Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Лесков Н.С. / Заячий ремиз

Заячий ремиз [4/6]

  Скачать полное произведение

    - Да, вот то-то, - говорю, - у нас ведь и нет тех, що представляют собою основы!
     - А вы и я! - говорит мне со строгостию отец Назария, - разве мы не основы?
     - Ну где ж таки! Хиба такие бывают основы!
     - А отчего же? - Я основа веры, а вы... основа гражданского порядка.
     - Ну, позвольте, - говорю, - что вы основа веры, это я готов согласиться, но я самая последняя спица и действую только во исполнение предписания.
     Но Назария, - вообразите, - вдруг обнаружил огромный талант и так, шельма, пошел мне на перстах загибать, что, ей-богу, я и сам почел себя за основательную основу и стал бояться за сохранение своей жизни. И как иначе! Прежде, бывало, живешь, и ешь и пьешь, и в баньке попаришься, и за конокрадом скачешь, так, что аж земля дрожит, а потом маешь его хорошенько по "Чину явления истины" и ни о какой для себя опасности не думаешь; а тут вдруг на все мои мысли пал як бы туман страха и сомнения. И первое, на что я устремился, - это щобы купить себе многоствольный револьвер, и держать его во всякое время возле себя с зарядами, и в ночи класть его под подушку и палить из него при "первом чьем-нибудь появлении.
     Жид привез мне из города потребный револьвер, под названием "барбос", на шесть стволов, и я все стволы, как должно, насыпал порохом и забил пулями, но только не наложил пистоны, потому что от них может выстрелить. Но позвольте же, хорошо, что это так только и случилось, а мог выйти ужас, потому что в той же нощи мне привиделся сон, что потрясователи спрятались у меня под постелью и колеблют мою кроватку, и я, испугавшись, вскочил и несколько раз спустил свой револьвер-барбос, и стал призывать к себе Христю и, кажется, мог бы ее убить, потому что у нее уже кожа сделалась какая-то худая и так и шуршала, як бы она неправда была козлиха, желающая идти с козлом за лыками.
     Но вы обратите внимание на сказанный сон мой, ибо есть сны значения ничтожного, происходящие от наполнения желудка, а есть и не ничтожные, которые от ангелов. Вот эти удивительны!
     XVIII
     Кажется, я вам говорил, что у нас в достаточном числе перегудинских панов обитал препочтенный и тоже многообожаемый миляга и мой в некотором роде родич Дмитро Опанасович. Вот, доложу вам, тож добрый гвоздь был. Это тот самый, о коем слегка раньше упоминалось, что он отобрал себе отменное образование в московском пансионе Галушки, а потом набрал хобаров в пограничной краже. Он был давно в разъезде с супругой и, как многострастный прелюбодей, скучал без женского общества и в виду того всегда имел в порядке женин бедуар и помещал в нем нарочитых особ женского пола для совместного исправления при нем хозяйственных и супружеских обязанностей и для разговоров по-французски. Для того же, чтобы дать всему такому соединению приличный вид, он взял себе на воспитание золотушную племянницу шести годов и, как бы для ее образования, под тем предлогом содержал соответствующих особ, к исполнению всех смешанных женских обязанностей в доме. Но главное, что он имел подлое обыкновение не все их должности объяснять им при договоре, а потому случалось, что с некоторыми из них у него бывали неудовольствия, и иные вскорости же покидали бедуар и от него бежали... Были и таковые даже, что обращались ко мне под защиту, как представителю власти, но я, - бог с ними, - я их всегда успокаивал и говорил: "Послушайте: ведь спором ничего не выйдет, а самое лучшее - мой вам совет, - что можно в вашем женском положении исполнить, то и надо исполнить". И инии того послушали, а одна, прошу вас покорно, и такая была, что мне же за это да еще и в лицо плюнула. Но, а все, душко мое, своей судьбы, однако же, не избежала... И Дмитрий Афанасьевич, знаете, это очень ценил и зато в иных своих тайностях от меня уже не укрывался. Привезет, бывало, новую воспитательницу и говорит мне моими же словами: "спробуем пера и чорнила: що в iому за сила?" или скажет:
     - Ну как-то эта Коломбина, потрафит угодить нашему Пьеро или нет?
     А потом тоже прямо объявляет:
     - Нет; эта Коломбина - бя! Она нашему Пьеро не потрафила! - И сейчас же за то таковой была перемена. И было у него этих перемен до черта! И на эту пору тоже как раз была Коломбина "бя!", и была ей такая спешная смена: потому что полька, которая у него жила, большеротая этакая, и вдруг с ним побунтовалася и ключи ему так в морду бросила, что синяк стал... Что с ними, с жинками, поделаешь, як они ни чина, ни звания не различают! Ну-с, а через это украшение многоуважаемый Дмитрий Афанасьевич сам не мог ехать за новою особою, а выписал, миляга, таковую наугад по газетам и получил ужасно какую некрасивую, с картофляным носом, и коса ей урезана, и в очках, а научена на все познания в Петербургской педагогии.
     Но сия некрасивая девица пленила меня тем, что прибыла к нам в описанном подозрительном виде, и я захотел ее испытать прежде, чем до нее приничет своим оком преподобный Назария, и говорю:
     - Ну, не знаю как кому, а мне сдается так, что сия Коломбина на вашего Пьеро не угодит?
     А он, вместо того чтобы по своему обычаю шутить моими словами: "спробуем перо и чорнила - що в шму за сила!", с грустью мне отвечает:
     - Да, братец, это и действительно: кажется, я на сей раз так ввалился, как еще никогда и не было. Скажи, пожалуйста, даже совсем никак глаз ее не видно за темными окулярами.
     - Да, - отвечаю, - это немалое коварство.
     - Не понимаю, как это цензура всем таким ужасным валявкам и малявкам позволяет печатать о себе в газетах объявления. Если б я главный цензор был, никогда бы это не вышло.
     - Эге! - говорю, - а вот то ж-то оно и есть. Глаза человека это есть вывеска души, а неужели она так и не скидает очков?
     - Вообрази - не скидает!
     - Да вы бы от нее этого потребовали.
     - Скажи же, с какого повода?
     - Ну так она же их передо мною скинет.
     - Сделай твое одолжение!
     - Извольте!
     И что я только выдумал! - ей-богу, даже и сам не знаю, откуда у меня это взялося.
     XIX
     Вздумал я с этою загадочною личностью все дознать безотложно и непосредственно, и для того, чтобы с нею ознакомиться, изобрел такой повод, что будто у меня начинают очи притомляться и будто я желаю купить себе темны окуляры, да не знаю, что им за цена, и що в их за сила, и где они покупаются? Можете теперь догадаться, яка выдумка! Ну, а що насчет ее образованности, то я этого не боялся, потому что, бывавши у вице-губернаторши при примерных казнях по совету Жуковского, я сам значительно приобык к светскости и мог загнуть такое двусмыслие, что мое почтение. И пошел я с этим в послеобеденное время в дом к Дмитрию Афанасьевичу и подхожу потиху, с надеждой: не увижу ли оную вал явку или малявку женского пола с картофельным носом, и тогда ее спрошу: "Где господин Дмитрий Афанасьевич?" и тогда мы с ней разговоримся.
     Так было всегда с прежнею, с полячкою: спросишь у нее, а она, бывало, отвечает: "Пожалуйте; вот он, сей подлец". И все они его як-то скоро в сей чин жаловали, а он, бывало, только головой мотает и скажет: "Начались уже дискурсы в дамском вкусе". А этой, нынешней, дамы, вообразите себе, совсем не видно, и я разыскал сам Дмитрия Афанасьевича и говорю ему:
     - Знаете ли вы, премногообожаемый Митрий Афанасьевич, присловие, що як все иде по моде, то тогда и морда до моды прется.
     Он отвечает:
     - Да; и что ж потому?
     - А то ж потому, що ось так и я хочу купить себе потемненные окуляры, щоб удоблегчить глаза, но не знаю, що в их за сила, и сколько они стоят, и где их набрать?
     А он еще моих мыслей не втямил и отвечает:
     - Я, батюшка мой, слава богу, не жид и очками не торгую.
     - Да и не о том я говорю, чтобы вы торговали, а вот ваша новая дама такие темные очки носит.
     - Ну так что же я с этим сделаю! Мне это, конечно, противно.
     - А разумеется, - говорю, - вам это и должно быть неприятно! Как же, она к вам ведь приближенная, а между тем вам невозможно даже ее позу рожи видеть. Я к вам пришел с тем, чтобы все это ее очарованье разрушить.
     - Сделай, - говорит, - милость, но только чтоб и я видел.
     - Пожалуйста, спрячьтесь где-нибудь и смотрите.
     - Ну, хорошо, и так как она теперь в зале при чайном столе за самоваром сидит, то ты входи к ней и скажи, что я еще не скоро приду, а я спрячусь и буду в это время из коридора сквозь щель смотреть.
     - Очень превосходно - скажите только скорее: как ее звать?
     - Юлия Семеновна.
     - А из какого она звания?
     - Ничего необыкновенного, но только "из ученых". Можешь смело про все матевировать.
     Пошел я в залу и вижу действительно, ах, куда какая не пышная!.. Извольте себе представить, в пребольшой белой зале, за большим столом перед самоваром сидит себе некая женская плоть, но на всех других здесь прежде ее бывших при испытании ее обязанностей нимало не похожая. Так и видно, что это не собственный Дмитрия Опанасовича выбор, а яке-с заглазное дряньце. Платьице на ней надето, правда, очень чистое, но, знаете, препростое, и голова вся постриженная, как у судового паныча, и причесана, и видать, что вся она болезненного сложения, ибо губы у нее бледные и нос курнопековатый, ну, а очей уж разумеется не видать: они закрыты в темных больших окулярах с теми пузатыми стеклами, що похожи как лягушечьи буркулы. Как вы хотите, а в них есть что-то подозрительное!
     Ну-с, я ее обозрел и вижу, что она сидит и что-то вяжет, но это не деликатное женское вязанье, а простые чулки, какие теперь я вяжу; перед нею книжка, и Она и вяжет, и в книжке читает, и рассказывает этой своей воспитаннице, Дмитрия Афанасьевича сиротке; но, должно быть, презанимательнейшее рассказывает, ибо та девчурка так к ее коленям и прильнула и в лицо ей наисчастливейше смотрит!
     Я даже подумал в себе: неужли же они такие лицемерные, эти потрясователи, что могут колебать могущественные империи, а меж тем с вида столь скромны! И враз рекомендуюсь сей многообожаемой Юлии Семеновне:
     - Вот, мол, я, честь имею, здешний становой, - но не думайте, что уже непременно как становой, то и собака! Я совсем простой, преданнейший человек и пришел к вам прямо и чистосердечно просить вашей ласки.
     Она смутилась и говорит:
     - Я не понимаю, что вы мне говорите.
     - Совершенно верно, - отвечаю, - но я сейчас буду вам матевировать: я поврежденный человек... Она отодвигается от меня дальше.
     - Дело в том, - говорю, - что я повредил себе письменными занятиями остроту зрения и теперь хочу себе приобресть притемненные окуляры или очки, да не знаю, где они покупаются. Да. И не знаю тоже и того, почем они платятся; да, а самое главное - я не знаю, що в их за сила? - сгодятся они мне или совсем не сгодятся? А потому, будьте вы милосерденьки, многообожаемая Юлия Семеновна, позвольте мне посмотреть в ваши окуляры!
     Она отвечает:
     - Сделайте милость! - и снимает с себя очки без всякой хитрости.
     А я будто не умею с ними обращаться и все ее расспрашиваю, как их надеть, а сам гляжу ей в открытые глаза и, представьте, вижу серые глазки, и весьма очень милые, и вся поза рожицы у ней самая приятная. Только маленькая краснота в глазках.
     Я померил очки и сейчас же их снял назад и говорю:
     - Покорно вас благодарю. Мне в них неловко. Она отвечает, что к этому надо привыкнуть.
     - А позвольте узнать, вы же давно к ним привыкли?
     - Давно.
     - А смею ли спросить, с якого поводу? Она помолчала, а потом говорит:
     - Если это вас интересует - я была больна.
     - Так; а чем вы, на какую болезнь страдали, осмелюсь спросить?
     - У меня был тиф.
     - О, тиф, это пренаитяжелейшая болезнь: все волосья як раз и выпадут. Без сомнения, в этих обстоятельствах вы и остриглись?
     Она улыбнулась и говорит: - Да.
     - Что же, - говорю, - это гораздо разумнейше, нежели чем совсем плешкой остаться. Ужасно как некрасиво - особно на женщине.
     Она опять улыбнулась и читает сиротинке, а я перебил:
     - А впрочем, - говорю, - для вас, как для девицы небогатого звания, тоже нейдет и стрижка! Она не теряется, но вдруг надменно отвечает:
     - При чем же тут является звание?
     - А как же, - говорю, - те, що богатого сословия, то они що хотят, то и могут делать, и могут всякие моды уставлять, а мы над собою не властны.
     А она вдруг отвечает:
     - Извините: я не имею чести вас знать и не желаю отвечать на ваши суждения.
     - Разве они не кажутся вам справедливыми?
     - Нет; и к тому же они мне совсем не интересны. Я спрашиваю:
     - А какое это вы вязанье вяжете? Это что-то просто аляповатое, а не дамское.
     - Это чулки.
     - Да вижу, вижу: действительно чулки, и еще грубые. Кому же это?
     - У кого их нет.
     - Ага! - для беднейшей братии... Превосходное чувство это сострадание. Но мы, знаете, вот по обязанности бываем должны участвовать в сборе податей и продавать так называемые "крестьянские излишки", - так, господи боже, что только делать приходится. Ужасть!
     - Зачем же вы делаете то, чему после ужасаетесь?
     "Ага! - думаю себе, - не стерпела, заговорило ретивое!"
     И я к ней сразу же пододвинулся, и преглубоко вздохнул из души, и сказал с сожалительной грустью:
     - Эх-эх, многообожаемая Юлия Семеновна; если б вы все то видели и знали, яки обиды и неправды дiятся, то вы бы, наверно, кровавыми слезами плакали.
     Она мне ничего не ответила и стала знову показывать ребенку, как чулок вязать.
     Вижу - девка хитрейшая! Я опять помолчал, и опять сделал к ней умильные очи, и говорю: - А позвольте мне узнать: какое ваше понятие о богатых и бедных?
     Она же на это поначалу как бы обиделась, но потом сейчас же себя притишила и говорит:
     - Обольщение богатства заглушает слово.
     - Превосходно, - говорю, - превосходно! Многообожаемая, превосходно! Ах, если бы это все так понимали!
     - И это так и должно понимать и говорить людям, чтобы они не считали за хорошее быть на месте тех, которые презирают бедных, и притесняют их, и ведут в суды, и бесславят их имя.
     - Ах, - говорю, - как хорошо! Ах, как хорошо! Извините меня, что я себе это даже запишу, ибо я боюсь, что не сохраню сих слов так просто и ясно в своей памяти.
     А она преспокойно, как кур во щи, лезет.
     - Пожалуйста, - говорит даже, - запишите. А я уже вижу, что она так совершенно глупа и простодушна, и говорю:
     - Только вот что-сь, я как будто кружовником перст защепил, и мне писать трудно: не сделаете ли вы мне одолжения: не впишете ли эти слова своею ручкою в мою книжечку?
     А она отвечает:
     - С удовольствием.
     Да! да! Отвечает: "с удовольствием", и в ту же минуту берет из моих рук книжку и ничтоже сумняся крупным и твердым почерком, вроде архиерейского, пишет, сначала в одну строку: "Обольщение богатства заглушает слово", а потом с красной строки: "Богатые притесняют вас, и влекут вас в суды, и бесславят ваше доброе имя".
     Все так и отляпала - своею рукою прописала так, что мне ее даже очень жалко стало, и я сказал:
     - Благодарю, наисердечнейше вас благодарю, многообожаемая! - и хотел поцеловать ручку, которая у нее префинтикультепная, но она руку скрыла, и я не добивался и выскочил к Дмитрию Афанасьевичу и говорю ему:
     - Видели?
     Отвечает:
     - Видел.
     - Ну и что же?
     Он только гримасу скосил.
     И я его поддержал: конечно, говорю, поза рожи ее еще ничего - к ней привыкнуть можно, и ручка очень белая и финтикультепная, но морали нравственности ее такие, что я ее должен сгубить, и она уже у меня в кармане.
     И Дмитрий Афанасьевич меня похвалил и сказал:
     - Ты, брат, однако, хват!
     - А вы же обо мне, - говорю, - как думали?
     - Я, - говорит, - не полагал, что ты с дамами такой бедовый.
     - О, я, - говорю, - бываю еще гораздо бедовейше, чем это! - И так, знаете, разошелся, что действительно за чаем уже не стал этой барышне ни в чем покою давать и прямо начал казнить города и всю городскую учебу и жительство, що там все дорого, и бiсова тiснота, и ни простора, ни тишноты нет.
     Но она тихо заметила, что зато там происходит движенье науки.
     - Ну, я, - говорю, - этого за важное не почитаю, а вот что я там наилучшего заметил, это только то, что вместо всех удовольствий по проминаже ходят вечером натянутые дамы, и за ними душистым горошком пахнет.
     А когда она сказала, что в нашей степной местности даже и лесов нет, то я отвечал:
     - То и что ж такое! Правда, что у нас нет лесов, где гулять, но зато у нас, у Дмитрия Афанасьевича, такой сад, что не только гулять, но можно блудить страшней, чем в лесу.
     Дмитрий Афанасьевич предоволен был и надавил меня под столом ногой в ногу, а она вдруг подвысила на меня свои окуляры и спрашивает:
     - На каком вы это языке говорите?
     - На российском-с.
     - Ну так вы ошибаетесь: это совсем язык не российский.
     - А какой же-с?
     - Мне кажется, это язык глупого и невоспитанного человека.
     И с сим встала и вышла.
     - Какова-с!
     Дмитрий Афанасьевич, видя это, придрался и просит: - Пожалуйста же, избавь меня от нее как можно скорее!
     - Будьте, - говорю, - покойны!
     И как только я пришел домой, так сейчас же - благослови господи - написал по самому крупному прейскуранту самое секретнейшее доношение о появившейся странной девице и приложил листок с выражением фраз ее руки и послал ночью с нарочным, прося в разрешение предписания, что с нею делать?
     Но вообразите: в сей ночи я не один не спал, ибо и она вдруг схопилась, послала до жида за конями и объявила Дмитрию Афанасьевичу, что она сейчас уезжает, а если ей не приведут коней, то пешком пойдет, и прямо к предводителю дворянства.
     А Дмитрий Афанасьевич как рад был от нее избавиться, то сказал:
     - Зачем же к предводителю. Сделайте милость, хоть куда угодно.
     Ибо Дмитрий Афанасьевич терпеть не мог предводителя, потому что предводителем тогда был граф Мамура, которого отец был масон и даже находился на высланье и в сына вселил идеи, по которым тот Дмитрия Афанасьевича не многообожал. Но о нем пока остановимся на этом, а барышня уехала, и, вообразите, от возившего ее жида дознаю, что она уехала к тому предводителю! И вот, значится, от сих неизвестных причин откроется их гнездо, и честь открытия, знаете, принадлежать будет мне!.. Но что же вышло?! Недаром, верно, поется: "Мечты мои безумны", ибо вдруг позвали меня в город, и тот сам, кто мог меня представить к поощрению орденом, по жалобе предводителя, начал меня ужаснейше матевировать: для чего я говорил девице непристойности, и потом пошел еще хуже матевировать за донос и на нем доказал, будто глупейшего от меня и человека нет! И сам же показывает мне рукопись фраз той стриженой панночки или мамзели, и под ними красными чернилами обозначения: под одной стоит: "Матфея XIII, 22", а под другой: "Иакова II, 6".
     - Да-с! Вообразите, что она все это взяла из Нового завета! Ну и скажите на милость, для чего их этому всему понаучивали! Даже и сам штаб-офицер говорит:
     "Хорошо еще, что у меня писарь из немцев и он узнал, откуда эти слова, а то мы все могли это пустить далее, и тогда когда-нибудь обо всех нас подумали бы, что мы ничего не знали"!
     И опять пошел матевировать, но за усердие похвалил и об ордене сказал, что это - желание благородное, и надо стараться и надеяться.
     XX
     Ось тобi и счастие! Я был в превеликом смущении и побежал до старого своего помогателя Вековечкина и стал его просить об уяснении: как мне себя направлять в дальнейшей службе?
     - Помогайте, - говорю, - многообожаемый, потому что я связался с политическими людьми, а се, я вам скажу, не то що конокрады, с которыми я управлялся по "Чину явления истины". Как вы хотите, а политика, - бо дай, она исчезла, - превосходит мой разум. Помилуйте, как тут надо делать, чтобы заслужить на одобрение?
     А он паки так тихо, як и тожде, говорит:
     - Это нельзя указать на всякий случай отдельно, а вообще старайся, як можно больше угождай против новых судов, а там, може, и в самом деле господь направит в твои руки какого-нибудь потрясователя. Тогда цапай.
     - О, - говорю, - только дай господи, чтоб он был!
     И еду назад домой успокоенный и даже в приятной мечте, и приехал домой с животным благоволением, и положился спать, помолясь богу, и даже просто вызывал потрясователя из отдаленной тьмы и шепотал ему:
     "Приходи, друже! Не бойся, чего тобi себя долго томить! Ведь долго или коротко, все равно, душко мое, твоя доля пропаща; но чем ты сдашься кому-нибудь, человеку нечувствительному или у которого уже есть орден, то лучше сдайся мне! Я тебя, душко, и покормлю хорошо, и наливки дам пить, и в бане помыю, а по смерти, когда тебя задавят, я тебя помнить обещаюсь..." А он все не идет, и опять меня томит забота: как бы его найти и поймать? И думаешь, и не спишь, и молишься, и даже все спутаешь вместе, мечты и молитвы. Читаешь: "Господи! аще хощу или аще не хощу, спаси мя, и аще мечты мои безумны..." и тут вдруг опомнишься, и все бросишь, и начинаешь соображать. Сказано, что хорошо стараться ни в чем не уважать суду, да як же таки, помилуйте меня, я, малый полицейский чин, который только с певчими курс кончил, и вдруг я смею не уважать университанта, председателя того самого велегласного судилища, которое приветствовано с такой радостью! Возможно ли? Правда, что всенепобедимый Вековечкин изъяснил, что "приветствия ничего не значат!" "И ты, - сказал он, - где сие необходимо - приветствуй, а сам все подстроивай ему в пику, так, щоб везде выходили какие-нибудь глупости; так их и одолеем, бо этому никак нельзя быть, чтобы всех людей одинаково судить, и хотя это все установлено, но знову должно отмениться". Ну, хорошо!
     А потом припоминаю: що же он еще мне указывал? Ага! щоб проникать в "настроение умов в народе". Но какие же, помилуйте, в Перегудах настроения умов? Но, однако, думаю себе: дай попробую! И вот я еду раз в ночи со своим кучером Стецьком и пытаю его настроение!
     - Чуешь ли, - говорю, - Стецько; чи звисно тобi, що у нас за люди живут в Перегудах?
     - Що такое?! - переспросил Стецько и со удивлением.
     Я опять повторил, а он отвечает;
     - Ну, известно.
     - А що они себе думают?
     - Бог з вами: що се вам сдалось такие глупости!
     - Это, братец, не глупости, а это теперь надо по службе.
     - Чужие думки знать?
     - Да. Стецько молчит.
     - Ну что ж ты молчишь? Скажи!
     - А що говорить?
     - Что ты думаешь.
     - Ничего не думаю.
     - Как же так ничего не думаешь! Вот я тебе що-сь говорю, ну, а ты що же о том думаешь?
     - Я думаю, що вы брешете.
     - Так! А я тебе скажу, что ты так думаешь для того, що ты дурень.
     - Може, и так.
     - А ты подумай: не знаешь ли, кто як по-другому думае? - А вже ж не знаю! Хиба это можно чужие думки знать!
     - А як бы ты знав?
     - Ну, то що тогда?
     - Сказал бы ты мiнi про это или нет?
     - А вже ж бы не сказал.
     - А отчего же бы это ты, вражий сыне, не сказал бы?
     - А на що я буду чужие думки говорить? Хиба я доказчик або иная подлюга!
     - Так вот тебя за это и будут бить.
     - А за що меня бить будут?
     - Не смей звать подлюгою!
     - Ну, а то еще як подлюгу называть, - як не подлюгою, а бить теперь никого не узаконено.
     - Ах ты, шельма! Так это и ты вздумал на закон опираться!
     - Ну, а то ж як!
     - Як! Так вот погоди - ты увидишь, где-тебе пропишут закон!
     А он головой мотнул и говорит:
     - Се вы що-сь погано говорите!
     Но я его оборотил за плечи и говорю:
     - Вперед больше так не смей говорить. Я тебе приказываю, щоб ты везде слухал, що где говорят, и все бы мне после рассказывал. Понимаешь?
     Он говорит:
     - Ну, понимаю!
     - А особенно насчет тех, кто чем-нибудь недоволен.
     - Ну, уж про это-то я ни за що не скажу.
     - А почему же ты, вражий сыне, про это не скажешь?
     - Не скажу потому, что я - оборони боже - не шпек и не подлюга, щоб людей обижать.
     - Ага!.. Ишь ты какой.
     - А повторительно потому, що меня тогда все равно люди битемут.
     - Ага! Ты боишься, что тебя мужики побьют, а я тебе говорю, что это еще ничего не значит.
     - Это вы так говорите, потому що они вас еще не били.
     - Нет, не потому, а потому, что после мужиков ты еще в своем месте жить останешься, а есть такие люди, що пропорхне мимо тебя, як птица, а ты его если не остановишь сцапахопатательно и упустишь, то сейчас твое место в Сибирь.
     - Это за что же меня в Сибирь?
     - Бо они потрясователи основ. _ - Да що же менi до них? Бог с ними.
     - Вот дурак! Сейчас сразу и виден, что дурак!.. Потрясователь основ, а он говорит: "Бог с ними"! Какая скотина!
     А он, Стецько, обиделся и начинает ворчать:
     - Що ж вы всю дорогу ругаетесь?
     - Я, - отвечаю, - для того тебя, дурака, ругаю, что, когда ты едешь, то чтобы ты теперь не только коньми правил, но и повсеместно смотрел, чи не едет ли где-нибудь потрясователь, и сейчас мы будем его ловить. Иначе тебе и мне Сибирь!
     Стецько выслушал это внимательно с своею всему миру преизвестною малороссийскою флегмою и говорит:
     - Ну, а после еще що?
     А я ему стал сочинять и рассказывать, что как вперед надо жить, что надо уже нам перестать делать по-старому, а надо делать иначе.
     А он спрашивает:
     - Як?
     А я говорю:
     - А вот как: вот мы ездим у дышель, а надо закладать тройку с дугой да с бубнами... Он смеется и говорит:
     - А еще ж що?
     - Пiсен своих про Украину да еще що не спiвать,
     - А що ж спiвать?
     - А вот: "По мосту-мосту, по калинову мосту".
     - А се що ж такое "калинов мост"?
     - Веселая песня такая: "Полы машутся, раздуваются".
     Он, глупый, уже совсем смеется:
     - Як "раздуваются"? Чего они раздуваются?
     - Не понимаешь?
     - А ей же да богу не разумiю!
     - Ну, то будешь разуметь!
     - Да з якого ж поводу?!
     - Будешь разумiть!
     - Да з якого поводу?!
     - Побачишь!
     - Що!
     - Тоди побачишь! А он вдруг кажет:
     - "Тпру!" - и, покинув враз всю оную свою превеликую малоросскую флегму, сразу остановил коней и слез, и подает мне вожжи.
     - Это что? - говорю.
     - Извольте-ся! - отвечает.
     - Что же это значит?
     - Вожжи.
     - Зачем?
     - Бо я больше с вами ехать не хочу!
     - Да что же это такое значит?
     - Значится, що я всей сей престрашенной морок не желаю и больше с вами не поiду. Погоняйте сами.
     Положил мне на колени вожжи и пошел в сторону через лесочек!..
     Я его звал, звал и говорил ему и "душко мое" и "миляга", но назад не дозвался! Раз только он на минуту обернулся, но и то только крикнул:
     - Не турбуйтесь напрасно: не зовите меня, бо я не пойду. Погоняйте сами.
     И так и ушел... Ну, прошу вас покорно уделать какую угодно политику ось с таким-то народом!
     - Звольтеся: погоняйте сами!
     А кони у меня были превостренькие, так как я, не обязанный еще узами брака, любил слегка пошиковать, а править-то я сам был не мастер, да и скандал, знаете, без кучера домой возвращаться и четверкой править. И я насилу добрался до дому и так перетрусился, что сразу же заболел на слаботы желудка, а потом оказалось другое еще досаждение, что этот дурень Стецько ничего не понял как следует, а начал всем рассказывать, будто кто только до меня пойдет за кучера, то тому непременно быть подлюгой или идти в Сибирь. И подумайте, никто из паробков не хочет идти до меня убирать кони и ездить, и у меня некому ни чистить коней, ни кормить их, ни запрягать, и к довершению всего вдруг в одну прекрасную ночь, когда мы с Христиной сами им решетами овса наложили и конюшни заперли, - их всех четверых в той ночи и украли!..
     Заметьте себе, я, той самый, що всiх конокрадов изводил, - вдруг сам сел пешки!
     XXI
     Ужасная в душе моей возникла обида и озлобление! Где ж таки, помилуйте, у самого станового коней свели! Что еще можно вздумать в мире сего дерзновеннее! Последние времена пришли! Кони - четверка - семьсот рублей стоили; да еще упряжка, а теперь дуй себе куда хочешь в погоню за ворами на палочке верхом.
     Но и то бы еще ничего, як бы дело шло по-старому и следствие бы мог производить я сам по "Чину явления", но теперь это правили уже особливые следователи, и той, которому это дело досталось, не хотел меня слушать, чтобы арестовать зараз всех подозрительных людей. Так что я многих залучал сам и приводил их в виде дознания к "Чину явления истины", но один из тех злодiев еще пожаловался, и меня самого потребовали в суд!.. Как это вам кажется? Меня же обворовали, - у меня, благородного человека, кони покрадены, да и я же еще должен спешить поехать и оправдываться противо простого конокрада! Все було на сей грiшной земли, всякое беззаконие, но сего уже, кажется, никогда еще не було! А тут еще и ехать не с кем, и я, даже не отдохнув порядком, помчался на вольнонаемных жидовских лошадях балогулою, и собственно с тiм намерением, щобы там в городе себе и пару коней купить.
     Ну, а нервы мои, разумеется, были в страшнейшем разволнении, и я весь этот новый суд и следствие ненавидел!.. Да и для чего, до правды, эти новые суды сделаны? Все у нас прежде было не так: суд был письменный, и що там, бывало, повытчики да секретари напишут, так то спокойно и исполняется: виновный осенит себя крестным знамением да благолепно выпятит спину, а другой раб бога вышнего вкатит ему, сколько указано, и все шло преблагополучно, ну так нет же! - вдруг это все для чего-то отменили и сделали такое егалите и братарните, что, - извольте вам, - всякий пройдисвiт уже может говорить и обижаться! Это ж, ей-богу, удивительно! Быть на суде, и то совестно! То судья говорит, то злодiй говорит, а то еще его заступщик. Где ж тут мне всех их переговорить! Я пошел до старого приятеля Вековечкина и говорю:
     - Научите меня, многообожаемый Евграф Семенович, як я имею в сем представлении суда говорить.
     А он же, миляга, - дай бог ему долгого вiку, - хорошо посоветовал:
     - Говори, - сказал, - как можно пышно, щоб вроде поэзии - и не спущай суду форсу!
     - Ну, так, мол, и буду.
     И вот, как меня спросили: "Что вам известно?", я и начал:
     - Мне, - говорю, - то известно, що все было тихо, и был день, и солнце сияло на небе высоко-превысоко во весь день, пока я не спал. И все было так, як я говорю, господа судьи. А как уже стал день приближаться к вечеру, то и тогда еще солнце сияло, но уже несколько тише, а потом оно взяло да и пошло отпочить в зори, и от того стало как будто еще лучше - и на небе, и на земли, тихо-тихесенько по ночи.
     Тут меня председатель перебил и говорит:
     - Вы, кажется, отвлекаетесь! А я ему отвечаю:
     - Никак нет-с!
     - Вы о деле говорите, как лошади украдены.
     - Я о сем и говорю.
     - Ну, продолжайте.
     - Я, - говорю, - покушал на ночь грибки в сметане, и позанялся срочными делами, и потом прочел вечерние молитвы, и начал укладываться спать по ночи, аж вдруг чувствую себе, что мне так что-сь нехорошо, як бы отравление...
     Какой-то член перебил меня вопросом:
     - Верно, у вас живот заболел от грибов?


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ]

/ Полные произведения / Лесков Н.С. / Заячий ремиз


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis