Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Белль Г. / Глазами клоуна

Глазами клоуна [4/7]

  Скачать полное произведение

    Слушая Шопена, я в первый раз подумал о том, что мне надо искать ангажемент и подзаработать немного денег. По протекции деда я мог бы выступать перед собраниями крупных промышленников или увеселять главарей концернов после заседаний наблюдательных советов. Я даже разучил пантомиму "Наблюдательный совет".
    Лео вошел в комнату, и Шопена сразу не стало; Лео очень высокий, белокурый юноша, он носит очки без оправы и по внешности ни дать ни взять суперинтендант церковного округа или шведский иезуит. Тщательно отутюженные складки на темных брюках Лео окончательно изгнали Шопена. Его белый джемпер и отутюженные брюки, равно как и выпущенный поверх джемпера воротник красной рубахи, резали глаз. Когда я вижу, что люди безуспешно подделываются под размагниченных стиляг, то впадаю в глубокое уныние, это действует на меня так же, как претенциозные имена, наподобие Этельберта или Герентруды. Я опять подумал, как Лео похож на Генриэтту, и в то же время так непохож: у Лео такой же вздернутый нос, такие же голубые глаза, такие же волосы, но рот у него совсем другой; и все то, что делало Генриэтту красивой и живой, кажется у него жалким и застывшим. По нему никогда не скажешь, что он лучший физкультурник в классе, он выглядит так, как выглядят мальчики, освобожденные от физкультуры. А ведь над кроватью Лео висят штук пять спортивных грамот.
    Он быстро шел ко мне, а потом вдруг остановился в нескольких шагах, слегка отставив руки, висевшие как плети, и сказал:
    - Ганс, что с тобой? - Он посмотрел мне в глаза, потом перевел взгляд чуть ниже, будто заметил пятно; только тут я понял, что плачу. Я всегда плачу, когда слушаю Шопена или Шуберта. Пальцем правой руки я смахнул слезы и сказал:
    - Я не знал, что ты так хорошо играешь Шопена. Сыграй мазурку еще раз.
    - Не могу, - ответил он, - мне пора в школу, на первом уроке нам скажут темы сочинений на выпускных экзаменах.
    - Я отвезу тебя на маминой машине, - предложил я.
    - Не люблю я ездить на этой дурацкой машине, - сказал он, - ты же знаешь, как я это ненавижу.
    Мать тогда перекупила у одной из своих приятельниц спортивную машину, разумеется, "просто за бесценок"; а Лео был страшно чувствителен ко всему, что выглядело как пускание пыли в глаза. В дикую ярость его могло привести только одно: если кто-нибудь из знакомых дразнил нас нашими богатыми родителями или же заискивал перед нами по той же причине - тут он багровел и лез в драку.
    - Пусть это будет в виде исключения, - сказал я. - Садись за рояль и сыграй. Тебе совсем не интересно знать, где я ночевал?
    Он покраснел, опустил глаза и сказал:
    - Нет, не интересно.
    - Я ночевал у одной девушки, - сказал я, - у одной женщины... у моей жены.
    - Да? - спросил он, не подымая глаз. - Когда же была свадьба? - Он все еще не знал, куда девать свои, висевшие как плети, руки, потом вдруг сделал попытку пройти мимо меня, все так же не поднимая головы, но я удержал его за рукав.
    - Я ночевал у Марии Деркум, - сказал я тихо.
    Он высвободил руку, отступил на шаг и сказал:
    - Бог ты мой, не может быть. - Он сердито посмотрел на меня и пробормотал что-то невнятное.
    - Что? - спросил я. - Что ты сказал?
    - Я сказал, что мне теперь все равно придется ехать на машине... Ты меня довезешь?
    Я ответил "да", положил ему руку на плечо и бок о бок с ним прошел через столовую. Я хотел избавить его от необходимости глядеть мне в лицо.
    - Иди за ключами, - сказал я, - тебе она даст... и не забудь захватить права. Кстати, Лео, мне нужны деньги... у тебя еще есть деньги?
    - На книжке, - сказал он, - можешь взять их сам?
    - Не знаю, - ответил я, - лучше пошли мне.
    - Послать? - спросил он. - Разве ты намерен уйти из дому?
    - Да, - сказал я.
    Он кивнул и начал подниматься по лестнице.
    Только в ту минуту, когда он спросил меня, я понял, что решил уйти из дому. Я пошел на кухню, где Анна встретила меня ворчанием.
    - А я думала, что ты не будешь завтракать, - сердито сказала она.
    - Завтракать не буду, - ответил я, - а вот кофе выпью.
    Я сел за чисто выскобленный стол и начал смотреть, как Анна снимает с кофейника на плите фильтр и кладет его на чашку, чтобы процедить кофе. Мы с Лео всегда завтракали вместе с прислугой на кухне, сидеть по утрам в столовой за парадно накрытым столом было слишком скучно. В то утро на кухне возилась только Анна. Наша вторая прислуга, Норетта, поднялась в спальню к матери; она подавала ей завтрак и обсуждала с ней туалетно-косметические проблемы. Наверное, мать перемалывала сейчас своими безукоризненными зубами зерна пшеницы, лицо у нее было густо намазано какой-нибудь кашицей, изготовленной на плаценте, Норетта же тем временем читала ей вслух газеты. А может быть, они еще только произносили свою утреннюю молитву - смесь цитат из Гете и Лютера, иногда с добавлением на тему "моральное вооружение христиан", или же Норетта зачитывала матери рекламные проспекты слабительных. Мать имела специальную папку, набитую проспектами различных лекарств, проспекты располагались строго по разделам: "Пищеварение", "Сердце", "Нервы"; а когда матери удавалось заполучить какого-нибудь медика, она выуживала из него сведения о всех "новинках", не тратясь на гонорар за врачебную консультацию, и, если врач посылал ей лекарство на пробу, она была на верху блаженства.
    Анна стояла ко мне спиной, и я чувствовал, что она боится той минуты, когда ей надо будет повернуться ко мне, посмотреть в лицо и заговорить со мной. Мы с Анной любили друг друга, хотя она никак не могла совладать со своей докучливой страстью перевоспитывать меня. Она жила у нас в доме вот уже пятнадцать лет, перешла к нам от двоюродного брата матери, пастора. Анна родом из Потсдама, и уже то обстоятельство, что мы хоть и лютеране, слава богу, но говорим на рейнском диалекте, приводило ее в ужас, казалось чем-то почти противоестественным. Я думаю, лютеранин, говорящий на баварском диалекте, был бы для нее все равно что нечистый дух. К Рейнской области она уже малость привыкла. Анна - высокая, худощавая женщина и гордится тем, что походка у нее, как у "настоящей дамы". Ее папаша был казначеем и служил в каком-то таинственном месте, которое Анна именовала "Девятым пехотным". Нет никакого смысла доказывать Анне, что наш дом - не "Девятый пехотный"; все вопросы воспитания молодежи исчерпываются для Анны сентенцией: "В "Девятом пехотном" таких глупостей не позволяли". Я так толком и не понял, что это за "Девятый пехотный", зато твердо усвоил, что в сем таинственном воспитательном заведении мне не доверили бы даже убирать клозеты. Мой метод умывания по утрам заставлял Анну произносить свои пехотно-полковые заклинания, а моя "дикая привычка валяться в кровати до самой последней минуты" вызывала у нее такое отвращение, словно я был прокаженный. Наконец она обернулась и подошла к столу с кофейником, но глаза у нее были опущены долу, как у монашки, вынужденной прислуживать епископу с сомнительной репутацией. Я жалел ее, как жалел девушек из группы Марии. Анна своим инстинктом монахини сразу почувствовала, откуда я пришел, зато мать наверняка ничего не почувствовала бы, проживи я хоть три года в тайном браке. Я взял у Анны кофейник, налил себе кофе и, крепко схватив ее за руку, заставил посмотреть на меня; когда я увидел ее водянистые голубые глаза и подрагивающие веки, то понял, что она и в самом деле плачет.
    - Черт возьми, Анна, - сказал я, - посмотри на меня. Наверное, в "Девятом пехотном" люди тоже по-мужски смотрели друг другу в глаза.
    - Я не мужчина, - сказала она плаксиво.
    Я отпустил ее; она опять повернулась к плите и начала бормотать что-то о грехе и позоре, о Содоме и Гоморре.
    - Да бог с тобой, Анна, - сказал я, - подумай только, чем они там действительно занимались, в Содоме и Гоморре.
    Она стряхнула с плеча мою руку, и я вышел, так и не сказав ей, что решил уйти из дому. А ведь она была единственным человеком, с которым я иногда вспоминал Генриэтту.
    Лео уже стоял у гаража и с опаской поглядывал на свои часы.
    - Мама заметила, что я не ночевал дома? - спросил я.
    - Нет, - сказал он и протянул мне ключи от машины, а потом придержал ворота.
    Я сел в машину, выехал из гаража и подождал, пока сядет Лео. Он пристально рассматривал свои ногти.
    - Книжка со мной, - сказал он, - я возьму деньги на перемене. Куда их послать?
    - На адрес старого Деркума, - сказал я.
    - Почему ты не едешь, я опаздываю.
    Мы быстро проехали парк, миновали ворота, но нам пришлось задержаться у остановки, у той самой, где Генриэтта села когда-то в трамвай, отправляясь в зенитную часть. В трамвай садилось несколько девушек, им было столько же лет, сколько тогда Генриэтте. Когда мы обгоняли трамвай, я увидел еще много девушек того же возраста, они смеялись точно так, как смеялась она, и были в синих шляпках и в пальто с меховыми воротниками. Если опять начнется война, родители девушек пошлют их в зенитные части, как мои родители послали когда-то Генриэтту; сунут им немного денег на карманные расходы, дадут на дорогу бутерброды, похлопают по плечу и скажут: "Будь молодцом!"
    Мне хотелось помахать девушкам, но я не стал этого делать. Ведь люди толкуют все превратно. А когда едешь в такой пижонской машине, уж вовсе нельзя махать девушкам. Как-то раз в Дворцовом парке я дал мальчугану полплитки шоколада и убрал с грязного лба его светлые волосенки; он плакал, размазывая слезы по всему лицу, я хотел утешить его. Но тут две женщины устроили мне безобразную сцену и чуть было не позвали полицию; после перебранки с ними я и впрямь почувствовал себя чудовищем; одна из женщин, не переставая, орала: "Вы - грязный тип, грязный тип!" Это было ужасно, сама сцена показалась мне такой растленно-чудовищной, как и то чудовище, за какое они меня принимали.
    Мчась с недозволенной скоростью по Кобленцерштрассе, я поглядывал по сторонам, не покажется ли какой-нибудь министерский лимузин, который я мог бы слегка покорежить. В спортивном автомобиле матери ступицы колес выпирают наружу, и ими легко поцарапать лак на любой машине. Но в такую рань господа министры не разъезжают по улицам. Я спросил Лео:
    - Ты собираешься идти в армию? Это правда?
    Он покраснел и кивнул:
    - Мы обсуждали этот вопрос у себя в группе, - сказал он, - и пришли к заключению, что это служит делу демократии.
    - Прекрасно, - сказал я, - иди в бундесвер, помогай их идиотской возне, иногда я жалею, что не подлежу призыву.
    Лео вопросительно взглянул на меня, но, только я захотел встретиться с ним глазами, он тут же отвернулся.
    - Почему? - спросил он.
    - Да потому, - сказал я, - что мне невтерпеж встретиться с тем майором, которого поселили к нам во время войны и который собирался расстрелять мамашу Винекен. Теперь он наверняка полковник, а то и генерал.
    Я остановил машину перед Бетховенской гимназией, но Лео не захотел выйти, покачал головой и сказал:
    - Поставь машину подальше, справа от семинарского интерната.
    Я проехал еще немного, остановился, быстро пожал Лео руку, но он не уходил; с вымученной улыбкой он все еще протягивал мне руку. В мыслях я уже был далеко и не понимал, чего он от меня хочет, и потом меня раздражало, что он все время с опаской поглядывает на часы. Было всего только без пяти восемь, и у него оставалась еще уйма времени.
    - Неужели ты действительно пойдешь в бундесвер? - спросил я.
    - А что в этом такого, - сказал он сердито. - Дай мне ключи от машины.
    Я передал ему ключи от машины, кивнул и пошел. Не переставая, я думал о Генриэтте и находил, что со стороны Лео - безумие стать солдатом. Я прошел низом через Дворцовый парк, миновав университет, и вышел к рынку. Мне было холодно и хотелось видеть Марию.
    Когда я вошел в лавку, там было полно детей. Они сами вынимали из ящиков конфеты, грифели и резинки и клали деньги на прилавок, за которым стоял старый Деркум. Я протиснулся через лавку к двери кухни, но он даже не взглянул на меня. Подойдя к плите, я начал греть руки о кофейник; я ждал, что Мария вот-вот появится. У меня не осталось ни одной сигареты, и я раздумывал, как поступить, когда Мария принесет их: взять просто так или заплатить. Я налил себе кофе, и мне бросилось в глаза, что на столе стоят три чашки. В лавке стало тихо, и я отодвинул свою чашку. Мне хотелось, чтобы Мария была со мной. Потом я помыл лицо и руки в тазу у плиты, пригладил волосы щеткой для ногтей, лежавшей в мыльнице, поправил воротник рубашки, подтянул галстук и для верности еще раз бросил взгляд на свои ногти - они были чистые. Я вдруг понял, что мне придется делать все это, чего я раньше никогда не делал.
    В ту минуту, когда вошел ее отец, я только что успел сесть, но тут же вскочил опять. И он тоже был смущен, и он тоже не мог справиться со своим замешательством, но мне показалось, что он не сердится, просто у него было очень серьезное лицо. Он протянул руку к кофейнику, и я вздрогнул, не очень сильно, но заметно. Покачав головой, он налил себе кофе и пододвинул мне кофейник, я сказал "спасибо", но он по-прежнему избегал моего взгляда. Ночью, в комнате Марии, раздумывая обо всем случившемся, я чувствовал себя вполне уверенно. Я с удовольствием закурил бы, но не решался взять его сигарету, хотя пачка лежала на столе. В любое другое время я бы это, конечно, сделал. Деркум стоял, склонившись над столом, и я видел его большую лысину и венчик седых растрепанных волос, - он показался мне сейчас совсем стариком. Я тихо сказал:
    - Господин Деркум, вы вправе...
    Он стукнул рукой по столу, наконец посмотрел на меня поверх очков и сказал:
    - Черт возьми, неужели это было так необходимо... и к тому же сразу посвящать во все соседей?
    Я обрадовался, что он не стал говорить, как разочаровался во мне, и еще о чести.
    - Неужели это было так необходимо... Ты ведь знаешь, мы разбились в лепешку, чтобы она могла сдать свои проклятые экзамены, и вот сейчас, - он сжал руку в кулак и снова раскрыл ладонь, будто выпустил птицу на волю, сейчас мы опять у разбитого корыта.
    - Где Мария? - спросил я.
    - Уехала, - сказал он, - уехала в Кельн.
    - Где она? - закричал я. - Где?
    - Только не кричи, - сказал он. - Узнаешь в свое время. Полагаю, что теперь ты начнешь говорить о любви, женитьбе и тому подобном... Излишний труд... ну, иди. Хотелось бы мне знать, что из тебя получится. Иди.
    Я боялся пройти мимо него.
    - А адрес? - спросил я.
    - Вот он, - Деркум протянул мне через стол клочок бумаги. Я сунул его в карман.
    - Ну, что еще? - крикнул он. - Что еще? Чего ты, собственно, ждешь?
    - Мне нужны деньги, - сказал я и обрадовался, потому что он вдруг засмеялся: то был странный смех - злой и невеселый, при мне он так смеялся только раз, когда мы заговорили о моем отце.
    - Деньги, - сказал он, - ты, видно, шутишь, но все равно идем, - он потянул меня за рукав пиджака в лавку, прошел за прилавок, рывком выдвинул ящик кассы и, захватив в две пригоршни мелочь, швырнул мне; по газетам и тетрадям рассыпались пфенниги, пятипфенниговые и десятипфенниговые монетки; секунду я колебался, а потом начал медленно собирать их; меня подмывало разом сгрести всю эту мелочь, но я преодолел искушение и стал складывать пфенниг к пфеннигу, а когда набиралась марка, опускал их в карман. Деркум не сводил с меня глаз, кивнув, он вынул бумажник и протянул мне пятимарковую бумажку. Оба мы покраснели.
    - Извини меня, - сказал он тихо, - извини, боже мой... извини.
    Он считал, что я оскорблен, но я его очень хорошо понимал.
    - Дайте мне еще пачку сигарет, - сказал я. Он, не глядя, протянул руку назад к полкам и дал мне две пачки. По лицу у него текли слезы. Я перегнулся через прилавок и поцеловал его в щеку. Он - единственный мужчина, которого я за всю жизнь поцеловал.
    8
    Мысль о том, что Цюпфнер может беспрепятственно смотреть на Марию, когда она одевается, завинчивает крышку на тюбике с зубной пастой, ввергала меня в глубокое уныние. Нога опять разболелась, и я снова засомневался, смогу ли я удержаться на уровне "тридцать-пятьдесят-марок-за-выход". И еще меня мучила мысль о том, что Цюпфнер с совершенным равнодушием отнесется к возможности смотреть на Марию, когда она завинчивает крышку на тюбике с зубной пастой; согласно моему непросвещенному мнению, у католиков нет ни малейшего вкуса к мелочам. Телефон Цюпфнера уже был выписан у меня на листке, но пока я еще не собрался с духом, чтобы позвонить ему. Разве можно знать, на что решится человек под влиянием своих убеждений? А вдруг Мария действительно вышла замуж за Цюпфнера, и мне придется услышать, как ее голос произнесет в трубку: "Квартира Цюпфнеров"... Этого я не перенес бы. Чтобы позвонить Лео, мне пришлось перелистать телефонную книгу на букву "Д" - духовные семинарии; ничего подходящего я не нашел, хотя точно знал, что в городе существуют два таких заведения - Леонинум и Альбертинум. Наконец я решился поднять трубку и набрать номер справочного бюро; против всякого ожидания там не было "занято" и мне ответила девушка на чистом рейнском диалекте. Иногда я так остро тоскую по рейнскому говору, что звоню из какой-нибудь гостиницы на боннскую телефонную станцию, чтоб услышать эту чуждую всякой воинственности речь, без раскатистого "р", как раз без того звука, на котором в основном держится казарменная дисциплина.
    Мне, как водится, сказали: "Подождите, пожалуйста", но всего раз пять, а потом к телефону подошла другая девушка, и я спросил у нее насчет "заведений, где готовят католических священников"; я сказал, что искал их на "Д", под рубрикой "духовные семинарии", но ничего путного не обнаружил; девушка засмеялась и ответила, что эти "заведения" - она очень мило подчеркнула кавычки - называются, мол, конвиктами, и дала мне телефон обоих. Голос девушки из справочной несколько утешил меня. Он звучал естественно, без всякого жеманства и кокетства, и очень на рейнский лад. Потом мне, как ни странно, удалось быстро соединиться с телеграфом и послать телеграмму Карлу Эмондсу.
    Я никогда не мог понять, почему каждый человек, мнящий себя интеллигентом, считает своим долгом расписаться в ненависти к Бонну. У Бонна есть своя прелесть, прелесть сонного болота; ведь существуют женщины, чья сонная грация кажется привлекательной. Конечно, Бонну противопоказаны всякие преувеличения, а сейчас этот город преувеличен во всех смыслах. Город, который не выносит утрировки, невозможно изображать на сцене, и уже одно это - редкое качество. Даже дети знают, что боннский климат как бы специально создан для старичков рантье: здесь будто бы существует какая-то связь между давлением воздуха и кровяным давлением. Но что уже совершенно не подходит к Бонну, так это раздражительность и оборонительная поза. У нас дома я имел предостаточную возможность встречаться с крупными чиновниками, парламентариями и генералами (моя мамаша обожает приемы), и все они находились в состоянии раздражения и постоянно в чем-то слезливо оправдывались. При этом они с вымученной иронией прохаживались насчет Бонна. Не понимаю я этого вида кокетства. Если женщина, привлекательная своей сонной грацией, вдруг вскочит, как безумная, и пойдет отплясывать канкан, можно предположить только одно эту женщину опоили каким-то зельем, но нельзя целый город опоить наркотиками. Добрая тетушка может научить тебя вязать кофты, вышивать салфетки или объяснить, какие рюмки годятся для хереса, но странно было бы требовать от старушки, чтобы она прочла логичный, брызжущий остроумием двухчасовой доклад о гомосексуализме или же вдруг начала шпарить на жаргоне шлюх, который в Бонне, к всеобщему сожалению, мало распространен.
    Ложные надежды, ложный стыд, ложные спекуляции на противоестественном. Я не удивлюсь, если легаты папы римского начнут жаловаться на нехватку шлюх. Во время одного из маминых приемов я познакомился с партийным бонзой, который заседал в каком-то комитете по борьбе с проституцией и шепотом сокрушался, что шлюхи в Бонне так дефицитны.
    В прежние годы Бонн был на самом деле не так уж плох: узкие улочки, на каждом шагу книжные магазинчики, студенческие корпорации, маленькие кондитерские, в задней комнате которых можно было выпить чашку кофе.
    Перед тем как позвонить Лео, я проковылял на балкон и бросил взгляд на свой родной город. Бонн красив, этого от него не отнимешь. Я увидел кафедральный собор, крыши старого дворца курфюрста, памятник Бетховену, маленький рынок и Дворцовый парк. В судьбу Бонна никто не верит - такова его судьба. Стоя на балконе, я полной грудью вдыхал боннский воздух, который против ожидания подействовал на меня живительно; если человеку надо переменить климат - Бонн творит чудеса, хоть и ненадолго.
    Я ушел с балкона в комнату и уже без всяких колебаний набрал номер того заведения, в котором обучается Лео. Мне было не по себе. С тех пор как Лео стал католиком, я его ни разу не видел. О своем обращении он сообщил мне, как обычно, с детской старательностью. Вот что он писал:
    "Дорогой брат,
    сим письмом извещаю, что по зрелому размышлению я решил перейти в лоно католической церкви, а затем принять сан священнослужителя. Надеюсь, мы скоро получим возможность лично переговорить об этой коренной перемене в моей жизни.
    Любящий тебя брат, Лео".
    Старомодная манера, с какой Лео судорожно пытается избежать местоимения "я" в начале письма, заменяя слова "я сообщаю тебе" вычурным оборотом "сим письмом", - в этом весь Лео. Где тот блеск, с каким он играет на рояле? Способность Лео улаживать свои дела, соблюдая все формальности, усугубляет мою меланхолию. Если он будет продолжать в том же духе, то обязательно станет когда-нибудь почтенным седовласым прелатом. В письмах Лео и отец похожи друг на друга, они оба не владеют пером; о чем бы они ни писали, кажется, что речь идет о буром угле.
    Пока в заведении Лео соблаговолили подойти к телефону, прошла целая вечность; я уже начал было поносить "поповскую расхлябанность" соответствующими моему настроению бранными словесами, пробормотал даже: "Сукины дети!", как вдруг кто-то снял трубку и произнес на редкость сиплым голосом:
    - Слушаю.
    Какое разочарование. А я-то думал услышать медоточивый голос монашенки и почувствовать запах жидкого кофе и черствой сдобы; вместо этого со мной заговорил какой-то хрипун, от которого так сильно несло свининой и капустой, что я закашлялся.
    - Извините, - с трудом произнес я, - не могли бы вы позвать к телефону студента богословия Лео Шнира?
    - Кто это говорит?
    - Шнир, - ответил я. Наверное, это было выше его разумения. Он долго молчал, я опять закашлялся, подавил кашель и сказал:
    - Говорю по буквам: школа, небеса, Ида, Рихард.
    - Что это означает? - спросил он после долгой паузы, и в его голосе мне послышалось то же отчаяние, какое испытывал я. Может быть, они приставили к телефону добродушного старичка профессора с трубкой в зубах? Я быстро наскреб в памяти несколько латинских слов и смиренно сказал:
    - Sum frater leonis [я брат Льва (лат.)].
    Я подумал, что поступаю некрасиво: ведь многие люди, которые, видимо, испытывают потребность поговорить с кем-либо из питомцев этого заведения, не знают ни слова по-латыни.
    Как ни странно, мой собеседник захихикал и сказал:
    - Frater tuus est in refectorio [твой брат пребывает в трапезной (лат.)], он ест, - повторил старик громче, - господа сейчас ужинают, а во время еды их нельзя беспокоить.
    - Дело очень срочное, - сказал я.
    - Смертельный случай? - спросил он.
    - Нет, - ответил я, - почти смертельный.
    - Стало быть, тяжелые увечья?
    - Нет, - сказал я, - внутренние увечья.
    - Вот оно что, - заметил он, и его голос смягчился, - внутреннее кровоизлияние.
    - Нет, - сказал я, - душевная травма. Чисто душевная.
    По-видимому, слово "душевная" было ему незнакомо: наступило ледяное молчание.
    - Боже мой, - начал я снова. - Что тут непонятного? Ведь человек состоит из тела и души.
    Он что-то пробурчал, казалось, выражая сомнение в правильности этого тезиса, а потом между двумя затяжками просипел:
    - Августин... Бонавентура... Кузанус - вы вступили на ложный путь.
    - Душа, - сказал я упрямо, - передайте, пожалуйста, господину Шниру, что душа его брата в опасности, и пусть он сразу же после еды позвонит ему.
    - Душа, брат, опасность, - повторил он безучастно. С тем же успехом он мог бы сказать: мусор, моча, молоко. Вся эта история начала меня забавлять: как-никак в этой семинарии готовили людей, призванных врачевать души; хоть раз он должен был услышать слово "душа".
    - Дело очень, очень срочное, - сказал я.
    Он ничего не ответил, кроме "гм", "гм"; казалось, ему было совершенно невдомек, каким образом дело, связанное с душой, может быть срочным.
    - Я передам, - сказал он. - Что вы там говорили о школе?
    - Ничего, - ответил я, - ровным счетом ничего. Школа здесь совершенно не при чем. Я употребил это слово, чтобы разобрать по буквам свою фамилию.
    - Вы думаете, в школах теперь разбирают слова по буквам? Вы правда так думаете? - Он очень оживился, видимо, я наступил на его любимую мозоль. Сейчас слишком миндальничают, - закричал он, - слишком миндальничают!
    - Конечно, - заметил я, - в школах надо почаще пороть.
    - Не правда ли? - воскликнул он.
    - Безусловно, - сказал я, - особенно учителей надо пороть чаще. Вы еще не раздумали передать брату, что я звонил?
    - Все уже записано - срочное душевное дело. Школьная история. А теперь, юный друг, позвольте мне на правах старшего дать вам добрый совет.
    - Пожалуйста, - согласился я.
    - Отриньте Августина: искусно преподанный субъективизм - это еще далеко не богословие; он приносит вред молодым умам. Поверхностная болтовня с примесью диалектики. Вы не обижаетесь на мои советы?
    - Да нет же, - сказал я, - не медля ни секунды я брошу в огонь своего Августина.
    - Правильно, - сказал он, ликуя. - В огонь его! Да благословит вас господь.
    Я хотел было сказать "спасибо", но "спасибо" здесь казалось мне не к месту, поэтому я просто положил трубку и вытер пот. Я очень чувствителен ко всяким запахам; бьющий в нос запах капусты напряг до предела мою вегетативную нервную систему. Я стал думать о нравах церковников: очень мило, конечно, что в их заведении такой вот старикан может чувствовать себя полезным, но нельзя же, в самом деле, сажать у телефона - именно у телефона - глухого и вздорного хрипуна. Запах капусты запомнился мне еще с интернатских времен. Один из патеров объяснил нам как-то, что капуста считается пищей, обуздывающей чувственность. Самая мысль о том, что мою чувственность или чувственность любого другого человека будут специально обуздывать, кажется мне отвратительной. Как видно, в этих семинариях день и ночь только и думают, что о "вожделении плоти"; где-нибудь на кухне у них, наверное, сидит монашка, которая составляет меню, а после обсуждает его с ректором; оба они усаживаются друг против друга и, старательно избегая в разговоре слова чувственность, при каждом записанном на бумажке блюде прикидывают: это блюдо обуздывает чувственность, это - возбуждает. Для меня такая сцена - верх непристойности, так же, впрочем, как и проклятый многочасовой футбол в интернате; все мы прекрасно знали, что игра в футбол должна утомить нас, чтобы мы не думали о девушках, из-за этого футбол стал мне противен, а когда я думаю, что мой брат Лео обязан есть капусту, дабы обуздывать свою чувственность, то испытываю острое желание отправиться в сие заведение и облить всю их капусту соляной кислотой. Этим юношам достаточно трудно и без капусты; нелегко, наверное, изо дня в день провозглашать нечто непонятное - воскресение из мертвых и вечное блаженство. Нелегко, наверное, усердно обрабатывать виноградники господа бога и убеждаться, что там чертовски мало всходит. Мне объяснил это Генрих Белен, который так участливо отнесся к нам, когда у Марии был выкидыш. В разговоре со мной он называл себя "простым чернорабочим в виноградниках господа бога, как по моральному состоянию, так и по заработкам".
    Мы выбрались с ним из больницы только в пять утра, и я довел его до дома; мы шли пешком, потому что у нас не было денег на трамвай; когда он стоял у себя в дверях и вытаскивал из кармана ключи, он был точь-в-точь рабочий, вернувшийся из ночной Смены - усталый и небритый; я понимал, как тяжело ему будет сейчас служить мессу, со всеми теми таинствами, о которых мне постоянно рассказывала Мария. Генрих отпер дверь - в передней его поджидала экономка, угрюмая старуха в шлепанцах, кожа на ее голых икрах показалась мне совсем желтой; а ведь эта женщина не была ни монашкой, ни его матерью, ни родной сестрой.
    - Что это такое? Что это такое? - прошипела она.
    Будь проклят убогий, бесприютный холостяцкий быт, нет ничего удивительного, что многие католики боятся посылать своих молоденьких дочек на квартиру к священнику, и нет ничего удивительного, что бедолаги-священники совершают иногда глупости.
    Я чуть было не позвонил опять в семинарию Лео глухому старикану с прокуренным голосом: мне вдруг захотелось поговорить с ним о "вожделении плоти". Звонить кому-нибудь из знакомых было боязно - чужой человек, наверное, поймет меня лучше. Я с удовольствием спросил бы у него: правильно ли я понимаю католицизм. На всем свете для меня существуют только четыре католика: папа Иоанн, Джеймс Эллис, Мария и Грегори пожилой негр-боксер; когда-то он чуть было не стал чемпионом мира по боксу, а сейчас с грехом пополам выступает во всяких варьете с силовыми номерами. Время от времени судьба сталкивала нас. Он был очень набожный, по-настоящему верующий человек и всегда носил на своей непомерно широкой груди атлета монашескую пелерину. Многие считали его слабоумным, потому что он почти постоянно молчал и питался одним хлебом с огурцами; и все же он был такой сильный, что носил по комнате меня и Марию на вытянутых руках, как кукол. Существует еще несколько людей, которых, по всей вероятности, можно считать католиками: это - Карл Эмондс и Генрих Белен, а также Цюпфнер. Насчет Марии я уже стал сомневаться, ее "страх за свою душу" меня ни в чем не убеждает; если она и впрямь покинула меня и делает с Цюпфнером то, что мы делали с ней, значит она совершила поступок, который в ее книгах недвусмысленно именуется "нарушением супружеской верности" и "блудом". Ее "страх за свою душу" возник только из-за моего нежелания сочетаться с ней законным браком и воспитывать наших будущих детей в лоне католической церкви.
    Детей у нас не было, но мы без конца обсуждали, как будем их одевать, о чем будем с ними разговаривать и как воспитывать; по всем вопросам мы придерживались одного мнения, кроме воспитания в лоне церкви. Я согласился окрестить детей. Но тогда Мария сказала, что я должен заявить об этом в письменном виде, иначе, мол, церковь не обвенчает нас. Когда же я согласился на венчание, оказалось, что мы должны еще сочетаться браком у светских властей... И тут я потерял терпение и предложил ей немного повременить, ведь сейчас какой-нибудь годик не играет для нас существенной роли; Мария заплакала и сказала, что я совершенно не понимаю, каково ей жить в этом состоянии, без всякой надежды на то, что наши дети будут воспитаны как христиане. Это было скверно, оказывается, все эти пять лет мы говорили с ней на разных языках. Я на самом деле не знал, что перед венчанием в церкви надо обязательно зарегистрировать брак. Конечно, мне об этом следовало знать, поскольку я был человеком совершеннолетним и "правомочным лицом мужского пола", но я этого попросту не знал, так же как я до последнего времени не ведал, что белое вино подают к столу охлажденным, а красное подогретым. Разумеется, я знал, что есть официальные учреждения, где совершаются церемонии бракосочетаний и выдаются соответствующие свидетельства, но я думал, что все это существует для неверующих или же для тех верующих, которые, так сказать, хотят доставить маленькое удовольствие государству. Я рассердился не на шутку, услыхав, что идти туда обязательно, если хочешь сочетаться церковным браком, а когда Мария заговорила вдобавок о необходимости выдать письменное обязательство воспитывать детей в католическом духе, между нами разгорелась ссора. Мне это показалось вымогательством и не понравилось, что Мария так уж безоговорочно соглашается с требованием выдавать обязательства в письменном виде. Кто мешает ей крестить своих детей и воспитывать их в том духе, в каком она считает нужным?


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ]

/ Полные произведения / Белль Г. / Глазами клоуна


Смотрите также по произведению "Глазами клоуна":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis