Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Мордовцев Д. Л. / Гроза двенадцатого года

Гроза двенадцатого года [13/42]

  Скачать полное произведение

    - Да, терпит, - терпелива она...
     - Напрасно!
     - Напрасно-то, поди, и на самом деле, - соглашалась старушка. - А вот меня-то уж и земля не терпит.
     Старушка остановилась и безнадежным жестом выразила, что она не желала бы ни вспоминать, ни говорить: что-то горькое прошло по ее памяти...
     - Что жизнь, что слава, что радость молодого сердца! Сон, греза, призрак, обман... Да что! Молода я была тогда - верила, ох как много верила! - И она, положив руки на стол, задумалась.
     Все время, как говорила старушка, то останавливаясь и, по-видимому, теряя нить воспоминаний, то слабо кашляя, - Софи Давыдова глаз с нее не спускала. В глазах этих светилось и глубокое сочувствие, и горечь, и стыд, так что казалось - вот-вот она расплачется.
     - Да, да, прав был Вольтер, ох как прав, - продолжала как бы про себя бормотать старушка: - Чувство благодарности, память сделанного нам добра это - камень на сердце... да, камень, истинно камень, да какой еще горючий!.. Тяжелее неоплаченного долга это чувство благодарности: это вексель вечный, на какую угодно сумму, и сколько по нем ни плати, все долг останется непогашенным... Да, прав он был, прав, а я, молоденькая, не верила ему, - я верила в дружбу, в родство сердец и... осталась сиротою, горькою сиротою, словно безродная на земле... За дружбу мою, за жар сердца молодого мне платили - ох! я сразу поняла это - мне платили деньгами, как по векселю сердца... В сердце вексель! Странно подумать, а оно так... да, да, истинно так... Печально мне стало, ох, как печально!.. И я понесла мою печаль мыкать по свету, я побывала везде, где думала найти терновник острый, чтобы на иглах его лепесточками малыми растрепалась печаль моя... Так нет! не растрепалась она, не размыкалась: куда я, туда и она со мной, как бы я ни веселилась, а на душе, в глубине где-то там, все болело и саднило... Все это вокруг меня ухаживает, отовсюду почтение да аттенния, эти ученые да философы, принцы да герцоги - все это трубит обо мне, у всех на языке мое имя, и льстит это молодой суетности моей... да, да, льстит, только льстит, а не утешает: в сердце-то, я чувствую это, паутина завелась, да такая цепкая, что ко всякому лепестку моего счастья, ко всякой моей радости так вот и липнет, так вот и тянется эта тонкая ниточка паутины... Да, паутина, кругом паутина... Да так эта ниточка цепкая и до гроба моего протянется...
     Она опустлла голову и закрыла глаза. Можно было лодумать, что она спит, если б сухие, тонкие, вытянутые беззубым ртом губы не шевелились.
     - О, жестокое время! - невольно вырвалось у кого-то тихое восклицание.
     Все оглянулись. Софл Давыдова, у которой, словно у маленького ребенка, собирающегося плакать, дрожали губы, стыдливо прятала лицо за спину своей приятельницы, Аннет Хомутовой.
     - Да, мой дружок, день и ночь я живу прошлым, мертвым, и сама я живой мертвец стала... Ночью, чуть забудусь - я переношусь в прошлое, я живу с моими милыми, которых уж давно нет... А просыпаюсь - меня охватывает ужас сознания, что я во сне бредила счастьем... И так-то весь день: гляну на солнце - я не его вижу, а прошлое: так-то оно светило тогда, когда мы в Фернее бродили с ним, с Вольтером, по его любимой аллее... А теперь и он умер, и солнце умерло... В каждом звуке жизни я слышу звуки прошлого, в каждом встречном лице я ищу следов тех лиц, которых уже нет... И небо не то, не мое, и птицы не те, я песни их иные... Так-то, государи мои... Человек изображает свое собственное кладбище: воспоминанья его - это кресты над могилами усопших... А на моем-то кладбище сколько крестов - Боже, Боже! словно на Ваганьковском кладбище.
     Старуха поникла головой и замолчала. Никто не смел нарушить этого молчания. Послышались чьи-то сдержанные всхлипыванья. Это плакала Софи Давыдова, уткнувшись носом в платок, - только плечи вздрагивают.
     - Что с тобой, голубушка моя, Соня дорогая? - нагибается к ней встревоженная Аннет...
     - Ничего, ничего, милая... Мне... мне жаль княгиню... бедная, бедная она. - И девушка еще пуще заплакала. К ней подошли Денис и Козлов.
     - Софи! о чем ты?.. Что с ней? - спрашивает Денис.
     - Не вынесла рассказа, бедненькая, - о княгине плачет.
     - Ах, Софи! как не стыдно...
     - Как вам не стыдно останавливать эти святые слезы! - неожиданно вспылил Козлов. - Оставьте ее, мы с вами так не заплачем - у нас слезы будут грязные.
     Все с удивлением посмотрели на Козлова; даже плачущая отняла платок от глаз и робко взглянула на него. Он был неузнаваем: бледное лнцо вспыхнуло, губы дрожали...
     - Оставьте ее! не мешайте ей!.. - и, нетерпеливо махнув рукой, он вышел из комнаты.
     - Вот он всегда так - такой сумасшедший! Сам же дурачился, издевался над старушкой, а теперь на нас же накинулся, - объяснила огорченная Аннет.
     - Ничего, милая, - я уж не плачу, - успокоила ее Софи.
     - То-то не плачу... А он на нас же вспылит - зачем не плачет, зачем помешали плакать! Я уж его знаю... Теперь он, наверное, в саду безумствует; бегает и цветники портит.
     Когда вслед затем Аннет, Софи и Мерзляков с Денисом вышли на террасу, то позади цветников, за кустом рябины, они услыхали голоса Козлова и Яшки.
     - И тебе никогда не хотелось удавиться или утопиться? - сердито говорил первый голос.
     - Помилуйте, барин, как же это можно! - нерешительно отвечал Яшка.
     - Врешь, дурак! разве тебе никогда не было скверно, так, чтобы в петлю, значит?
     - Как не бывать - бывало... А что поделаешь, барин, - жить надо.
     - Да ты просто философ, черт побери! А ты вот что, Яша, поди да вынеси мне тихонько мой плащ, шляпу и трость. Я хочу улепетнуть.
     - Так вам и позволили! - раздался вдруг голос Аннет.
     Застигнутый врасплох, Козлов вышел из-за рябины. Яшка скромно удалился через калитку, бормоча про себя: "Вот чудной барин... завсегда такой... должно, с жиру бесится, да не с чего: худ как щепка... а добрый барин..."
     - Вы что, сударь, хандрить вздумали? - продолжала Аннет.
     - Нет, кузина, так...
     - Знаю я вас - так!
     - Да вот те Христос так! лопни глаза-утроба! с места не сойти...
     - Знаю, знаю... Чем вам хуже, тем вы больше дурачитесь.
     - Да я, милая кузина, и не дурачусь... Я вот сочиняю оду московскому небу - Глинке обещал в "Русский Вестник" <"Русский Вестник" - ежемесячное, периодическое издание, основанное в 1808 г. в Москве С. Н. Глинкою; было посвящено борьбе с французским влиянием. На страницах журнала печатались патриотические статьи, способствовавшие росту национального самосознания.>, да Карамзин в "Вестник Европы" перебивает... Вот начало:
     Небо белобрысое В Москве оказалося, Урания лысая Намо тка досталася,
     Что с седою крысою - С Нордом обвенчалася...
     Гости засмеялись. Смеялась и Софи, хотя глаза ее еще были заплаканы.
     - Чем хуже какой-нибудь державинской оды? И у него непременно Норд, и у меня Норд, только у него Норд "сиповатый", должно быть, сам Борей, а у меня он "седой", ибо покрыт снегами. Да у меня и "лысая Урания" обретается.
     - Только у вас "зефиров крылатых" нет да "нимф", - заметил Денис Давыдов.
     - Что ж, и зефиры будут, и нимфы...
     И Козлов, расставив ноги и уткнув в лоб указательный палец, торжественно продекламировал:
     Зефиры без штаников. Но с вяземским пряником, А нимфы без юбочек, Но... но...
     Вот канальство, рифмы и не подберу... Алексей Федо-рыч! профессор пиитики! помогите, - обратился он к Мерзлякову.
     - А ведь ваша шутка больше серьезна, чем вы ей придаете значения, - спокойно сказал Мерзляков. - Я вижу и предчувствую, что в русской поэзии должен скоро совершится перелом, и... крутой... По вашей шутке я сужу, что "норды", "зефиры", "нимфы" и вся эта греческая мифика в поэзии начинает возбуждать смех. Державин умирает, умирает и его поэзия с мификой... Вместо Державина на Руси должен народиться новый поэт - народный без мифики...
     - Ас лаптями на ногах... Да такой уж народился.
     - Кто же он?
     - Да я, Козлов - к вашим услугам, господин профессор.
     - Дай-то Бог.
     - А скажите, пожалуйста, - перебила его Аннет, - какое впечатление произвела на вас княгиня Дашкова?
     Мерзляков, помолчав в каком-то нерешительном раздумье, отвечал с грустью:
     - Признаюсь, вам, Анна Григорьевна, если бы я увидел теперь вот здесь, у меня под ногами, череп Цезаря - это зрелище едва ли бы произвело на меня впечатление более горькое, чем вид Дашковой и ее рассказ. Это череп Цезаря, которым играют дети... Вы, кажется, глубже всех нас прочувствовали это, - ласково обратился он к Софи.
     - Да, я ее могла слушать, - застенчиво отвечала девушка. - Я другое думала...
     - Что же вы думали?
     - Мое сердце обливалось кровью при мысли, что она сама не сознает, как жалка она, как отжила... Мне кажется - я об этом думала прежде совсем по другому поводу" - что люди не сознают своего падения или несчастия, и вид этого со стороны невыносим.
     - Это глубокую мысль сказали вы, сударыня, глубокую, - повторил Мерзляков задумчиво. - Это так же справедливо, как и то, что мы сами не чувствуем нашего движения вместе с землею вокруг ее оси.
     - Одна пьяные это чувствуют, - заметил философски Денис, которому в кругу боевых товарищей, и особливо в обществе закадычного друга Бурцева, не раз приходилось испытывать это вращательное движение с землею около ее оси.
     Только Козлов, против своего обыкновения, стоял молчаливый, задумчивый и грустный, скорее как бы злой. По временам он взглядывал на Софи, и по лицу его пробегала какая-то добрая, смягчающая это лицо тень, Аннет видела это и почувствовала что-то на сердце нехорошее, точно ссадина какая-то, боль тупая.
     Когда они воротились из саду, княгини Дашковой уже не было.
    
     ЧАСТЬ ВТОРАЯ
    
     1
    
     На другой день Мерзляков проснулся поздио. Сон его был тревожен: то грезилась ему "Урания" в образе княгини Дашковой, то "Норд сиповатый" в виде графа Ростопчива, то Анюта Хомутова в подвенечном платье, а сам бакалавр - в роли жениха; только вместо свадвбио-го пения доносилась откуда-то трустная мелодия его ооб-ственной песни - "Среди доляаы ровный".
     Проснулся он, впрочем, свежим и бодрым. Но едва успел умыться я облечься в халат, как Мавра сурово доложила, что в кухне дожидается его "Ярижка, что называет себя Кузькою Цицерою".
     - Говорят, беспременно повидать должен, - бвль-шое, говорит, за ям дело есть.
     - Ну, пошли его сюда, - торопливо сказал Мерзляков.
     Он знал, что Кузька Цицеро даром ве прядет. Это был действительно ярыжка, писец полиции; но когда-то он состоял наборщиком в типографии "Дружеского типографического общества", основанного знаменитым Николаем Ивановичем Новиковым, издателем "Древней российской вивлиофики", а потом арендатором масловской университетской типографии, университетской книжной лавки и "Московских Ведомостей". Когда в 1792 году "Дружеское типографическое общество" бмло закрыто, Кузьма Цицеро перестал быть вабврнргком, а чтобы кормиться, поступил пвсцом ъ полицию. В полиции он стал вить, сделался положительио ярыжкой, вэ ни о Новикове, ни о "го типографии не ног всяомиаать без слез.
     В типографии этой судьба столкпула его с Мерзляковым, тогда еще четырнадцатилетним юношей, приносившим от Новикова корректуры. Кузьма Цицеро был просто Кузька-наборщик, но товарищи прозвали его Кузькой Цицеро за то, что в начале своей наборщицкой деятельности он постоянно смешивал шрифт "цицеро" с "петитом" и больше любил набирать первым, чем последним. Оплакивая Новикова и его типографию, как свою первую погибшую любовь, Кузька Цицеро старался хотя окольными путями служить "старцу Божию", как он называл Новикова, в память своей первой любви - "матушки типографии", с закрытием которой он, с горя, и начал пить "забвения ради". Вследствие этого, когда по полиции возникала какая-нибудь переписка о мартинистах <Мартинисты - мистическая секта, основанная в XVIII в. Мартинесом Паскалисом. Члены секты считали себя визионерами, то есть обладающими способностью предвидения.>, к которым принадлежал Новиков, Кузька Цицеро, узнав об этом, тотчас спешил предуведомить о грозящей опасности или самого Новикова, или друзей его, и прежде всего забегал к Мерзлякову, которого знал лично.
     Цицеро взошел к кабинет Мерзлякова и помолился на образ. Он был в старом, затасканном кафтанишке казенного покроя. Лицо было красновато, с припухшими щеками и мутными глазами, как это часто можно видеть у людей, придерживающихся рюмочки. Редкие, поседелые, но только местами, волосы казались какими-то пегими. Особенно пегою казалась голова с правой стороны, выше правого уха: это происходило оттого, что Цицеро всегда вытирал перо о свои волосы, о правый висок, и на седых волосах чернила были очень заметны. Рукава кафтана у Цицеро, от обшлагов до локтевых загибов, с нижней стобоны были обшиты синей сахарной бумагой - с целью предохранить их от протиранья при беспрестанном ерзанье по столу во время канцелярского строченья. Лицо пришедшего выражало доброту, мягкость и полное безволие. Вся голова и особенно лицо казались сделанными из размякшего воску и подкрашены, скорее подпачка-ны. Видно было, что Цицеро уже выпил.
     - Здравствуй, Кузьма, садись... Что хорошенького скажешь? - приветливо обратился к нему хозяин.
     - Здравия желаем, батюшка Алексей Федорыч... Вы знаете, я ворон - все каркаю у вас, - отвечал Цицеро загадочно.
     - Что же случилось?
     - Да вот насчет Николая Ивановича. Выжига тут есть у нас в Москве, Сальватори зовут, так он на Николая Ивановича наябедничал, будто-де тот с французами в сношениях состоит... Ну, вот и начнется дело. А где он теперича обретается - в вотчине?
     - В вотчине, в Авдотьине селе. А скоро будет дело?
     - Да как напишут, да перепишут, да подпишут, да в исходящую запишут, да запечатают, да пошлют, да повезут, да привезут, да принесут, да запишут в дежурную, да подадут, да распечатают, да прочтут, да запишут во входящую, да опять принесут, да доложут, да революцию положут, да предписание напишут, да перепишут, да подпишут, да скрепят, да в исходящую запишут...
     - Да будет тебе! - со смехом сказал Мерзляков: - вот наладил.
     - Да я дело, батюшка Алексей Федорыч, говорю: это дело канцелярского, - вы его не знаете... Вот как сорок-сороков раз бумагу напишут, да скрепят, да подпишут, да опять напишут, да опять скрепят, да доложут, да передоложут, да заслушают, да прикажут - так вы, батюшка, и успеете в Авдотьине пообедать, а в Москве поужинать.
     - Твоя правда, Кузьма, ты хороший и умный человек, - сказал Мерзляков, пожимая руку своему бедному другу.
     - Да, был и я когда-то человек! Поживи я у Николая Ивановича, поработай годок-другой, гляди и метранпажем сделал бы, а то и фактором, да и жалованье бы какое положил - княжеское! вот какое жалованье! Он миллионами ворочал... А что книг-то мы печатова-ли - горы! с Воробьевы горы вороха! Одной бумаги шло - Москву-реку запрудить мы могли этой самой бумагой... А шрифтов что - пудами! Эти самые петиты, да цицеры, да египетские - лопатами сгребали...
     - Вот что, друг Кузьма, я велю подать водочки да закусочки: выпьем и закусим.
     - Дело хорошее, батюшка Алексей Федорыч, а в Ав-дотьино еще поспеете.
     - Поспею, разумеется.
     Мерзляков встал, отворил дверь в залу и крикнул:
     - Ариша! Ириночка!
     - Что, дядя? - послышался молодой, мелодический голосок, уже знакомый нам.
     Ириша выбежала в залу в белой блузочке. День был необыкновенно душный, и девушка была одета совсем легко, по-спальному.
     - Здравствуй, дядечка, - сказала она, подбегая к двери кабинета и целуя у бакалавра щеку. - Мы еще не виделись.
     - Здравствуй, Ириней! Box что, дружок: попроси у маменьки водки да закусить чего-нибудь, да только сама принеси в кабинет - не трогай Мавру, а то она опять ворчать станет, что у нее или пирог подгорел" или каша из печи ушла.
     - Хорошо, дядечка, - она и не узнает ничего... А у тебя Кузьма?
     - Кузьма, матушка барышня, Кузька Цицеро, красавица, - радостно отозвался Кузьма, показываясь в дверях. - Ишь ангелочек какой, истинпо ангелочек - в ризках беленьких.
     - Здравствуй, Кузьма...
     И девушка убежала со смехом.
     - Подлинно херувимчик - дитя Божье безгрешнее, - повторял про себя Цицеро.
     Скоро и водка, и закуска были готовы. Ириша внесла все это на подносе, поставила на стол, и едва Цицеро успел прикоснуться губами к подолу ее капота, исчезла за дверью.
     Выпили по рюмочке. Мерзляков налил для Цицеро другую. Тот выпил. Но пил он как-то странно: лицо его пря процессе питья не делало тех сладострастных гримас, какие замечаются у настоящих пьяниц; он не при-смакивал губами, не кряхтел от удовольствия, а напротив - доброе лицо его при этом морщилось; он смотрел на рюмку с отвращением и злостью, насколько злость была родственна его незлобивой душе; он выпивал рюмку залпом, торопливо, как что-то противное, жгучее, но неизбежное, и при этом как-то горестно качая головой, словно собираясь плакать, произносил: "подлая... подлая..."
     После выпивки Цицеро размяк и раскис еще больше и предался своим обычным воспоминаниям о "Дружеской типографии" и о "старце Божьем Николай Иваныче".
     - То-то времечко было, то-то золотое, как вспомнишь!.. Соберемся мы это, бывало, в типографию раненько, чем свет да заря, разберем это свои уроки, какой кому урок положен: кто гранки пригоняет, кто текст гонит, кто титул, кто шмуцтитул - и пошло щелканье, пошли погромыхивать у каждой кассы... Тут я стою, Цицеро, тут это Петит - махонький такой наборщичек, так Петитом звали, там Абзац - верзила такой был, Сидор с Замоскворечья, так Абзацем звали, - и ну катать, громыхаем да громыхаем... А тут из университета прибегут студенты, начнут это об кураторе своем рассказывать, об Михаил Матвеиче Хераскове, да из его "Рос-сиады" учнут катать наизусть адн из "Бахарианы" - смеху-то, смеху что было! А особливо с "Бахарианой": рассказали нам это студенты, что Херасков новую поэму наворотил, "Бахариану", - так тяжела, говорят, страсть! Слух и пошел везде по типографиям да по книжным лавкам - "тяжела" да "тяжела"... Вот и приносит он раз рукопись свою в лавку купца Подмордина, чтобы тот издал. А Подмордин на весы ее - весит, головой качает... - "Ты что это делаешь?" - спрашивает его Херасков. "Да тяжела, говорит, сударь, поэма ваша - не могим взять..." - Так тот плюнул и ушел... Да уж после сам, тихонько от жены, и издал себе в убыток... Эх, времечко было! так бы и умер в типографии!
     - Да что ж ты после в другую типографию не поступил, а в полицию пошел?
     - Не судил Бог.
     - Отчего так? кто мешал?
     - Да с горя-то у меня руки трястись стали, ну и не гожусь в наборщики, шрифты только путаю да роняю... не судьба...
     - А не с водочки ли?
     - С этой, с подлой-то? Нет, не с нее!
     И он еще выпил этой "подлой" и опять горестно покачал головой.
     - Как будете, батюшка, в Авдотьине, скажите от меня старцу Божию, Николай Иванычу, что Кузька-то Цицеро земно ему, отцу и благодетелю, кланяется, стопы-де его лобызает... Он знал меня, Кузьку Цицеру... Как это, бывало, придет в типографию, глянет это на нас, улыбнется, а у нас и ушки на макушке, а рты от радости до ушей: "Работайте, говорит, работайте, детки, да только воздух чаще, говорит, освежайте, чтобы окна были летом настежь, а то говорит, эта свинцовая пыль вредна для здоровья... И чтоб вы думали, батюшка Алексей Фе-дорыч, - воздух этот от литер такой делается, что ни одна тварь в типографии не жила: ни крысы, ни мыши, ни клопы, ни тараканы - ничто не держалось; даже, я вам скажу, кошка дурела, как, бывало, полежит на наборе али-бо в кассу заберется... Не выносит это никакая тварь этого духу...
     Мерзляков, слушая полупьяную болтовню, задумчиво улыбался. Он сам вспомнил, как юношей бегал в типографию, удивлялся быстрой работе Кузьки Цицеро, который, бывало, взглянув в оригинал, закрывал глаза и так с закрытыми глазами набирал, причем его руки необыкновенно быстро бегали по кассе и никогда не ошибались в выборе той или другой буквы. Юношу Мерзля-кова изумляли горы бумаги и книг, выходивших из "Дружеской типографии" Новикова.
     - Ну, пора мне и в свою постылую - строчить ле-порты да пачпорты... Счастливо оставаться, батюшка Алексей Федорыч... Спасибо на угощеньи, на привете, на ласковом слове... Не забудьте же старцу Божию поклониться от горькой пьяницы, от Цицеры...
     Он торопливо поклонился, как бы стыдясь дружеского пожатия руки бакалавра, и так же торопливо вышел.
     - Ишь, шляется ярыга! - послышалась в передней воркотня Мавры, когда Цицеро уже вышел на двор. - Утопил уж зенки бесстыжие! Шишига этакая!
     Вслед за выходом "Цицеры" в кабинет вошла Ириша, которая, по-видимому, сгорала нетерпением узнать, в каком расположении духа воротился дядя с раута. Она не без основания угадала вчера, что и у дяди ее "недостает одной пряди волос" или, скорее всего, сердца, которое потеряно бакалавром чуть ли не в доме Хомутовых. Любя сама, девушка поняла, что и ее сердце с некоторых пор стало глазастее и чего не видело прежде, то начинало усматривать теперь. И странное дело, - ей показалось, она даже это сознавала, что с того момента, как она догадалась, что у дяди "недостает пряди волос", она становилась с ним на одну доску: дядя из философа превращался для нее в такого же человека "с обрезанным локоном", как и она сама, - и девочка стала смелее... "У! тихоня дядька!" - говорило в ней какое-то товарищеское чувство.
     - Что, дядечка, весело было вам вчера у Хомутовых? - смело защебетала она.
     - Нет, очень невесело, Ириней, - отвечал бакалавр, не глядя на нее.
     "Бедный дядечка!" - разом подумала она: "верно та огорчила его..." И ей стало жаль дядю.
     - Отчего невесело, дядечка милый?
     - Да пришлось самому убедиться, брат Ириней, что слава мира сего - лист на дереве... Подул ветер - и опал лист.
     Девушка не могла понять, на что намекает дядя - на личное какое горе, или на что-либо иное.
     - Что же такое случилось, дядечка? - спросила она нерешительно.
     - Да была там княгиня Дашкова, - помнишь, я тебе много говорил о ней.
     - Ах, да! это та, что была начальником над мужчинами?
     Мерзляков улыбнулся наивному вопросу.
     - Да, начальником над мужчинами - президентом Академии российской.
     - Помню, помню, еще портрет ее видела в мундире и со звездой. Что ж она?
     - Она была вчера там... это развалина какая-то жалкая. Вспоминала о том, как когда-то Вольтер у нее ручки целовал, а теперь ее почти все забыли.
     - Бедная!
     Но ее не то интересовало. Повертевшись около дяди и заглядывая ему в глаза, она стала ласкаться к нему, как маленькая.
     - А она, дядечка?
     Несмотря на то, что не было сказано, кто она, Мерзляков догадался, о ком спрашивают, и смущением выдал себя... Ириша почувствовала в этот момент, что она с дядей не только на одной доске, но что, напротив, они поменялись ролями: она стала дядей, а он - смущенным Иринеем.
     - Кто она? - спросил бакалавр, стараясь быть равнодушным, хотя и у него она прозвучала как-то особенно, подчеркнуто, крупно.
     - Да ваша ученица, дядечка?
     - Ничего... что ж ей...
     - Ас вами, дядя, она ласкова?
     - Ласкова.
     - И любит вас? Бакалавр опять смутился.
     - Да что ты пристал ко мне, гадкий Ириней! Как да как! Ну, как обыкновенно любят учителя, - говорил он, стараясь спрятать глаза.
     - Учителя... А она хорошенькая?
     - На Мавру похожа!
     Ириша расхохоталась. Она увидела, что дядя овладел собой.
     - А вы ее, дядечка, любите? - ластилась она, словно кошечка.
     - Люблю.
     - А как? много? очень?
     - Конечно, больше, чем тебя.
     - Вот еще!
     Но в душе она сознавала, что иначе и быть не может, что и сама она любит его больше, чем дядю.
     - Однако, Ириней, нам сегодня надо будет пораньше пообедать, - сказал бакалавр деловым тоном. - Что маменька?
     - Да она все с этой богомолкой, дядя.
     - А разве она и ночевала у нас?
     - Да. Бабушка в восторге... Та ей иорданской водой глаза мазала, и бабушка говорит, что глазам стало лучше.
     - Ну, теперь маменька будет с ней целую неделю носиться - и пускай! Меньше будет жаловаться на поясницу да на глаза... А я после обеда сейчас еду.
     - Куда, дядечка?
     - В Авдотьино, к Новикову.
     - Это к тому старичку, что мы в прошлом году с вами ездили?
     - Да, к нему.
     - Ах, дядечка милый, возьмите и меня с собой!
     - Нет, Ириней, нельзя... Я по делу, ненадолго - на день не больше, и сейчас же ворочусь.
     - Ах, дядя! - И девушка сделала печальное лицо. Ей вспомнилось, как хорошо в прошлом году было в Ав-дотьине, как ей понравился старичок, его птицы, звери, рыбы, лес - все там так хорошо! Там просто рай. Мельница с шумящими колесами, с этой жемчужной водой, с ее неустанной стукотней... А этот пчельник у опушки леса, этот пчелинец с ситом на лице и с головою в мешке... эти рои пчел...
     Девушка вспомнила вечер в Авдотьине. Что за вечер волшебный! Этот добрый старичок Новиков сказал ей, что назавтра пчелинец ожидает, что некоторые ульи будут роиться, что в них "молодые матки плачут". - "Как плачут? - спрашивает Ирина: - О чем?" - "А вот о чем, милая, - говорит дедушка Новиков: - каждое лето старые пчелиные ульи роятся, то есть пчелы выводят детей. Дети эти не остаются в старых ульях, у родителей, потому что в доме родителей им было бы тесно, и потому молодые пчелы, как скоро возмужают, должны покинуть дом родительский и искать себе нового жилья... В каждом улье есть своя матка, которой все остальные пчелы ее улья служат. Матка очень добра, у нее даже нет жала, как у остальных пчел, и потому она не кусается. Все пчелы ее кормят медом и берегут с детскою почтительностью, и хотя говорят, якобы она не работает, не собирает мед с цветов, но это ошибочное мнение: у матки есть свое дело, очень важное. Но не в том вопрос, милая. Я хочу тебе только рассказать и объяснить, почему перед роеньем молодого роя молодая матка плачет. Я сказал, что каждый улей имеет свою матку. Такую же матку, молодую, имеет и каждый молодой рой, долженствующий роиться, то есть оставить улей родителей своих и идти искать себе нового убежища. Эта-то молодая матка, говорят, расставаясь с домом родительским, и плачет, стонет тихо перед разлукою с родителями. Молодые матки, пчелинец подслушал, плачут и, значит, назавтра надо ожидать новых роев..." И Ирише захотелось подслушать, как плачет матка. И вот вечером дедушка Новиков повел ее на пчельник. Была уже ночь - тихая, благоуханная... В роще щелкал соловей, по временам замолкая и снова заводя свое беззаботное, мелодическое пощелкивание своим маленьким музыкальным горлышком... Подходят они к одному улью, на который указал пчелинец. Сначала прикладывает к нему ухо пчелинец, старичок в белом толстом колпаке, и слушает... "Плачет", - шепчет он. Прикладывается к тому же улью ухом и дедушка Новиков, слушает долго. "Плачет", - шепчет он. Со страхом, с замиранием сердца и Ириша прикладывает свое розовенькое ушко к дереву улья. Бьется, бьется ее сердце... за этим биением она ничего не слышит - слышит только, как ее же сердце стучит. Но в то же время она слышит и в улье какую-то глухую, но тихую-тихую возню, что-то неясное, но среди этого она еще что-то слышит... Да, она явственно слышит, как там, в дереве, что-то стонет, не то плачет... "Аа-аа-аа", точно ребенок, да так тихо, так тихо, что становится даже страшно. И Ирине стало страшно. Там живое существо, оно стонет сознательно, в нем есть боязнь, опасение, жалость... И это - в пчеле, в насекомом... Ириша отошла от улья, вся трепетная, молчаливая, бледная. "Что?" - ласково спрашивает дедушка Новиков. "Да, стонет, что-то... плачет... я боюсь". - "Чего, барышня, бояться?" И ночью потом слышалось Ирише, когда она старалась заснуть, что словно у нее в подушке что-то тихо стонет и плачет: "Аа-аа-аа". Так она на этом и заснула.
     А наутро, вспоминается ей, дедушка Новиков повел ее на пчельник, чтобы она сама видела, как роятся молодые рои и как пчелинец снимает их. И приходят они на пчельник и видят, что пчелинец ходит между ульями и поглядывает на деревья. А одет он как-то особенно: все на нем из грубого белого холста; рукава широкой рубашки обвязаны веревочкой у самой кисти; рубаха у старика уже не навыпуск, а заправлена в штаны, и штанины у самых ступней тоже перевязаны веревочками. "Это затем, - поясняет дедушка Новиков, - чтобы пчелы не забирались за рубаху и не кусали. Да они его, говорит, почти никогда и не кусают - привыкли, а только молодые иногда кусаются". В воздухе стоит невообразимый пчелиный гул, пчелы тучами кружатся над деревьями, а другие одна за другой вылетают из ульев и присоединяются к тем, что над деревьями. "Это молодые играют, - говорит дедушка Новиков, - ищут, где им привиться, к какому дереву... Вон-вон, к той липе прививается один рой..." И Ириша действительно видит, что у этой липы к одной ветке все гуще и гуще слетаются пчелы, на ветке виднеется уже темное пятно из пчел, пятно это все растет, растет, растет и превращается в огромный черный ком, это все пчелы, одна на другой - словно черная шапка висит на ветке... Как они не задохнутся? А около липы уже почти нет летающих. "Привился", - говорит дедушка Новиков... Тогда дед Зосима, пчелинец, с помощью мальчика, у которого совсем белые волосы, целая белая копна на голове, - с помощью этого белоголового "мальца", которого зовут Микитейкою, - подставляет к липе лестницу; потом берет "роевницу" - лукошко, у которого дно обтянуто ситом, а к верхнему ободку пришито нечто вроде мешка; вместе с тем он берет деревянный ковш с длинной, в аршин длиною, ручкой. "Этим ковшом он будет собирать пчел на ветке", - поясняет дедушка Новиков. Надев на себя "роевницу" через плечо при помощи привязанной к ней веревки, дед Зосима надевает на голову маленькое овальное сито, которое в виде плоской маски или вуаля из сита, вделанного в лукошко такой величины, что в него может пройти только лицо, - защищает его глаза, нос и щеки от пчел, а такой же пришитый к лукошку, как и к роевице, мешок обхватывает всю голову деда и шею и на шее же завязывается. "Это называется наличником", - поясняет дедушка Новиков. В этом костюме дед Зосима кажется не только странным, но даже страшным: лица не видать, а вместо лица и головы - лукошко с мешком. Вот он крестится на восток, подходит к лестнице и взбирается на нее своими старыми ногами. "Не упади, Зосима, - предостерегает его дедушка Новиков. - Пора бы и Микитейке снимать вместо тебя". -


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ]

/ Полные произведения / Мордовцев Д. Л. / Гроза двенадцатого года


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis