Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Мордовцев Д. Л. / Гроза двенадцатого года

Гроза двенадцатого года [5/42]

  Скачать полное произведение

    Ласковые глаза Грекова с любовью глядели на раскрасневшееся лицо его юного собеседника. Но при последних словах Дуровой он горячо возразил:
     - Нет! этого-то не будет, сюда он не перешагнет...
     - Эй, односум! цари скоро приидут? - закричал За-ступенко, продолжавший толкаться в толпе.
     Возглас его относился к "хвату" казаку, который теперь, отъехав в сторону, наслаждался булкой с колбасой, закусывая огурцом.
     - Односум! чуй-бо! цари скоро приндут?
     - Какой я тебе односум, "хохли - все подохли!" - спокойно отвечал казак, глотая свою добычу. - Разве ты казак донской?
     - Казак, тильки чуб не так... Та ты скажи, скоро приидут?
     - Нет, не скоро, когда хохлы поумнеют.
     - Овва! та се ж тоди буде, як вы красти перестанете.
     Но толпа усиленно задвигалась и зашумела - явный признак, что что-то приближается.
     Действительно приближался блестящий поезд. Вдали, между рядами войск, показались трепещущие в воздухе султаны и перья, конские гордо поднятые головы и головы сидящих на них генералов. Посреди них катилась коляска, на четыре места. Коляска катится ближе и ближе... В коляске сидят трое, но лица всей толпы и войск преимущественно обращены к одному. Это - белокурый, с рыжеватыми бакенбардами мужчина лет около тридцати; он одет в генеральский мундир Преображенского полка, но без эполет, а только с жгутами; через правое плечо к груди перекинуты аксельбанты; на голове высокая треугольная шляпа с черным султаном на гребне и белым плюмажем по краям; на ногах белые лосины и короткие ботфорты; шарф и шпага блестят так красиво, а андреевская лента через плечо видна за версту.
     - Царь! царь! - слышится в толпе.
     - А с ним кто?
     - Цесаревич Костянтин <Цесаревич Костянтин - речь идет о Константине Павловиче (1779-1831), великом князе, брате императора Александра I. Во время войны 1805-1807 гг. он командовал гвардией.>.
     - Знаю я... А другой-то?
     - Прутский король, пардону, значит, у нашего просит - помощи.
     Царский поезд остановился у полуразрушенного здания. При выходе из коляски царь беглым взглядом окинул видневшиеся сквозь шпалеры гвардии плавучие на реке павильоны и скользнул взором по громадным, красовавшиеся на фронтонах буквам N. А.
     Он вошел в уцелевшую комнату полуразрушенного здания, вошел с болью в сердце, отразившеюся на лице.
     За Александром, молча и хмуро, входят прусский король, цесаревич Константин и обширная свита. Все молчат и все ждут... Минута, две, три - конца нет минутам!.. Исторические минуты... А его все нет - он не торопится... Багратион нервно поправляет кресты на широкой груди и хмурится, Беннигсен уставился в землю, словно ему в очи лезут Пултуск, Эйлау, Фридланд с мягкою, проклятою постелью. У Платова как будто на лице написано: "У, дьявол корсиканский! его и почечуй не берет..." Тягостное, невыносимо тягостное ожидание! "Это демон какой-то... Что же он не едет?.."
     Из-за спины Багратиона выглядывают два черных глаза, упорно наведенных на императора. Юное лицо, курчавые, спадающие на белый лоб волосы, добрые какие-то сладкие губы, доброе выражение глаз - ничто, по-видимому, не изобличает, что это уже закаленное исчадие войны, хотя еще слишком юное, но кипучее, беззаветно дерзкое. Это Денис Давыдов - поэт и в душе, и на деле, гусар по традициям и по темпераменту.
     Прошло полчаса ожидания, точно жизнь вселенной остановилась на полчаса! Из-за чего! Из-за того, что один маленький человечек не успел еще выпить обычную чашку своего утреннего кофе.
     - Ваше величество! там уже ждут вас, - говорит Мюрат этому маленькому человечку.
     - Ждут?.. Кто встал до солнца, должен ждать его, - отрывисто отвечает маленький человечек, доканчивая свой кофе.
     - Но Иисус Навин может приказать солнцу поторопиться, как он приказал ему когда-то помедлить, - с улыбкой замечает Талейран.
     - О, вы всегда находчивы, - говорит маленький человечек, ласково кивая Талейрану <Талейран Шарль Морис (1754-1838) - французский государственный деятель, дипломат. Начало его карьеры приходится на годы французской революции. Приняв участие в перевороте 18 брюмера, он получил затем от Наполеона портфель министра иностранных дел. После Тильзитского мира между Талей-раном и Наполеоном произошли разногласия на почве различной оценки внешнеполитических действий французского императора. Окончательный разрыв произошел в 1809 г.. когда Талейран пошел на сговор с Александром 1. Ловкий и хитрый дипломат, он мог одновременно служить французскому, австрийскому и российскому дворам, что принесло ему баснословное состояние. Для Талейрана характерны такие качества, как полное отсутствие эмоций, умение слушать собеседника, сдержанность, способность сохранять спокойствие при неудачах и поражениях.>. - Солнце встает...
     И он направился к выходу.
     И земля, и воздух задрожали, когда маленький человечек, окруженный блестящею свитою из сановников - Мюрата, Бертье <Бертье Луи Александр (1753-1815) - герцог Невшательский, князь Вограмский, маршал Франции, начальник главного штаба Наполеона. После поражения императора одним из первых перешел на сторону Бурбонов.>, Дюрока <Дюрок Жерар Кристоф Мишель (1772-1813) - герцог Фриульский, французский генерал, доверенное лицо Наполеона. Выполнял ряд дипломатических поручений, участвовал во франко-австрийской войне 1809 г.> и Коленкура, показался среди своей гвардии, в своей исторической, известной всему миру шляпе.
     Голоса из-за Немана донеслись и в полуразрушенное здание, где ждали того, кому теперь кричат. Александр судорожно сжал перчатку, которую машинально вертел в руке... Ноздри его расширились, как будто бы в груди оказалось мало воздуха и надо было его побольше вдохнуть в себя. Да, мало воздуху, тесно стало, душно...
     - Едет, ваше величество! - провозгласил дежурный флигель-адъютант, отворяя дверь.
     Прусский король вздрогнул и испуганно заглянул в глаза Александру. Он заметил в них какой-то новый огонек...
     Вскоре от того и другого берега Немана отъехали барки с развевающимися штандартами России и Франции, они отъехали в один момент по сигналу, который известен был только капитанам барок.
     И удивительно! Все головы и с того и с другого берега реки обратились в одну сторону, все тысячи глаз устремились на одну маленькую точку, видневшуюся на барке, которая двигалась от тильзитского берега. И не удивительно! Это он, тот маленький и необыкновенно великий человек, которого не рождение, не богатства и не исторические предрассудки вознесли на недосягаемую высоту, а его собственный, небывалый в истории всего мира гений, и какая высота! высота, до которой не досягал ни один человек, рожденный женщиною.
     - Яке ж воно маленьке! - невольно вырывается наивное до трагизма восклицание добродушного Заступенки. - Мати Божа, яке малесеньке!
     А это "малесеньке", в своей мировой шляпе, " позе, тоже знакомой всему миру, стоит впереди своих генералов, скрестивши на груди руки, и глядит - нет, он как будто никуда не глядит, ни на кого, а в глубь самого себя, в глубь своей великой души, этой страшной пропасти, до половины залитой кровью...
     Что ж это за чудовище? что это за великан? где печать его гения? Ничего не бывало!.. Что-то маленькое, тод-стенькое, пузатенькое, кругленькое... Гладко, плотно лежащие, далеко не густые волоски... Матовая белизна лица, лица какого-то каменно-неподвижного, какое-то отсутствие выражения в глазах, скорее кротких и ласковых, чем холодных, и удивительно! кроткая, детски кроткая улыбка.
     Но вот эти кроткие глаза скользнули по двум буквам на фронтонах и задумываются... И рисуется перед ними, как рука истории, невидимая, всесильная рука стирает другую букву, букву А, и горит над миром одна-единая буква, словно всевидящее око Творца... Эта буква N... око всевидящее мира.
     "Едино стадо и един пастырь", - думается ему.
     И Александр глядит на роковые буквы на фронтонах. "Да, N больше, положительно бвльше А... неужели это апокалипсическое существо?"
     Вот близко-близко плот с павильонами, фронтонами и буквами...
     Наполеон сделал какое-то едва заметное движение, и его барка полсекундой раньше стукнулась о край плотов. Полсекундой раньше, чем Александр, он ступил ногой на паром и сделал два шага навстречу Александру.
     Ворона, все ъремя "идевшая на одном из фронтонов, над буквою А, снялась и полетела.
     - Полетила-нолетила! - как-то радостно крикнул Заступенко.
     - Кто полетел?
     - Ворона...
     - Ну, что ж! А ты, хохол, видно, все ворон считаешь? - сострил казак.
     - Ни, вона полетила онкуда, до их... Буде им лихо... У Хранцию полетила...
     - А тебе жаль, хохол, что она тебе не в рот влетела?
     - Молчи, гостропузый! вона боялась, що ты ии вкра-дешь...
     И Наполеон, и Александр вошли в павильон разом, нога в ногу, боясь, чтоб, кто-нибудь ни пол-линии, ни полноздри, как лошади на скачках, не опередил один другого... Но что они говорили между собой в павильоне, говорили с глазу на глаз, в течение двух часов, этого ни историки, ни романисты не знают.
    
     8
    
     Оставим на время поля битвы и кровавые картины смерти, при виде которых болью и горечью закипает сердце, смущается разум, падает, словно барометр перед, бурей, вера в прогресс человечества, а грядущее торжество добра и правды над злом и ложью, творческой силы духа над силою разрушительною. Дальше от этого, дыму ужасного, от этого хохота пушек, безжалостно смеющихся над глупостью людскою! Дальше от этого стона умирающих, которые взывают к будущим поколениям, к поколениям мира и братской любви! Дальше! дальше!..
     С полей битв, от убивающих друг друга людей, хочется перенестись... к детям. Они еще не научились убивать.
     Перед нами живой цветник. Это и есть дети, в теплый июньский вечер высыпавшие на гладкую, усыпанную песком площадку Елагина острова, на той. его оконечности, которая обращена ко взморью и называется ари- стократическим пуэнтом. Чем-то оживлены эти. смеющиеся, раскрасневшиеся, миловидные личики мальчиков и девочек от пяти до десяти и более лет. Музыкально звучат в воздухе веселые возгласы, звонкий смех, задушевное лепетанье... Да, здесь еще нет веянья смерти - дети играют.
     Кудрявый, черноголовый мальчик лет восьми, с типом арапчонка, взобравшись на скамейку, декламирует:
     Стрекочущу кузнецу В зленеы блате сущу, Я дошку червецу По злакам полаущу...
     Дружный взрыв детского хохота покрывает эту декламацию. Иные хлопают в ладоши и кричат: "Браво! браво, Пушкин!"
     Арапчонок, поклонившись публике, продолжает:
     Журавель летящ во грах, Скачущ через ногу, Забываючи все страхи, Урчит хвалу Богу.
     - Браво! браво! брависсимо! бис! - звенят детские голоса. Арапчонок с комическим пафосом продолжает:
     Элефанты и леопты, И лесные сраки, И орлы, оставя мопты, Улиияют браки...
     - Ах, бесстыдник барин! вот я ужо мамашеньке скажу, - протестует нянюшка арапчонка, бросившая вязагь чулок и подошедшая к шалуну. - Что это вы неподобное говорите, барин!
     - Молчи, няня, не мешай! Это Третьяковский, наш великий, пиита, - защищается арапчонок и продолжает декламировать:
     О, колико се любезно, Превыспренно взрачно, Нарочито преполезно И сугубо смачно!
     И, соскочив со скамейки, он обхватывает сзади негодующую нянюшку, преспокойно усевшуюся под деревом, перегибается через ее плечо и целует ворчунью.
     - Вот так сугубо смачно! - хохочет шалун. Нянюшка размягчается, но все еще не может простить озорнику.
     - Посмотри, - говорит она, - как умненько держит себя Вигельмушка...
     - Ай! аи! Вигельмушка! Вигельмушка! да такого, няия, и имени нет...
     - Да как же по-вашему-то? Я и не выговорю... Вя-гельмушка Кухинбеков.
     Арапчонок еще пуще смеется. Смеется и тот, которого старушка называет Кухинбековым.
     - Кюхельбекер моя фамилия, нянюшка, - говорит он, мальчик лет Пушкина или немного старше, такой беленький и примазанный немчик в синей курточке.
     - Эх, няня! да Кюхельбекер и шалить не умеет! - смеется неугомонный арапчонок. - Он немчура, ливерная колбаска. ..-...
     - А ты - арап, - возражает обиженный Вильгель-мушка Кюхельбекер.
     - Ну, перестаньте ссориться, дети, - останавливает их нянюшка. - Перестаньте, барин.
     - Да разве он смеет со мной ссориться? Ведь я - сам Наполеон... я всех расколочу, - буянит арапчонок, становясь в вызывающую позу.
     - А я сам Суворов, - отзывается на это мальчик лет одиннадцати-двенадцати, в зеленой курточке с светлыми пуговицами. - Я тебя, французский петух, в пух разобью.
     - Ну-ка, попробуй, Грибоед! - горячится арапчонок, подступая к большому мальчику. - Попробуй и съешь гриб.
     Задетый за живое Грибоедов - так звали двенадцатилетнего мальчика - хочет схватить Пушкина за курточку, но тот ловко увертывается, словно угорь, и когда противник погнался за ним, он сделал отчаянный прыжок, потом, показывая вид, что поддается своему преследователю, неожиданно подставил ему ногу, и Грибоедов растянулся.
     Прследовал дружный хохот. Больше всех смеялись девочки, которые играли несколько в стороне, порхая словно бабочки.
     - Ах, какой разбойник этот Саша Пушкин! - заметила одна из них, белокуренькая девочка почти одних лет с Пушкиным, в белом платьице с голубыми лентами.
     - Еще бы, Лизута, - отвечала другая девочка, кругленькая, завитая барашком брюнеточка, по-видимому, ее приятельница, не отходившая от Лизуты ни на шаг. - Он совсем дикий мальчик - ведь у него папа был негр.
     - Не папа, а дедушка...
     Первая из этих девочек была Лиза, дочь Сперанского, входившего в то время в великую милость у императора Александра Павловича. Курчавая брюнеточка была ее воспитанница, Сонюшка Вейкард, мать которой пользовалась большим расположением Сперанского и была как бы второй матерью Лизы, в раннем детстве лишившейся родной матери - англичанки, урожденной мисс Стивене.
     Маленький Пушкин, догадавшись по глазам девочек, что они не одобряют его проказ, тотчас же сделал им гримасу и, повернувшись на одной ножке, запел речитативом:
     Хоть папа Сперанской И любимец царской, Все же у Сперанской, Одетой по-барски, Облик семинарской...
     Будущий поэт уже и в детстве часто прибегал к сатире - к бичу, которого впоследствии не выносил ни один из его противников...
     Этот злой эксиром услыхали другие дезочки и засмеялись... "У любимицы царской - облик семинарской", - не без злорадства повторяла одна из них, маленькая княжна Полина Щербатова. Все это были дети петербургской и отчасти московской аристократии - княжны Щербатова, Гагарина, Долгорукая, Лопухина, будущие красавицы и львицы.
     - Ах, как смешно! "У Лизы Сперанской - облик семинарской..."
     Все эти дети аристократов слыхали часто от своих родителей, что Сперанский всем им перешел дорогу, у всех отбил царя, и потому привыкли к эпитетам насчет Сперанского - "семинарист", "попович", "звонарь", "кутейник", "выскочка", "сорвался с колокольни" и т. п.
     Лиза не могла вынести насмешки и заплакала, хотя старалась скрыть и слезы, и смущение. Зато Сонюшка, вспыхнув вся, подбежала к озорнику Пушкину и дрожащим от волнения голосом сказала:
     - Вы гадкий мальчишка... Я не знаю, как с вами играют благородные мальчики... Вы негр, сын раба, у вас рабская кровь... фуй!
     Девочка вся раскраснелась от негодования. Пушкин, как ни был дерзок и находчив, не нашелся сразу, что отвечать, особенно когда другие девочки начали шептаться между собою, но так, что Пушкину слышно было: "Негр... негр... рабская кровь..."
     - Все же я не сын звонаря, - защищался он. - Я не с колокольни...
     - Хуже, - заметил ему обиженный им Грибоедов: - ты из зверинца... твой дедушка съел твою бабушку...
     - Молчи, Грибоед!
     - Молчи, людоед!
     - Саша Вельтман приехал! - кричит маленькая княжна Щербатова. - Он у нас будет водовозом...
     - А вон и Вася Каратыгин идет с своей мамой, - лепечут другие дети...
     Пушкин, Грибоедов, Кюхельбекер, Вельтман <Велътман Александр Фомич (1800-1860) - популярный беллетрист, которого ставили в ряд с такими известными романистами, как Марлинский, Загоскин, Лажечников. Особое место в его творчестве занимали исторические романы ("Кащей бессмертный", "Святославич, вражий питомец", "Райна, королева Болгарская").>, Каратыгин <Каратыгин Василий Андреевич (1802-1853) - знаменитый русский трагик.> - все эта дети, играющие в -Наполеона, ловящие бабочек на Елагином острову, дети, которых имена впоследствии прогремят по всей России... А теперь они играют, заводят детские ссоры, декламируют "стрекочуща кузнеца" и "ядовита червеца...". Но и до их детского слуха часто доносится имя Наполеона, оно в воздухе носится, им насыщена атмосфера...
     Лиза, огорченная выходкой дерзкого арапчонка, отделяется от группы играющих детей и подходит к большим.
     На скамейке, к которой она подошла, сидят двое мужчин: ветхий старик с седыми волосами и отвисшей нижней губой, и молодой, тридцати пятн-четырех лет, человек с добрым, худым лицом и короткими задумчивыми глазами. Некогда массивное тело старика казалось ныне осунувшимся, дряблым, как и все лицо его, изборожденное морщинами, представляло развалины чего-то сильного, энергического. Огонь глаз потух и только по временам вспыхивал из-за слезящихся старческою слезою век. Седые пряди как-то безжизненно, словно волосы с мертвой головы, падали на шею с затылка и на виски. Губы старика двигались, словно беззубый рот его постоянно жевал.
     Эта развалина - бессмертный "певец Фелицы", сварливый и завистливый старик Державин, министр юстиции императора Александра I. И он выполз на пуэнт погреться на холодном петербургском солнце, посмотреть на его закат в море, закат, которого, кажется, никто из смертных не видывал с этого знаменитого пуэнта. Старик не замечал, что и его солнце давно, очень давно закатилось, хотя и в полдень его жизни оно ые особенно было жарко.
     Сосед его, кроткий и задумчивый, был Сперанский. Этого солнце только поднималось к зениту, и что это было за яркое солнце! Сколько света, хотя без особого тепла, бросало оно вокруг себя, как ярко горело оно на всю Россию, хотя скользило только по верхам, не проникая в мрачные, кромешные трущобы темного царства!..
     Усталым смотрит это кроткое, задумчивое лицо. Заработалась эта умная, рабочая голова, не в меру много и о многом думающая. Устали эти молодые плечи, навалпв-шие на себя слишком великую тяжесть. Рука устала, устала держать перо, водить им по бумаге. И глаза устали, им бы теперь отдохнуть на зелени, на играх детей, на гладкой поверхности взморья, на закате солнца, которого, кажется, никогда не будет. А этот старик так надоедливо шамкает...
     - Я хочу, ваше превосходительство, так это выразить - повозвышеннее.
     Унизя Рима и Германьи Так дух, что, ими въявь и втай Господствуя, несыты длани Простер и на полночный край. И зрел ли он себе препону, : Коль мог бы веру колебнуть,
     Любовь к отечеству и к трону? Но он ударил в русску грудь...
     С видимой скукой Сперанский слушал эти спотыкающиеся вирши выдохшегося от времени, полинявшего от старости и окончательно терявшего поэтическое чутье ветхого пииты; грустное чувство возбуждала в нем эта человеческая развалина, перед которой все. еще издали благоговела Россия, развалина, не сознающая, что в душе ее и в сердце завелась уже паутина смерти, что творчество ее высохло, как ключ в пустыне; грустно ему было заглядывать и в свое будущее - и там паутина смерти, забвение, мрак... Но при слове "веру колебнуть" улыбка сожаления невольно скользнула по его лицу, пробежав огоньком по опущенным глазам. Однако он не сделал возражения - бесполезно! поздно перед могилой!..
     А старик продолжал шамкать, силясь, хотя напрасно, овладеть своими непокорными- губами и коснеющим языком, который по старой привычке искал зубов во рту, обо что бы опереться, и не находил.
     - Я нарочито напираю, ваше превосходительство, на "русску грудь":
    
     О, русска грудь неколебима!
     Твердейшая горы стена,
     Скорей ты ляжешь трупом зрима,
     Чем будешь кем побеждена.
     Не раз в огнях, в громах, средь бою,
     В крови тонувши ты своей,
     Примеры подала собою,
     Что россов в свете нет храбрей.
    
     И опять по глазам Сперанского скользнула улыбка сожаления, а надо слушать... эти кочки вместо стихов, - старик ведь так самолюбив... да и недолго, вероятно, придется слушать это предмогильное шамканье... Скучно на свете!
     - Как вы находите сие, ваше превосходительство? - спросил старик, закашлявшись и стараясь передохнуть.
     - Превосходно, превосходно, как все, что выходит из-под пера вашего высокопревосходительства.
     В это время подошла Лиза и застенчиво остановилась около отца.
     - Это дочка ваша? - спросил Державин, ласково глядя на девочку.
     - Дочка... единственное сокровище, которое осталось у меня на земле, - тихо сказал Сперанский и положил руку на плечо девочки.
     - А Россия, ваше превосходительство? Она дорога вам...
     - Да, но она не моя... а это - мое...
     - Прелестное дитя, прелестное... Вся в папашу, и умом, верно, в папашеньку будет.
     - О, она у меня умница, умнее папаши... Больше меня языков иностранных знает. Да ты что не играешь с детьми? а? соскучилась?
     - Соскучилась, папа.
     - А где же твоя Сонюшка-козочка?
     - А там, играет.
     - А мама где? - "Мамой" Сперанский называл г-жу Вейкард.
     - Мама вон на той скамейке, с дядей Магницким разговаривает. Вон, где Крылов стоит да Жуковский с Гречем.
     - Девочка-то всех знает... экая милая крошка, - заметил Державин.
     - А вас она почти всего наизусть знает, - выронил Сперанский.
     Старик как-то по-детски, но невесело улыбнулся и опустил голову.
     - Да... да... правда... И в могиле когда я буду, будут MejaH читать... да я-то не услышу себя...
     И старик еще более осунулся и сгорбился. Губы его что-то беззвучно шептали, а голова тихо дрожала. "Не услышу... не услышу..." По какому-то неисповедимому капризу мысли старческая память сразу перенесла его с Елагина острова на Волгу, в Саратов, в светлую и счастливую молодость, когда он, в чине молодого гвардейского офицера, гонялся за страшным Пугачевым и улепетывал (в чем он, впрочем, никому не сознавался) от его "страховитых очей", как полемизировал с комендантом Бопгаяком насчет защиты Саратова. Эта хорошенькая девочка Юнгер, с большущими, смелыми глазами - больше глаза, чем у Лизы Сперанской. Арбузы камышинские... А там слава, льстивые похвалы, лавры на голове... а под лаврами - седые волосы... беззубый рот... могила скоро... и на могиле будут лавры, и на гробу... Вот отчего дрожит голова у старика - от лавров...
     "А потом и меня забудут - перестанут читать меня... других читать будут... может быть, вон того арапчонка..."
     - Да ты, Лизута, кажется, плакала? Что у тебя глазки? - спрашивает Сперанский, гладя голову девочки. - Плакала? о чем?
     Девочка молчит, не смеет сказать правду, а неправду еще никогда не говорила.
     - Верно с Сашей Грибоедовым опять не поладили? Или с Сашей Пушкиным?.. Преострый мальчик!
     Девочка обхватила руками шею отца и ласково шептала:
     - Ничего, папочка... это так... немножко...
     - Да как же так? И немножко не надо плакать этим глазкам.
     - Ничего, ничего, папуля.
     В это время подскочила к ним Соня Вейкард, такая веселая, оживленная.
     - Ну, Сашу Пушкина совсем арестовали, - щебетала она. Его няня рассердилась на него и насильно увела.
     - Да что он, обидел кого-нибудь? - спросил Сперанский.
     - Да, он всех обидел.
     Сперанский невольно засмеялся при этом наивном ответе девочки.
     - О, это на него похоже... Так всех обидел?
     - Всех... А его обидел Саша Грибоедов.
     - Так они Лизуту обидел?
     - И Лизуту.
     - Как же? чем?
     Девочка за-мялась и поглядела на Лизу. Обе вспыхнули.
     - Ну, чем же? а? Говори, моя козочка.
     - Стихами обидел, - решилась наконец сказать Соня.
     - Какими стихами?
     - Об Лизе.
     - Вот как! стихами о моей Лизе? Что ж это за стихи?
     Девочка опять замялась. Ее выручила сама Лиза, которая наконец решилась все сказать.
     - Он говорит, папа, что ты любимец царский, а у меня облик семинарский.
     По лицу Сперанского пробежала тень. Он понял, что устами мальчика, устами резвого ребенка говорит весь Петербург, его завистливая, ничему не учившаяся, ничего, кроме французского языка, не знающая и ни на что, кроме интриг, неспособная аристократия. Он вновь убеждался, что против него ведется тайная война, роются подкопы под каждый его смелый шаг, чернится каждое его лучшее дело... В нем заговорила гордость борца, чувствующего свою мощь среди пигмеев и бездарностей...
     - Что ж, милая, в этом нет для меня и для тебя ничего обидного, что я был семинаристом... Я горжусь своим семинарским происхождением...
     - А Ломоносов, великий Ломоносов был крестьянин, простой рыбак, - прибавил очнувшийся Державин. - А твой папа советник и любимец государя -императора... Сам Пушкин, может быть, так и умрет каким-нибудь прапорщиком или корнетом, а то и копиистом безграмотным, а Лиза Сперанская, Бог даст, по милости великодушного монарха, скоро будет графиней Сперанской, а то и княжной... И это не за горами... И Лизу будет знать вся Россия, а Пушкина - никто.
     - Я, дедушка, - заторопилась Соня, подбегая к Державину, - еще хуже обидела Пушкина.
     - Чем же, моя птичка?
     - Да я ему, дедушка, сказала, что у него папа был негр...
     - Ай да молодец, девочка! люблю за находчивость... А ты б сказала ему, что его предок был куплен за бутылку рома.
     Девочки так и покатились со смеху при этих словах.
     - Ай-ай! за бутылку рома... Как смешно!
     - А ром идет на пудинг, - пояснила Лиза.
     - Только вы, дети, не попрекайте его происхождением, это нехорошо, - серьезно сказал Сперанский.
     - А! наш славный историограф... Николай Михайлович Карамзин... отшельник, - быстро заговорил Державин.
     - Где он? - спросил Сперанский.
     - Вон идет с кем-то... не разберу.
     - Да, с тех пор, как он "постригся в историки", его нигде не видать... Точно схиму принял архивную.
     Карамзин заметил Державина и Сперанского, повернул к ним, издали приветливо кланяясь.
    
     9
    
     Хотя Карамзину в это. время было с небольшим сорок лет, но он казался много старше своего возраста. Усиленные литературные занятия в течение более двадцати лет, беспокойное, утомительное и трудное дело по изданию "Вестника Европы", в то время, когда журнальное дело у нас было еще так мало налажено и когда, кроме литературного, исключительно художественного и ученого элемента, Карамзину приходилось вводить в. литературу элемент политический; наконец, лихорадочная работа над "Историей российского государства", работа, поглотавшая всего его, все силы его духа, мысли и фантазии, работа трижды египетская, когда не существовало еще никаких изданий старинных памятников, которых после смерти Карамзина изданы по наше время и правительственными, и частными усилиями.буквально целые горы, и когда.эти горы приходилось раскапывать в архивах, в пыли веков и среди могильной затхлости, и из целых гор выкапывать две-три исторических жемчужины - факта, когда не существовало ни описей библиотек, ни каталогов и когда, чтобы добыть и проверить = то или другое историческое свидетельство, нужно было буквально открывать новый мир архивный и хлепнутЬг-и задыхаться в архивных -склепах, все это не могло не отразиться на всем его существе, не могло не лечь преждевременными складками и тонкими, но неизгладимыми морщинками на его молодом, открытом и ясном лице, не могло не унести в архивный мрак и часть огня его глаз, и некоторую долю его живости, веселости, общительности. Чаще и чаще воображение автора "Писем русского путешественника" и "Бедной Лизы" отрешалось от действительности, от живой жизни, от светлого солнца, от живой зелени, от живых людей и уходило в могильную тишину исторического прошлого, к мертвым бумагам, к мертвым, давно забытым интересам, к мертвым, истлевшим, всеми забытым людям с их, как и они сами, истлевшими интересами, желаниями, горями и радостями. Вместо Наполеона в его душу стучался какой-нибудь неразгаданный "Якун слепой", вместо "Бедной Лизы" - гордая Рогнеда или истлевший череп с неистлевшею золотою косою Верхуславы, вместо Державина пел его слуху "Бонн вещий"... В концертах, на музыке он слышал, как чьи-то мертвые, костлявые персты из-за могилы на "живых струнах рокотаху"... В блестящих кавалергардах он видел "курян, конец копия вскормленных"... Устали глаза, устала память, устало воображение, а впереди еще так много работы - целые пирамиды бумаги, архивных дел, свитков... Можно высохнуть от этого, зачерстветь, душу превратить в пергамент...
     - Вы совсем отреклись от мира, почтеннейший Николай Михайлович, с тех пор как "постриглись в историки", и вас нигде не видать, - сказал Сперанский после первых приветствий, когда пришедшие уже уселись на скамейку.
     Карамзин улыбнулся, но ничего не отвечал.
     - Да что от мира, ваше превосходительство! Наш почтенный историограф скоро, сдается мне, и от пищи совсем откажется, - весело сказал его спутник. - Сегодня, в этакую-то дивную погоду, я нашел его в академическом архиве, где, кроме него и архивного кота, ни души не было... Да он, кажется, только с котом и может теперь объясняться, совсем разучился говорить с людьми... Прихожу сегодня я в этот склеп могильный, в архив, и вижу - Николай Михайлович ползает по полу и распускает какой-то ужасный свиток, на котором написаны разные неизобразимые каракули, и вижу - человек совсем помешался: глаза горят от восторга, а сам-то что-то бормочет..." А на другом конце сидит маститый академик Васька, кот архивный, и тоже лицо его сияет восторгом: он тоже, кажется, сделал ученое открытие в подполье - целую семью молодых мышат...


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ]

/ Полные произведения / Мордовцев Д. Л. / Гроза двенадцатого года


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis