Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Бунин И.А. / Деревня

Деревня [6/9]

  Скачать полное произведение

    - А я так полагаю, - сказал он покорно и грустно, - что не иначе, как все господь. Не даст господь здоровья, так никакие доктора тебе не помогут. Вон Аким правду говорит: раньше смерти не помрешь.
     - Доктора! - подхватил Аким, глядя на угли и особенно едко выговаривая это слово: дохтогга!.. - Доктора, брат, свой карман блюдут. Я б ему, доктору-то энтому, кишки за его дела выпустил!
     - Не все блюдут, - сказал Кузьма.
     - Я всех не видал.
     - Ну, и не бреши, если не видал, - строго сказал Митрофан,
     Но тут насмешливое спокойствие внезапно покинуло Акима. И, выкатив свои ястребиные глаза, он вдруг вскочил и закричал с запальчивостью идиота:
     - Что? Это я-то не бреши? Ты был в больнице-то? Был? А я был! Я в ней семь ден сидел, - много он мне булок-то давал, дохтор-то твой? Много?
     - Да дурак, - перебил Митрофан, - булки не всем же полагаются: это по болезни.
     - А! По болезни! Ну, и подавись он ими, пузо его лопни! - крикнул Аким.
     И, бешено озираясь, шваркнул длинную ложку в "реденькую кашку" и пошел в шалаш.
     Там он, со свистом дыша, зажег лампочку, и в шалаше стало уютно. Потом достал откуда-то из-под крыши ложки, кинул их на стол и крикнул: "Несите, что ль, кулеш-то!" Пекарь встал и пошел за чугунчиком. "Милости просим", - сказал он, проходя мимо Кузьмы. Но Кузьма попросил только хлеба, посолил его и, с наслаждением жуя, опять вернулся к скамейке. Стало совсем темно. Бледно-голубой свет все шире, быстрее и ярче озарял шумящие деревья, точно раздуваемый ветром, и при каждом сполохе мертвенно-зеленая листва становилась на мгновение видна, как днем, после чего все заливалось могильной чернотою. Соловьи смолкли, - складно и сильно цокал и рассыпался только один - над самым шалашом. "Даже и не спросили, кто я, откуда? - думал Кузьма. - Народ, пропади он пропадом!" И шутливо крикнул в шалаш:
     - Аким! А ты и не спросил даже: кто я, откуда? - А на что ты мне нужен-то? - ответил Аким.
     - Я вот его о другом спрашиваю, - послышался голос пекаря, - сколько он от Думы земли чает получить? Как думаешь, Акимушка? А?
     - Я не письменный, - сказал Аким. - Тебе из навозу, видней.
     И пекарь, должно быть, опять смутился: на минуту наступило молчание.
     - Это он насчет нашего брата, - заговорил Митрофан. - Я рассказывал как-то, что в Ростове бедный народ, пролетариат то есть, зимой в навозе спасается...
     - Выйдет за город, - радостно подхватил Аким, - и в навоз! Зароется, не хуже свиньи, и горя мало.
     - Дурак! - отрезал Митрофан. - Чего гогочешь? Застигнет бедность - зароешься!
     Аким, опустив ложку, сонно посмотрел на него. И снова с внезапной запальчивостью раскрыл свои пустые ястребиные глаза и бешено крикнул:
     - А-а! Бедность! По часам захотел работать?
     - А как же? - бешено крикнул и Митрофан, раздувая свои дагомейские ноздри и в упор глядя на Акима блестящими глазами. - Двадцать часов за двугривенный?
     - А-а! А тебе бы час за целковый? Дюже жаден, пузо твое лопни!
     Но ссора столь же быстро и потухла, как разгорелась. Через минуту Митрофан уже спокойно говорил, обжигаясь кулешом:
     - Это он-то не жаден! Да он, дьявол слепой, за копейку в алтаре удавится. Верите ли - жену за пятиалтынный продал! Ей-богу, не шучу. Там у нас в Липецке есть такой старичок, Панков прозывается, тоже прежде садовничая, ну, а теперь на покое и очень любит это дело...
     - Аким, значит, тоже липецкий? - спросил Кузьма.
     - Из деревни Студенки, - равнодушно сказал Аким, точно и не про него шел толк.
     - При брате живет, - подтвердил Митрофан. - Землей, двором сообча владеет с ним, но только все-таки вроде как заместо дурачка, и жена от него, конечо, уж сбежала; а отчего сбежала - как раз от этого от самого: сторговался с Нанковым за пятиалтынный, чтоб пустить его, заместо себя, ночью в клеть - и пустил.
     Аким молчал, постукивая ложкой по столу и глядя на лампочку. Он уже наелся, утерся и теперь что-то думал.
     - Брехать, малый, не пахать, - сказал он наконец. - А хоть бы и пустил: ай она слиняет?
     И, прислушиваясь, осклабился, поднял брови, и его суздальское личико стало радостно-грустно, покрылось крупными деревянными морщинами;
     - Вот бы из ружья-то его! - сказал он особенно скрипуче и картаво. - Так бы и кувыркнулся!
     - Это ты про кого же? - спросил Кузьма.
     - Да про соловья-то этого...
     Кузьма сжал зубы и, подумав, сказал:
     - А стерва ты мужик. Зверь.
     - Поцелуй меня в ж... теперь, - отозвался Аким. И, икнув, поднялся:
     - Ну, что ж даггом огонь-то жечь?
     Митрофан стал завертывать цигарку, пекарь - убирать ложки, а он вылез из-за стола, повернулся к лампочке спиной и, поспешно перекрестившись три раза, с размаху поклонился в темный угол шалаша, встряхнул мочальными прямыми волосами и, подняв лицо, зашептал молитву. От него пала на какие-то тесовые ящики и переломилась большая тень. Он опять торопливо перекрестился и опять с размаху поклонился - и Кузьма уже с ненавистью взглянул на него. Вот Аким молится - и попробуй-ка спросить его, верит ли он в бога! Из орбит выскочат его ястребиные глаза! Разве он татарин какой!
     Казалось, что год тому назад выехал он из города и что никогда-то теперь не доберешься до него. Тяготил мокрый картуз, ныли холодные ноги, сжатые грязными сапогами. Лицо за день обветрилось, горело. Поднявшись со скамьи, Кузьма пошел навстречу сырому ветру, к воротам в поле, к пустоши давно упраздненного погоста. Из шалаша падал на грязь слабый свет, но, как только Кузьма отошел, Аким дунул на лампочку, свет исчез, и сразу наступила ночь. Голубоватая зарница блеснула смелее, неожиданней, раскрыла все небо, всю глубину сада до самых отдаленных елок, где стояла баня, и вдруг залила все такой чернотой, что закружилась голова. И опять где-то низко загремел дальний гром. Постояв и различив тусклый просвет в воротах, Кузьма вышел на дорогу, пролегавшую вдоль вала, мимо шумящих старых лип и кленов, и стал медленно ходить взад и вперед. На картуз, на руки опять посыпался дождь. И опять глубоко распахнулась черная тьма, засверкали капли дождя, и на пустоши, в мертвенно-голубом свете, вырезалась фигура мокрой тонкошеей лошади. Бледное, металлически-зеленое поле овсов мелькнуло за пустошью на чернильном фоне, а лошадь подняла голову - и Кузьме стало жутко. Он повернул назад, к воротам. Когда же ощупью добрался до бани, стоявшей в ельнике, дождь обрушился на землю с такой силой, что, как в детстве, стали мелькать страшные мысли о потопе. Он дернул спичкой, увидал широкие нары возле окошечка и, свернув чуйку, кинул ее в изголовье. В темноте влез на нары и с глубоким вздохом растянулся на них, лег по-стариковски, на спину, и закрыл усталые глаза. Боже мой, какая нелепая и тяжкая поездка! И как это он попал сюда? В барском доме теперь тоже тьма, и зарницы, на лету, украдкой отражаются в зеркалах... В шалаше, под проливным дождем, спит Аким... Вот в этой бане не раз, конечно, видали чертей: верит ли Аким хоть в черта как следует? Нет. А все-таки с уверенностью рассказывает о том, как его покойник-дед - непременно дед и непременно покойник - пошел раз в ригу за хоботьем, а черт сидит себе на водиле, ножки переплел, лохматый, как собака... И, выставив одно колено, Кузьма положил кисть руки на лоб и стал, вздыхая и тоскуя, задремывать...
     Лето он провел в ожидании места. Мечты о садах оказались очень глупы. Возвратясь в город и хорошенько обдумав свое положение, начал он искать место приказчика, конторщика; потом стал соглашаться на любое - лишь бы был кусок хлеба. Но поиски, хлопоты, просьбы пропадали даром. В городе он давным-давно слыл за большого чудака. Пьянство и безделье превратили его в посмешище. Жизнь его сперва изумляла город, потом стала казаться подозрительной. Да и правда: где это видано, чтобы мещанин в его годы жил на подворье, был холост и нищ, как шарманщик: всего имущества - сундучок да тяжелый старый зонт! И Кузьма стал посматривать в зеркало: что это, в самом деле, за человек перед ним? Ночует в "общем номере", среди чужих, приезжающих и уезжающих людей, утром плетется по жаре на базар, в трактиры, где ловит слухи о местах; после обеда спит, потом сидит у окна и читает, глядит на пыльную белую улицу и бледно-голубое от жары небо... Для кого и для чего живет на свете этот худой и уже седой от голода и строгих дум мещанин, называющий себя анархистом и не умеющий толком объяснить, что значит - анархист? Сидит, читает; вздохнет, пройдется по комнате; опустится на корточки, отомкнет свой сундучок; переложит поаккуратнее истрепанные книжки и рукописи, две-три линючих косоворотки, старый длиннополый сюртук, жилетку, истершееся метрическое свидетельство... А что дальше делать?
     И лето тянулось бесконечно долго. Теперь в городе стояла адская сушь. Угловой дом подворья жарился на солнце. По ночам от духоты кровь стучала в голову, и будил каждый звук за открытыми окнами. А на сеновале нельзя было спать от блох, крика петухов и вони навозного двора. Все лето не покидала Кузьму мечта съездить в Воронеж. Хоть бы до поезда побродить по воронежским улицам, посмотреть на знакомые тополя, на тот голубенький домик за. городом... Да зачем? Истратить десять, пятнадцать рублей, а потом отказывать себе в свечке, в булке? Да и стыдпо старику предаваться любовным воспоминаниям. А что до Клаши, так его ли еще дочь-то она? Видел он ее года два тому назад: сидит у окна, плетет кружево, облик милый и скромный, но похожа только на мать...
     К осени Кузьма убедился, что необходимо или по святым местам уйти, в монастырь какой-нибудь, или - прости дернуть по горлу бритвой. Наступала осень. Уже пахло на базаре яблоками, сливами. Навезли гимназистов. Стало солнце садиться за Щепной площадью: выйдешь из Ворот вечером и, переходя перекресток, ослепнешь: налево вся улица, упирающаяся вдали в площадь, залита низким скучным блеском. Сады за заборами - в пыли, паутине. Идет Полозов навстречу - на нем крылатка, но шляпу уже сменил картуз с кокардой. В городском саду ни души. Забита раковина музыкантов, забит киоск, где продавали летом кумыс и лимонад, закрыт дощатый буфет. И однажды, сидя возле этой раковины, Кузьма так затосковал, что уже не шутя задумался о самоубийстве. Солнце садилось, свет его был красноватый, летела мелкая розовая листва до аллее, дул холодный ветер. В соборе звонили ко всенощной, и под этот мерный, густой звон, уездный, субботний, душа ныла нестерпимо. Вдруг под раковиной послышался кашель, кряхтенье... "Мотька", - подумал Кузьма. И правда: вылез из-под лестницы Мотя-Утиная-Головка. Был он в рыжих солдатских сапогах, в очень длинном гимназическом мундире, обсыпанном мукой, - видно, базар позабавился, - ив соломенной шляпе, много раз попадавшей под колеса. Не раскрывая глаз, отплевываясь и шатаясь с похмелья, он прошел мимо. Кузьма, сдерживая слезы, сам окликнул его:
     - Моть! Иди потолкуем, покурим...
     И Мотя вернулся, сел на скамью, стал сонно, шевеля бровями, завертывать цигарку, но, кажется, плохо соображал, кто это с ним, кто это жалуется ему на свою судьбу...
     А на другой день тот же Мотя принес Кузьме записку Тихона.
     В конце сентября Кузьма переехал в Дурновку.
    
    III
    
     В ту давнюю пору, когда Илья Миронов года два жил в Дурновке, был Кузьма совсем ребенок, и остались у него в памяти только темно-зеленые пахучие конопляники, в которых тонула Дурновка, да еще одна темная летняя ночь: ни единого огня не было в деревне, а мимо избы Ильи шли, белея в темноте рубахами, "девять девок, девять баб, десятая удова", все босые, простоволосые, с метлами, дубинами, вилами, и стоял оглушительный звон и стук в заслонки, в сковороды, покрываемый дикой хоровой песнью: вдова тащила соху, рядом с ней шла девка с большой иконой, а прочие звонили, стучали и, когда вдова низким голосом выводила:
    
     Ты, коровья смерть,
     Не ходи в наше село! -
    
     хор, на погребальный лад, протяжно вторил:
    
     Мы опахиваем -
    
     и, тоскуя, резкими горловыми голосами подхватывал:
    
     Со ладаном, со крестом...
    
     Теперь вид дурновских полей был будничный. Ехал Кузьма с Воргла веселый и слегка хмельной, - Тихон Ильич угощал его за обедом наливкой, был очень добр в этот день, - и с удовольствием смотрел на равнины сухих бурых пашен, расстилавшиеся вокруг него. Почти летнее солнце, прозрачный воздух, бледно-голубое ясное небо, - все радовало и обещало долгий покой. Седой, корявой полыни, вывороченной с корнем сохами, было так много, что ее возили возами. Под самой усадьбой стояла на пашне лошаденка, с репьями в холке, и телега, высоко нагруженная полынью, а подле лежал Яков, босой, в коротких запыленных портках и длинной посконной рубахе, и, придавив" боком большого седого кобеля, держал его за уши. Кобель рычал и косился.
     - Ай кусается? - крикнул Кузьма.
     - Лют - мочи нет! - торопливо отозвался Яков, поднимая свою косую бороду. - На морды лошадям сигает...
     И Кузьма засмеялся от удовольствия. Уж мужик так мужик, степь так степь!
     А дорога шла под изволок, и горизонт суживался. Впереди зеленела новая железная крыша риги, казавшаяся потонувшей в глухом низкорослом саду. За садом, на противоположном косогоре, стоял длинный ряд изб из глинобитных кирпичей, под соломой. Справа, за пашнями, тянулся большой лог, входивший в тот, что отделял усадьбу от деревни. И там, где лога сходились, торчали на мысу крылья двух раскрытых ветряков, окруженных несколькими избами однодворцев, - Мысовых, как назвал их Оська, - и белела на выгоне вымазанная мелом школа.
     - Что ж, учатся ребятишки-то? - спросил Кузьма.
     - Обязательно, - сказал Оська. - Ученик у них бедовый!
     - Какой ученик? Учитель, что ли?
     - Ну, учитель, одна часть. Вышколил, говорю, ихнего брата - куда годишься. Солдат. Бьет не судом, да зато у него уж и прилажено все! Заехали мы как-то с Тихоном Ильичом - как вскочут все разом да как гаркнут: "Здравия желаем!" - где тебе и солдатам так-то!
     И опять засмеялся Кузьма.
     А когда проехали гумно, прокатили по убитой дороге мимо небольшого сада и повернули влево, на длинный двор, подсохший, золотившийся под солнцем, даже сердце заколотилось: вот он и дома наконец. И, взойдя на крыльцо, переступив порог, Кузьма низко поклонился темной иконе в углу прихожей...
     Против дома, задом к Дурновке, к широкому логу, стояли амбары. С крыльца дома, чуть влево, видна была Дурновка, вправо - часть мыса: ветряк и школа. Комнаты были малы и пусты. В кабинете была ссыпана рожь, в зале и гостиной стояло только несколько стульев с продранными сиденьями. Гостиная выходила окнами в сад, и всю осень Кузьма ночевал в ней на продавленном диване, не закрывая окон. Пол никогда не мели: за кухарку первое время жила вдова Однодворка, бывшая любовница молодого Дурново, которой надо было и к ребятишкам своим бегать, и себе кое-что стряпать, и "Кузьме с работником. Кузьма сам ставил по утрам самовар, потом сидел под окном в зале, пил чай с яблоками. В утреннем блеске, за логом, густо дымились крыши деревни. Сад свежо благоухал. А в полдень солнце стояло над деревней, на дворе было жарко, в саду рдели клены и липы, тихо роняя разноцветные листья. Голуби, пригретые солнцем, весь день спали на скате кухонной крыши, желтевшей новой соломой в ясном синем небе. Отдыхал после обеда работник. Однодворка уходила домой. А Кузьма бродил. Он шел на гумно, радуясь солнцу, твердой дороге, высохшим бурьянам, побуревшему подсвекольнику, милому позднему цвету голубого цикория и тихо летевшему по воздуху пуху татарок. Пашни в поле блестели под солнцем шелковистыми сетями паутины, затянувшей их на необозримое пространство.
     По огороду на сухих репейниках сидели щеглы. На гумне, в глубокой тишине, на припеке, горячо сипели кузнечики... С гумна Кузьма перелезал через вал, возвращался в усадьбу садом, по ельнику. В саду болтал с мещанами, съемщиками сада, с Молодой и Козой, сбиравшими падальцы, залезал с ними в крапивную глушь, где лежали самые спелые. Порой он брел на деревню, в школу...
     Солдат-учитель, глупый от природы, на службе сбился с толку совершенно. По виду это был самый обыкновенный мужик. Но говорил он всегда так необыкновенно и нес такую чепуху, что приходилось только руками разводить. Он все чему-то с величайшей хитростью улыбался, глядел на собеседника снисходительно, щурясь, на вопросы никогда не отвечал сразу.
     - Как величать-то тебя? - спросил его Кузьма, в первый раз зайдя в школу.
     Солдат прищурился, подумал.
     - Без имени и овца баран, - сказал он наконец, не спеша. - Но спрошу и я вас: Адам - это имя ай нет?
     - Имя.
     - Так. А сколько же, к примеру, народу померло с тех нор?
     - Не знаю, - сказал Кузьма. - Да ты это к чему?
     - А к тому самому, что нам этого отроду не понять! Я, к примеру, солдат и коновал. Иду недавно по ярмарке - глядь, лошадь в сапе. Сейчас к становому: так и так, ваше высокоблагородие. "А можешь ты эту лошадь пером зарезать?" - "С великим удовольствием!"
     - Каким пером? - спросил Кузьма.
     - А гусиным. Взял, очинил, в жилу становую чкнул, дунул маленько, в перо-то, - и готово. Дело-то, кажись, просто, ан поди-ка, ухитрись!
     И солдат лукаво подмигнул и постучал себя пальцем в лоб:
     - Тут еще есть смекалка-то!
     Кузьма пожал плечами и смолк. И, уж проходя мимо Однодворки, от ее Сеньки узнал, как зовут солдата. Оказалось - Пармен.
     - А что вам задано на завтра? - прибавил Кузьма, с любопытством глядя на огненные вихры Сеныщ, на его живые зеленые глаза, конопатое лицо, щуплое тельце и потрескавшиеся от грязи и цыпок руки и ноги.
     - Задачи, стихи, - сказал Сенька, подхватив правой рукой поднятую назад ногу и прыгая на одном месте.
     - Какие задачи?
     - Гусей сосчитать. Летело стадо гусей...
     - А, знаю, - сказал Кузьма. - А еще что?
     - Еще мышей...
     - Тоже сосчитать?
     - Да. Шли шесть мышей, несли по шесть грошей, - быстро забормотал Сенька, косясь на серебряную часовую цепочку Кузьмы. - Одна мышь поплоше несла два гроша... Сколько выйдет всего...
     - Великолепно. А стихи какие?
     Сенька выпустил ногу.
     - Стихи - "Кто он?"
     - Выучил?
     - Выучил....
     - А ну-ка.
     И Сенька еще быстрее забормотал - про всадника, ехавшего над Невой по лесам, где были только
    
     Ель, сосна да мох сядой...
    
     - Седой, - сказал Кузьма, - а не сядой.
     - Ну, сидой, - согласился Сенька.
     - А всадник-то этот кто же?
     Сенька подумал.
     - Да колдун, - сказал он.
     - Так. Ну, скажи матери, чтоб она хоть виски-то тебе подстригла. Тебе же хуже, когда учитель дерет.
     - А он ухи найдет, - беспечно сказал Сенька, снова берясь за ногу, и запрыгал по выгону.
    
     Мыс и Дурновка, как это всегда бывает со смежными: деревнями, жили в постоянной вражде и взаимном презрении. Мысовые считали разбойниками и побирушками дурновцев, дурновцы - мысовых. Дурновка была "барская", а на Мысу обитали "галманы", однодворцы. Вне вражды, вне распрей находилась только Однодворка. Небольшая, худая, аккуратная, она была жива, ровна и приятна в обращении, наблюдательна. Она знала, как свою, каждую семью, и на Мысу и в Дурновке, первая извещала усадьбу о каждом, даже малейшем деревенском событии. Да и ее жизнь знали все отлично. Она никогда и ни от кого ничего не скрывала, спокойно и просто рассказывала о муже, о Дурново.
     - Что ж делать-то, - говорила она, легонько вздыхая. - Бедность была лютая, хлебушка и в новину не хватало. Мужик меня, правду надо сказать, любил, да ведь покоришься. Целых три воза ржи дал за меня барин. "Как же быть-то?" - говорю мужику. - "Видно, иди", - говорит. Поехал за рожью, таскает мерку за меркой, а у самого слезы кап-кап, кап-кап...
     Днем работала она не покладая рук, по ночам штопала, шила, воровала щиты на чугунке. Раз, поздно вечером, выехал Кузьма к Тихону Ильичу, поднялся на изволок и обмер от страха: над потонувшими во мраке пашнями, на чуть тлеющей полосе заката росло и плавно неслось на Кузьму что-то черное, громадное...
     - Кто это? - слабо крикнул он, натягивая вожжи.
     - Ой! - слабо, в ужасе крикнуло и то, что так быстро и плавно росло в небе, и с треском рассыпалось.
     Кузьма очнулся - и сразу узнал в темноте Однодворку. Это она бежала на него на своих легких босых ногах, согнувшись, взгромоздив на себя два саженных щита - из тех, что ставят зимой вдоль чугунки от заносов. И, оправившись, с тихим смехом зашептала:
     - Напугали вы меня до смерти. Бежишь так-то ночью - дрожишь вся, а что ж делать-то? Вся деревня топится ими, только тем и спасаемся...
     Зато совершенно неинтересный человек был работник Кошель. Говорить с ним было не о чем, да он и не словоохотлив был. Как большинство дурновцев, он все только повторял старые немудреные изречения, подтверждал то, что давным-давно известно. Погода портилась - и он посматривал на небо:
     - Портится погодка. Дожжок теперь для зеленей первое дело.
     Двоили пар - и он замечал:
     - Не передвоишь - без хлеба посидишь. Так-то старички-то говаривали.
     Он служил, в свое время, был на Кавказе, но солдатчина не оставила на нем никаких следов. Он ничего не мог рассказать о Кавказе, кроме того только, что там гора на горе, что из земли бьют там страшно горячие и странные воды: "положишь баранину - в одну минуту сварится, а не вынешь вовремя - опять сырая станет..." И нисколько не гордился тем, что повидал свет; он даже с презрением относился к людям бывалым: ведь "шатаются" люди только поневоле или по бедности. Ни одному слуху не верил - "все брешут!" - но верил, божился, что недавно под сельцом Басовым катилось в сумерки тележное колесо - ведьма, а один мужик, не будь дурак, взял да и поймал это колесо, всунул во втулок подпояску и завязал ее.
     - Ну, и что же? - спрашивал Кузьма.
     - Да что? - отвечал Кошель. - Проснулась эта ведьма нарани, глядь - а у ней подпояска из рота и из заду торчит, на животе завязана...
     - А чего ж она не развязала-то ее?
     - Видно, узел закрещен был.
     - И тебе не стыдно такой чепухе верить?
     - А мне что ж стыдиться? Люди ложь, и я тож. И любил Кузьма только напевы его слушать. Сидишь в темноте у открытого окна, нигде ни огонька, деревня чуть чернеет за логом, тихо так, что слышно падение яблок с лесовки за углом дома, а он медленно похаживает по двору с колотушкой и заунывно-мирно напевает себе фальцетом: "Смолкни, пташка-канарейка..." До утра он караулил усадьбу, днем спал, -дела почти не было: с дурновскими делами Тихон Ильич поспешил в этот год управиться рано, из скотины оставил всего лошадь да корову.
     Ясные дни сменились холодными, синевато-серенькими, беззвучными. Стали щеглы и синицы посвистывать в голом саду, снегири и еще какие-то неторопливые крохотные птички, стайками перелетавшие с места на место по гумну, падрины которого уже проросли ярко-зелеными всходами; иногда такая молчаливая легонькая птичка одиноко сидела где-нибудь на былинке в поле... На огородах за Дурновкой докапывали последние картошки. Стало рано темнеть, и в усадьбе говорили: "Как поздно машина-то теперь проходит!" - хотя расписание поездов ничуть не изменилось... Кузьма, сидя под окном, целый день читал газеты; он записал свою весеннюю поездку в Казакове и разговоры с Акимом, делал заметки в старой счетоводной книге, - то, что видел и слышал в деревне... Больше всех занимал его Серый.
     Серый был самый нищий и бездельный мужик во всей деревне. Землю он сдавал, на местах не жил. Дома сидел в голоде и холоде, но думал только о том, как бы разжиться покурить. На всех сходках бывал он, не пропускал ни одной свадьбы, ни одних крестин, ни одних похорон. Магарычи никогда не обходились без него: он встревал не только во все мирские, но и во все соседские - после купли, продажи, мены. Наружность Серого оправдывала его кличку: сер, худ, росту среднего, плечи обвислые, полушубочек короткий, рваный, замызганный, валенки разбиты и подшиты бечевой, о шапке и говорить нечего. Сидя в избе, никогда не снимая этой шапки, не выпуская изо рта трубки, вид он имел такой, будто все ждал чего-то. Но ему, но его мнению, чертовски не везло. Не подпадало дела настоящего, да и только! Ну, а в бирюльки играть был он не охотник. Всякий, конечно, норовил охаять...
     - Да ведь язык-то без костей, - говорил Серый. - Ты сперва дело в руки дай, а потом уж и бреши.
     Земли у него было порядочно - три десятины. Но податей зашло - на десятерых. И отвалились от земли руки у Серого: "Поневоле сдашь ее, землю-то: ее, матушку, в порядке надо держать, а уж какой тут порядок!" Сам он сеял не больше полнивы, но и ту продавал на корню, - "милое за немилое сбывал". И опять с резоном: дождись-ка ее, попробуй! - "Все, к примеру, дождаться-то лучше..." - бормотал Яков, глядя в сторону и зло усмехаясь. Но усмехался и Серый - печально и презрительно.
     - Лучше! - хмыкал он. - Тебе хорошо брехать: девку отдал, малого женил. А у меня - глянь, угол-то сидит, ребятишек-то. Не чужие ведь. Я вон козу для них держу, поросенка выкармливаю... Тоже небось пить-есть просят.
     - Ну, коза, к примеру, в этом деле не повинна, - возражал, раздражаясь, Яков. - Это у нас, к примеру, все водочки да трубочки на уме... трубочки да водочки...
     И, чтоб не поругаться с соседом без толку, спешил отойти от Серого. А Серый спокойно и дельно замечал ему вслед:
     - Пьяница, брат, проспится, дурак никогда.
     Разделившись с братом, долго скитался Серый по квартирам, нанимался и в городе и по имениям. Ходил и на клевера. И вот на клеверах-то и довезло ему однажды. Нанялась артель, к какой пристрял Серый, отделать большую партию по восьми гривен с пуда, а клевер возьми и дай больше двух пудов. Вытрясли его - Серый подрядился машонку бить. Нагнал в азадки зерна и купил их. И забогател: в ту же осень поставил кирпичную избу. Но не рассчитал: оказалось, что избу нужно топить. А чем, спрашивается? Да нечем было и кормиться. И пришлось сжечь верх избы, и простояла она без крыши год, почернела вся.
     А труба пошла на хомут. Правда, лошади еще не было; да ведь надо же когда-нибудь начинать обзаведение... И Серый махнул рукой: решил продать избу, поставить или купить подешевле, глинобитную. Рассуждал он так: будет в избе - ну, на худой конец, десять тысяч кирпичей; за тысячу дают пять, а то и шесть рублей; выходит, значит, больше полсотни... Но кирпичей оказалось три с половиной тысячи, за матицу пришлось взять не пять целковых, а два с полтиной... Озабоченно приглядывая себе новую избу, целый год приторговывался он только к тем, что были совсем не по деньгам ему. И примирился с теперешней только в твердой надежде на будущую - крепкую, просторную, теплую.
     - В этой я, прямо говорю, не жилец! - отрезал он однажды.
     Яков внимательно посмотрел на него, тряхнул шапкой.
     - Так. Значит, ждешь, корабли приплывут?
     - И приплывут, - ответил Серый загадочно.
     - Ой, брось дурь, - сказал Яков, - наймись куда ни на есть, да зубами, к примеру, держись за место...
     Но мысль о хорошем дворе, о порядке, о какой-то ладной, настоящей работе отравляла всю жизнь Серому. Скучал он на местах.
     - Она, видно, работа-то не мед, - говорили соседи.
     - Небось была бы мед, кабы хозяин попался путный!
     И Серый, вдруг оживившись, вынимал изо рта холодную трубку и начинал любимую историю: как он, будучи холостым, целых два года честно-благородно отжил у попа под Ельцом.
     - Да я и сейчас поди туда - с руками оторвут! - восклицал он. - Только слово сказать: пришел, мол, папаша, поработаться на вас.
     - Ну, к примеру, и шел бы...
     - Шел бы! Когда у меня детей цельный угол сидит! Вестимо: чужую беду - руками разведу. А тут человек без толку пропадает...
     Без толку пропадал Серый и нынешний год. Всю зиму с озабоченным видом просидел дома, без огня, в холоде, в голоде. Великим постом пристроился каким-то манером к Русановым под Тулой: в своих-то местах его уж не брали. Но не прошло и месяца, как осточертела ему русановская - экономия хуже горькой редьки.
     - Ой, малый! - сказал раз приказчик. - Наскрозь тебя вижу: придираешься ты лыжи наладить. Забираете, сукины дети, денежки вперед, да и норовите в кусты.
     - Это, может, бродяга какой так-то норовит, а не мы, - отрезал Серый.
     Но приказчик намека не понял. И пришлось действовать решительнее. Заставили раз Серого навозить к вечеру хоботья для скотины. Он поехал на гумно и стал навивать воз соломы. Подошел приказчик:
     - Разве я тебе не русским языком сказал - хоботье накладать?
     - Не время его накладать, - твердо ответил Серый.
     - Это почему?
     - Путные хозяева хоботье в обед дают, а не на ночь.
     - Да ты-то что за учитель такой?
     - Не люблю морить скотину. Вот и учитель весь.
     - А везешь солому?
     - На все время надо знать.
     - Сию же минуту брось накладывать!
     Серый побледнел.
     - Нет, дела я не брошу. Дела мне нельзя, бросать,
     - Дай сюда вилы, собака, и отойди от греха.
     - Я не собака, а хрещеный человек. Вот отвезу - и отойду. И совсем уйду.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]

/ Полные произведения / Бунин И.А. / Деревня


Смотрите также по произведению "Деревня":


2003-2019 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis