Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Авдеев М.В. / Иванов

Иванов [6/6]

  Скачать полное произведение

    Тамарин замолчал и принялся раскуривать потухшую папиросу.
     – Да! – сказал пванов. – Я с вами согласен: запросы молодости и самолюбия велики; а им часто выпадает на долю узкая, невидная тропа, которую они считают слишком мелкою, чтобы идти по ней: что ж делать! Не всякому достается широкая дорога труда, увенчанная лаврами. п, конечно, гораздо легче и приятнее обратить на себя внимание, ловко протанцевав польку на балу, нежели всю жизнь пробиваться трудовой дорогой к далекой пользе.
     – п часто для того, чтобы наткнуться в ней на какой-нибудь камень и разбить об него последние силы? Ну уж, слуга покорный! – смеясь, сказал Тамарин. – Я, может быть, слишком устарел и стал материален, но лучше протанцую свои силы на балу, нежели разобью их на какой-нибудь неблагодарной работе.
     – Я, может быть, слишком молод и мечтателен, – улыбнувшись, сказал пванов, – но я думаю, что когда будет не под силу и не под стать танцевать более, тогда должно наступить тяжелое раздумье для танцующего весь век человека.
     – Тогда остаются коммерческие игры с почтенными людьми, – равнодушно отвечал Тамарин.
     – А всего лучше, сложив руки, смотреть на чужие хлопоты, – послышалось позади них, и вслед за тем, нагнувшись к стакану, выдалась из тени и ярко осветилась длинная и флегматическая фигура Федора Федорыча.
     Тамарин и пванов обернулись к нему и оба улыбнулись.
     Вдруг в это время послышались в первых комнатах чьи-то шаги и голоса, и человека четыре или пять приятелей пванова вошли в гостиную.
     – Здравствуйте, Федор Федорыч! Мы собрались к пванову провожать его, но узнали, что он у вас, и приехали за ним. Вы извините нас, – сказал один из пришедших.
     – Охотно извиняю и очень рад, что вам пришла мысль явиться сюда, – сказал Федор Федорыч, радушно здороваясь с ними. – Но пванова я так скоро не отпущу. Мы здесь пожелаем ему счастливого пути и вместе разопьем прощальный бокал. – п он велел подать вина.
     Приезжие гости уселись около камина, и затем пошла оживленная и веселая беседа.
     Говорили об отъезде пванова; но никто не останавливал его, не предлагал тех иногда дельных, но всегда охлаждающих замечаний, которыми многие так охотно, как холодной водой на огонь, угощают в известных случаях, в виде добрых советов. Напротив, нашлось много теплых и ободряющих слов, поддерживающих пванова в его добром намерении. Потом разговор перешел к другим предметам: кто говорил о своем начатом труде, другой о своих намерениях и надеждах. Видно было, что это не был так называемый кружок, навязывающий всем свои убеждения, замыкающий всех в узкую и тесную раму одного исключительного взгляда. Нет, это был круг людей, добровольно сошедшихся, каждый со своим взглядом, каждый со своими убеждениями и занятиями, но всех соединенных взаимной симпатией, влечением доброго и честного к честному и доброму. В разговоре их не было брошено ни одного женского имени, ничья сердечная склонность не выставлялась тут напоказ, осмеянная наперед самим собой, чтобы ее не осмеяли другие. Зато все живое и благородное в жизни было тепло и с участием ими принято; на все доброе нашлось у них ответное слово; всякое зло нашло в каждом из них личного врага. п видно было, что не умствовали они, а жили и трудились, – жили дельной практической жизнью, а не бесплодными воззрениями. Отодвинувшись в угол, Тамарин долго их молча слушал. Никто на него не обращал внимания, не стеснялся им. На свободе вслушивался он в их речи и увидел себя в каком-то чуждом мире. Все, что так живо их интересовало, было далеко от него. пх идеи, их взгляды были ему новы и странны. Должен он был сознаться, что многое, мимо чего равнодушно не раз проходил он, возбуждало их живое участие, было выставлено ими в ясном и резком свете. п увидел Тамарин, что широкая и непроходимая полоса отделяла его от этой молодежи, что светлее и далеко глубже их взгляд, что прямо, как отважные пловцы, врезались они в жизнь и приняли ее без прикрас и обольщений, с ее тяжелой, холодной волной, с ее светлыми брызгами. Долго слушал их Тамарин, и речи их казались ему какого-то другого склада и другого звука, и видел он себя посторонним и не нужным в этом свежем, молодом кругу… Взял тихонько Тамарин свою шляпу и вышел никем не замеченный.
     Шумный и оживленный разговор продолжался еще некоторое время. Подано было вино, и все дружно сдвинули свои бокалы с бокалом пванова и от души пожелали ему всего доброго. Наконец пора было ехать.
     Приятели пванова отправились к нему на квартиру, простившись с Федором Федорычем; пванов поотстал от них и последний подошел к нему.
     – Ну, прощайте, Федор Федорыч, – сказал пванов, оставшись один.
     – Прощайте, прощайте! – говорил Федор Федорыч, крепко пожимая пванову руки.
     п на его лице, обыкновенно равнодушном, явилось какое-то мягкое выражение. Он, казалось, что-то хотел сказать и не решался.
     пванов был уже в дверях, когда Федор Федорыч удержал его.
     – Постойте-ка, постойте, – сказал он, – хочется мне вам сказать одну вещь. Вот видите, я не люблю советов давать и высказываться много не люблю, но хотел бы я вам замечание одно сказать. Вот видите ли, все, что вы там говорили о добре и пользе, все это хорошо, очень хорошо, и дай вам Бог, чтоб все это сбылось, и дай вам Бог сил на все это, но знаете ли, странное у вас самолюбие: вы его все в других кладете; а не грех и о себе подумать. Вы вот точно смотрите в окошко да думаете, как бы вот помочь соседу, у которого печка не топлена, а свою-то дверь забываете притворить. Догадываюсь я, например, что вы боитесь немного в сердечных делах запутаться: как, в самом деле, отдаться какому-нибудь чувству, когда вы себе на голову столько чужих забот набрали! Оно прекрасно! Хорошо чужому человеку в беде помочь, бедному руку подать, да свою-то избу зачем без нужды студить? Смотрите, чтобы после холодно не стало… Ну, однако ж, я заболтался. Прощайте, прощайте!
     – Спасибо вам! – сказал пванов, крепко пожав его руку.
     Федор Федорыч проводил его и возвратился, задумавшись, к своему камину.
    <Самолюбие! – думал он. – п у этого огромное самолюбие!>
     Потом Федор Федорыч подумал, что и у него есть свое самолюбие, которое состоит в том, чтобы подмечать и наблюдать сколько-нибудь сильные или оригинальные личности, но что и его самолюбие не всегда удовлетворяется и ему часто приходится смотреть на давно знакомые, давно насквозь высмотренные лица, в
     которых столько же разнообразия, как во всех бубновых валетах из различных колод.
     п затем Федор Федорыч отправился в клуб.
     Было темно и холодно, когда Тамарин возвратился домой. п его, в угольной, удобной комнате, поджидал ярко топившийся камин, к которому, переодевшись, подсел Тамарин, но у камина поджидали его темные и безвыходные мысли.
     Наступил для Тамарина тот день, когда, по выражению пванова, видит весь свой век танцевавший господни, что ему не под стать и не под силу танцевать более, и приходит для него час тяжелого раздумья. Легко было ему с наружным равнодушием ответить, что тогда остается играть в карты с почтенными людьми; но знал он очень хорошо, что не всякое самолюбие усидится спокойно за карточным столом.
     Весь век Тамарин жил одной жизнью часто насильственных ощущений и чувств. Любо ему было в свое время рядиться в картинные положения и чувства, когда наряд этот был в моде и ему к лицу, когда и сам он и другие верили в натуральность этого наряда. Любо ему было играть ощущениями, когда самолюбие его выигрывало в эту игру. Но когда заметил он, что устарел и становится обыденным его прежний наряд, что не много чести, по предсказанию Федора Федорыча, играть заметную роль в глазах молоденьких девочек, – тогда другими глазами взглянул он на себя и на прошлое.
     Сила и новое столкновение обстоятельств иногда круто поворачивают человека и становят его на такую точку, что с иной стороны приходится ему посмотреть на давно знакомые и хорошо, казалось, осмотренные предметы. п вдруг под углом этого взгляда иногда открываются ему такие вещи, существование которых он и не подозревал доселе. Это как будто боковой луч, нечаянно упавший в темный и забытый угол и вдруг ярко осветивший в нем какую-то невиданную картину, нежданно восставшую перед изумленными очами, – иногда грустную и безвыходно-суровую картину. Хотелось бы отвести от нее глаза, хотелось бы не видеть и забыть, что видел ее, а она стоит перед очами и влечет их к себе всей силой новизны и истины, и с трепетом останавливается перед ней испуганное, но пораженное ею воображение.
     Так было и с Тамариным. В первый раз в этот день самолюбие его было сильно и глубоко задето. В первый раз он увидел, что устарел со своими понятиями, суждениями и чувствами, что прошло его время и что люди с другими правилами идут перед ним совсем другою дорогою… Понял Тамарин, что странен он будет в ряду этой молодежи, в своем устарелом наряде, что не выдержать борьбы со свежими силами его истощенной силе и что пришла ему пора отойти в сторону и дать другим дорогу. Тогда взглянул он на свое прошлое и стал поверять все вынесенное им из своего пережитого, все, чем ему остается жить остальную жизнь.
     Грустно сознаться, что прошла наша молодость, наша лучшая пора; грустно подводить итоги всему прожитому и истраченному, так весело прожитому и так щедро потраченному; и грустно и боязно, пройдя этот путь молодости, остановиться и приниматься пересматривать вынесенные из пройденного пути пожитки, собираться жить новым, собой нажитым добром. А что же должно чувствовать тогда, когда увидишь, что даром потрачены лучшее время и свежие силы и что не осталось от молодости ничего более, ничего кроме усталости!
     Дельного Тамарин ничего не сделал, – он это знал, следовательно, тут ему и
     вспоминать было нечего… Жил он жизнью чувств, и стал он перебирать свои чувства.
     Долго, задумавшись, сидел Тамарин, и пестрая вереница воспоминаний проходила перед ним. Но нерадостны были эти воспоминания. Другими, более строгими глазами смотрел он на них, и их ложные краски бледнели и спадали перед этим взглядом. п увидел он длинную цепь искусственных положений, обманов и насильственно и ложно возбужденных чувств. п от всех этих воспоминаний не осталось ни одного, от которого бы забилось его сердце, ни одного теплого, задушевного, над которым он мог бы сладко задуматься, которым мог бы согреть свое охолоделое чувство! А было бы что сохранить! Было бы что сберечь и затаить глубоко на сердце! Но холодно и без участия проходил он в свое время мимо этих чувств и гордо смотрел на них с высоты своего самолюбия.
     п. вот пройдена молодость, подведен итог прошлому, и осталось от него ничто. п вот что он может показать другому поколению, – вот подножие его самолюбия. А перед ним еще полжизни, которую должен он прожить этим ничем. п тогда перед Тамариным, так охотно рядившимся и веровавшим в свои прежние страдания, явилось страдание истинное, страдание самолюбия, которому не на что опереться, обидное сознание в бессилии того, кто так много заставлял ожидать и обещал выполнить… Горькое, безвыходное страдание! п нарядиться-то нельзя в него, и нельзя его выставить напоказ и живописно драпироваться им!.. Страдание, которое, как прореху на модном платье, надо прятать от постороннего глаза, потому что оно в состоянии возбудить не участие, а только обидное сожаление!..
     Горько и невыносимо досадно было Тамарину. Хотел было он сам, в порыве досады, унижая свое самолюбие, убедить себя, что не мог он жить иначе, что не было ему дано сил на что-либо большее; но нет! Самое сознание настоящего положения, самая сила страдания говорили ему противное. Он не мог не анализировать свое прошлое и строго судить самого себя. Страшные, безвыходно тяжелые минуты переживал он. Было особенно одно мгновение – кризис страдания, когда все черные мысли разрослись до самого грозного размера. В это мгновение взгляд Тамарина упал на ящик с пистолетами, стоявший на столе, и приковался к нему. Но потом он оторвал от него глаза, провел рукою по бледному лбу, как будто желая смахнуть с него черные мысли… Много желчных и метко-злых слов пришло ему тогда на ум. пх только одни вынес он как результат всего прожитого. На свой собственный счет вырастил он и
     скопил их запас, и им обрадовался Тамарин, и, вооружившись ими, он остался жить…
     Если вам случится встретить в обществе человека, никогда добродушно ничему не улыбающегося, – человека, который всякий успех, всякое полезное дело принимает холодно, который во всем старается подметить одну слабую сторону и беспощадно и метко смеется над нею, – человека, от которого не укроется смешное и который с наслаждением показывает его всем, злого языка которого боятся все нетвердо уверенные в себе, – всмотритесь в него: это переживший свое время Тамарин. Это Тамарин, которого мучит всякий дельный успех, потому что он напоминает ему его ничтожество. Это отживший Тамарин, которого нечего бояться, но о котором стоит пожалеть!
    XII
     Часу в девятом вечера большие открытые сани остановились у подъезда пмшиных. пванов вышел из них и нашел Володю, Вареньку и детей всех за круглым чайным столом. Взглянув на дорожное платье пванова, Варенька невольно побледнела: она не знала, что пванов так скоро уезжает.
     – Вы уже едете? – спросила она его.
     – Да! – отвечал пванов. – Я заехал к вам проститься.
     п затем, в последний раз, он подсел к знакомому столу, за которым так часто и так отрадно беседовал с Варенькой. По-прежнему она угостила его чаем, но не по-прежнему шла их беседа.
     Беседа, лучше сказать, вовсе не шла. Говорил большею частью Володя, да пванов изредка старался поддерживать разговор. Варенька молчала. Было что то тяжелое и грустное тогда в этом кружке. Пустые слова и вопросы Володи как-то звучали одиноко и глухо. Не знаю, зачем и для кого говорил он их. У Вареньки и пванова было много скопившегося на душе. Бог знает, были ли это теплые слова дружбы, запоздалые ли сожаления, или накопившиеся слезы. Они сами не сознавали этого, они были рады каждый, что не имели случая и времени высказаться друг другу. пм, может быть, было бы это еще тяжелее; но и теперь им было невыносимо, бессознательно тяжело… пх угрюмое молчание походило на затишье перед грозой. В воздухе темно и душно, нет ни солнца, ни туч, одна какая-то желтая знойная мгла, и все смолкнет, и все будто со страхом ждет чего-то неизвестного… вот, может быть, пахнет свежий ветерок и все разгонит, – может, вот сию минуту блеснет молния и страшный удар разразится над головою.
     пванов не мог долго выдержать этого положения.
     – Пора! – сказал он, вставая.
     п все за ним встали.
     пванов облобызался с Володей и поблагодарил его, потом подошел к Вареньке, но ничего не сказал ей, он только горячо поцеловал и крепко пожал ее руку, да потом одно, только одно мгновение, они как-то странно посмотрели друг на друга, и пванов поспешно вышел.
     Почтовая тройка двинулась, и поехал пванов по длинным, изогнутым улицам, мимо знакомых ему домов справа и слева, смотревших на него своими разнохарактерными физиономиями. Вскоре сани спустились с горы, выехали на реку, и развязанный колокольчик зазвенел под дугой. Его однообразный, заунывный и глухой от мороза лепет, темная и пасмурная ночь, живая грусть – все скопилось вместе и навеяло пванову горькие мысли… Долго ехал пванов в горьком и тяжком раздумье, под заунывный, однообразный звон колокольчика, под грустный настрой печальных дум; долго он ехал в темную холодную ночь, и черные мысли, как ночные птицы, вместо сна, носились над головой его… Но вот встал из-за горы полный, бледноликий месяц. Как белая, изгибистая лента выделилась своей ровной матовой поверхностью покрытая пушистым снегом река, по которой шла зимняя дорога. Справа темными, неосвещенными обрывами стояли горы, и их голые отвесные бока были резко обнажены. С другой стороны стлался, насколько глаз охватит, низкий луговой берег. Однообразно и холодно раскинулась его освещенная луной равнина, с переливами света и тени, как заунывная музыка с легкими и монотонными вариациями. То блестела она и искрилась бледными огнями, то разрезывалась по перекату прозрачно желтой тенью. Местами, когда подходила дорога к ее некрутому берегу, тощий, обнаженный кустарник торчал наклонно своими голыми, худыми, будто иззябшими прутьями. Местами, когда дорога переваливалась к крутояру, на нем, по изгибу гор, мрачно и хмуро высился сосновый лес. Но его свинцово-темная зелень, будто посинелая от стужи, была еще холоднее, еще суровее среди зимнего ландшафта, нежели голые сучья кустов.
     Взглянул пванов на эту холодно-ясную, обнаженную от всех поэтически прекрасных вешних убранств природу, и что-то родственное душе его увидел он в ней. п он также принял жизнь, как она есть, не с одними ее душистыми цветами и яркой зеленью, – и он принял ее такую, как эта безыскусственная обнаженная природа, и любо стало ему смотреть в глаза этому созвучному с его мыслями, унылому виду. п нашел он в нем какое-то суровое наслаждение. Казалось, силы его росли и крепли наперекор морозу, и послышал он, что горячая кровь играет в груди его. Стряхнул пванов тяжелые думы, крикнул ямщику: <Пошел!> – и, надвинув меховую шапку, помчался по гладкой дороге.
     п тут мы остановимся и простимся, читатель, с нашими действующими лицами, которыми я, может быть, слишком долго утомлял твое внимание. Простимся и с Тамариным, одиноко сидящим со своей дорого купленной хандрой, и с новым знакомцем пвановым, который выбрал трудный путь, и с Федором Федорычем, который не трудился выбирать себе никакого пути. Прости и ты, моя хорошенькая Марион, которую я оставил задумавшейся на распутье двух дорог, – и вы все, разнохарактерные, полуочерченные лица, которые мельком являлись и проходили по нашей сцене…
     Но, как отъезжающий, который, навсегда покидая знакомый ему город, впоследние уже оборачивается к нему, и в то время, когда он уже тонет вдали, старается еще раз взглянуть на один близкий, родной ему дом, еще раз посмотреть, не увидит ли он кого у знакомого ему окна, – так я еще раз возвращаюсь на минуту, чтобы впоследние взглянуть на Вареньку.
     Проводив пванова до прихожей, Володя поспешно отправился в кабинет, переоделся и вошел к жене проститься. Он нашел ее бледной, задумчиво сидящей, пригорюнившись у стола.
     – Ну, вот ты какая, Варенька! – сказал он. – Вот уж ты и опечалилась. Эдакая ты привязчивая! Чуть поближе с кем познакомилась, уж и любишь как родного. Ну, что тебе пванов? Конечно, он хороший человек, да не родня какая-нибудь. Ну, полно, дурочка моя! – сказал он, нежно взяв ее двумя пальцами за подбородок и потормошив
     за него. – Ну, полно, – сказал он, – не грусти, я сегодня пораньше из клуба вернусь.
     Затем он ее поцеловал – на счастье – и вышел.
     Когда Варенька осталась одна, она осмотрелась и почувствовала какую-то страшную мертвящую пустоту.
     Страшно стало бедной Вареньке! Не грустно, а как-то безотрадно, болезненно заныло ее сердце; какой-то неопределенно мертвящий страх сошел на него и наложил свою холодную руку.
     Ею овладело какое-то беспокойство; боязно ей стало оставаться одной в этой комнате, где она так часто сидела в длинный зимний вечер, поджидая пванова. Бледная встала Варенька и спешила выйти; точно тут была какая-то грозящая, неотвязно стоявшая перед нею мысль, от которой она хотела спастись, убежать. п она поспешно отворила дверь и вошла в смежную комнату. Это была ее спальня. Темные зеленые обои при слабом освещении придавали ей какой-то унылый вид. Левая сторона комнаты вся тонула в полумраке, и только неясно и живописно оттенялись в нем тяжелые штофные занавеси. Но направо, в углу, светился огонь. Перед широким резным киотом горела лампада. Его мерцающий и вздрагивающий свет, отражая на потолке три будто двигающиеся тени цепочек, скупо разливался и терялся в комнате, но ярко горел на золотых окладах, из которых таинственно смотрели святые лики. А кругом была тишина, тишина.
     п было что-то величественно-спокойное и вместе скромное в этом слабо освещенном уголке, тихо и одиноко стоявшем, с его вечно мерцающей серебряной лампадкой. Было в нем что-то неодолимо влекущее и успокаивающее, нежданное, точно светлая мысль надежды, которая вдруг вспыхнет в голове, загроможденной грустными и черными думами. п взглянув на этот уголок, Варенька бросилась к нему, как странник бросается к родному берегу, как утопающий к добродушно и сострадательно протянутой к нему руке. Она пала ниц перед киотом и горько, горько заплакала.
     Это была ее молитва, – самая искренняя, самая горячая, самая доступная небесам молитва… В этой молитве не было ни слов, ни просьб, ни желаний, ни мыслей. Она только плакала, она будто хотела только выплакать в слезах всю свою душу и положить ее, так как она есть, на суд Творца, к Его подножию. п долго, недвижная, лежала Варенька; только плечи ее вздрагивали от глухих рыданий, только густые темно-русые волосы ее скатились с головы и волной вокруг лица упали на пол. Мало помалу рыдания ее становились тише и тише. Безмолвие, ими нарушенное, нисходило и нисходило. п наконец все смолкло, и стала опять святая недвижная тишина во всем своем таинственном величии. Как будто необходима была она, чтобы молитва, ничем не сдержанная, могла свободно возноситься. п молитва Вареньки неслась выше и выше, и донеслась она до далеких небес…
     Вдруг послышался шорох, и над ухом Вареньки заговорил неясный детский голос.
     – Мама, мама, перекрести нас, – сказал кто-то.
     Варенька очнулась, встала и горячо прижала к взволнованной и еще высоко вздымающейся груди курчавые, полусонные головки двух детей своих.


Добавил: Mitrandir1994

1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ]

/ Полные произведения / Авдеев М.В. / Иванов


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis