Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Мордовцев Д. Л. / Гроза двенадцатого года

Гроза двенадцатого года [27/42]

  Скачать полное произведение

    Высылка Сперанского поразила Злобина более, чем если бы он узнал, что Наполеон завоевал всю Россию, как он завоевал Италию. Узнав об этом, Злобин поскакал в Петербург - на месте разведать источник и обстоятельства поразившего его события. Но в Петербурге он нашел, что на имя Сперанского наброшен непроницаемый покров таинственности, какой-то саван тайны - никто ничего не знал... что-то было, что-то произошло, а может быть, и не было ничего, а так казалось, так кому-то думалось, что-то подозревалось... одним словом - никто, положительно никто ничего не знал.
     Встретившись теперь на пуэнте с Державиным, Злобин воспользовался случаем попытаться узнать что-либо от него, как от министра юстиции, о своем опальном друге. Для этого он пригласил Гаврилу Романовича присесть к одному свободному столику, чтобы выпить бокал "донского" - "шампанское" патриотизм вытеснил и заменил донским цымлянским - выпить бокал донского за вдоровье "славного преследователя российского Наполеона".
     - Так, так, - улыбался самолюбивый старик, трепля по плечу Злобина, - ты это меня величаешь славным преследователем российского Наполеона - Емельки Пугачева?
     - Как же, ваше высокопревосходительство, я помню, как вы гнались за ним через нашу Малыковку, что ныпе городом Вольском называется, - говорил Злобин, читая потухшие глаза оживающего поэта.
     - Да, да, хорошее то было время, - бормотал Державин, качая головой, - я говорю хорошее не по отношению к России, а ко мне... молод я тогда был... а теперь...
     - Да, точно - тридцать восемь лет прошло с той поры... много воды утекло в море... многонько... Я помню это так, словно бы оно вчера было: красивый гвардейский офицер...
     - Это я-то... да, да, был красив, - шамкал старик, - а теперь...
     - Вы и теперь бодры, ваше высокопревосходительство, - поправился Злобин, - духом все молоды, и дело у вас из рук не вывалится...
     - Да, да, дело... это так...
     - И перо стихотворное...
     - Да, да... и перо... и перо...
     - У меня ваша ода "Бог" золотом отпечатана на аршинном лександринском листе - на стене за стеклом - в золотой раме...
     - Да, да, как зерцало, - бормотал старик, и глаза его как бы оживали.
     Но Злобина занимала не ода "Бог" и не то, как Державин когда-то "гнался" за Пугачевым (в сущности, молодой поэт от него сам улепетывал); это была припевка к делу, его занимавшему, и этой припевкой он хотел расшевелить дряхлого министра юстиции, напомнив ему о молодости и о стихах.
     - А что слышно, ваше высокопревосходительство, о Михаиле Михайловиче Сперанском? - спросил он как-будто мимоходом, но не глядя на собеседника своими читающими глазами, а уставив их на свои сапоги, словно бы они представляли теперь особенно любопытное зрелище, любопытнее даже вида заката солнца с пуэнта.
     При этом вопросе Державин немножко встрепенулся, отодвинул от себя недопитый бокал и исподлобья посмотрел на Злобина, который усердно созерцал свои сапоги.
     - О Сперанском... да пока ничего внимания достойного не слышно... Выслан он на жительство в Нижний, и при сем тамошнему губернатору сообщено, что государю императору благоугодно, дабы одному тайному советнику Сперанскому оказываема была всякая пристойность по его чину.
     - Так, так... вить государь у нас по доброте-то своей ангел во плоти, - тихо говорил Злобин, все еще созерцая свои сапоги с бутылочными голенищами. - Так, значит, он там не в стеснении...
     - Надо полагать... Только надзор за ним строгий: губернатору вменено в неуиустительную обязанность доносить Балашову обо всем замечатрльном касательно Сперанского и о всех лицах, с какими он будет иметь знакомство или частные свидания.
     - Так-с... И Злобин перенес свои читающие глаза с сапогов на бокал Державина, долил его, пододвинул и как-то наивно глянул в глаза собеседника. - Так-с... знакомство, свидание... и, поди, переписка...
     - Да, разумеется... письма его, а равно и к нему, от кого бы то ни было, велено представлять в подлиннике к Балашову ж, для доклада государю.
     При последних словах Злобин сделал такое движение, как будто бы у носа его завертелась муха и он от нее откинулся.
     - Вот как-с!..
     - Да, осторожно... следя и за перепиской его служителей, родственников и иных лиц, дабы не было передачи ему и пересылки его писем под чужими адресами.
     - Так, так... Что же известно, ваше высокопревосходительство, о его жизни там? Как он себя ведет? Вам, по вашему месту, все должно быть известно...
     - Нет, это не мое дело - не дело министра юстиции... Балашов говорит, что он ведет себя скромно, тихо, но ни у кого не бывает.
     - Удивления достойно!.. Просто не знаешь, что и подумать... Уж не Бонапарт ли этот замешался тут? - говорил Злобин, снова глядя в глаза Державина и читая их, но вычитать ничего не мог.
     - Бонапарт... думают и это, думают и другое...
     - Нет, ваше высокопревосходительство, коли бы Бонапарт, то есть какая ни на есть измена, - не так бы поступили.
     - А, Вася! Нимфа Эгерия в шлеме и латах! Что это вначит? - послышалось восклицание позади Державина и Злобина.
     Они оглянулись.
     Восклицание сделано было Тургеневым, который за соседним столом сидел рядом с Карамзиным, а против них на чугунном решетчатом со спинкою стуле грузно помещался Крылов, завешенный салфеткою, как ребенок за обедом, и тыкал вилкою в огромный кусок какой-то рыбы с зеленью. Относилось же восклицание Тургенева к молодому человеку, одетому в только что появившийся тогда ополченский мундир - серый русский кафтан с красным широким поясом, шаровары в сапоги с высокими голенищами и картуз с крестом. В молодом человеке нелегко было узнать того цыгановатого, задумчивого и робкого юношу с черными глазами, которого мы видели на пуэн-те пять лет назад, - он значительно возмужал. Это был Жуковский, уже составивший себе известность элегиею "Сельское кладбище" и другими глубокопоэтическими, больше грустными и унылыми, чем оживляющими, но всегда очень сердечными стихотворениями. Смотрел он по-прежнему робко и задумчиво.
     - Иди, иди, дай взглянуть на тебя, скромная нимфа, - продолжал Тургенев. - Что это ты?
     Жуковский подошел и молча со всеми поздоровался, как со старыми знакомыми. Крылов, взглянув на него, так и остановился с недожеванным куском во рту.
     - А я тебя нарочно ищу, - заговорил Жуковский, ласково и как бы грустно глядя в глаза Тургеневу. - Я приехал проститься - я тороплюсь ехать...
     - Куда? сейчас? - с изумлением спросил Тургенев.
     - Да, сегодня же - в Москву.
     - Да что с тобой! Ты точно на свидание с Нумой Помпилием торопишься...
     Жуковский хотел улыбнуться, но не мог. Нижняя губа его как-то дрогнула.
     - Я еду в ополчение - я не могу здесь оставаться... такое ужасное время... Наполеон к Москве идет...
     - А Сила Богатырев на что? - уставился на него Крылов, глотая свою вкусную рыбу и облизывая губы. - Они с Ростопчиным шапками его закидают.
     Крылов говорил как бы серьезно, но "воровские" глаза его зло над кем-то смеялись. Карамзин, напротив, с любовью смотрел, часто моргая глазами, на взволнованное лицо молодого поэта и как будто думал о чем-то другом, далеком, которое он ясно видел своими моргающими глазами, когда никто другой этого не видел.
     - Да ты с ума сошел, Василий блаженный! - говорил Тургенев, насильно усаживая около себя молодого поэта и не выпуская его руки из своих рук. Тебе ли соваться туда - тебе ли вступать в "злат стремень"? Твое дело - на Пегасе ездить, благо этого коня ты давно оседлал. А то на поди - кровь проливать за отечество? Поверь, друг, у иного чернила дороже для отечества, чем кровь героя... Погляди-ка на свои пальцы... Посмотрите, государи мои!
     И Тургенев показал Карамзину и Крылову руку Жуковского, разжав его тонкие, длинные, как худощавого еврея, пальцы.
     - Смотрите - у него чернила на пальцах, поди, новую элегию строчит, а то и балладу, какого-нибудь этакого "Громобоя" - и вдруг на! Да так и Николай Михайлович бросит свою историю, и свои архивы, и своего кота - виноват! - академика Василия Миофагова - и пойдет против галлов, как его прадедушка, Цезарь - историк... Да и тот дурак был: сидел бы в Риме да строчил - эх, сколько бы написал хорошего!
     - Да, - скромно заметил Карамзин, откидывая за ухо локон поседевшего виска: - но тогда бы не написал он своего "De bello gallico" <"Записки о галльской войне" (лат.)>, а также "De moribus ger-manorum" <"О нравах германцев" (лат.)>.
     - А может, написал бы что-либо лучшее, - вмешался Крылов, освобождая подбородок от салфетки. Не люблю я этих войн; все это люди делают по глупости, точно нельзя иначе спеться... Ведь я же не дерусь с Палкиным, когда прихожу к нему завтракать: он меня накормит, а я ему заплачу - и дело в шляпе... А то на войне и поесть-то порядком не дадут - так оголтелые какие-то! - все по глупости, резонту никакого не понимают...
     - Именно, именно - резонту не понимают, - подтвердил Тургенев. - Ну и пусть дерутся те, которые этого самого резонту не понимают - их еще много, непочатой угол, и долго еще много их будет... А таких, как ты, у нас немного; ты этот самый резонт понимаешь, и с тебя, братец, тово... взыщется: овому талант, овому два, овому шиш, а тебе - во! - И Тургенев расставил руки, какое большое "во" дано Жуковскому.
     Жуковский молчал, неверно, неловко и конфузливо теребя свой красный пояс.
     - Однако прощай, Саша, мне пора, - сказал он наконец с легкой дрожью в голосе. - Не забывай меня...
     - Да что ты в самом деле! Я... я... - и Тургенев вспыхнул: - это черт знает что такое!
     - Так надо... так надо, - тихо, но настойчиво говорил Жуковский. - Дети идут туда, женщины идут... Пока мы здесь барствовали, за нас билась девушка - пойми ты! девушка - в этом аду...
     - Знаю я, что есть там одна сумасшедшая девка - тем хуже, тем стыднее для нашего века... этого еще недоставало! Девки воюют, да мы совсем этак одичаем.
     - Нет, мы будем щи варить, а девки за нас воевать, - хладнокровно заметил Крылов. - Не знаю, устояла ли бы великая армия этого корсиканца, если б против нее выслали этак тысячу-другую пышечек этаких, амурчиков в юбочках - наверное, передралась бы из-за этих цыпочек великая армия.
     Тургенев засмеялся, хотя смех этот выходил каким-то насильственным.
     - Иван Андреич сказал глубокую истину: рано ли, поздно ли, но победит красота, а не пушка - красота в обширном смысле, - заговорил он торопливо, обращаясь к Карамзину. - Не правда ли?
     - Да, я тоже думаю, - тихо отвечал историк и еще более заморгал как бы от едкой архивной пыли. - Гармония вселенной победила довременный хаос, люди победили свирепых зверей, кроткие победят злых, правда убьет ложь, красота - безобразие... К тому идет мир... Придет время, когда слово человека будет сильнее его самого и всех его пушек - недаром "в начале бе Слово"...
     - А теперь раки, - пробурчал Крылов, просматривая карточку кушаньям. - Эй, малый! порцию раков! - мигнул он "малому". - Нет, подай парочку порций, да рачки бы покрупней...
     - Я уверен, - улыбнулся на эти слова Тургенев, - что эта девка, которая там будто бы сражается и о которой кричат вот уже пятый год, но которой никто не видал, - я уверен, что девка эта, если только ее не сочинил сам приятель мой, Дениска Давыдов, а то, может, и Бурцеву спьяну пригрезилось, что он видел не гусара, а девку в рейтузах, - я убежден, что эта девка надела на себя рейтузы с отчаянья от своего уродства, что рожа у нее анафемская.
     Жуковский сидел так беспокойно, как будто бы ему неловко и тесно было в ополченском мундире, и будто бы сапоги жали, и будто бы жарко было и чего-то стыдно.
     - Нет, Александр, ты ошибаешься, - по-прежнему
     тихо возразил он. - Панин, которого эта девочка - ей тогда, говорят, было не более семнадцати лет, - так Панин, которого она спасла от смерти в самом пылу битвы, говорил мне, что она очень миловидна, что небольшая рябоватосгь...
     - Рябая форма!
     - Вафельная доска! - в один голос протянули и Тургенев и Крылов.
     - Нет, нет, - защищался Жуковский: - маленькая рябоватость, говорит Панин, делает ее лицо еще милее, - загар ее красит, а глаза - дивные, невинные...
     - Вот как у этого малого, - подсказал Крылов, глянув действительно в невинные, пустые глаза Гриши, который подавал раки и осклаблялся, что он всегда делал, с любовью прислуживая "доброму барину".
     - Рачки-с первый сорт - галански...
     - Галански... Сам ты гусь галанский, - передразнил малого неунывающий баснописец. - А вот как-то ты француза будешь кормить галанскими раками...
     - Хрансуза-с? какого это? - встрепенулся малый. - Не того ли, что мы когда-то в Мойке кстили?
     - Нет, не того... А вон он сам идет на Москву, а оттуда и к нам, в Питер, пожалует. Тогда и служи ему - корми раками.
     От этих слов точно ожгло малого. Он отшатнулся назад, тряхнул своими напомаженными волосами, перекинул салфетку из подмышки на плечо и весь покраснел.
     - Нет уж, барин, ни в жисть этому не бывать, чтобы я да этому... нет, дудки!
     - Какие, братец, дудки! Придет и возьмет Петербург вместе с твоим Палкиным. Может, уже Москву-то и взял... Вот этот барин едет туда сражаться с ним...
     Крылов указал на Жуковского, который хотел было встать, но его удерживал Тургенев. При последних словах Крылова по лицу малого пробежала какая-то тень, потом лицо его побледнело, губы задрожали. Он оглянулся на буфет княгини Волконской, которая весело болтала с какими-то франтами, улыбалась, шутила. Потом Гриша окинул взором весь пуэнт, как бы ища в этой веселой толпе ответа на вопрос, ножом, казалось, полоснувший его по сердцу. - "Да что ж это будет! да как же это, Господи!"
     И вдруг Гриша повалился наземь, головою к ногам Жуковского. Последний неожиданно попятился назад.
     Все изумлены, озадачены. Один Крылов поглядывал исподлобья своими плутовскими глазами, погрызывая клешню огромного рака.
     - Что с тобой! что с тобой! - бормотал озадаченный поэт, силясь приподнять малого. - Встань, Бога ради... чего тебе?
     - Барин! батюшка! Заставь вечно Богу молиться, - валялся маяый у ног Жуковского.
     - Да что с тобой! Говори...
     - Возьми меня с собой! Возьми на этого - на проклятого...
     Малого обступили со всех сторон. Подошли и Державин, и Злобин. Малый приподнялся с земли весь красный, стирая со лба сырой песок, приставший и к напомаженным волосам. Жуковский казался не менее его взволнованным.
     - Так ты в ратники хочешь?
     - В ратники, барин... Моченьки моей нету...
     - Молодец, молодец, - бормотал Державин, - видный малый, постоит за себя...
     - И за нас, - пояснил Крылов, принимаясь за новую клешню.
     - Oh! quel patriotisme! <О! какой патриотизм! (фр.)> - всплеснула было ручками хорошенькая княгиня, но тотчас же прикусила язычок, увидав читающие глаза Злобина.
     Последний мигнул этими глазами на чуйку, не спускавшую с него своего бойкого взгляда, и чуйка подошла со своим мешком.
     - Вынь сто червонцев, - шепнул Злобин.
     Чуйка вынула и подала тонкий, продолговатый сверточек.
     - Вот тебе, малый, на дорогу и на ратницкую одежу, - сказал Злобин, подавая сверточек оторопевшему Грише. - Ты больше всех нас жертвуешь на святое дело.
     - Кто деньгами, кто собой, а я, беспутный, раками, - ворчал Крылов.
     Гриша стоял истуканом, с недоумевающими, широко раскрытыми глазами, а глаза хорошенькой княгини как бы испуганно спрашивали: "Что же я пожертвовала?.. Ох, он прочитает - все прочитает..." И она зарделась стыдом. Она была необыкновенно хороша в эту минуту. Если б она знала, что стыд есть величайшее украшение женщины, то она постоянно прибегала бы к этому не покупаемому ничем косметику.
    
     10
    
     Уваров проводил Аннет Хомутову с пуэнта на Каменный остров, где Хомутовы занимали дачу, ту самую, на которой пять лет тому назад жил Сперанский.
     В своей комнате на письменном столе Аннет нашла толстый пакет, запечатанный гербовой печатью, и по почерку адреса тотчас же узнала, что это письмо из Москвы, от лучшей ее приятельницы, Софи Давыдовой. Аннет давно ждала весточки от своего друга и потому очень обрадовалась толстому пакету. Она вперед предвкушала сладость чтения послания от особы, с которою давно жила как бы одною внутреннею жизнью, знала все ее мысли, все движения ее сердца и которой сама поверяла все мысли и чувства, которые требовали раздела, поддержки, дружеской оценки и понимания. Как это часто бывает у людей, желающих продлить и усилить наслаждение, Аннет несколько времени помучила себя тем, что не тотчас же приступила к чтению письма, - она отложила это наслаждение до ночи. Она знала, что то, что принесет ей большую радость, теперь уже у нее в руках, что оно не уйдет от нее, и потому она маленькими глотками решилась пить эту радость, чтобы пить дольше.
     Только уже простившись на ночь с отцом, отпустив горничную спать и оставшись совершенно одна, Аннет вынула из ящика письмо, придвинула поближе свечи, вскрыла пакет и, не утерпев, чтобы не сосчитать, сколько в послании почтовых листиков, - оказалось шесть, и притом некоторые исписаны крест-накрест, что составляет особенную прелесть при чтении, - только после всего этого Аннет начала читать.
     "Дорогая Аннет! Так как мы условились с тобой вести переписку изо дня в день, в форме дневников, то я и начинаю теперь исповедь моей души и моего сиротства без тебя, мой незаменимый друг. Ты, я думаю, знаешь, что в двух расстающихся и одинаково любящих друг друга существ всегда бывает несравненно тяжелее тому, кто остается, а не тому, кто уезжает. Уезжающий за потерю друга вознаграждается хоть переменой места, новыми впечатлениями, каковы бы они ни были, даже новыми заботами; а остающийся - только теряет и нп-чего, ничего, кроме тоски о потерянном, не получает. Первые дни после твоего отъезда, милый друг мой, я находилась в положении этого последнего: с утратою тебя я ощутила какую-то томительную пустоту в сердце и в мыслях, Странное дело! я не только ощущала пустоту в сзоем сердце, но мне казалось, что и вся Москва как-то опустела, обезлюдела и казалась мне чужою. То, что прежде, при тебе, имело для меня интерес, занимало меня, так или иначе наполняло не занятые тобою и моими мыслями уголки души моей, - с твоим отъездом как будто выцвело, полиняло, и точно со всего сбежали живые краски. Я разом почувствовала себя в положении отжившей и заживо умершей княгини Дашковой - помнишь тот вечер у вас, в 1807 году, когда она развертывала перед нами некоторые полинявшие и пожелтевшие листы своей жизненной книги - о своем знакомстве с Вольтером, Дидеротом, о своей славе, о своей дружбе с императрицею Екатериною И, и как потом еще я разревелась из жалости к этой бедной старушке? И что еще особенно странным казалось мне после разлуки с тобою, так это то, что свет, вся вселенная как-то перевернулась в моих глазах. Я не знаю только, поймешь ли ты это, а если не поймешь, то по обыкновению скажешь: "мечтательница, философка - и больше ничего!" Так слушай же, моя дорогая. Прежде, когда ты жила в Москве, мне казалось, что все, что лежит от меня к югу - ведь ваш дом лежит на юг от нашего, - так все, что было от меня к югу, было ближе, роднее моему сердцу, и я любила юг, южное солнце, южную природу и больше думала обо всем южном, а север меня почти совсем не занимал. Теперь же, когда ты уехала на север, в Петербург, юг опустел для меня, и моя мысль, мое сердце, даже мои глаза постоянно тянутся к северу, думают о нем, воображают - и у меня ведь мысль не отделяется от сердца - воображают себе этот север, этот Петербург, где живешь ты, и кажется мне, что вся жизнь переселилась на север, оставив юг сиротствующим и безжизненным. Понимаешь ты меня, друг мой?"
     Аннет, оторвавшись от письма и откинувшись на спинку кресла, закрыла глаза.
     - Милая! какая у нее душа глубокая, - шептала она сама с собой. - Да, кажется, я понимаю ее...
     И она вспомнила, что давно когда-то, когда она в самый первый раз была влюблена, и именно в своего двоюродного брата, в поэта Козлова, ей тоже казалось, что та часть Москвы, у Пречистенки, где жил Козлов, была для нее роднее и дороже остальной половины Москвы, а когда после Козлов жил на Басманной, то мысли и симпатии ее повернулись к этой половине Москвы, и даже когда она, бывало, зимой каталась с гувернанткою, то, как только сани поворачивали по направлению к Басманной, ей становилось веселей, а лишь только лошади поворачивали в противоположную от Басманной сторону, катанье теряло для нее всякий интерес, и она скучала... Как это, однако, давно было!..
     Открыв глаза, она продолжала чтение письма.
     "Быть может, такое душевное настроение мое помогло мне глубже почувствовать то ужасное положение, какое переживает теперь Россия. О, мой друг! только общее бедствие, только вид страдания русских и сознание того глубокого бедствия, в которое вверг Россию безжалостный рок, заставили меня со всею страстию чувствовать и сознаться, понять, что я - русская всем моим духом, каждым моим дыханием и каждою каплею моей крови. Боже! какие же еще новые напасти ожидают нас! Уже И так мы дожили до той горестной минуты, когда, исключая невинных, еще не мыслящих ничего детей, никто не знает радости - радость укатилась куда-то, уплыла с водами вешними. А еще что ожидает нас - это никому неведомо: может быть, страшная будущность. Сначала мы ничего не знали, в каком положении дела там, в той страшной дали, куда ушел весь цвет нашего мужественного населения. Граф Ростопчин торжественно уверял Москву, что наши "завели будто бы французского ученого медведя в западню и приняли зверя на рогатину", что нам бояться и падать духом нечего, а главное - не верить вздорным слухам. А между тем слухи ходили страшные, и что день, то страшнее и правдоподобнее казались они: то говорили, что Наполеон - о! жестокое исчадье ада! чего еще жаждет его иенасытимая кровью душа! - что этот изверг силится прорваться мимо Дрис-сы к Петербургу, и едва ли наши удержат его в этом стремлении; то уверяли, что главная цель его - Москва, это сердце России, на которое ему хочется наступить жестокою пятою, чтобы остановить кровообращение во всей Русской земле. Наконец, по Москве потянулись обо-вы с ранеными - и Господи! каждый день, с утра до ночи, мы видим эти бледные лица, слышим стоны страдающих. Целые горы корпии, кажется, нащипали мы, я все свое самое тонкое белье извела на корпию, облитую моими слезами, и все это Москва сносила в отведенный Роетопчиным склад. И что же, друг мой! Сколько же надо нанести России ран, чтобы не хватило этих тюков корпии, которые поставила одна Москва! Сколько надо было пролиться крови, если в России не хватает рук, чтобы зажимать раны страдальцев и останавливать их драгоценную, священную кровь! А теперь пришло еще более ужасное известие: мы разбиты! Я затрепетала и едва не лишилась чувств, когда из-под Смоленска прискакал сюда курьер - еще я его видела нередко с моим кузеном Дени - прискакал с известием, что под Смоленском мы проиграли битву и что Смоленск уже во власти Наполеона. Я весь день ходила как убитая. Народ толкует о каких-то изменниках в войске, и все уверяют, что нас продали немцы. Конечно, я этому не верю. Всего скорее я соглашусь с мнением Дениса, который и прежде говорил, что нас побеждает не Наполеон, а наши собственные полководцы: они в постоянной вражде друг с другом. А наш милый Козлов - представь себе, мой друг, он неузнаваем, лишился прежней своей веселости и хочет поступить в ополчение. Господи! как это страшно! скоро, кажется, все уйдут туда, в это ужасное туда! Так Козлов говорил, что все наши беды происходят от того, что у нас нет умного полководца, что все они школьники перед Наполеоном, ничему они не учились, ничего не читали, ни о чем, кроме выправки и маршировки, понятия не имеют, а между тем противник их, этот страшный Наполеон, он учился с детства, он весь военный опыт свой добыл потом и кровью, и только разве наш незабвенный Суворов мог сравниться с ним в знаниях, уме, опытности.
     Видишь, друг мой, я ни о чем другом теперь не могу ни говорить, ни думать, кроме как об этой проклятой войне и ее жертвах. Скольких уже не стало из тех, кого мы с тобою знали, с кем танцевали в счастливую пору общего мира! Одних уж нет, и больше мы не увидим их на этом свете, а других этот бич Божий превратил в калек: у кого руки нет, у кого ноги. Вчера привезли сюда Бурцева - помнишь, кутила, забияка и неразлучный спутник нашего Дениса? Он ранен под Смоленском и теперь лечится здесь. Я была у него, чтоб порасспросить о Денисе и обо всем, что там делается. Что пришлось мне выслушать и как при этом я страдала - одному Богу известно. И Бурцев говорит то же, что Козлов: "Людей нет, а если и есть, говорит, Ермоловы да Коновницыны, так чином не вышли". И представь себе, милый друг, я тут только узнала, что за прелестное сердце, что за дивная душа у этого "Бурцева - еры и забияки", как его назвал Дени в стихах. С каким благоговейным умилением говорил он о настоящих героях войны - о простых солдатах. Они, говорит, в одно и то же время и дети, и - боги. А какую нежную боязнь за какого-то своего друга "Алексашу" он высказывал. "Ах, Алексаша! Алек-саша" жаловался он, бедненький: "убьют они его у меня! Да ведь это, говорит, будет святотатство. Алексаша - это чистое, невинное дитя, около которого, я, говорит, я, грязный пьяница, очищался душой и не смел пить. И его убьют! Я, говорит, не выдержу этого леченья - я тихонько убегу к войску, хоть ползком доползу до моего Дениски и Алексаши - я лучше умру около них чистым, чем валяться здесь негодной ветошью, а потом от тоски с кругу спиться". Это ему, бедненькому, жаль какого-то молоденького улана-офицерика Александрова.
     Вчера же, в церкви, я встретила твоего милейшего бакалавра Мерзлякова. Он был с хорошенькой, с золотистыми волосами и черными глазами племянницей, которую называет "Иринеем блаженным". Спрашивал о тебе. В лице его, в выражении глаз, в голосе я прочла многое нечто, касающееся тебя, милый друг. Даже "Ириней", по-видимому, догадывается о чем-то и жалеет своего дядю. Но и у нее, бедненькой, я тоже прочла нечто в глазах, когда заговорили о войне, о раненых, убитых - а разве же можно теперь говорить о чем-либо другом! Верно, и у "Иринея" есть что-то там, в этом ужасном там, что-то свое, дорогое. Да и у кого его нет! И Мерзляков говорит, что был у нас один умный человек, по плечу Наполеону, хоть и не полководец, но и того сделали изменником.
     Но Боже мой! тяжело все это, как тяжко убеждаться в том, что самое лучшее и божественное, что дано нам провидением - любовь, - становится для нас источником невыразимых страданий, и именно в то время, когда наиболее говорит в нас этот священный пламень. Я, кажется, только теперь вполне почувствовала, как глубоко люблю и тебя, мой гений-утешитель, и Россию, и это именно как раз теперь, когда тебя я не могу видеть, а бедной, терзаемой России ничем не могу помочь и ничего не могу ей дать, кроме моих слез и кроме моих жалких, беспомощных молений. Теперь же я более чем когда-либо чувствую, что еще ношу в себе зерно спасительного утешения; это - моя вера в провидение, вера, которая не дает мне впадать в отчаяние; а это непременно случилось бы, если б я полагалась на силы и гений жалкого человечества, если б не верила, что есть какая-то высшая сила, которая и эти миры бросила в пространство, и нас из ничтожества привела в эту юдоль плача, и подчас и неизреченного счастья, и этого бедного мотылька привели к роковому пламени свечи вместо света солнца, и он, обманутый, погибает теперь от своего неведения. О, если бы и тот изверг, которого провидение, как мотылька на свечу, повело на Россию, нашел в ней гибель!
     С того самого дня, как здесь получена была ужасная весть о потере Смоленска и о том, что наши войска отступают, Москва потеряла надежду на спасение. Все, кто имеет возможность двинуться в неведомый путь, чтобы хоть вне милой России, хоть в Сибири, за Уралом искать убежища - все двинулись из Москвы, и все больше по направлению к востоку - к Нижнему, к Казани, к Симбирску, к Перми, к Вятке. Мы тоже думали было выезжать в наше симбирское имение, но приехавший оттуда конторщик наш говорит, что теперь там везде идет набор ратников и что мы не вынесем этого раздирающего душу зрелища. Он говорит, что народ ведет себя прекрасно, геройски, как и солдаты. Мужики не только не ропщут, что их отрывают от полевых работ в самое горячее, страдное время, но, напротив, говорят, что они теперь готовы все идти на врага, что готовы поголовно ополчиться, только бы повели их и указали им супостата. "У себя дома, - говорят они, - только Бог сильнее нас". Но зато бабы наполняют воздух рыданиями, и этот плач ужаснее всего, эти вопли не выносят даже такие привычные люди, как наборщики ратников.
     Сегодня я особенно поражена была одним зрелищем, которое видела первый раз в жизни, и оно, признаюсь тебе, мой друг, нагнало на меня суеверный страх - опасение, что на нас грядут еще новые, неведомые бедствия. Я одно вижу во всем том, что поразило меня сегодня, - это то, что природа, которая окружает нас и тайн которой мы постигнуть не можем, и люди, а равно все живые существа, на земле обитающие, находятся между собою в тайном духовном общении и им самим неведомыми путями идут к какой-то, тоже им неведомой цели, руководимые тою же единою таинственною силою, которая целые миры гоняет по начертанным ею в небесном пространстве стезям и которая сегодня вечером гнала целые стаи птиц на запад, - а куда? зачем? - эго объяснил мне старый садовник своим простым, непосредственным умом, живущий в непосредственном общении с природою и с тою таинственною силою, которая приводит нас в благоговейный трепет в порыве ветра, в блеске молнии, в ударах грома. Вечером мы с Козловым сидели в саду - помнить ту скамейку под дубом, с которой еще так хорошо виден величественный Кремль? - сидели и большею частью молчали, прислушиваясь как бы к веянью наших собственных грустных мыслей. После душного дня вечер был дивный. Закатившееся за Кремлем солнце золотило только маковки некоторых церквей, а западная окраина неба горела бледно-розовою зарею. Я думала о тебе. Козлов казался особенно грустным, и мне тут же припомнился тот вечер - помнишь - все тот же, с княгинею Дашковою, рассказывающею о Вольтере и постоянно забывающею, что она хотела сказать, - помнишь, когда мы потом с тобою, Денисом и Мерзляковым вышли на террасу и услыхали за кустом голос Козлова, который спрашивал у вашего Якова: "Разве тебе никогда не было скверно, так, чтобы в петлю хоть - так впору?" Таким он казался и сегодня в саду. Вдруг я вижу, что наш Мироныч, старый садовник, который помнит еще Бирона, а у Пугачева руку целовал, за что у него потом и отрезали одно ухо под виселицей, - стоит, опершись за заступ, смотрит на небо и качает своею лысою, точно отполированною головой. Я тоже взглянула на небо. По густо-голубому фону его тихо, плавно, изредка лишь глухо вскаркивая, тянулись вереницы птиц, следуя через Кремль по направлению к западу, к той полосе неба, на которой медленно погасала вечерняя заря. Никогда не видала я, мой друг, такого множества птицы, летящей куда-то, все в одном и том же направлении. Летящие странники, казалось, не торопились; они точно уверены были в неизбежном достижении того, чего они ищут в своем воздушном странствии. Я заметила при этом, что и те вороны, которые сидели на кремлевских стенах, снимались со стен и присоединялись к тем стаям, которые летели, по-видимому, издалека. Страшно мне чего-то стало при виде того, чего я не понимала. Я точно сердцем угадала что-то нехорошее, зловещее в этом птичьем перелете. "Что это такое, Мироныч?" - спрашиваю я. "К худу это, барышня, - отвечает он: - Так было ив Пугачевщину, как он шел от Казани к Симбирску да к Саратову". И старик объяснил нам, что там где-то или идет сражение, большое, очень большое, или оно недавно было, и птица узнала об этом и летит туда питаться мертвыми телами. Так, говорит он, и в падежные годы: за сотни верст узнает птица, что в таких-то местах падеж, и летит туда кормитьсяктдадалью. Боже милостивый! до чего мы дожили:-это нашими-то: братьями, отцами, женихами летят кормиться хищные вороны. Это шлет их туда та неведомая сила, которая навела на русскую землю и Наполеона с его полчищами. Я так и жду теперь новых вестей, еще более страшных, чем те, которые всю русскую землю повергли в уныние и трепет.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ]

/ Полные произведения / Мордовцев Д. Л. / Гроза двенадцатого года


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis