Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Чехов А.П. / Драма на охоте

Драма на охоте [3/12]

  Скачать полное произведение

    -- Вы боитесь грозы? -- спросил я Оленьку.
     Та прижала щеку к круглому плечу и поглядела на меня детски доверчиво.
     -- Боюсь, -- прошептала она, немного подумав. -- Гроза убила у меня мою мать... В газетах даже писали об этом... Моя мать шла по полю и плакала... Ей очень горько жилось на этом свете... Бог сжалился над ней и убил ее своим небесным электричеством.
     -- Откуда вы знаете, что там электричество?
     -- Я училась... Вы знаете? Убитые грозой и на войне и умершие от тяжелых родов попадают в рай... Этого нигде не написано в книгах, но это верно. Мать моя теперь в раю. Мне кажется, что и меня убьет гроза когда-нибудь и что и я буду в раю... Вы образованный человек?
     -- Да...
     -- Стало быть, вы не будете смеяться... Мне вот как хотелось бы умереть. Одеться в самое дорогое, модное платье, какое я на днях видела на здешней богачке, помещице Шеффер, надеть на руки браслеты... Потом стать на самый верх Каменной Могилы и дать себя убить молнии так, чтобы все люди видели... Страшный гром, знаете, и конец...
     -- Какая дикая фантазия! -- усмехнулся я, заглядывая в глаза, полные священного ужаса перед страшной, но эффектной смертью. -- А в обыкновенном платье вы не хотите умирать?
     -- Нет... -- покачала головой Оленька. -- И так, чтобы все люди видели.
     -- Ваше теперешнее платье лучше всяких модных и дорогих платьев... Оно идет к вам. В нем вы похожи на красный цветок зеленого леса.
     -- Нет, это неправда! -- наивно вздохнула Оленька. -- Это платье дешевое, не может быть оно хорошим.
     К нашему окну подошел граф с явным намерением поговорить с хорошенькой Оленькой. Мой друг говорит на трех европейских языках, но не умеет говорить с женщинами. Он как-то некстати постоял около нас, нелепо улыбнулся, промычал "мда" и отошел вспять, к графину с водкой.
     -- Вы, когда входили сюда в комнату, -- сказал я Оленьке, -- пели "Люблю грозу в начале мая". Разве эти стихи переложены на песню?
     -- Нет, я пою по-своему все стихи, какие только знаю.
     Я случайно оглянулся назад. На нас глядел Урбенин. В глазах его я прочел ненависть, злобу, которые вовсе не идут к его доброму, мягкому лицу.
     "Ревнует он, что ли?" -- подумал я.
     Бедняга, уловив мой вопросительный взгляд, поднялся со стула и пошел зачем-то в переднюю... Даже по его походке было заметно, что он был взволнован. Удары грома, один другого сильнее и раскатистее, стали повторяться все чаще и чаще... Молния беспрерывно красила в свой приятный, ослепительный свет небо, и сосны, и мокрую почву... До конца дождя было еще далеко. Я отошел от окна к этажерке с книгами и занялся осмотром Оленькиной библиотеки. "Скажи, что ты читаешь, и я скажу, кто ты", -- но из добра, симметрично покоившегося на этажерке, трудно было вывести какое бы то ни было заключение об умственном уровне и "образовательном цензе" Оленьки. Тут была какая-то странная смесь. Три хрестоматии, одна книжка Борна, задачник Евтушевского, второй том Лермонтова, Шкляревский, журнал "Дело", поваренная книга, "Складчина"... Я мог бы насчитать вам еще более книг, но в то время, когда я взял с этажерки "Складчину" и начал ее перелистывать, дверь из другой комнаты отворилась, и в зал вошел субъект, сразу отвлекший мое внимание от Оленькиного образовательного ценза. Это был высокий жилистый человек в ситцевом халате и порванных туфлях, с достаточно оригинальным лицом. Лицо его, исписанное синими жилочками, было украшено фельдфебельскими усами и бачками и в общем напоминало птичью физиономию. Все лицо было вытянуто вперед, словно стремилось к кончику носа... Такие лица называются, кажется, "кувшинными рылами". Маленькая головка этого субъекта сидела на длинной, худощавой шейке с большим кадыком и покачивалась, как скворечня на ветре... Странный человек обвел нас мутными, зелеными глазами и уставился на графа...
     -- Двери заперты? -- спросил он умоляющим голосом.
     Граф поглядел на меня и пожал плечами...
     -- Не беспокойся, папаша! -- сказала Оленька. -- Все заперто... Иди в свою комнату!
     -- А сарай заперт?
     -- Он немножко тово... трогается иногда, -- шепнул Урбенин, показываясь из передней. -- Боится воров и вот, как видите, все насчет дверей хлопочет... Николай Ефимыч, -- обратился он к странному субъекту, -- иди к себе в комнату и ложись спать! Не беспокойся, все заперто!
     -- А окна заперты?
     Николай Ефимыч быстро обегал все окна, попробовал их запоры и, не взглянув на нас, зашаркал туфлями в свою комнату.
     -- Находит на него иногда, на беднягу, -- начал пояснять по его уходе Урбенин. -- Хороший, славный такой человек, знаете ли, семейный -- и этакая напасть! Чуть ли не каждое лето в уме мешается...
     Я посмотрел на Оленьку. Та конфузливо, спрятав от нас свое лицо, приводила в порядок свои потревоженные книги. Ей, по-видимому, стыдно было за своего сумасшедшего отца.
     -- А экипаж приехал, ваше сиятельство! -- сказал Урбенин. -- Можете ехать, если желаете!
     -- Откуда же этот экипаж взялся? -- спросил я.
     -- Я посылал за ним...
     Через минуту я сидел с графом в карете, слушал раскаты грома и злился...
     -- Выжил-таки нас из домика этот Петр Егорыч, черт его возьми! -- ворчал я, не на шутку рассердясь. -- Так и не дал разглядеть эту Оленьку! Я не съел бы ее у него... Старый дурак! Все время от ревности лопался... Он влюблен в эту девочку...
     -- Да, да, да... Представь, и я это заметил! И не впускал он нас в домик только из ревности и за экипажем послал из ревности... Ха-ха!
     -- Седина в бороду, а бес в ребро... Впрочем, брат, трудно не влюбиться в эту девушку в красном, видя ее каждый день такой, какой мы ее сегодня видели! Чертовски хорошенькая! Только не по его рылу она... Он должен это понимать и не ревновать так эгоистически... Люби, но не мешай и другим, тем более, что знаешь, что она не про тебя писана... Этакий ведь старый болван!
     -- Помнишь, какой вскипел, когда Кузьма за чаем упомянул ее имя? -- хихикнул граф. -- Я думал, что он всех нас побьет тогда... Так горячо не заступаются за честное имя женщины, к которой равнодушны...
     -- Заступаются, брат... Но дело не в этом... Важно вот что... Если он нами так командовал сегодня, то что выделывает он с маленькими людьми, с теми, которые находятся в его распоряжении! Небось, ключникам, экономам, охотникам и прочим малым мира сего и подступиться к ней не дает! Любовь и ревность делают человека несправедливым, бессердечным, человеконенавистником... Держу пари, что он заел уж из-за этой Оленьки не одного служащего под его начальством. Умно поэтому сделаешь, если будешь давать поменьше веры его жалобам на служащих и докладам о необходимости изгнания того или другого. Вообще на время ограничь его власть... Любовь пройдет -- ну, тогда нечего будет бояться. Он добрый и честный малый...
     -- А как тебе нравится ее папенька? -- засмеялся граф.
     -- Сумасшедший... Ему нужно в сумасшедшем доме сидеть, а не лесами заведовать... Вообще не солжешь, если на воротах своей усадьбы повесишь вывеску: "Сумасшедший дом"... У тебя здесь настоящий Бедлам! Лесничий этот, Сычиха, Франц, помешанный на картах, влюбленный старик, экзальтированная девушка, спившийся граф... чего лучше?
     -- А ведь этот лесничий жалованье получает! Как же он служит, если он сумасшедший?
     -- Очевидно, Урбенин держит его только из-за дочери... Урбенин говорит, что на Николая Ефимыча находит почти каждое лето... Но это едва ли... Не каждое лето, а постоянно болен этот лесничий... К счастью, твой Петр Егорыч редко лжет и выдает себя, если соврет что-нибудь...
     -- В прошлом году Урбенин уведомлял меня, что старый лесничий Ахметьев едет в монахи на Афон, и рекомендовал мне "опытного, честного и заслуженного" Скворцова... Я, конечно, дал согласие, как и всегда его даю. Письма ведь не лица: не выдают себя, если лгут.
     Карета въехала во двор и остановилась у подъезда. Мы вышли из нее. Дождь уже прошел. Громовая туча, сверкая молниями и издавая сердитый ропот, спешила на северо-восток, все более и более открывая голубое, звездное небо. Казалось, тяжело вооруженная сила, произведя опустошения и взявши страшную дань, стремилась к новым победам... Отставшие тучки гнались за ней и спешили, словно боялись не догнать... Природа получала обратно свой мир...
     И этот мир чудился в тихом ароматном воздухе, полном неги и соловьиных мелодий, в молчании спящего сада, в ласкающем свете поднимающейся луны... Озеро проснулось после дневного сна и легким ворчаньем давало знать о себе человеческому слуху...
     В такое время хорошо кататься по полю в покойной коляске или работать на озере веслами... Но мы пошли в дом... Там нас ожидала иного рода "поэзия".
     Самоубийцей называется тот, кто, под влиянием психической боли или угнетаемый невыносимым страданием, пускает себе пулю в лоб; для тех же, кто дает волю своим жалким, опошляющим душу страстям в святые дни весны и молодости, нет названия на человеческом языке. За пулей следует могильный покой, за погубленной молодостью следуют годы скорби и мучительных воспоминаний. Кто профанировал свою весну, тот понимает теперешнее состояние моей души. Я еще не стар, не сед, но я уже не живу. Психиатры рассказывают, что один солдат, раненный при Ватерлоо, сошел с ума и впоследствии уверял всех и сам в то верил, что он убит при Ватерлоо, а что то, что теперь считают за него, есть только его тень, отражение прошлого. Нечто похожее на эту полусмерть переживаю теперь и я...
     -- Я очень рад, что ты ничего не ел у лесничего и не испортил себе аппетита, -- сказал мне граф, когда мы входили в дом. -- Мы отлично поужинаем... по-старому... Подавать! -- приказал он Илье, стаскивавшему с пего сюртук и надевавшему халат.
     Мы отправились в столовую. Тут, на сервированном столе, уже "кипела жизнь". Бутылки всех цветов и всевозможного роста стояли рядами, как на полках в театральных буфетах, и, отражая в себе ламповый свет, ждали нашего внимания. Соленая, маринованная и всякая другая закуска стояла на другом столе с графином водки и английской горькой. Около же винных бутылок стояли два блюда: одно с поросенком, другое с холодной осетриной...
     -- Ну-с... -- начал граф, наливая три рюмки и пожимаясь, как от холода. -- Будем здоровы! Бери свою рюмку, Каэтан Казимирович!
     Я выпил, поляк же отрицательно покачал головой. Он придвинул к себе осетрину, понюхал ее и начал есть.
     Прошу извинения у читателя. Сейчас мне придется описывать совсем не "романтическое".
     -- Ну-с... они выпили по другой, -- сказал граф, наливая вторые рюмки. -- Дерзай, Лекок!
     Я взял свою рюмку, поглядел на нее и поставил...
     -- Черт возьми, давно уже я не пил, -- сказал я. -- Не вспомнить ли старину? -- И, не долго думая, я налил пять рюмок и одну за другой опрокинул себе в рот. Иначе я не умел пить. Маленькие школьники учатся у больших курить папиросы: граф, глядя на меня, налил себе пять рюмок и, согнувшись дугой, сморщившись и качая головой, выпил их. Мои пять рюмок показались ему ухарством, но я пил вовсе не для того, чтобы прихвастнуть талантом пить... Мне хотелось опьянения, хорошего, сильного опьянения, какого я давно уже не испытывал, живя у себя в деревеньке. Выпивши, я сел за стол и принялся за поросенка...
     Опьянение не заставило долго ждать себя. Скоро я почувствовал легкое головокружение. В груди заиграл приятный холодок -- начало счастливого, экспансивного состояния. Мне вдруг, без особенно заметного перехода, стало ужасно весело. Чувство пустоты, скуки уступило свое место ощущению полного веселья, радости. Я начал улыбаться. Захотелось мне вдруг болтовни, смеха, людей. Жуя поросенка, я стал чувствовать полноту жизни, чуть ли не самое довольство жизнью, чуть ли не счастье.
     -- Отчего же вы ничего не выпьете? -- обратился я к поляку.
     -- Он ничего не пьет, -- сказал граф. -- Ты не принуждай его.
     -- Но все-таки хоть что-нибудь да пьете же!
     Поляк положил себе в рот большой кусок осетрины и отрицательно покачал головой. Молчание его меня подзадорило.
     -- Послушайте, Каэтан... как вас по батюшке... отчего вы все молчите? -- спросил я его. -- Я не имел еще удовольствия слышать вашего голоса.
     Две брови его, похожие на летящую ласточку, поднялись, и он поглядел на меня.
     -- А вам желательно, чтоб я говорил? -- спросил он с сильным польским акцептом.
     -- Весьма желательно.
     -- А на что вам?
     -- Помилуйте! На пароходах за обедом чужие и незнакомые люди поднимают между собой разговор, а мы с вами знакомы уже несколько часов, рассматриваем друг друга и не проговорили между собой еще ни одного слова! На что это похоже?
     Поляк молчал.
     -- Отчего же вы молчите? -- спросил я, обождав немного. -- Ответьте что-нибудь!
     -- Я не желаю отвечать вам. В вашем голосе я слышу смех, а я не люблю насмешек.
     -- Он нисколько не смеется! -- встревожился граф. -- Откуда это ты взял, Каэтан? Он дружески...
     -- Со мной графы и князья не говорили таким тоном! -- сказал Каэтан, хмурясь. -- Я не люблю такого тона.
     -- Стало быть, не удостоите беседой? -- продолжал я приставать, выпивая еще рюмку и смеясь.
     -- Знаешь, зачем собственно я приехал сюда? -- перебил граф, желая переменить разговор. -- Я тебе не говорил еще об этом? Прихожу я в Петербурге к одному знакомому доктору, у которого я лечусь постоянно, и жалуюсь на свою болезнь. Он выслушал, выстукал, ощупал, знаешь ли, всего и говорит: "Вы не трус?" Я хоть не трус, но, знаешь, побледнел: "Не трус", -- говорю.
     -- Короче, брат... Надоело.
     -- Предсказал скорую смерть, если я не оставлю Петербурга и не уеду! У меня вся печень испорчена от долгого питья... Я и решил ехать сюда. Да и глупо там сидеть... Здесь именье такое роскошное, богатое... Климат один чего стоит!.. Делом, по крайней мере, можно заняться! Труд самое лучшее, самое радикальное лекарство. Не правда ли, Каэтан? Займусь хозяйством и брошу пить... Доктор не велел мне ни одной рюмки... ни одной!
     -- Ну, и не пей.
     -- Я и не пью... Сегодня в последний раз, ради свидания с тобой (граф потянулся ко мне и чмокнул меня в щеку)... с моим милым, хорошим другом, завтра же -- ни капли! Бахус прощается сегодня со мной навеки... На прощанье, Сережа, коньячку... выпьем?
     Мы выпили коньяку.
     -- Вылечусь, Сережа-голубчик, и займусь хозяйством... Рациональным хозяйством! Урбенин -- добрый, милый... понимает все, но разве он хозяин? Он рутинер! Надо журналы выписывать, читать, следить за всем, участвовать на сельскохозяйственных выставках, а он необразован для этого! В Оленьку... неужели он влюблен? Ха-ха! Я сам займусь, а его помощником своим сделаю... В выборах буду участвовать, общество веселить... а? Ведь и тут можно счастливо прожить! Ты как думаешь? Ну, вот ты уж и смеешься! Уж и смеешься! Право, с тобой нельзя ни о чем говорить!
     Мне было весело, смешно. Смешил меня граф, смешили свечи, бутылки, лепные зайцы и утки, украшавшие стены столовой... Не смешила меня одна только трезвая физиономия Каэтана Казимировича. Присутствие этого человека раздражало меня.
     -- Нельзя ли этого шляхтича к черту? -- шепнул я графу.
     -- Что ты! Ради бога... -- залепетал граф, хватая меня за обе руки, словно я собирался колотить его поляка. -- Пусть себе сидит!
     -- Но я не могу его видеть! Послушайте! -- обратился я к Пшехоцкому. -- Вы отказались со мной говорить, но, простите меня, я не потерял еще надежды покороче познакомиться с вашей разговорной способностью...
     -- Оставь! -- дернул меня граф за рукав. -- Умоляю!
     -- Я буду приставать к вам до тех пор, пока вы не станете отвечать мне, -- продолжал я. -- Что вы хмуритесь? Нешто и теперь слышите в моем голосе смех?
     -- Если б я выпил столько, сколько вы, то я стал бы с вами разговаривать, а то мы с вами не пара... -- проворчал поляк.
     -- Мы с вами не пара, что и требовалось доказать... Я хотел сказать именно то же самое... Гусь свинье не товарищ, пьяный трезвому не родня... Пьяный мешает трезвому, трезвый пьяному. В соседней гостиной есть отличные мягкие диваны! На них хорошо полежать после осетринки с хреном. Туда не слышен мой голос. Не желаете ли вы туда отправиться?
     Граф всплеснул руками и, мигая глазами, заходил по столовой.
     Он трус и боится "крупных" разговоров... Меня же, когда я бывал пьян, тешили недоразумения и неудовольствия...
     -- Я не понимаю! Я не по-нимаю! -- простонал граф, не зная, что сказать и что предпринять...
     Он знал, что меня трудно было остановить.
     -- Я с вами еще мало знаком, -- продолжал я, -- может быть, вы прекраснейший человек, а потому мне и не хотелось бы с вами спозаранку ссориться... Я не ссорюсь с вами... Я приглашаю вас только понять, что трезвым не место среди пьяных... Присутствие трезвого действует раздражающе на пьяный организм!.. Поймите вы это!
     -- Говорите, что вам угодно! -- вздохнул Пшехоцкий. -- Меня ничем не проймете, молодой человек...
     -- Будто бы ничем? А если я назову вас упрямой свиньей, вы тоже не обидитесь?
     Поляк покраснел -- и только. Граф, бледный, подошел ко мне, сделал умоляющее лицо и развел руками.
     -- Ну, прошу тебя! Умерь свой язык!
     Я вошел уже в свою пьяную роль и хотел продолжать, но на счастье графа и поляка послышались шаги и в столовую вошел Урбенин.
     -- Приятного аппетита! -- начал он. -- Я пришел узнать, ваше сиятельство, не будет ли каких приказаний?
     -- Приказаний пока нет, а просьба есть... -- отвечал граф. -- Очень рад, что вы пришли, Петр Егорыч... Садитесь с нами ужинать и давайте толковать о хозяйстве...
     Урбенин сел. Граф выпил коньяку и начал излагать ему план своих будущих действий в области рационального хозяйства. Говорил он долго, утомительно, то и дело повторяясь и меняя тему. Урбенин слушал его, как серьезные люди слушают болтовню детей и женщин, лениво и внимательно... Он ел ершовую уху и печально глядел в свою тарелку.
     -- Я привез с собой прекрасные чертежи! -- сказал, между прочим, граф. -- Замечательные чертежи! Хотите, я вам покажу?
     Карнеев вскочил и побежал к себе в кабинет за чертежами. Урбенин, пользуясь его отсутствием, быстро налил себе пол чайного стакана водки, выпил и не закусил.
     -- Противная эта водка! -- сказал он, глядя с ненавистью на графин.
     -- Отчего вы при графе не пьете, Петр Егорыч? -- спросил я его. -- Неужто вы боитесь?
     -- Лучше, Сергей Петрович, лицемерить и пить тайком, чем пить при графе. Вы знаете, у графа странный характер... Украдь я у него заведомо двадцать тысяч, он ничего, по своей беспечности, не скажет, а забудь я дать ему отчет в потраченном гривеннике или выпей при нем водки, он начнет плакаться, что у него разбойник-управляющий. Вы его хорошо знаете.
     Урбенин налил себе еще полстакана и выпил.
     -- Вы, кажется, прежде не пили, Петр Егорыч, -- сказал я.
     -- Да, а теперь пью... Ужасно пью! -- шепнул он. -- Ужасно, день и ночь, не давая себе ни минуты отдыха! И граф никогда не пил в такой мере, в какой я теперь пью... Ужасно тяжело, Сергей Петрович! Одному только богу ведомо, как тяжело у меня на сердце! Уж именно, что с горя пью... Я вас всегда любил и уважал, Сергей Петрович, и откровенно вам скажу... повеситься рад бы!
     -- Отчего же это?
     -- Глупость моя... Не одни только дети бывают глупы... Бывают дураки и в пятьдесят лет. Причин не спрашивайте.
     Вошел граф и прекратил его излияния.
     -- Отличнейший ликер! -- сказал он, ставя на стол вместо "замечательных" чертежей, пузатую бутылку с сургучной печатью бенедиктинцев. -- Проездом через Москву у Депре взял. Не желаешь ли, Сережа?
     -- Ты ведь, кажется, за чертежами ходил! -- сказал я.
     -- Я? За какими чертежами? Ах, да! Но, брат, сам черт ничего не разберет в моих чемоданах... Рылся-рылся и бросил... Ликер очень мил. Не хочешь ли?
     Урбенин посидел еще немного, простился и вышел. По уходе его мы принялись за красное. Это вино окончательно меня разобрало. Получилось опьянение, какого я именно и хотел, когда ехал к графу. Я стал чрезмерно бодр душою, подвижен, необычайно весел. Мне захотелось подвига неестественного, смешного, пускающего пыль в глаза... В эти минуты, мне казалось, я мог бы переплыть все озеро, открыть самое запутанное дело, победить любую женщину... Мир с его жизнями приводил меня в восторг, я любил его, но в то же время хотелось придираться, жечь ядовитыми остротами, издеваться... Смешного чернобрового поляка и графа нужно было осмеять, заездить едкой остротой, обратить в порошок.
     -- Что же вы молчите? -- начал я. -- Говорите, я слушаю вас! Ха-ха! Я ужасно люблю, когда люди с серьезными, солидными физиономиями говорят детскую чушь!.. Это такая насмешка, такая насмешка над человечьими мозгами!.. Лица не соответствуют мозгам! Чтобы не лгать, надо иметь идиотскую физиономию, а у вас лица греческих мудрецов!
     Я не кончил... Язык у меня запутался от мысли, что я говорю с людьми ничтожными, не стоящими и полуслова! Мне нужна была зала, полная людей, блестящих женщин, тысячи огней... Я поднялся, взял свой стакан и пошел ходить по комнатам. Когда мы кутим, мы не стесняем себя пространством, не ограничиваемся одной только столовой, а берем весь дом и часто даже всю усадьбу...
     В "мозаиковой" гостиной я выбрал себе турецкую софу, лег на нее и отдал себя во власть фантазий и воздушных замков. Мечты пьяные, но одна другой грандиознее и безграничнее, охватили мой молодой мозг... Получился новый мир, полный одуряющей прелести и не поддающихся описанию красот.
     Недоставало только, чтоб я заговорил рифмами и стал видеть галлюцинации.
     Граф подошел ко мне и сел на край софы... Ему хотелось что-то сказать мне. Это желание сообщить мне что-то особенное я начал читать в его глазах уже вскоре после вышеописанных пяти рюмок. Я знал, о чем он хотел говорить...
     -- Как я много выпил сегодня! -- сказал он мне. -- Это для меня вреднее всякого яда... Но сегодня в последний раз... Честное слово, в последний раз... У меня есть воля...
     -- Ладно, ладно...
     -- В последний... Сережа, друг, в последний раз не послать ли в город телеграмму?
     -- Пожалуй, пошли...
     -- Кутнем уж в последний раз как следует... Ну, встань же, напиши... -- Сам граф не умеет писать телеграмм. У него выходят слишком длинны и неполны. Я поднялся и написал:
     "С... Ресторан Лондон. Содержателю хора Карпову. Оставить все и ехать немедленно с двухчасовым поездом. Граф".
     -- Теперь без четверти одиннадцать, -- сказал граф. Человек будет скакать до станции три четверти часа, maximum час... Телеграмму получит Карпов в первом часу... На поезд, стало быть, поспеет... Если на этот не поспеет, то приедет с товарным... Да?
     Телеграмма была послана с одноглазым Кузьмой... Илье было приказано, чтобы через час были посланы экипажи на станцию... Я, чтоб убить чем-нибудь время, начал медленно зажигать лампы и свечи во всех комнатах, затем отпер рояль и попробовал клавиши...
     Затем, помню, я лежал на той же софе, ни о чем не думал и молча отстранял рукой пристававшего с разговорами графа... Был я в каком-то забытьи, полудремоте, чувствуя только яркий свет ламп и веселое, покойное настроение... Образ девушки в красном, склонившей головку на плечо, с глазами, полными ужаса перед эффектною смертью, постоял передо мной и тихо погрозил мне маленьким пальцем... Образ другой девушки, в черном платье и с бледным, гордым лицом, прошел мимо и поглядел на меня не то с мольбой, не то с укоризной.
     Далее я слышал шум, смех, беготню... Черные, глубокие глаза заслонили мне свет. Я видел их блеск, их смех... На сочных губах играла радостная улыбка... То улыбалась моя цыганка Тина...
     -- Это ты? -- спросил ее голос. -- Ты спишь? Вставай, милый... Я давно уже тебя не видела...
     Я молча пожал ей руку и привлек ее к себе...
     -- Пойдем же туда... Все наши приехали...
     -- Останься... Мне тут хорошо, Тина...
     -- Но... здесь много света... Ты сумасшедший... Могут войти...
     -- Кто войдет, тому я сверну шею... Мне хорошо, Тина... Два года уже прошло, как я тебя не видел...
     В зале заиграли на рояле.
    
     "Ах, Москва, Москва,
     Москва... белокаменная...
    
     -- заорало несколько голосов...
     -- Видишь, они все поют там... Никто не войдет...
     -- Да, да...
     Свидание с Тиной вывело меня из забытья... Через десять минут она ввела меня в залу, где полукругом стоял хор... Граф сидел верхом на стуле и отбивал руками такт... Пшехоцкий стоял позади его стула и удивленными глазами глядел на певчих птиц... Я вырвал из рук Карпова его балалайку, махнул рукой и затянул...
    
     Вниз по ма-а-атушке... па-а-а Во-о-о...
     Па-а В-о-о-о-лге...
    
     -- подхватил хор...
    
     Ай, жги, говори... говори...
    
     Я махнул рукой, и мгновенно, с быстротой молнии наступил новый переход...
    
     Ночи безумные, ночи веселые...
    
     Ничто так раздражающе и щекочуще не действует на мои нервы, как подобные резкие переходы. Я задрожал от восторга и, охватив Тину одной рукой, а другой махая в воздухе балалайкой, допел до конца "Ночи безумные"... Балалайка с треском ударилась о пол и разлетелась на мелкие щепки...
     -- Вина!
     Далее мои воспоминания приближаются к хаосу... Все перемешалось, спуталось, все мутно, неясно... Помню я серое небо раннего утра... Мы едем на лодках... Озеро слегка волнуется и словно ворчит, глядя на наши дебоширства... Я стою посредине лодки и качаюсь... Тина уверяет меня, что я могу упасть в воду, и просит сесть... Я же громко изъявляю сожаление, что на озере нет таких высоких волн, как Каменная Могила, и пугаю своим криком мартынов, мелькающих белыми пятнами на синей поверхности озера. Далее следует длинный жаркий день с его нескончаемыми завтраками, десятилетними наливками, пуншами, дебошем... Из этого дня я помню только несколько моментов... Я помню себя качающимся с Тиной в саду на качелях. Я стою на одном конце доски, она на другом. Я работаю всем своим туловищем с ожесточением, насколько хватает у меня сил, и сам не знаю, что именно мне нужно: чтобы Тина сорвалась с качелей и убилась или же чтоб она взлетела под самые облака? Тина стоит бледная как смерть, но, гордая и самолюбивая, она стиснула зубы, чтобы ни одним звуком не выдать своего страха. Мы взлетаем все выше и выше и... не помню, чем кончилось. Далее следует прогулка с Тиной в далекую аллею с зеленым сводом, скрывающим от солнца. Поэтический полумрак, черные косы, сочные губы, шепот... Затем рядом со мной идет маленькое контральто, блондинка с острым носиком, детскими глазками и очень тонкой талией. Я гуляю с ней до тех пор, пока Тина, проследив нас, не делает мне сцены... Цыганка бледна, взбешена... Она называет меня "проклятым" и, обиженная, собирается уехать в город. Граф, бледный, с дрожащими руками, бегает около нас и, по обыкновению, не находит слов, чтоб уговорить Тину остаться... Та в конце концов дает мне пощечину... Странно: я прихожу в бешенство от малейшего, едва оскорбительного слова, сказанного мужчиной, и совершенно индифферентен к пощечинам, которые дают мне женщины... Опять длинное "после обеда", опять змея на лестнице, опять спящий Франц с мухами около рта, опять калитка... Девушка в красном стоит на Каменной Могиле, но, завидев нас, исчезает, как ящерица.
     К вечеру мы опять друзья с Тиной. За вечером следует та же буйная ночь, с музыкой, залихватским пением, с щекочущими нервы переходами... и ни одной минуты сна!
     -- Это самоистребление! -- шепнул мне Урбенин, зашедший на минутку послушать наше пение...
     Он, конечно, прав. Далее, помню, я и граф стоим в саду друг против друга и спорим. Около нас прохаживается чернобровый Каэтан, все время не принимавший никакого участия в нашем веселье, но, тем не менее, не спавший и ходивший все время за нами, как тень... Небо уже бело, и на верхушке самого высокого дерева уже начинают золотиться лучи восходящего солнца. Кругом возня воробьев, пенье скворцов, шелест, хлопанье отяжелевших за ночь крыльев... Слышно мычанье стада и крики пастухов. Около нас столик с мраморной доской. На столике свеча Шандора с бледным огнем. Окурки, бумажки от конфект, разбитые рюмки, апельсинные корки...
     -- Ты должен это взять! -- говорю я, подавая графу пачку кредитных билетов. -- Я заставлю тебя взять!
     -- Ведь я же их приглашал, а не ты! -- убеждает граф, стараясь уловить мою пуговицу. -- Я здесь хозяин... я угощал тебя, -- с какой же стати тебе платить? Пойми, что ты даже оскорбляешь меня этим!
     -- Я тоже нанимал их, потому плачу половину. Не берешь? Не понимаю этого одолжения! Неужели ты думаешь, что если ты богат, как дьявол, то имеешь право делать мне такие одолжения? Черт возьми, я нанимал Карпова, я ему и заплачу! Не нужно твоей половины! Я писал телеграмму!
     -- В ресторане, Сережа, ты можешь платить, сколько тебе угодно, в моем же доме не ресторан... И потом я решительно не понимаю, из-за чего ты хлопочешь, не понимаю твоей прыти. У тебя мало денег, у меня же добра этого куры не клюют... Сама справедливость на моей стороне!
     -- Так ты не возьмешь? Нет? Не нужно...
     Я подношу к бледному огню Шандора кредитные бумажки, зажигаю их и бросаю на землю. Из груди Каэтана вдруг вырывается стон. Он делает большие глаза, бледнеет и падает своим тяжелым телом на землю, стараясь затушить ладонями огонь на деньгах... Это ему удается.
     -- Я не понимаю! -- говорит он, кладя в карман обожженные кредитки. -- Жечь деньги?! Словно это прошлогоднее полово или любовные письма... Лучше я бедному отдам кому-нибудь, чем отдавать их огню.
     Я иду в дом... Там во всех комнатах, на диванах и коврах, спят вразвалку изнеможенные, заезженные певцы... Моя Тина спит на софе в "мозаиковой гостиной"...
     Она раскинулась и тяжело дышит... Зубы ее стиснуты, лицо бледно... Вероятно, ей снятся качели... По всем комнатам ходит Сычиха и злобно поглядывает своими острыми глазками на людей, так внезапно нарушивших мертвую тишину забытой усадьбы... Она недаром ходит и утруждает свои старые кости...
     Вот все то, что осталось в моей памяти после двух диких ночей, остальное же не удержалось в пьяных мозгах или же неудобно для описания... Но довольно и этого!..
     Никогда в другое время Зорька не несла меня с таким усердием, как в утро после сожжения кредиток... Ей тоже хотелось домой... Озеро тихо катило свои пенящиеся волны и, отражая в себе поднимающееся солнце, готовилось к дневному сну... Леса и прибрежные ивы стояли недвижимы, словно на утренней молитве... Трудно описать тогдашнее состояние моей души... Много не распространяясь, скажу только, что я несказанно обрадовался и в то же время чуть не сгорел со стыда, когда при повороте от графской усадьбы увидел на берегу старое, изможденное честным трудом и болезнями, святое лицо старика Михея... Михей своею наружностью напоминает библейских рыболовов... Он сед, как лунь, бородат и созерцательно глядит на небо... Когда он стоит неподвижно на берегу и следит взором за бегущими облаками, то можно подумать, что он видит в небе ангелов... Я люблю такие лица...


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ]

/ Полные произведения / Чехов А.П. / Драма на охоте


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis