Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Платонов А.П. / Чевенгур
Чевенгур [6/27]
его ко мне домой.
Секретарь дал распоряжение вниз по своему учреждению и забыл
о дальнейшем. Конторщик орготдела не мог уже спустить приказ
секретаря в глубину губкомовского аппарата и начал размышлять
сам: кого бы это послать осматривать губернию? Никого не было
-- все коммунисты уже действовали; числился лишь какой-то
Дванов, вызванный из Новохоперска для ремонта городского
водопровода, но к его личному делу был подложен документ о
болезни. "Если он не умер, то пошлю его", -- решил конторщик и
пошел сообщать секретарю губкома о Дванове.
-- Он не выдающийся член партии, -- сказал конторщик. -- У
нас выдаваться не на чем было. Вот будут большие дела, и люди
на них проявятся, товарищ секретарь.
-- Ладно, -- ответил секретарь. -- Пусть ребята дело
выдумывают и растут на нем.
Вечером Дванов получил бумагу: немедленно явиться к
предгубисполкома, чтобы побеседовать о намечающемся
самозарождении социализма среди масс. Дванов встал и пошел на
отвыкших ногах; Соня возвращалась со своих курсов с тетрадкою и
лопухом; лопух она сорвала за то, что у него была белая
исподняя кожа, по ночам его зачесывал ветер и освещала луна.
Соня смотрела из окна на этот лопух, когда ей не спалось от
молодости, а теперь зашла на пустошь и сорвала его. Дома она
уже имела много растений, и больше всего среди них было
бессмертников, что росли на солдатских могилах.
-- Саша, -- сказала Соня. -- Нас скоро повезут в деревни --
учить детство грамоте, а я хочу служить в цветочном магазине.
Александр на это ей ответил:
-- Цветы и так любят почти все, а чужих детей редко кто,
только родители.
Соня не могла сообразить, она была еще полна ощущений жизни,
мешавших ей правильно думать. И она отошла от Александра в
обиде.
Где жил Шумилин, Дванов точно не знал. Сначала он вошел на
двор того приблизительного дома, где должен был жить Шумилин.
На дворе стояла хата, и в ней находился дворник; уже
смеркалось, дворник лег спать с женой на полати, на чистой
скатерти был оставлен хлеб для нечаянного гостя. Дванов вошел в
хату, как в деревню, -- там пахло соломой и молоком, тою
хозяйственной сытой теплотой, в которой произошло зачатье всего
русского сельского народа, и дворник-хозяин, должно быть,
шептался с женой о своих дворовых заботах.
Дворник числился тогда санитаром двора, чтобы не унижать его
достоинства; на просьбу Дванова указать Шумилина санитар надел
валенки и накинул на белье шинель:
-- Пойду постужусь для казны, а ты, Поля, не спи пока.
Шумилин в то время кормил больную жену мятой картошкой с
блюдечка, женщина слабо жевала пищу и жалела одной рукой
приютившегося у ее тела трехлетнего сына.
Дванов сказал, что ему надо.
-- Погоди, я жену докормлю, -- попросил Шумилин и,
докормив, указал: -- Вот сам видишь, товарищ Дванов, что нам
нужно: днем я служу, а вечером бабу с руки кормлю. Нам
необходимо как-нибудь иначе научиться жить...
-- Так -- тоже ничего, -- ответил Дванов. -- Когда я болел
и Захар Павлович кормил меня из рук, я это любил.
-- Чего ты любил? -- не понял Шумилин.
-- Когда люди питаются из рук в рот.
-- Ага, ну люби, -- не почувствовав, сказал Шумилин, и
дальше он захотел, чтобы Дванов пошел пешком по губернии и
оглядел, как там люди живут; наверное, беднота уже скопилась
сама по себе и устроилась по-социальному.
-- Мы здесь служим, -- огорченно высказывался Шумилин, -- а
массы живут. Я боюсь, товарищ Дванов, что там коммунизм скорее
очутится -- им защиты, кроме товарищества, нет. Ты бы пошел и
глянул туда.
Дванов вспомнил различных людей, бродивших по полям и
спавших в пустых помещениях фронта; может быть, и на самом деле
те люди скопились где-нибудь в овраге, скрытом от ветра и
государства, и живут, довольные своей дружбой. Дванов
согласился искать коммунизм среди самодеятельности населения.
-- Соня, -- сказал он утром на другой день. -- Я ухожу, до
свидания!
Девушка влезла на забор, она умывалась на дворе.
-- А я уезжаю, Саш. Меня опять Клуша гонит. Лучше буду в
деревне жить сама.
Дванов знал, что Соня жила у знакомой тетки Клуши, а
родителей у нее не было. Но куда же она едет в деревню одна?
Оказалось, Соню с подругами выпускали с курсов досрочно, потому
что в деревне собирались банды из неграмотных людей и туда
посылались учительницы наравне с отрядами Красной Армии.
-- Мы с тобой увидимся теперь после революции, -- произнес
Дванов.
-- Мы увидимся, -- подтвердила Соня. -- Поцелуй меня в
щеку, а я тебя в лоб -- я видела, что так люди всегда
прощаются, а мне не с кем попрощаться.
Дванов тронул губами ее щеку и сам почувствовал сухой венок
Сониных уст на своем лбу; Соня отвернулась и гладила забор
мучившейся неуверенной рукой.
Дванов захотел помочь Соне, но только нагнулся к ней и
ощутил запах увядшей травы, исходивший от ее волос. Здесь
девушка обернулась и снова ожила.
Захар Павлович стоял на пороге с железным недоделанным
чемоданом и не моргал, чтобы не накапливать слез.
Дванов шел по губернии, по дорогам уездов и волостей. Он
держался ближе к поселениям, поэтому ему приходилось идти по
долинам речек и по балкам. Выходя на водоразделы, Дванов уже не
видел ни одной деревни, нигде не шел дым из печной трубы и
редко возделывался хлеб на этой степной высоте; здесь росла
чуждая трава, и сплошной бурьян давал приют и пищу птицам и
насекомым.
С водоразделов Россия казалась Дванову ненаселенной, но зато
в глубинах лощин и на берегах маловодных протоков всюду жили
деревни, -- было видно, что люди селились по следам воды, они
существовали невольниками водоемов. Сначала Дванов ничего не
увидел в губернии, она ему показалась вся одинаковой, как
видение скудного воображения; но в один вечер он не имел
ночлега и нашел его только в теплом бурьяне на высоте
водораздела.
Дванов лег и покопал пальцами почву под собой: земля
оказалась вполне тучной, однако ее не пахали, и Александр
подумал, что тут безлошадье, а сам уснул. На заре он проснулся
от тяжести другого тела и вынул револьвер.
-- Не пугайся, -- сказал ему привалившийся человек. -- Я
озяб во сне, вижу, ты лежишь, -- давай теперь обхватимся для
тепла и будем спать.
Дванов обхватил его, и оба согрелись. Утром, не выпуская
человека, Александр спросил его шепотом:
-- Отчего тут не пашут? Ведь земля здесь черная! Лошадей,
что ль, нету?
-- Погоди, -- ответил хриповатым, махорочным голосом
пригревшийся пешеход. -- Я бы сказал тебе, да у меня ум без
хлеба не обращается. Раньше были люди, а теперь стали рты.
Понял ты мое слово?
-- Нет, а чего? -- потерялся Дванов. -- Всю ночь грелся со
мной, а сейчас обижаешься!..
Пешеход встал на ноги.
-- Вчера же был вечер, субъект-человек! А горе человека
идет по ходу солнца; вечером оно садится в него, а утром
выходит оттуда. Ведь я вечером стыл, а не утром.
У Дванова было среди карманного сора немного хлебной мякоти.
-- Поешь, -- отдал он хлеб, -- пусть твой ум обращается в
живот, а я без тебя узнаю, чего хочу.
В полдень того дня Дванов нашел далекую деревню в
действующем овраге и сказал в сельсовете, что на ихнюю степную
землю хотят сажать московских переселенцев.
-- Пускай сажаются, -- согласился председатель Совета. --
Все одно им конец там будет, там питья нету, и она дальняя. Мы
и сами той земли почти сроду не касались... А была б там вода,
так мы б из себя дали высосать, а ту залежь с довольством
содержали...
Нынче Дванов шел еще более в даль губернии и не знал, где
остановиться. Он думал о времени, когда заблестит вода на
сухих, возвышенных водоразделах, то будет социализмом.
Вскоре перед ним открылась узкая долина какой-то древней,
давно осохшей реки. Долину занимала слобода Петропавловка --
огромное стадо жадных дворов, сбившихся на тесном водопое.
На улице Петропавловки Дванов увидел валуны, занесенные сюда
когда-то ледниками. Валунные камни теперь лежали у хат и
служили сиденьем для стариков.
Эти камни Дванов вспомнил уже после, когда сидел в
Петропавловском сельсовете. Он зашел туда, чтобы ему дали
ночлег на приближающуюся ночь и чтобы написать письмо Шумилину.
Дванов не знал, как начинаются письма, и сообщал Шумилину, что
творить у природы нет особого дара, она берет терпением: из
Финляндии через равнины и тоскливую долготу времени в
Петропавловку приполз валун на языке ледника. Из редких степных
балок, из глубоких грунтов надо дать воду в высокую степь,
чтобы основать в ней обновленную жизнь. Это ближе, чем
притащить валун из Финляндии.
Пока Дванов писал, около его стола чего-то дожидался
крестьянин со своенравным лицом и психической, самодельно
подстриженной бородкой.
-- Все стараетесь! -- сказал этот человек, уверенный во
всеобщем заблуждении.
-- Стараемся! -- понял его Дванов. -- Надо же вас на чистую
воду в степь выводить!
Крестьянин сладострастно почесал бородку.
-- Ишь ты какой! Стало быть, теперь самые умные люди
явились! А то без вас не догадались бы, как сытно харчиться!
-- Нет, не догадались бы! -- равнодушно вздохнул Дванов.
-- Эй, мешаный, уходи отсюда! -- крикнул председатель
Совета с другого стола. -- Ты же бог, чего ты с нами знаешься!
Оказывается, этот человек считал себя богом и все знал. По
своему убеждению он бросил пахоту и питался непосредственно
почвой. Он говорил, что раз хлеб из почвы, то в почве есть
самостоятельная сытость -- надо лишь приучить к ней желудок.
Думали, что он умрет, но он жил и перед всеми ковырял глину,
застрявшую в зубах. За это его немного почитали.
Когда секретарь Совета повел Дванова на постой, то бог стоял
на пороге и зяб.
-- Бог, -- сказал секретарь, -- доведи товарища до Кузи
Поганкина, скажи, что из Совета -- ихняя очередь!
Дванов пошел с богом.
Встретился нестарый мужик и сказал богу:
-- Здравствуй, Никанорыч, -- тебе б пора Лениным стать,
будя богом-то!
Но бог стерпел и не ответил на приветствие. Только когда
отошли подальше, бог вздохнул:
-- Ну и держава!
-- Что, -- спросил Дванов, -- бога не держит?
-- Нет, -- просто сознался бог. -- Очами видят, руками
щупают, а не верят. А солнце признают, хоть и не доставали его
лично. Пущай тоскуют до корней, покуда кора не заголится.
У хаты Поганкина бог оставил Дванова и без прощания
повернулся назад.
Дванов не отпустил его:
-- Постой, что ж ты теперь думаешь делать?
Бог сумрачно глянул в деревенское пространство, где он был
одиноким человеком.
-- Вот объявлю в одну ночь отъем земли, тогда с испугу и
поверят.
Бог духовно сосредоточился и молчал минуту.
-- А в другую ночь раздам обратно -- и большевистская слава
по чину будет моей.
Дванов проводил бога глазами без всякого осуждения. Бог
уходил, не выбирая дороги, -- без шапки, в одном пиджаке и
босой; пищей его была глина, а надеждой -- мечта.
Поганкин встретил Дванова неласково -- он скучал от
бедности. Дети его за годы голода постарели и, как большие,
думали только о добыче хлеба. Две девочки походили уже на баб:
они носили длинные материны юбки, кофты, имели шпильки в
волосах и сплетничали. Странно было видеть маленьких умных
озабоченных женщин, действующих вполне целесообразно, но еще не
имеющих чувства размножения. Это упущение делало девочек в
глазах Дванова какими-то тягостными, стыдными существами.
Когда смерклось, двенадцатилетняя Варя умело сварила
похлебку из картофельных шкурок и ложки пшена.
-- Папашка, слезай ужинать! -- позвала Варя. -- Мамка,
кликни ребят на дворе: чего они стынут там, шуты синие!
Дванов застеснялся: что из этой Вари дальше будет?
-- А ты отвернись, -- обратилась Варя к Дванову. -- На всех
вас не наготовишься: своих куча!
Варя подоткнула волосы и оправила кофту и юбку, как будто
под ними было что неприличное.
Пришли два мальчика -- сопливые, привыкшие к голоду и
все-таки счастливые от детства. Они не знали, что происходит
революция, и считали картофельные шкурки вечной едой.
-- Я вам скоко раз наказывала раньше приходить! --
закричала Варя на братьев. -- У, идолы кромешные! Сейчас же
снимайте одежду -- негде ее брать!
Мальчики скинули свои ветхие овчинки, но под овчинками не
было ни штанов, ни рубашек. Тогда они голые залезли на лавку у
стола и сели на корточки. Наверное, к такому сбережению одежды
дети были приучены сестрой. Варя собрала овчинные гуни в одно
место и начала раздавать ложки.
-- За папашкой следите -- чаще не хватайте! -- приказала
Варя братьям порядок еды, а сама села в уголок и подперла щеку
ладошей: ведь хозяйки едят после.
Мальчики зорко наблюдали за отцом: как он вынет ложку из
чашки, так они враз совались туда и моментально глотали
похлебку. Потом опять дежурили с пустыми ложками -- ожидая
отца.
-- Я вас, я вас! -- грозилась Варя, когда ее братья
норовили залезть ложками в чашку одновременно с отцом.
-- Варька, отец гущу одну таскает -- не вели ему! -- сказал
один мальчик, приученный сестрой к твердой справедливости.
Сам Поганкин тоже побаивался Варю, потому что стал таскать
ложки пожиже.
За окном, на небе, непохожем на землю, зрели влекущие
звезды. Дванов нашел Полярную звезду и подумал, сколько времени
ей приходится терпеть свое существование; ему тоже надо еще
долго терпеть.
-- Завтра либо бандиты опять поскачут! -- жуя, сказал
Поганкин и хлопнул ложкой по лбу одного мальчика: тот вытащил
сразу кусок картошки.
-- Отчего бандиты? -- хотел узнать Дванов.
-- На дворе вызвездило -- дорога поусадистей пойдет! У нас
тут как грязь -- так мир, как дорога провянет -- так война
начинается!
Поганкин положил ложку и хотел рыгнуть, но у него не вышло.
-- Теперча хватай! -- разрешил он детям.
Те полезли на захват остатков в чашке.
-- От такого довольствия цельный год не икаю! -- серьезно
сообщил Дванову Поганкин. -- А бывало, пообедаешь, так до самой
вечерни от икоты родителей поминаешь! Вкус был!
Дванов укладывался, чтобы уснуть и поскорее достигнуть
завтрашнего дня. Завтра он пойдет к железной дороге, чтобы
возвратиться домой.
-- Наверно, скучно вам живется? -- спросил Дванов, уже
успокаиваясь для сна.
Поганкин согласился:
-- Да то, ништ, весело! В деревне везде скучно. Оттого и
народ-то лишний плодится, что скучно. Ништ, стал бы кажный
женщину мучить, ежели б другое занятье было?
-- А вы бы переселялись на верхние жирные земли! --
догадался Дванов. -- Там можно жить с достатком, от этого
веселей будет.
Поганкин задумался.
-- Куды там -- разве стронешься с таким карогодом?..
Ребята, идите отпузырьтесь на ночь...
-- А чего же? -- испытывал Дванов. -- А то у вас отнимут ту
землю обратно.
-- Это как же? Аль распоряженье вышло?
-- Вышло, -- сказал Дванов. -- Что ж зря пропадает лучшая
земля? Целая революция шла из-за земли, вам ее дали, а она
почти не рожает. Теперь ее пришлым поселенцам будут отдавать --
те верхом на нее сядут... Нароют колодцев, заведут на суходолах
хутора -- земля и разродится. А вы только в гости ездите в
степь...
Поганкин весь озаботился, Дванов нашел его страх.
-- Земля-то там уж дюже хороша! -- позавидовал Поганкин
своей собственности. -- Что хошь родит. Нюжли Советская власть
по усердию судит?
-- Конечно, -- улыбался Дванов в темноте. -- Ведь поселенцы
придут, такие же крестьяне. Но раз они лучше владеют землей, то
им ее и отдадут. Советская власть урожай любит.
-- Это-то хоть верно, -- загорюнился Поганкин. -- Ей тогда
удобней разверсткой крыть!
-- Разверстку скоро запретят, -- выдумывал Дванов. -- Как
война догорит, так ее и не будет.
-- Да мужики тоже так говорят, -- соглашался Поганкин. --
Ай кто стерпит муку такую нестерпимую! Ни в одной державе так
не полагается... Либо правда в степь-то уйти полезней?
-- Уходи, конечно, -- налегал Дванов. -- Набери хозяев
десять и трогайся...
После Поганкин долго разговаривал с Варей и с болящей женой
о переселении -- Дванов им дал целую душевную мечту.
Утром Дванов ел в сельсовете пшенную кашу и снова видел
бога. Бог отказался от каши: что мне делать с нею, сказал он,
если съем, то навсегда все равно не наемся.
В подводе Совет Дванову отказал, и бог указал ему дорогу на
слободу Каверино, откуда до железной дороги двадцать верст.
-- Попомни меня, -- сказал бог и опечалился взором. -- Вот
мы навсегда расходимся, и как это грустно -- никто не поймет.
Из двух человек остается по одному! Но упомни, что один человек
растет от дружбы другого, а я расту из одной глины своей души.
-- Поэтому ты есть бог? -- спросил Дванов.
Бог печально смотрел на него, как на не верующего в факт.
Дванов заключил, что этот бог умен, только живет наоборот;
но русский -- это человек двухстороннего действия: он может
жить и так и обратно и в обоих случаях остается цел.
Затем настал долгий дождь, и Дванов вышел на нагорную дорогу
лишь под вечер. Ниже лежала сумрачная долина тихой степной
реки. Но видно, что река умирала: ее пересыпали овражные
выносы, и она не столько текла продольно, сколько ширилась
болотами. Над болотами стояла уже ночная тоска. Рыбы спустились
ко дну, птицы улетели в глушь гнезда, насекомые замерли в щелях
омертвелой осоки. Живые твари любили тепло и раздражающий свет
солнца, их торжественный звон сжался в низких норах и
замедлился в шепот.
Но Дванову слышались в воздухе невнятные строфы дневной
песни, и он хотел в них возвратить слова. Он знал волнение
повторенной, умноженной на окружающее сочувствие жизни. Но
строфы песни рассеивались и рвались слабым ветром в
пространстве, смешивались с сумрачными силами природы и
становились беззвучными, как глина. Он слышал движение,
непохожее на его чувство сознания.
В этом затухающем, наклонившемся мире Дванов разговорился
сам с собой. Он любил беседовать один в открытых местах, но,
если бы его кто услышал, Дванов застыдился бы как любовник,
захваченный в темноте любви со своей любимой. Лишь слова
обращают текущее чувство в мысль, поэтому размышляющий человек
беседует. Но беседовать самому с собой -- это искусство,
беседовать с другими людьми -- забава.
-- Оттого человек идет в общество, в забаву, как вода по
склону, -- закончил Дванов.
Он сделал головою полукруг и оглядел половину видимого мира.
И вновь заговорил, чтобы думать:
-- Природа все-таки деловое событие. Эти воспетые пригорки
и ручейки не только полевая поэзия. Ими можно поить почву,
коров и людей. Они станут доходными, и это лучше. Из земли и
воды кормятся люди, а с ними мне придется жить.
Дальше Дванов начал уставать и шел, ощущая скуку внутри
всего тела. Скука утомления сушила его внутренности, трение
тела совершалось туже -- без влаги мысленной фантазии.
В виду дымов села Каверино дорога пошла над оврагом. В
овраге воздух сгущался в тьму. Там существовали какие-то
мочливые трясины и, быть может, ютились странные люди,
отошедшие от разнообразия жизни для однообразия задумчивости.
Бог свободы Петропавловки имел себе живые подобия в этих
весях губернии.
Из глубины оврага послышалось сопенье усталых лошадей. Ехали
какие-то люди, и кони их вязли в глине.
Молодой отважный голос запел впереди конного отряда, но
слова и напев песни были родом издали отсюда.
Есть в далекой стране,
На другом берегу,
Что нам снится во сне,
Но досталось врагу...
Шаг коней выправился. Отряд хором перекрыл переднего певца
по-своему и другим напевом:
Кройся, яблочко,
Спелым золотом,
Тебя срежет Совет
Серпом-молотом...
Одинокий певец продолжал в разлад с отрядом:
Вот мой меч и душа,
А там счастье мое...
Отряд покрыл припевом конец куплета:
Эх, яблочко,
Задушевное,
Ты в паек попадешь --
Будешь прелое...
Ты на дереве растешь
И дереву кстати,
А в Совет попадешь
С номером-печатью...
Люди враз засвистали и кончили песню напропалую:
Их, яблочко,
Ты держи свободу:
Ни Советам, ни царям,
А всему народу...
Песня стихла. Дванов остановился, интересуясь шествием в
овраге.
-- Эй, верхний человек! -- крикнули Дванову из отряда. --
Слазь к безначальному народу!
Дванов остался на месте.
-- Ходи быстро! -- звучно сказал один густым голосом,
вероятно, тот, что запевал. -- А то считай до половины -- и
садись на мушку!
Дванов подумал, что Соня едва ли уцелеет в такой жизни, и
решил не хранить себя:
-- Выезжайте сами сюда -- тут суше! Чего лошадей по оврагу
морите, кулацкая гвардия!
Отряд внизу остановился.
-- Никиток, делай его насквозь! -- приказал густой голос.
Никиток приложил винтовку, но сначала за счет бога разрядил
свой угнетенный дух:
-- По мошонке Исуса Христа, по ребру богородицы и по всему
христианскому поколению -- пли!
Дванов увидел вспышку напряженного беззвучного огня и
покатился с бровки оврага на дно, как будто сбитый ломом по
ноге. Он не потерял ясного сознания и слышал страшный шум в
населенном веществе земли, прикладываясь к нему поочередно
ушами катящейся головы. Дванов знал, что он ранен в правую ногу
------------------------------------------------------------------------
туда впилась железная птица и шевелилась колкими остьями
крыльев.
В овраге Дванов схватил теплую ногу лошади, и ему стало не
страшно у этой ноги. Нога тихо дрожала от усталости и пахла
потом, травою дорог и тишиной жизни.
-- Страхуй его, Никиток, от огня жизни! Одежда твоя.
Дванов услышал. Он сжал ногу коня обеими руками, нога
превратилась в благоухающее живое тело той, которой он не знал
и не узнает, но сейчас она стала ему нечаянно нужна. Дванов
понял тайну волос, сердце его поднялось к горлу, он вскрикнул в
забвении своего освобождения и сразу почувствовал облегчающий
удовлетворенный покой. Природа не упустила взять от Дванова то,
зачем он был рожден в беспамятстве матери: семя размножения,
чтобы новые люди стали семейством. Шло предсмертное время -- и
в наваждении Дванов глубоко возобладал Соней. В свою последнюю
пору, обнимая почву и коня, Дванов в первый раз узнал гулкую
страсть жизни и нечаянно удивился ничтожеству мысли перед этой
птицей бессмертия, коснувшейся его обветренным трепещущим
крылом.
Подошел Никиток и попробовал Дванова за лоб: тепел ли он
еще? Рука была большая и горячая. Дванову не хотелось, чтобы
эта рука скоро оторвалась от него, и он положил на нее свою
ласкающуюся ладонь. Но Дванов знал, что проверял Никиток, и
помог ему:
-- Бей в голову, Никита. Расклинивай череп скорей!
Никита не был похож на свою руку -- это уловил Дванов, -- он
закричал тонким паршивым голосом, без соответствия покою жизни,
хранившемуся в его руке:
-- Ай ты цел? Я тебя не расклиню, а разошью: зачем тебе
сразу помирать, -- ай ты не человек? -- помучайся, полежи --
спрохвала помрешь прочней!
Подошли ноги лошади вождя. Густой голос резко осадил
Никитка:
-- Если ты, сволочь, будешь еще издеваться над человеком, я
тебя самого в могилу вошью. Сказано -- кончай, одежда твоя.
Сколько раз я тебе говорил, что отряд не банда, а анархия!
-- Мать жизни, свободы и порядка! -- сказал лежачий Дванов.
-- Как ваша фамилия?
Вождь засмеялся:
-- А тебе сейчас не все равно? Мрачинский!
Дванов забыл про смерть. Он читал "Приключения современного
Агасфера" Мрачинского. Не этот ли всадник сочинил ту книгу?
-- Вы писатель! Я читал вашу книгу. Мне все равно, только
книга ваша мне нравилась.
-- Да пусть он сам обнажается! Что я с дохлым буду возиться
-- его тогда не повернешь! -- соскучился ждать Никита. -- Одежа
на нем в талию, всю порвешь, и прибытка не останется.
Дванов начал раздеваться сам, чтобы не ввести Никиту в
убыток: мертвого действительно без порчи платья не разденешь.
Правая нога закостенела и не слушалась поворотов, но болеть
перестала. Никита заметил и товарищески помогал.
-- Тут, что ль, я тебя тронул? -- спросил Никита, бережно
взяв ногу.
-- Тут, -- сказал Дванов.
-- Ну, ничего -- кость цела, а рану салом затянет, ты
парень не старый. Родители-то у тебя останутся?
-- Останутся, -- ответил Дванов.
-- Пущай остаются, -- говорил Никита. -- Поскучают и
забудут. Родителям только теперь и поскучаться! Ты коммунист,
что ль?
-- Коммунист.
-- Дело твое: всякому царства хочется!
Вождь молча наблюдал. Остальные анархисты оправляли коней и
закуривали, не обращая внимания на Дванова и Никиту. Последний
сумеречный свет погас над оврагом -- наступила очередная ночь.
Дванов жалел, что теперь не повторится видение Сони, а об
остальной жизни не вспоминал.
-- Так вам понравилась моя книга? -- спросил вождь.
Дванов был уже без плаща и без штанов. Никита сразу же их
клал в свой мешок.
-- Я уже сказал, что да, -- подтвердил Дванов и посмотрел
на преющую рану на ноге.
-- А сами-то вы сочувствуете идее книги? Вы помните ее? --
допытывался вождь. -- Там есть человек, живущий один на самой
черте горизонта.
-- Нет, -- заявил Дванов. -- Идею там я забыл, но зато она
выдумана интересно. Так бывает. Вы там глядели на человека, как
обезьяна на Робинзона: понимали все наоборот, и вышло для
чтения хорошо.
Вождь от внимательного удивления поднялся на седле:
-- Это любопытно... Никиток, мы возьмем коммуниста до
Лиманного хутора, там его получишь сполна.
-- А одежа? -- огорчился Никита.
Помирился Дванов с Никитой на том, что согласился доживать
голым. Вождь не возражал и ограничился указанием Никите:
-- Смотри не испорть мне его на ветру! Это большевистский
интеллигент -- редкий тип.
Отряд тронулся. Дванов схватился за стремя лошади Никиты и
старался идти на одной левой ноге. Правая нога сама не болела,
но если наступить ею, то она снова чувствует выстрел и железные
остья внутри.
Овраг шел внутрь степи, суживался и поднимался. Тянуло
ночным ветром, голый Дванов усердно подскакивал на одной ноге,
и это его грело.
Никита хозяйственно перебирал белье Дванова на седле.
-- Обмочился, дьявол! -- сказал без злобы Никита. -- Смотрю
я на вас: прямо как дети малые! Ни одного у меня чистого не
было: все моментально гадят, хоть в сортир их сначала
посылай... Только один был хороший мужик, комиссар волостной:
бей, говорит, огарок, прощайте, партия и дети. У того белье
осталось чистым. Специальный был мужик!
Дванов представил себе этого специального большевика и
сказал Никите:
-- Скоро и вас расстреливать будут -- совсем с одеждой и
бельем. Мы с покойников не одеваемся.
Никита не обиделся:
-- А ты скачи, скачи знай! Балакать тебе время не пришло.
Я, брат, подштанников не попорчу, из меня не высосешь.
-- Я глядеть не буду, -- успокоил Дванов Никиту. -- А
замечу, так не осужу.
-- Да и я не осуждаю, -- смирился Никита. -- Дело
житейское. Мне товар дорог...
До Лиманного хутора добрели часа через два. Пока анархисты
ходили говорить с хозяевами, Дванов дрожал на ветру и
прикладывался грудью к лошади, чтобы согреться. Потом стали
разводить лошадей, а Дванова забыли одного. Никита, уводя
лошадь, сказал ему:
-- Девайся куда сам знаешь. На одной ноге не ускачешь.
Дванов подумал скрыться, но сел на землю от немощи в теле и
заплакал в деревенской тьме. Хутор совсем затих, бандиты
расселились и легли спать. Дванов дополз до сарая и залез там в
просяную солому. Всю ночь он видел сны, которые переживаешь
глубже жизни и поэтому не запоминаешь. Проснулся он в тишине
долгой устоявшейся ночи, когда, по легенде, дети растут. В
глазах Дванова стояли слезы от плача во сне. Он вспомнил, что
сегодня умрет, и обнял солому, как живое тело.
С этим утешением он снова уснул. Никита утром еле нашел его
и сначала решил, что он мертв, потому что Дванов спал с
неподвижной сплошной улыбкой. Но это казалось оттого, что
неулыбающиеся глаза Дванова были закрыты. Никита смутно знал,
что у живого лицо полностью не смеется: что-нибудь в нем всегда
остается печальным, либо глаза, либо рот.
Соня Мандрова приехала на подводе в деревню Волошино и стала
жить в школе учительницей. Ее звали так же принимать
рождающихся детей, сидеть на посиделках, лечить раны, и она
делала это, как умела, не обижая никого. В ней все нуждались в
этой небольшой приовражной деревне, а Соня чувствовала себя
важной и счастливой от утешения горя и болезней населения. Но
по ночам она оставалась и ждала письмо от Дванова. Она дала
свой адрес Захару Павловичу и всем знакомым, чтобы те не забыли
написать Саше, где она живет. Захар Павлович обещал так сделать
и подарил ей фотографию Дванова:
-- Все равно, -- сказал он, -- ты карточку назад ко мне
принесешь, когда его супругой станешь и будешь жить со мной.
-- Принесу, -- говорила ему Соня.
Она глядела на небо из окна школы и видела звезды над
тишиной ночи. Там было такое безмолвие, что в степи, казалось,
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
/ Полные произведения / Платонов А.П. / Чевенгур
|
Смотрите также по
произведению "Чевенгур":
|