Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Мордовцев Д. Л. / Гроза двенадцатого года

Гроза двенадцатого года [18/42]

  Скачать полное произведение

    Новый Александров упал на колени, чтобы благодарить.
     - Встаньте. Я определяю вас в мариупольский гусарский полк - офицером.
     "А где он стоит - мариупольский полк - далеко от атаманского казачьего? - промелькнуло в голове нового Александрова: - Бедненький Греков - он и теперь на гауптвахте... думает обо мне..."
     - Мне сказывали, что вы спасли офицера. Неужели вы отбили его у неприятеля? Расскажите мне об этом, - говорит государь. - Где это было?
     - При Гутштадте, ваше величество.
     - В самом бою?
     - В бою, государь.
     - Как же это было?
     - Во время одной из атак я увидела, что несколько человек неприятельских драгун, окружив русского офицера, выбили его выстрелами из седла. Раненый офицер упал, и драгуны хотели рубить его лежащего... Тогда я быстро понеслась к ним, держа пику наперевес. Надобно думать, ваше величество, что моя сумасбродная смелость озадачила их и испугала нечаянностью, потому что они в то же мгновение оставили офицера и рассыпались врозь. Я подняла раненого, посадила на свою лошадь и отправила в обоз, а сама оставалась в битве пешею. Офицер, которому я подала помощь, был Панин.
     - Это известная фамилия, - заметил государь, - и неустрашимость ваша в этом одном случае сделала вам более чести, нежели в продолжение всей кампании, потому что имела основанием лучшую из добродетелей - сострадание. Хотя поступок ваш служит сам себе наградою, однако ж справедливость требует, чтоб вы получили и ту, которая вам следует по статуту: за спасение жизни офицера дается георгиевский крест.
     Государь обернулся к столу. Взглянула на стол и девушка: там, на бумаге, она увидела беленький крестик на полосатой, черно-желтой ленточке.
     - Вот ваш кавалерский знак - вы заслужили его.
     И государь, взяв крестик, собственноручно стал вдевать его в петлицу героя. Петлица приходилась как раз на самом возвышении груди героя. Грудь эта поднималась от волнения - крестик не попадал в петлицу. Герой, новый кавалер, пунцовел как маков цвет.
     Наконец крестик вдет, болтается, бьется вместе с грудью. Не успел государь отнять руку от груди нового кавалера, как в кабинет без доклада неожиданно появилось новое лицо - словно из земли выросло. Лицо это было не из привлекательных - длинное, сухое, жесткое, словно деревянное и с маленькими, мутными, словно оловянными глазами под высоко-вскинутыми круглыми бровями. Фигура - несколько сутуловатая, словно бы у вновь пришедшего субъекта так был устроен хребет, что не позволял ему глядеть на небо, а дозволял только подглядывать, подслушивать, копаться и разнюхивать.
     - А! это ты, граф, - сказал государь, взглянув на вошедшего, - рекомендую тебе нового офицера и георгиевского кавалера. Это - Александров.
     На последнем слове государь сделал особенное ударение. Вошедший пытливо и недружелюбно оглядел с ног - и непременно с ног до головы, а не наоборот - представленного ему молодого человека.
     - Если б я встретил его не в кабинете вашего величества, я бы посадил его на гауптвахту, - быстро, несколько гнусливо сказал пришедший.
     Девушка растерялась - она догадалась, кто был пришедший. А государь с удивлением спросил:
     - За что же?
     - За то, ваше величество, что он осмелился явиться не в форме.
     - Но, ваше сиятельство, у меня отобрали саблю, - смело отвечала девушка.
     - Это не резон.
     - Но, граф, ты слишком строг... тебе не все известно, - заметил государь.
     - Государь! что касается службы и особы вашего величества - мне все должно быть известно, - отвечал упрямец.
     - О, я уверен в твоей ревности, - ласково сказал император. - Но тут тебе не все известно.
     - Все, ваше величество, - настаивал упрямец.
     Это был Аракчеев. Ему действительно все было известно: он знал, кто стоит перед ним, и в его сердце уже заползла змея подозрительности. Как! эта девчонка, в форме улана, вошла в кабинет государя помимо него, графа Аракчеева, военного министра и правой руки государя! Эта рука, а не другая, должна была ввести ее... Так его, графа Аракчеева, могут оттереть и от кормила правления - и через кого же! Через девчонку, которая задумала играть роль Иоанны д'Арк! Нет, времена чудес прошли - и при Аракчееве они не повторятся: у него и чудеса должны ходить в мундире, держать руки ио швам и отдавать честь начальству! И Иоанну д'Арк он посадит на хлеб и на воду за отступление от формы... Потом, обратись к безмолвно и неподвижно стоящей с опущенными глазами девушке, Аракчеев спросил пе без ехидства:
     - А где вы, молодой человек, получили военное воспитание?
     - В доме родителей, граф, я получил воспитание.
     - И военное?
     - Нет, ваше сиятельство...
     - Гм... так вам многому надо поучиться.
     - Александров еще молод, граф, - военная практика даст ему то, что не дано школою, - примирительно заметил государь.
     - Дай Бог, ваше величество, дай Бог.
     Когда девушка вышла из кабинета государя, и смущенная и радостная, ее окружили пажи, вертевшиеся в соседней с кабинетом зале.
     - Что говорил с вами государь? - слышалось от одного.
     - Произвел вас в офицеры? - перебивал другой.
     - Пожаловал Георгия? - перебивал другого третий.
     - Вы спасли Панина? - перебивал всех четвертый. Девушка не знала, кому отвечать, и молчала, глядя на любопытных юношей, белые, розовые, упитанные лица которых в сравнении с ее загорелым лицом казались девическими. Но в это время из среды их отделился один юноша и, робко, но с привычной ловкостью поклонившись, сказал:
     - Я - Панин, брат того Панина, которого вы спасли.
     - Я очень рад. Что он, поправляется?
     - Благодраю вас, поправляется... Но позвольте просить вас, господин Дуров...
     - Извините, я уже не Дуров.
     Юноша с удивлением посмотрел на нее. Остальные пажи и рты разинули.
     - Как! Кто же вы?
     - Я - Александров.
     - Почему же?
     - Эту фамилию пожаловал мне сам государь: это фамилия - имени его величества.
     - Поздравляю вас, господин Александров, от души поздравляю.
     - Поздравляем, поздравляем, - вторили другие.
     - Моя maman и мой брат поручили мне передать вам их желание лично видеть вас и засвидетельствовать вам глубокую благодарность и удивление, внушаемые всем вашим геройским подвигом, - проговорил Панин как по-заученному. - Maman поручила мне просить вас сделать нам честь своим посещением. Когда и куда я должен приехать за вами, если вы не откажете нам в этой чести?
     Когда она отвечала, через залу проходил средних лет мужчина с толстой папкой под мышкой. Лицо его было несколько худо, казалось утомленным, а глаза - кротки и задумчивы. Пажи почтительно расступились перед ним и поклонились. Он прошел прямо в кабинет - тоже без доклада.
     То был Сперанский.
    
     8
    
     И Надя Дурова, и юнкер Дуров перестали таким образом существовать: на месте их вырос Александров! Надя добилась своего: ей дозволено носить оружие; она - офицер и притом гусарский! Но чего ей это стоило!
     В гусарстве и уланстве Надя Дурова искала, в сущности, того, чего нынешние девушки наши ищут на фельдшерских и медицинских курсах, в гимназиях, на так называемых университетских курсах: она искала признания за женщиной человеческих прав. Она искала того, чего искали американские негры времени "дяди Тома". Действительно, если сравнить положение русской женщины, в особенности девушки, начала нынешнего столетия, времени Дуровой, с положением ее в наше время, то едва ли можно ошибиться, сказав, что эти два положения русской женщины равны положениям американского негра при "дяде Томе" и в настоящее время. Давно ли у нас еще травили девушку за отрезанную косу? Поэтому для современной русской девушки менее чем для девушки начала этого столетия будут понятны слова, вырвавшиеся из-под пера Дуровой в тот момент, когда она уланским кивером прикрыла свою погибшую девическую косу, а рейтузами - свое историческое рабство. Вот эти слова, записанные ею в своем дневнике, слова, обращенные к тогдашней русской девушке:
     "Свобода, драгоценный дар неба, сделалась наконец уделом моим навсегда! Я ею дышу, наслаждаюсь, ее чувствую в душе, в сердце! Ею проникнуто мое существование, ею оживлено оно!
    
     ###
    
     Вам, молодые мои сверстницы, вам одним понятно мое восклицание! Одни только вы можете знать цену моего счастья! Вы, которых всякий шаг на счету, которым нельзя пройти двух сажен без надзора и охранения, которые от колыбели и до могилы в вечной зависимости и под вечною защитою Бог знает от кого и от чего! (конечно от мужчин). Вы, повторяю, одни только вы можете понять, каким радостным ощущением полно сердце мое при виде обширных лесов, необозримых полей, гор, долин, ручьев и при мысли, что по воем этим местам я могу ходить, не давая никому отчета и не опасаясь ни от кого запрещения. Я прыгаю от радости, воображая, что во всю жизнь мою не услышу более слова: "Ты, девка, сиди. Тебе неприлично ходить одной прогуливаться". Увы! Сколько прекрасных, ясных дней началось и кончилось, на которые я могла только смотреть заплаканными глазами сквозь окно, у которого матушка приказывала мне плесть кружева..."
     Дневник этот, сначала напечатанный Пушкиным в "Современнике" 1836 года, а потом иданный самою Ду-ровою в 1839 году, стал уже библиографической редкостью.
     Так вот из-за чего билась эта необыкновенная Надя. Но что она вынесла потом, пока не сделалась тем, чем она стала через год! Заглянем опять в ее дневник. Ее приняли в уланы, обмундировали на казенный счет. Но пусть она говорит сама:
     "Мне дали мундир, саблю, пику, так тяжелую, что мне кажется она бревном; дали шерстяные эполеты, каску с султаном, белую перевязь с подсумком, наполненным патронами; все это очень чисто, очень красиво и очень тяжело... Надеюсь, однако же, привыкнуть; но вот к чему нельзя уже никогда привыкнуть - так это к ти-ранским казенным сапогам: они как железные! До сего времени я носила обувь мягкую и ловко сшитую; нога моя была свободна и легка, а теперь! ах, Боже! я точно прикована к земле тяжестью моих ног и огромных бря-чащих шпор! С того дня, как я надела казенные сапоги, не могу уже более по-прежнему прогуливаться и, будучи всякий день смертельно голодна, провожу все голодное время на грядах с заступом, выкапывая оставшийся картофель. Поработав прилежно часа четыре сряду, успеваю нарыть столько, чтоб наполнить им мою фуражку; тогда несу в торжестве мою добычу к хозяйке (полк стоит, в ожидании Наполеона, в Литве, на квартирах), чтобы она сварила ее. Суровая эта женщина всегда с ворчаньем вырвет у меня из рук фуражку, нагруженную картофелем, с ворчанием высыпает в горшок, и когда поспеет, то, выложив в деревянную миску, так толкнет ее ко мне по столу, что всегда несколько их раскатится по полу. Что за злая баба! а кажется, ей нечего жалеть картофелю: он весь уже снят и где-то у них запрятан; плод же неусыпных трудов моих не что иное, как оставшийся очень глубоко в земле или как-нибудь укрывшийся от внимания работавших".
     Это - на квартирах. А что же на походе, в летучей войне, когда по пятам гонится косматая старая гвардия Наполеона и приходится идти, идти - беспрестанно идти!
     "Есть, однако ж, границы, далее которых человек не может идти!" - записывает она в своем дневнике, в одну из остановок. "Я падала от сна и усталости; платье мое было мокро. Двое суток я не спала и не ела, беспрерывно на марше, а если и на месте, то все-таки на коне, в одном мундире (у нее шинель украли), беспрестанно подверженная холодному ветру и дождю. Я чувствовала, что силы мои ослабевали час от часу более. Мы шли справа по три, но если случался мостик или какое другое затруднение, что нельзя было проходить отделениями, тогда шли по два в ряд, а иногда и по одному; в таком случае четвертому взводу приходилось стоять по нескольку минут неподвижно на одном месте; я была в четвертом взводе, и при всякой благодетельной остановке его вмиг сходила с лошади, ложилась на землю и в ту же секунду засыпала. Взвод трогался с места, товарищи кричали, звали меня, и как сон, часто прерываемый, не может быть крепок, то я тотчас просыпалась, вставала и карабкалась на лошадь, на своего Алкида, таща за собою тяжелую дубовую пику. Сцены эти возобновлялись при каждой самой кратковременной остановке; я вывела из терпения своего унтер-офицера и рассердила товарищей: все они сказали мне, что бросят меня на дороге, если я еще хоть раз сойду с лошади. "Ведь ты видишь, что мы дремлем, да не встаем же с лошадей и не ложимся на землю, делай и ты так". Вахмистр ворчал вполголоса: "Зачем эти щенята лезут в службу! Сидели бы в гнезде своем". Остальное время я оставалась уже на лошади - дремала, засыпала, наклонялась до самой гривы Алкида - и поднималась с испугом: мне казалось, что я падаю! Я как будто помешалась. Глаза открыты, но предметы изменяются, как во сне, Уланы кажутся мне лесом, лес - уланами! Голова моя горит, но сама дрожу, мае очень холодно. Все на мне мокро до тела".
     Страшные испытания для девочки! И при этом - надо прятать свой пол, не выдать себя во сне; надо прятаться с такими деяниями, которые ее товарищи уланы делают открыто... Это жизнь между скорпиями.
     А в сражениях!.. Вот хоть бы под Фридландом... "В этом жестоком и неудачном сражении, - заносит она в свой дневник, - храброго полка нашего легло более половины! Несколько раз ходили мы в атаку, несколько раз прогоняли неприятеля и, в свою очередь, не один раз были прогнаны. Нас осыпали картечами, мозжили ядрами, а пронзительный свист адских пуль совсем оглушил меня. О, я их терпеть не могу! Дело другое - ядро. Оно по крайней мере ревет так величественно и с ним везде короткая разделка..."
     О, велико ты, безумие человеческое!
     Так вот какими адами добралась девочка до права носить оружие.
     На другой день после аудиенции у государя она неожиданно получила приглашение от Сперанского. В коротенькой записке, написанной в третьем лице, Сперанский просил господина Александрова сделать ему честь своим посещением и добавлял, что имеет сообщить ему нечто, лично его касающееся. Записку привез Кавунец, который никак не мог прийти в себя от изумления, увидев перед собой такого молоденького офицерика и притом с Георгием на груди. У самого Кавунца на груди болтался Георгий, но он помнит, как нелегко он ему достался.
     Дурова получила записку в тот момент, когда вместе с Зассом, в квартире которого она остановилась в Петербурге, она вышла в швейцарскую, намереваясь куда-то ехать. Она, сама недавно получившая Георгия, не могла не заинтересоваться этим орденом на груди старого солдата, и потому спросила Кавунца:
     - За какую кампанию ты пожалован кавалером?
     - Не могу знать, ваше благородие, - молодецки отвечал старый служака.
     Девушка улыбнулась. Она догадалась, что не так спросила.
     - В каком сражении ты отличился? - снова спросила она.
     - Не могу знать, ваше благородие, - был ответ.
     - Ну, так где?
     - Не могу знать, ваше благородие, - стоял на своем Кавунец.
     - Экой ты, братец! Я тебя спрашиваю - за что тебе дали Георгия?
     - За черта, ваше благородие.
     - За какого черта? (Она не могла не рассмеяться.)
     - Чертов мост, ваше благородие, с Багратионом брали.
     - А! это в италийскую кампанию?
     - Не могу знать, ваше благородие.
     - В Швейцарии?
     - Не могу знать, ваше благородие.
     - С Суворовым?
     - Так точно, ваше благородие.
     Она поняла, что с таким говоруном немного наговоришься, и потому коротко сказала:
     - Доложи его превосходительству, что я непременно буду.
     - Слушаю, ваше благородие.
     Вечером она явилась к Сперанскому. Увидев в передней Кавунца, девушка невольно улыбнулась. Кавунец сделал руки по швам. Когда лакей услыхал фамилию приезжего молодого офицерика, то тотчас же сказал, что "его превосходительство-просят пожаловать в кабинет", и провел ее через залу в большую, светлую, но словно траурную комнату: в ней, кроме массивных шкапов с книгами и ящиками да огромного письменного стола, не было никаких ни украшений, ни картин на стенах, ни кабинетных разных безделушек. Сперанский любил работать и предаваться своим деловым мечтам только в такой комнате, в которой ни один лишний предмет не привлекал бы его внимания и не заслонял бы собою, так сказать, тех образов его духовного творчества, которые зарождались в нем, развивались и воплощались в деле. "Когда человек наслаждается - целует, например, любимое существо, он непременно как-то инстинктивно закрывает глаза: это для того, чтобы наслаждение, вся его сила концентрировалась и всецело передавалась душе. Для меня работа - тоже наслаждение; за работой я как бы закрываю глаза на все остальное, концентрирую наслаждение в глубине моего ума... Вот почему я люблю, чтобы комната, в которой я работаю, была для меня как бы невидима". Так говорил он о своем кабинете. И какую же титаническую работу успевал он совершать в этом кабинете! сколько он делал!
     Когда Дурова вошла в этот кабинет, Сперанский сидел за письменным столом и что-то писал. Увидев входящего юного гусара, он тотчас же встал и, приветливо протягивая гостю руку, сказал:
     - Простите меня, что я не исполнил по отношению к вам долга вежливости. Но я все объясню сейчас. Государь сообщил мне вчера разговор свой с вами, и мне до некоторой степени известны главные обстоятельства вашей жизни. Ваша тайна останется неприкосновенною. Но я должен был сообщить вам одно обстоятельство и, в интересах вашей тайны, сообщить его без свидетелей. Вот почему я и осмелился пригласить вас к себе - против правил вежливости. А теперь - очень рад познакомиться. Прошу садиться.
     Смущенный этой речью гусарик звякнул, как подобает гусару, саблей, шпорами и всеми металлическими штуками, какие на гусаре обретаются, сел, не зная, как открыть рот.
     Сперанский, взяв со стула какую-то бумагу, подал ее гостю.
     - Вам знаком этот почерк? - спросил он. Гусарик, как только взял бумагу и увидел почерк, воскликнул с испугом:
     - Это рука моего отца! Что с ним?
     - Прочтите.
     Гусарик торопился прочесть письмо, но руки так ходенем ходят, что глаза не попадут на строчки. А Сперанский молча и с видимым сочувствием на лице вглядывается в интересного гостя, в его молоденькое, бледное, но загорелое лицо, в это оригинальное очертание круглой точеной головы, в невысокий, но какой-то раздвинутый лоб. Ему кажется, что эта голова формировалась не по такому лекалу, чтобы быть разрубленной саблею или стать глупою, безответною вехою для шальной пули - нет, это череп существа, способного мыслить не только прямолинейно, но всесторонне и кубически...
     - Ах, бедный папа!
     Из глаз гусарика брызнули слезы. А бумага все дрожит в руке, еще не вся дочитанная. А глаза Сперанского уже нежно смотрят на это плачущее лицо гусарика, ставшее совсем детским, с дрожащими губами и подбородком.
     - Бедный, бедный папочка!.. Какая гадкая! - тихо говорила она, доканчивая письмо, а потом, как бы вспомнив, где она, быстро прибавила: - Простите меня, ваше превосходительство, за эту слабость...
     - Простить?.. за что же?
     - Что я плачу...
     - Да за эти слезы я полюбил вас как мою дочь... Это хорошие слезы...
     - А я так гадко поступила.
     - Нет. Но разве вы ни разу не писали отцу? - Писала, ваше превосходительство.
     - Называйте меня Михаилом Михайловичем лучше. Мне уже и от курьеров надоело слышать свой титул.
     - Я сначала боялась писать батюшке, чтоб он не вытребовал меня домой; но когда весной наш полк выступал за границу, я писала ему, просила у него прощения и благословения; но, вероятно, письмо не дошло до него. А теперь я видела его в Москве...
     - Вашего батюшку?
     - Да. Но он не видел меня.
     - Каким образом?
     - В проезде через Москву, когда флигель-адъютант Засс должен был отлучиться по делам на все утро, я зашла в Архангельский собор и там случайно увидела отца.
     - Он, вероятно, сюда едет - все вас ищет.
     - Мне тоже кажется. Он плакал, когда я увидела его в церкви. Мое сердце обливалось кровью, но я не смела подойти к нему.
     - Отчего же?
     - Он мог остановить меня, задержать... А меня требовал государь...
     - Да, вы правы. Но по крайней мере теперь, если он будет здесь и я увижу его, я скажу ему, что вы живы, что я сам видел вас здоровою.
     - Я ему сама это сказала в Москве.
     - Сказали? Как же вы это сумели сделать?
     - По окончании обедни он просил священника отслужить ему или панихиду, или молебен о здравии, и когда священник спрашивал, что же отслужить - панихиду или молебен, отвечал, что сам не знает, что служить - панихиду ли по умершей дочери, или о ее здравии. Тут-то я тихонько пробралась к нему и сказала: "Ваша дочь жива", а сама тотчас скрылась, но слышала его возглас: "Надя! это ее голос!"
     Сперанский с глубоким сочувствием слушал этот рассказ и хотел что-то сказать, как в кабинет неожиданно влетела Лиза, с раскрасневшимися от воздуха и гулянья щечками, и радостно воскликнула:
     - Ах, папа! мы помирились с Сашей Пушкиным... Но, увидав незнакомого офицера, вдруг остановилась, сделала большущие глаза, с недоумением посмотрела на гостя, и тотчас же, что-то сообразив, как благовоспитанная девочка присела... Она заметила в руках гостя письмо, узнала это письмо, и ее головка быстро поняла, в чем дело: тайной, дескать, пахнет... Она взглянула на отца. Тот тоже хорошо понял ее и с улыбкой сказал:
     - Очень рад, что вы помирились... Рекомендую вам, господин Александров, мою "бедную Лизу".
     При слове "Александров" девочка опять сделала большие глаза и недоумевающе посмотрела и на отца, и на гостя. Но тотчас же онять сообразила, в чем дело - в панашу пошла: под маленьким черепом мозг хорошо работал.
     - А вы читали "Бедную Лизу"? - с улыбкой обратился к пей гость.
     - Да, мы с мамой и с Соней читали, - отвечала девочка.
     - О! она у меня большой начетчик, - ласково заметил Сперанский.
     - А Саша Пушкин больше меня знает, - перебила девочка.
     - Ну, Саша Пушкин и сам старше тебя.
     - А через два года я буду старше его, - поторопилась девочка, да тотчас же спохватилась.
     - Вот тебе раз! - засмеялся отец.
     Девочка поняла, что попала впросак, и ей стало стыдно гостя, но гость постарался поправить ее ошибку...
     - Да, через два года вы будете старше его умом и знаниями, - сказал он.
     - Нет... У Саши Пушкина память лучше моей и Со-ниной, лучше даже, чем у Вили Кюхельбекера и у Саши Грибоедова.
     - Это все ее приятели, - подсказал отец.
     - А Саша Грибоедов уж большой - ему четырнадцатый год, - продолжала девочка, снова входя в свою роль. - Саша Пушкин знает наизусть всего Державина, почти всего Хераскова и Тредиаковского - ах, как од его смешно знает!
     Стрекочущу куэнецу, В зленем блате сушу...
     - Ах, какой он смешной, как передразнивает его! Она снова остановилась. В кабинет входили новые гости. Один - мужчина лет за сорок, видимо, засидевшийся, заработавшийся, с бледным, уже изрезанным едва заметным резцами времени лицом и усталыми глазами. Тут же вошел и его спутник, с молодым, веселым лицом и светскими манерами.
     - А! Николай Михайлович, Александр Иванович... очень рад вас видеть, - сказал хозяин, вставая и подавая гостям руки.
     Встал и гусарик, с которого Лиза не спускала глаз и, видимо, желая подружиться, уже терлась около него, потрагивая за саблю".
     - Позвольте познакомить вас, господа-, - продолжал хозяин: - господин Александров, юный герой, которому вчера государь лично и собственноручно возложил на грудь георгиевский крест за необыкновенную храбрость и за чудесное спасение от смерти молодого Панина.
     Юный герой поклонился, бряцнув шпорами и другими своими металлическими частями.
     - Николай Михайлович Карамзин - историограф, - продолжал хозяин в сторону рекомендуемого.
     Юный герой, быстро, ярко как-то взглянув в лицо Карамзина, сделал второй, самый глубокий, какой только можно было сделать, поклон... Щеки его покрылись румянцем радости и стыдливости...
     - Я вами воспитан... я читал... я глубоко... - бормотал он бессвязно.
     Карамзин протянул ему руку... "Мне приятно..."
     - Александр Иванович Тургенев, - продолжал хозяин в сторону другого рекомендуемого.
     - Повеса, - подсказал с улыбкой рекомендуемый: - историограф и... повеса...
     - Но повеса умный, просвещенный, благородный, - добавил хозяин.
     - Вездесущий, вседовольный, всеблаженный, - добавлял рекомендуемый.
     Они обменялись поклонами и рукопожатиями.
     - Опять насилу вытащил из архива, - сказал Тургенев, указывая на Карамзина.
     - И хорошо сделали, - отвечал Сперанский.
     - Но можете представить, чем я его выманил оттуда?
     - Опять "слепым Якуном"?
     - Нет, сказал, что адмирал Мордвинов где-то нашел и подарил вам знаменитые сапоги Редеди, чуб Святослава и зубочистку Феодосия Печерского.
     И Сперанский, и Карамзин засмеялись. Улыбнулся и гусарик, переглянувшись с Лизой, которая им, кажется, окончательно завладела.
     - А можете вообразить, что этот повеса наделал? - сказал Карамзин, указывая на Тургенева.
     - Какой-нибудь манускрипт испортил? - улыбнулся Сперанский.
     - Нет, нервы расстроил у моего архивного кота.
     - Это у академика Василия Васильевича Миофаго-ва, - пояснил Тургенев.
     И Лиза, и ее новый друг охотно, как видно, слушали этот серьезный разговор ученых мужей.
     - Чем же это? - спросил Сперанский.
     - Я ему за ученые заслуги повесил мышь на шею. И Лиза, и ее друг засмеялись. Ученый разговор становился очень занимательным.
     - В самом деле, - сказал Карамзин, - повесил ему мышонка на шею; мышонок из папье-маше, искусно сделанный - настоящая мышь, и мой Васька совсем потерял спокойствие: живых мышей не ловит, а все возится с своим орденом, хочет поймать его и не может.
     - Однако, как двигается ваша история? - серьезно спросил Сперанский.
     - Медленно... так много архивной работы, так много не разобранных, не очищенных критикой материалов, что голова идет кругом, - отвечал задумчиво Карамзин. - Кажется, я так и положу свою усталую голову над этой историей, а все-таки не кончу ее.
     - Зачем же? Вы еще молоды.
     - Да, но силы падают... По возвращении государя я читал его величеству одну главу из нового тома... Государь остался очень доволен, милостиво благодарил; но одно чтение так утомило меня, что я чуть было не лишился чувств.
     - Да, государь говорил мне об этом, выражал сожаление...
     - А прежде со мной ничего подобного не было, - продолжал Карамзин задумчиво, - я чувствую, что история будет мне гробом...
     - И монументом бессмертия, - горячо добавил Сперанский.
     - И бессмертия Василия Миофагова... На монументе надо будет изобразить и Ваську, оберегающего летописи, - с своей стороны, прибавил неугомонный Тургенев.
     А Лиза уже совсем завладела своим новым другом и, сидя чуть ли не на коленях у него, таинственно шептала:
     - А я знаю, что вы - не вы.
     - Как не я? - с удивлением спрашивал гусарик.
     - Так - не вы...
     - Кто же я?
     Лиза нагнулась к самому уху нового друга и прошептала:
     - Вы - девочка, а не мальчик...
     - Кто вам сказал? папа?
     - Нет, не папа... я сама догадалась.
     - Как же вы догадались, милая? - смущенно. говорил попавшийся воин.
     - А когда я взошла, вы читали письмо... А это письмо, я знаю, вашего папы.
     - Почему же вы знаете?
     - Когда папа получил его летом, как мы еще на даче жили, на Каменном, и там поссорились с Сашей Пушкиным... он сказал, что хоть папа Лизин и любимец царский, а все-таки у Лизы Сперанской облик семинарской...
     - Ах, какой злой мальчишка!
     - Нет, он не злой, а только шалун - шпилькой мы его называем... Так папа мой читал письмо вашего папы при мне и еще жалел вашего папу, а Соня говорила, что и мы, как вот вы, ушли бы в гусары, да мышей боимся...
     Гусарик рассмеялся и погладил девочку... "Какая храбрая..."
     - Ну, я и узнала у вас это письмо, и вас узнала... Только я никому не скажу, что вы девочка...
     - Хорошо, милая. Вы умница и честная девочка.
     - А о чем вы там шушукаетесь, Елизавета Михайловна? - обратился вдруг к Лизе Тургенев.
     Озадаченная неожиданностью, девочка не нашлась сразу и несколько растерялась.
     - Мы... я говорила... я вам этого не скажу, - вдруг решительно оборвала Лиза.
     - Ого! секреты, государственные тайны! - шутил Тургенев.
     - Да, мы говорили о каком-то Саше Пушкине, об очень живом мальчике, - выручал Лизу ее новый друг.
     - О, я знаю этого арапчонка... Елизавета Михайловна к нему неравнодушна.
     - Мы с ним помирились уж, - пояснила Лиза.
     - Вот как! А вы давно из армии? - спросил Тургенев, обращаясь уже прямо к гусарику.
     - Пять дней, как я из Полоцка и из главной квартиры.
     - А не знакомы вы с Денисом Васильевичем Давыдовым? Адъютант у Багратиона.
     - Да, я его знаю несколько.
     - Он мой приятель... Скажите пожалуйста: он мне писал, что там у вас появилась новая Иоанна д'Арк? Видали вы этот феномен? О нем много говорят.
     Большие глаза Лизы так и застыли на лице ее нового друга. Она с волнением и страхом ждала. Волнение ее усилилось еще более, когда она заметила смущение на лице друга. Но девочка не выдала ни себя, ни своего друга.
     - Да и там на этот счет держатся упорные слухи, - немного помолчав, отвечал гусарик довольно покойно. - Но удивительно - никто ее не видал, хоть все о ней говорят... Я думаю, что это басня.
     - Не говорите - слух имеет основание... Признаюсь вам откровенно, глядя на вас и соображая собственноручное пожалование вам государем этого ордена, я бы мог подозревать, что...


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ]

/ Полные произведения / Мордовцев Д. Л. / Гроза двенадцатого года


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis