Джобсона и его несчастных пленников. В конвое были Рэшли и несколько верховых — полицейские чиновники и их помощники. Как только проехали ворота у входа в аллею, их затворил за кавалькадой горец, нарочно ради этого карауливший здесь. В ту же минуту карета была остановлена стадом, в которое она врезалась, и воздвигнутой впереди преградой. Двое из верховых спешились, чтоб убрать срубленные деревья, подумав, должно быть, что их тут оставили случайно или по небрежности. Другие принялись сгонять арапником скот с дороги. — Кто посмел тронуть наш скот? — сказал суровый голос. — Стреляй в него, Ангюс. — Отбивают пленников! — закричал Рэшли и, выстрелив из пистолета, ранил говорившего. — Врукопашную! — крикнул вожак погонщиков, и схватка завязалась. Служители закона, ошеломленные неожиданным нападением, да и вообще не отличавшиеся отвагой, защищались довольно слабо, несмотря на численный свой перевес. Некоторые попробовали было двинуться назад к замку, но при звуке пистолетного выстрела из-за ворот вообразили себя в кольце и поскакали врассыпную кто куда. Рэшли между тем сошел с коня и пеший схватился в отчаянном поединке с вожаком разбойников. Я наблюдал за поединком из окна кареты. Рэшли наконец упал. — Согласен ты просить помилования во имя Бога, короля Иакова и старой дружбы? — произнес голос, отлично мне знакомый. — Никогда! — твердо ответил Рэшли. — Тогда умри, изменник! — сказал Мак-Грегор и пронзил палашом простертого у его ног противника. Еще секунда, и он уже был у дверей кареты, протянул руку мисс Вернон, помог сойти ее отцу и мне и, вытащив за шиворот судейского секретаря, швырнул его под колеса. — Мистер Осбалдистон, — сказал он шепотом, — вам-то ничего не угрожает; я должен позаботиться о тех, кому помощь моя нужнее. Ваши друзья скоро будут в безопасности. Прощайте и помните Мак-Грегора. Он свистнул, его шайка собралась вокруг него, и, умчав с собою Диану и ее отца, они почти мгновенно скрылись в гуще леса. Кучер с форейтором при первых же выстрелах бежали, бросив лошадей; но те, натолкнувшись на преграду, как стали, так и стояли, к счастью для Джобсона, совершенно смирно, потому что при малейшем их движении колесо переехало бы ему грудь. Первой моей заботой было поднять его на ноги, так как негодяй был до того перепуган, что ни за что не встал бы собственными стараниями. Затем, попросив законника твердо запомнить, что я не принимал участия в освобождении арестованных и сам не воспользовался случаем бежать, я приказал ему пойти к замку и позвать на помощь раненым кого-нибудь из своих людей, оставленных там. Но страх в такой мере завладел Джобсоном, отняв у него всякое соображение, что несчастный был неспособен тронуться с места. Тогда я решил пойти сам, но на дороге споткнулся о тело человека — мертвого, как я подумал, или умирающего. Но то был Эндрю Ферсервис, целый и невредимый, как в лучшие часы своей жизни, а лежачее положение он принял, чтоб избежать близкого знакомства с палашом, кинжалом или пулями, которые в течение двух или трех минут действительно летели со всех сторон. Я так обрадовался, разыскав его, что не стал допытываться, как он сюда попал, а только велел ему идти за мной и помочь мне. В первую голову мы занялись Рэшли. Он застонал при моем приближении столько же от ярости, сколько от боли и закрыл глаза, как будто решил, подобно Яго, не вымолвить больше ни слова. Мы подняли его, положили в карету и ту же любезность оказали другому раненому из его отряда, лежавшему на поле битвы. Затем я кое-как втолковал Джобсону, что он тоже должен сесть в карету и поддерживать сэра Рэшли. Он повиновался, но с таким видом, точно не вполне понимал мои слова. Мы с Эндрю повернули лошадей и, растворив ворота в аллею, медленно повели упряжку обратно к Осбалдистон-холлу. Некоторые из беглецов уже пробрались в замок окольными дорогами и подняли там всех сообщением, что Рэшли и клерк Джобсон со всем эскортом, — кроме тех, кто спасся, чтобы донести эту весть, — изрублены в куски у ворот парка целым полком горцев. Поэтому, когда мы подъезжали к замку, нас встретил гул голосов, подобный жужжанию сотен пчел, потревоженных в улье. Мистер Джобсон, однако, несколько оправившись, сумел кое-как подать голос и был тотчас узнан. Законнику не терпелось выбраться из кареты, тем более что, к его несказанному ужасу, один из его спутников (полицейский чиновник) со стоном испустил дух. Сар Рэшли Осбалдистон был еще жив, но так тяжело ранен, что весь пол кареты залит был кровью и длинный красный след тянулся от выходных дверей до Каменного зала, где раненого опустили в кресло. Все суетились вокруг него: одни пытались унять кровь повязками, другие требовали хирурга, но, видно, никто не соглашался за ним сходить. — Не мучьте меня, — промолвил раненый. — Я знаю, что никакая помощь меня не спасет. Я умираю. Он выпрямился в кресле, хотя холод смерти уже увлажнил его лоб, и заговорил с твердостью, казалось, превышавшей его силы. — Кузен Фрэнсис, — сказал он, — подвиньтесь ближе. Я подошел по его требованию. — Я хочу только, чтобы вы знали, что муки смерти ни на йоту не изменили моего чувства к вам. Я вас ненавижу! — сказал он, и злоба отвратительным отсветом отразилась в его глазах, которые скоро должны были закрыться навсегда. — Я ненавижу вас ненавистью столь же сильной сейчас, когда я лежу перед вами, истекая кровью, умирая, как ненавидел бы, если бы нога моя стояла на вашей шее. — Я вам не подал к этому повода сэр, — ответил я, — и ради вас же самого желал бы, чтоб мысли ваши приняли сейчас другое течение. — Вы дали мне повод… — возразил он. — В любви, в честолюбивых замыслах, в материальных выгодах вы всегда, на каждом повороте, пресекали мне путь. Я был рожден, чтобы украсить славой дом моего отца, — я стал его позором… А все из-за вас… Родовой замок, и тот перешел в ваши руки… Берите ж его, — сказал он, — и пусть лежит на нем вечно проклятье умирающего. Он досказал свое страшное пожелание и спустя мгновение откинулся на спинку кресла; глаза его остекленели, все тело застыло, но улыбка и взгляд смертельной ненависти пережили последнее дыхание жизни. Я не хочу задерживаться дальше на этой мучительной картине и добавлю по поводу смерти Рэшли только то, что она позволила мне беспрепятственно вступить в права наследства: Джобсон вынужден был сознаться, что возведенное на меня нелепое обвинение в сокрытии государственной измены было основано на простом affidavit и что он принял его с единственной целью удружить Рэшли и удалить меня из замка. Имя негодяя было вычеркнуто из списка юристов, и уделом его стали презрение и нищета. Приведя в порядок свои дела в Осбалдистон-холле, я вернулся в Лондон и был счастлив, что расстался с местом, внушавшим мне так много горестных воспоминаний. Меня мучила теперь тревога о судьбе Дианы и ее отца. Один француз, приехавший в Лондон по торговым делам, доставил мне письмо от мисс Вернон, которое меня отчасти успокоило: они были в безопасности. Из письма я понял, что своевременное появление Мак-Грегора с отрядом не было случайным. Шотландские вельможи и сквайры, замешанные в мятеже, а также многие английские дворяне были заинтересованы в успешном побеге сэра Фредерика Вернона, потому что он, как доверенное лицо дома Стюартов, имел при себе документы, которых было достаточно, чтобы погубить половину Шотландии. Облегчить ему побег поручено было Роб Рою, который дал немало доказательств своей находчивости и отваги, а местом их встречи назначен был Осбалдистон-холл. Вы уже знаете, как весь план едва не был расстроен злосчастным Рэшли. Тем не менее он вполне удался. Как только сэр Фредерик и дочь его очутились опять на воле, они сели на приготовленных для них лошадей, и Мак-Грегор, превосходно знакомый с местностью (он был как дома в каждом уголке Шотландии и Северной Англии), провел их на западный берег и оттуда благополучно переправил во Францию. Тот же француз сообщил мне, что у сэра Фредерика открылась какая-то затяжная болезнь — следствие перенесенных невзгод и лишений, и врачи полагают, что ему осталось жить немного месяцев. Дочь его помещена в монастырь, но сэр Фредерик, хоть и желал бы, чтоб она постриглась, решил как будто предоставить ей полную свободу выбора. Получив такие известия, я откровенно рассказал о своих сердечных делах отцу и сильно смутил его своим намерением жениться на католичке. Но ему очень хотелось, чтобы я «перешел на оседлую жизнь», как он это называл: и он не забывал, что, став его усердным помощником в коммерческих делах, я принес в жертву свои наклонности. После недолгих колебаний и нескольких вопросов, на которые я дал удовлетворившие его ответы, он объявил: — Не думал я, что сын мой сделается владетельным лордом Осбалдистоном, и еще того меньше — что он станет искать невесту во французском монастыре. Но такая преданная дочь будет, бесспорно, хорошей женой. Угождая мне, ты сел за конторку, Фрэнк. Справедливость требует, чтобы жену ты взял, угождая собственному вкусу. Как спешил я со своим сватовством, Уилл Трешем, я могу вам и не рассказывать. Вы знаете также, как долго и счастливо жил я с Дианой. Вы знаете, как горестно я ее оплакивал. Но вы не знаете, не можете знать, как заслуживала она, чтобы муж о ней так скорбел. Вот и все мои романтические приключения, и больше мне рассказывать вам нечего, так как все позднейшие происшествия моей жизни слишком хорошо известны тому, кто с дружеским участием делил и радости и печали, разнообразившие наши будни. Я часто посещал Шотландию, но больше ни разу не виделся с отважным горцем, который в мои молодые годы не раз вершил событиями моей жизни. Время от времени, однако, до меня доходили известия, что он по-прежнему крепко держится в горах Лох-Ломонда, наперекор всем могущественным врагам, и даже добился до известной степени признания правительства, как «покровитель Леннокса», который в силу этой должности, самовольно принятой им на себя, собирает «черную дань» аккуратней, чем иной помещик арендную плату. Невозможным казалось, что жизнь его не завершится насильственной смертью. Тем не менее он мирно скончался в преклонном возрасте, в 1733 году; и до сих пор в его родной стране живет память о нем, как о шотландском Робин Гуде — грозе богатых, друге бедняков, одаренном такими качествами и ума и сердца, которые служили бы украшением человеку и не столь двусмысленного ремесла, как то, на какое обрекла Роб Роя судьба. Старый Эндрю Ферсервис говорил, бывало: — Многое на свете слишком дурно, чтоб его хвалить, и слишком хорошо, чтоб хулить, — как Роб Рой. (Здесь подлинная рукопись обрывается довольно неожиданно. Я по некоторым основаниям полагаю, что дальнейшее касалось частных дел.)


Добавил: Nikita201196

1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ]

/ Полные произведения / Скотт В. / Роб Рой


Смотрите также по произведению "Роб Рой":


2003-2021 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis