Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Платонов А.П. / Чевенгур

Чевенгур [3/27]

  Скачать полное произведение

    обволакивая своею песнью двор, траву и отдаленную изгородь в
    одну детскую родину, где лучше всего жить на свете. Саша
    смотрел на измененные тьмою, но еще больше знакомые постройки,
    плетни, оглобли заросших саней, и ему было жалко их, что они
    такие же, как он, а молчат, не двигаются и когда-нибудь
    навсегда умрут.
     Саша думал, что если он уйдет отсюда, то без него всему
    двору станет еще более скучно жить на одном месте, и Саша
    радовался, что он здесь нужен.
     В избе зарыдал новый младенец, заглушая своим голосом,
    непохожим ни на какое слово, устоявшуюся песню сверчка. Сверчок
    смолк, тоже, наверное, слушая пугающий крик. Наружу вышел
    Прошка с мешком Саши, с каким его посылали осенью побираться, и
    с шапкой Прохора Абрамовича.
     -- Сашка! -- прокричал Прошка в ночной задыхающийся воздух.
    -- Беги сюда скорей, дармоед!
     Саша был около.
     -- Чего тебе?
     -- На, держи -- тебе отец шапку подарил. А вот тебе мешок
    -- ходи и не сымай, что наберешь -- сам ешь, нам не носи...
     Саша взял шапку и мешок.
     -- А вы тут одни жить останетесь? -- спросил Саша, не веря,
    что его здесь перестали любить.
     -- А то нет? Знамо, одни! -- сказал Прошка. -- Опять
    нахлебник у нас родился, кабы не он, ты бы задаром жил! а
    теперь ты нам никак не нужен --
     ты одна обуза, мамка ведь тебя не рожала, ты сам родился...
     Саша пошел за калитку. Прошка постоял один и вышел за ворота
    -- напомнить, чтобы сирота больше не возвращался. Сирота никуда
    еще не ушел -- он смотрел на маленький огонь на ветряной
    мельнице.
     -- Сашка! -- приказал Прошка. -- Ты к нам больше не
    приходи. Хлеб тебе в мешок положили, шапку подарили -- ты
    теперь ступай. Хочешь, на гумне переночуй, а то -- ночь. А
    больше под окна не показывайся, а то отец опомнится...
     Саша пошел по улице в сторону кладбища. Прошка затворил
    ворота, оглядел усадьбу и поднял бесхозяйственную жердь.
     -- Ну никак нету дожжей! -- пожилым голосом сказал Прошка и
    плюнул сквозь переднюю щербину рта. -- Ну, никак: хоть ты тут
    ляжь и рашшибись об землю, идол ее намочи!
     Саша прокрался к могиле отца и залег в недорытой пещерке.
    Среди крестов он боялся идти, но близ отца уснул так же
    спокойно, как когда-то в землянке, на берегу озера.
     Позже на кладбище приходили два мужика и негромко обламывали
    кресты на топливо, но Саша, унесенный сном, ничего не слышал.
     Захар Павлович жил, ни в ком не нуждаясь: он мог часами
    сидеть перед дверцей паровозной топки, в которой горел огонь.
     Это заменяло ему великое удовольствие дружбы и беседы с
    людьми. Наблюдая живое пламя, Захар Павлович сам жил -- в нем
    думала голова, чувствовало сердце, и все тело тихо
    удовлетворялось. Захар Павлович уважал уголь, фасонное железо
    -- всякое спящее сырье и полуфабрикат, но действительно любил и
    чувствовал лишь готовое изделие, -- то, во что превратилось
    посредством труда человека и что дальше продолжает жить
    самостоятельной жизнью. В обеденные перерывы Захар Павлович не
    сводил глаз с паровоза и молча переживал в себе любовь к нему.
    В свое жилище он наносил болтов, старых вентилей, краников и
    прочих механических изделий. Он расставил их в ряд на столе и
    предавался загляденью на них, никогда не скучая от одиночества.
    Одиноким Захар Павлович и не был -- машины были для него людьми
    и постоянно возбуждали в нем чувства, мысли и пожелания.
    Передний паровозный скат, называемый катушкой, заставил Захара
    Павловича озаботиться о бесконечности пространства. Он
    специально выходил ночью глядеть на звезды -- просторен ли мир,
    хватит ли места колесам вечно жить и вращаться? Звезды
    увлеченно светились, но каждая -- в одиночестве. Захар Павлович
    подумал, на что похоже небо? И вспомнил про узловую станцию,
    куда его посылали за бандажами. С платформы вокзала виднелось
    море одиноких сигналов -- то были стрелки, семафоры, перепутья,
    огни предупреждений и сияние прожекторов бегущих паровозов.
    Небо было таким же, только отдаленней и как-то налаженней в
    отношении спокойной работы. Потом Захар Павлович стал на глаз
    считать версты до синей меняющейся звезды: он расставил руки
    масштабом и умственно прикладывал этот масштаб к пространству.
    Звезда горела на двухсотой версте. Это его обеспокоило, хотя он
    читал, что мир бесконечен. Он хотел бы, чтобы мир действительно
    был бесконечен, дабы колеса всегда были необходимы и
    изготовлялись беспрерывно на общую радость, но никак не мог
    почувствовать бесконечности.
     -- Сколько верст -- неизвестно, потому что далече! --
    говорил Захар Павлович. -- Но где-нибудь есть тупик и кончается
    последний вершок... Если бы бесконечность была на самом деле,
    она бы распустилась сама по себе в большом просторе и никакой
    твердости не было бы... Ну как -- бесконечность? Тупик должен
    быть!
     Мысль, что колесам в конце концов работы не хватит,
    волновала Захара Павловича двое суток, а затем он придумал
    растянуть мир, когда все дороги до тупика дойдут, -- ведь
    пространство тоже возможно нагреть и отпустить длиннее, как
    полосовое железо, -- и на этом успокоился.
     Машинист-наставник видел любовную работу Захара Павловича --
    топки очищались им без всяких повреждений металла и до сияющей
    чистоты, -- но никогда не говорил Захару Павловичу доброго
    слова. Наставник отлично знал, что машины живут и движутся
    скорее по своему желанию, чем от ума и умения людей; люди здесь
    ни при чем. Наоборот, доброта природы, энергии и металла портят
    людей. Любой холуй может огонь в топке зажечь, но паровоз
    поедет сам, а холуй -- только груз. И если дальше техника так
    податливо пойдет, то люди от своих сомнительных успехов
    выродятся в ржавчину, -- тогда их останется передавить
    работоспособными паровозами и дать машине волю на свете. Однако
    наставник ругал Захара Павловича меньше других -- Захар
    Павлович бил молотком всегда с сожалением, а не с грубой силой,
    не плевал на что попало, находясь на паровозе, и не царапал
    беспощадно тела машины инструментами.
     -- Господин наставник! -- обратился раз Захар Павлович,
    осмелев ради любви к делу. -- Позвольте спросить: отчего
    человек -- так себе: ни плох, ни хорош, а машины равномерно
    знамениты?
     Наставник слушал сердито -- он ревновал к посторонним
    паровозы, считая свое чувство к ним личной привилегией.
     -- Серый черт, -- говорил для себя наставник, -- тоже
    понадобились ему механизмы: господи боже мой!
     Против обоих людей стоял паровоз, который разогревали под
    ночной скорый поезд. Наставник долго смотрел на паровоз и
    наполнялся обычным радостным сочувствием. Паровоз стоял
    великодушный, громадный, теплый на гармонических перевалах
    своего величественного высокого тела. Наставник сосредоточился,
    чувствуя в себе гудящий безотчетный восторг. Ворота депо были
    открыты в вечернее пространство лета -- в смуглое будущее, в
    жизнь, которая может повториться на ветру, в стихийных
    скоростях на рельсах, в самозабвении ночи, риска и нежного гула
    точной машины.
     Машинист-наставник сжал руки в кулаки от прилива какой-то
    освирепевшей крепости внутренней жизни, похожей на молодость и
    на предчувствие гремящего будущего. Он забыл про низкую
    квалификацию Захара Павловича и ответил ему, как равному другу:
     -- Ты вот поработал и поумнел! Но человек -- чушь! Он дома
    валяется и ничего не стоит... Но ты возьми птиц...
     Паровоз засифонил и заглушил слова беседы. Наставник и Захар
    Павлович вышли на вечерний звучный воздух и пошли сквозь строй
    остывших паровозов.
     -- Ты возьми птиц! Это прелесть, но после них ничего не
    остается -- потому что они не работают! Видел ты труд птиц?
    Нету его! Ну, по пище, жилищу они кое-как хлопочут, -- ну, а
    где у них инструментальные изделия? Где у них угол опережения
    своей жизни? Нету и быть не может.
     -- А у человека что? -- не понимал Захар Павлович.
     -- А у человека есть машины! Понял? Человек -- начало для
    всякого механизма, а птицы -- сами себе конец.
     Захар Павлович думал с наставником одинаково, затрудняясь
    лишь в подборе необходимых слов, что надоедливо тормозило его
    размышления. Для обоих -- и для машиниста-наставника, и для
    Захара Павловича -- природа, не тронутая человеком, казалась
    малопрелестной и мертвой: будь то зверь или дерево. Зверь и
    дерево не возбуждали в них сочувствия своей жизни, потому что
    никакой человек не принимал участия в их изготовлении, -- в них
    не было ни одного сознательного удара и точности мастерства.
    Они жили самостоятельно, мимо опущенных глаз Захара Павловича.
    Любые же изделия -- особенно металлические, -- наоборот,
    существовали оживленными и даже были, по своему устройству и
    силе, интересней и таинственней человека. Захар Павлович много
    наслаждался одной постоянной мыслью: какой дорогой подспудная
    кровная сила человека объявляется вдруг в волнующих машинах,
    которые и по размеру и по смыслу больше мастеровых.
     И выходило действительно так, как говорил
    машинист-наставник: в труде каждый человек превышает себя --
    делает изделия лучше и долговечней своего житейского значения.
    Кроме того, Захар Павлович наблюдал в паровозах ту же самую
    горячую взволнованную силу человека, которая в рабочем человеке
    молчит без всякого исхода. Обыкновенно, слесарь хорошо
    разговаривает, когда напьется, в паровозе же человек всегда
    чувствуется большим и страшным.
     Однажды Захар Павлович долго не мог сыскать нужного болта,
    чтобы прогнать резьбу в сорванной гайке. Он ходил по депо и
    спрашивал: нет ли у кого болта в три осьмушки -- под резьбу.
    Ему говорили, что нет такого болта, хотя такие болты были у
    каждого. Но дело в том, что на работе слесаря скучали и
    развлекались взаимным осложнением рабочих забот. Захар Павлович
    еще не знал того хитрого скрытого веселья, которое есть в любой
    мастерской. Это негромкое издевательство позволяло остальным
    мастеровым одолевать долготу рабочего дня и тоску
    повторительного труда. Во имя забавы своих соседей Захар
    Павлович много дел сработал напрасно. Он ходил за обтирочными
    концами на склад, когда они лежали горой в конторе; делал
    деревянные лесенки и бидоны для масла, в избытке имевшиеся в
    депо; даже хотел, по чужому наущению, самостоятельно менять
    контрольные пробки в котле паровоза, но был вовремя
    предупрежден одним случайным кочегаром, -- иначе бы Захара
    Павловича уволили без всякого слова.
     Захар Павлович, не найдя в этот раз подходящего болта,
    принялся приспосабливать для прогонки гаечной резьбы один
    штырь, и приспособил бы, потому что никогда не терял терпенья,
    но ему сказали:
     -- Эй, три осьмушки под резьбу, иди возьми болт!
     С того дня Захара Павловича звали прозвищем "Три осьмушки
    под резьбу", но зато его реже обманывали при срочной нужде в
    инструментах.
     После никто не узнал, что Захару Павловичу имя Три осьмушки
    под резьбу понравилось больше крестного: оно было похоже на
    ответственную часть любой машины и как-то телесно приобщало
    Захара Павловича к той истинной стране, где железные дюймы
    побеждают земляные версты.
     Когда Захар Павлович был молодым, он думал, что когда
    вырастет, то поумнеет. Но жизнь прошла без всякого отчета и без
    остановки, как сплошное увлечение; ни разу Захар Павлович не
    ощутил времени, как встречной твердой вещи, -- оно для него
    существовало лишь загадкой в механизме будильника. Но когда
    Захар Павлович узнал тайну маятника, то увидел, что времени
    нет, есть равномерная тугая сила пружины. Но что-то тихое и
    грустное было в природе -- какие-то силы действовали
    невозвратно. Захар Павлович наблюдал реки -- в них не
    колебались ни скорость, ни уровень воды, и от этого постоянства
    была горькая тоска. Бывали, конечно, полые воды, падали душные
    ливни, захватывал дыхание ветер, но больше действовала тихая,
    равнодушная жизнь -- речные потоки, рост трав, смена времен
    года. Захар Павлович полагал, что эти равномерные силы всю
    землю держат в оцепенении -- они с заднего хода доказывали уму
    Захара Павловича, что ничего не изменяется к лучшему -- какими
    были деревни и люди, такими и останутся. Ради сохранения
    равносильности в природе, беда для человека всегда повторяется.
    Был четыре года назад неурожай -- мужики из деревни вышли в
    отход, а дети легли в ранние могилы, --
     но эта судьба не прошла навеки, а снова теперь возвратилась
    ради точности хода всеобщей жизни.
     Сколько ни жил Захар Павлович, он с удивлением видел, что он
    не меняется и не умнеет -- остается ровно таким же, каким был в
    десять или пятнадцать лет. Лишь некоторые его прежние
    предчувствия теперь стали обыкновенными мыслями, но от этого
    ничего к лучшему не изменилось. Свою будущую жизнь он раньше
    представлял синим глубоким пространством -- таким далеким, что
    почти не существующим. Захар Павлович знал вперед, что чем
    дальше он будет жить, тем это пространство непережитой жизни
    будет уменьшаться, а позади -- удлиняться мертвая растоптанная
    дорога. И он обманулся: жизнь росла и накоплялась, а будущее
    впереди тоже росло и простиралось -- глубже и таинственней, чем
    в юности, словно Захар Павлович отступал от конца своей жизни
    либо увеличивал свои надежды и веру в нее.
     Видя свое лицо в стекле паровозных фонарей, Захар Павлович
    говорил себе: "Удивительно, я скоро умру, а все тот же".
     Под осень участились праздники в календаре: раз случилось
    три праздника подряд. Захар Павлович скучал в такие дни и
    уходил далеко по железной дороге, чтобы видеть поезда на полном
    ходу. По дороге ему пришло желание побывать в поселке на
    шахтах, где схоронена его мать. Он помнил точно место похорон и
    чужой железный крест рядом с безыменной безответной могилой
    матери. На том кресте сохранилась ржавая, почти исчахшая
    вековая надпись -- о смерти Ксении Федоровны Ирошниковой в 1813
    году от болезни холеры, восемнадцати лет и трех месяцев от
    роду. Там было еще запечатлено: "Спи с миром, любимая дочь, до
    встречи младенцев с родителями".
     Захару Павловичу сильно захотелось раскопать могилу и
    посмотреть на мать -- на ее кости, волосы и на все последние
    пропадающие остатки своей детской родины. Он и сейчас не прочь
    был иметь живую мать, потому что не чувствовал в себе особой
    разницы с детством. И тогда, в том голубом тумане раннего
    возраста, он любил гвозди на заборе, дым придорожных кузниц и
    колеса на телегах
     -- за то, что они вертелись.
     Куда бы ни уходил из дома маленький Захар Павлович, он знал,
    что есть мать, которая его вечно ждет, и он ничего не боялся.
     Линию железной дороги защищал с обеих сторон кустарник.
    Иногда в тени кустарника сидели нищие, они либо ели, либо
    переобувались. Они видели, как с большими скоростями вели
    поезда торжествующие паровозы. Но ни один нищий не знал, отчего
    едет сам паровоз. Даже более простое соображение -- для какого
    счастья они живут -- тоже не приходило в голову нищим. Какая
    вера -- надежда -- любовь давала силу их ногам на песчаных
    дорогах -- ни одному подающему милостыню не было известно.
    Захар Павлович опускал иногда в протянутую руку две копейки,
    без рассуждения оплачивая то, чего нищие были лишены и чем он
    был вознагражден, -- понимание машин.
     На откосе сидел лохматый мальчик и сортировал подаяние:
    плесень откладывал отдельно, а более свежее -- в сумку. Мальчик
    был худ, но лицом бодр и озабочен.
     Захар Павлович остановился, покуривая на свежем воздухе
    ранней осени.
     -- Отбраковываешь?
     Мальчик не понял технического слова.
     -- Дядь, дай копейку, -- сказал он, -- или докурить оставь!
     Захар Павлович вынул пятак.
     -- Ты небось жулик и охальник, -- без зла сказал он,
    уничтожая добро своего подаяния грубым словом, чтобы самому не
    было стыдно.
     -- Не, я не жулик, я побирушка, -- ответил мальчик,
    утрамбовывая корки в мешке. -- У меня мать-отец есть, только
    они от голода скрылись.
     -- А куда же ты пуд харчей запаковал?
     -- Домой собираюсь наведаться. Вдруг мать с ребятишками
    пришла -- чего тогда им есть?
     -- а ты сам-то чей?
     -- Я отцовский, я не круглая сирота. Вон те -- все жулики,
    а меня отец порол.
     -- А отец твой чей?
     -- Отец тоже от моей матери родился -- из пуза. Пузо
    намнут, а нахлебники как из пропасти рожаются. а ты ходи и
    побирайся на них!
     Мальчик загорюнился от недовольства на отца. Пятак он давно
    спрятал в кисет, висящий на шее; в кисете было еще порядочно
    медных денег.
     -- Уморился небось? -- спросил Захар Павлович.
     -- Ну да, уморился, -- согласился мальчик. -- Разве у вас,
    чертей, сразу напобираешься? Брешешь-брешешь, аж есть захочешь!
    Пятак подал, а самому, должно, жалко! Я б ни за что не дал.
     Мальчик взял заплесневелый ломоть из кучки порченого хлеба;
    очевидно, лучший хлеб он сносил в деревню родителям, а плохой
    ел сам. Это мгновенно понравилось Захару Павловичу.
     -- Небось отец тебя любит?
     -- Ничего он не любит -- он лежень. Я матерь больше люблю,
    у нее кровь из нутра льется. Я рубашку ей раз стирал, когда она
    хворала.
     -- А отец твой кто?
     -- Дядя Прошка. Я ведь не здешний...
     В памяти Захара Павловича нечаянно встал подсолнух, растущий
    из дымохода покинутой хаты, и рощи бурьяна на деревенской
    улице.
     -- Так ты Прошка Дванов, сукин сын!
     Мальчик вывалил изо рта непрожеванную хлебную зелень, но не
    бросил ее, а положил на мешок: потом дожует.
     -- А ты нито дядя Захарка?
     -- Он!
     Захар Павлович сел. Он теперь почувствовал время, как
    путешествие Прошки от матери в чужие города. Он увидел, что
    время -- это движение горя и такой же ощутительный предмет, как
    любое вещество, хотя бы и негодное в отделку.
     Какой-то малый, похожий на лишенного звания монастырского
    послушника, не прошел мимо своей дорогой, а сел и уставился
    глазами на двоих собеседников. Губы у него были красные,
    сохранившие с младенчества одутловатую красоту, а глаза
    смирные, но без резкого ума, -- таких лиц не бывает у простых
    людей, привыкших перехитрять свою непрерывную беду.
     Прошку взволновал прохожий -- особенно своими губами.
     -- Чего губы оттопырил? Руку мою поцеловать хочешь?
     Послушник поднялся и пошел в свою сторону, про которую и сам
    точно не знал -- где она находится.
     Проша это сразу почуял и сказал вслед послушнику:
     -- Пошел. А куда пошел -- сам не знает. Поверни его, он
    назад пойдет: вот черти-нахлебники!
     Захар Павлович немного смущался раннего разума Прошки -- сам
    он поздно освоился с людьми и долго считал их умнее себя.
     -- Прош! -- спросил Захар Павлович. -- А куда девался
    маленький мальчик -- рыбацкая сирота? Его твоя мать подобрала.
     -- Сашка, что ль? -- догадался Прошка. -- Он вперед всех из
    деревни убег! Это такой сатаноид -- житья от него не было!
    Украл последнюю коврижку хлеба и скрылся на ночь. Я
    гнался-гнался за ним, а потом сказал: пускай, и ко двору
    воротился...
     Захар Павлович поверил и задумался.
     -- А где отец твой?
     -- Отец в отход ушел. А мне все семейство кормить наказал.
    Набрал я по людям хлеба, пришел на свою деревню, а там ни
    матери, ни ребят. А заместо народа крапива в хатах растет...
     Захар Павлович отдал Прошке полтинник и попросил наведаться
    еще, когда будет в городе.
     -- Ты бы мне картуз отдал! -- сказал Прошка. -- Тебе все
    равно ничего не жалко. А то мне голову дожди моют, я могу
    остудиться.
     Захар Павлович отдал фуражку, сняв с нее железнодорожный
    значок, который ему был дороже головного убора.
     Прошел поезд дальнего следования, и Прошка поднялся поскорей
    уходить, чтобы Захар Павлович не отнял обратно денег и фуражки.
    Картуз Прошке пришелся на лохматую голову как раз, но Прошка
    его только померил, а затем снял и завязал в сумку с хлебом.
     -- Ну, прощай, иди с богом, -- сказал Захар Павлович.
     -- Тебе хорошо говорить -- ты всегда с хлебом, -- упрекнул
    Прошка. -- А у нас и того нет.
     Захар Павлович не знал, что дальше сказать, -- денег у него
    больше не было.
     -- Намедни я Сашку в городе встретил, -- проговорил Прошка.
    -- Тот, идол, совсем скоро издохнет: никто ему ничего не
    подает, он побираться не смел. Я ему дал порцию, а сам не ел.
    Ты небось мамке его подкинул -- теперь давай денег за Сашку! --
    кончил Прошка серьезным голосом.
     -- Ты Сашку как-нибудь ко мне приведи, -- ответил Захар
    Павлович.
     -- А что дашь? -- заранее спросил Прошка.
     -- Получка будет -- рублевку дам.
     -- Ладно, -- сказал Прошка. -- Это я тебе его приведу.
    Только ты его не приучай, а то он тебя охомутает.
     Прошка пошел не туда, где была дорога на его деревню.
    Наверно, у него имелись свои расчеты и свои дальновидные планы
    на хлебные доходы.
     Захар Павлович последил за ним глазами и с чего-то усомнился
    в драгоценности машин и изделий выше любого человека.
     Прошка уходил все дальше, и все жалостней становилось его
    мелкое тело в окружении улегшейся огромной природы. Прошка шел
    пешим по железной дороге -- по ней ездили другие; она его не
    касалась и не помогала ему. Он смотрел на мосты, рельсы и
    паровозы одинаково безучастно, как на придорожные деревья,
    ветры и пески. Всякое искусственное сооружение для Прошки было
    лишь видом природы на чужих земельных наделах. Посредством
    своего живого рассуждающего ума Прошка кое-как напряженно
    существовал. Едва ли он полностью чувствовал свой ум -- это
    видно из того, что он говорит неожиданно, почти бессознательно
    и сам удивляется своим словам, разум которых выше его детства.
     Прошка пропал на закруглении линии -- один, маленький и без
    всякой защиты. Захар Павлович хотел вернуть его к себе
    навсегда, но далеко было догонять.
     Утром Захару Павловичу не так хотелось идти на работу, как
    обыкновенно. Вечером он затосковал и лег сразу спать. Болты,
    краны и старые манометры, что всегда хранились на столе, не
    могли рассеять его скуки -- он глядел на них и не чувствовал
    себя в их обществе. Что-то сверлило внутри его, словно
    скрежетало сердце на обратном, непривычном ходу. Захар Павлович
    никак не мог забыть маленького худого тела Прошки, бредущего по
    линии в даль, загроможденную крупной, будто обвалившейся
    природой. Захар Павлович думал без ясной мысли, без сложности
    слов, -- одним нагревом своих впечатлительных чувств, и этого
    было достаточно для мучений. Он видел жалобность Прошки,
    который сам не знал, что ему худо, видел железную дорогу,
    работающую отдельно от Прошки и от его хитрой жизни, и никак не
    мог понять -- что здесь отчего, только скорбел без имени своему
    горю.
     На следующий день -- третий после встречи Прошки -- Захар
    Павлович не дошел до депо. Он снял номер в проходной будке и
    затем повесил его обратно. День он провел в овраге, под солнцем
    и паутиной бабьего лета. Он слышал гудки паровозов и шум их
    скорости, но не вылезал глядеть, не чувствуя больше уважения к
    паровозам.
     Рыбак утонул в озере Мутево, бобыль умер в лесу, пустое село
    заросло кущами трав, но зато шли часы церковного сторожа,
    ходили поезда по расписанию -- и было теперь Захару Павловичу
    скучно и стыдно от правильности действий часов и поездов.
     "Что бы наделал Прошка в моих летах в разуме? -- обсуждал
    свое положение Захар Павлович. -- Он бы нарушил что-нибудь,
    сукин сын!.. Хотя Сашка и при его царстве побирался бы".
     Тот теплый туман, в котором покойно и надежно жил Захар
    Павлович, сейчас был разнесен чистым ветром, и перед Захаром
    Павловичем открылась беззащитная, одинокая жизнь людей, живших
    голыми, без всякого обмана себя верой в помощь машин.
     Машинист-наставник понемногу перестал ценить Захара
    Павловича: "Я, -- говорит, -- серьезно допустил, что ты отродье
    старинных мастеров, а ты так себе -- чернорабочая сила, шлак
    из-под бабы!"
     Захар Павлович от душевного смущенья действительно терял
    свое усердное мастерство. Из-за одной денежной платы оказалось
    трудным правильно ударить даже по шляпке гвоздя.
    Машинист-наставник знал это лучше всех -- он верил, что, когда
    исчезнет в рабочем влекущее чувство к машине, когда труд из
    безотчетной бесплатной естественности станет одной денежной
    нуждой, -- тогда наступит конец света, даже хуже конца: после
    смерти последнего мастера оживут последние сволочи, чтобы
    пожирать растения солнца и портить изделия мастеров.
     Сын любопытного рыбака был настолько кроток, что думал, что
    все в жизни происходит взаправду. Когда ему отказывали в
    подаянии, он верил, что все люди не богаче его. Спасся от
    смерти он тем, что у одного молодого слесаря заболела жена, и
    слесарю не с кем было оставлять жену, когда он уходил на
    работу. А жена его боялась одна оставаться в комнате и слишком
    скучала. Слесарю понравилась какая-то прелесть в почерневшем от
    усталости мальчугане, нищенствовавшем без всякого внимания к
    подаянию. Он его посадил дежурить около больной женщины,
    которая ему не перестала быть милее всех.
     Саша целыми днями сидел на табуретке, в ногах больной, и
    женщина ему казалась такой же красивой, как его мать в
    воспоминаниях отца. Поэтому он жил и помогал больной с
    беззаветностью позднего детства, никем раньше не принятого.
    Женщина полюбила его и называла Александром, не привыкнув быть
    госпожой. Но скоро она выздоровела, и ее муж сказал Саше: "На
    тебе, мальчик, двадцать копеек, ступай куда-нибудь".
     Саша взял непривычные деньги, вышел на двор и заплакал. Близ
    уборной, верхом на мусоре, сидел Прошка и копался руками под
    собой. Он теперь собирал кости, тряпки и жесть, курил и
    постарел лицом от праховой пыли мусорных куч.
     -- Ты опять плачешь, гундосый черт? -- не прерывая работы,
    спросил Прошка. -- Пойди поройся, а я чаю попить сбегаю: нынче
    соленое ел.
     Но Прошка пошел не в трактир, а к Захару Павловичу. Тот
    читал книгу вслух от своей малограмотности: "Граф Виктор
    положил руку на преданное храброе сердце и сказал: я люблю
    тебя, дорогая..."
     Прошка сначала послушал -- думал, что это сказка, а потом
    разочаровался и сразу сказал:
     -- Захар Павлович, давай рубль, я тебе сейчас Сашку-сироту
    приведу!
     -- А?! -- испугался Захар Павлович. Он обернулся своим
    печальным старым лицом, которое бы и теперь любила жена, если
    бы она жива была.
     Прошка снова назначил цену за Сашку, и Захар Павлович отдал
    ему рубль, потому что он теперь был и Сашке рад. Столяр съехал
    с квартиры на шпалопропиточный завод, и Захару Павловичу
    досталась пустота двух комнат. В последнее время хотя и
    беспокойно, но забавно было жить с сыновьями столяра; они
    возмужали настолько, что не знали места своей силе и несколько
    раз нарочно поджигали дом, но всегда живьем тушили огонь, не
    дав ему полностью разгореться. Отец на них серчал, а они
    говорили ему: "Чего ты, дед, огня боишься -- что сгорит, то не
    сгниет; тебя бы, старого, сжечь надо -- в могиле гнить не
    будешь и не провоняешь никогда!"
     Перед отъездом сыновья повалили будку уборной и отрубили
    хвост дворовому псу.
     Прошка не сразу отправился к Сашке: сначала он купил пачку
    папирос "Землячок" и запросто побеседовал с бабами в лавке.
    Потом Прошка возвратился к мусорной куче.
     -- Сашка, -- сказал он. -- Пойдем, я тебя отведу, чтобы ты
    больше мне не навязывался.
     В следующие годы Захар Павлович все более приходил в упадок.
    Чтобы не умереть одному, он завел себе невеселую подругу --
    жену Дарью Степановну. Ему легче было никогда полностью не
    чувствовать себя: в депо мешала работа, а дома зудела жена. В
    сущности, такая двухсменная суета была несчастием Захара
    Павловича, но если бы она исчезла, то Захар Павлович ушел бы в
    босяки. Машины и изделия его уже перестали горячо интересовать:
    во-первых, сколько ни работал он, все равно люди жили бедно и
    жалобно, во-вторых, мир заволакивался какой-то равнодушной
    грезой -- наверно, Захар Павлович слишком утомился и
    действительно предчувствовал свою тихую смерть. Так бывает под
    старость со многими мастеровыми: твердые вещества, с которыми
    они имеют дело целые десятилетия, тайно обучают их
    непреложности всеобщей гибельной судьбы. На их глазах выходят
    из строя паровозы, преют годами под солнцем, а потом идут в
    лом. В воскресные дни Захар Павлович ходил на реку ловить рыбу
    и додумывать последние мысли.
     Дома его утешением был Саша. Но и на этом утешении мешала
    сосредоточиться постоянно недовольная жена. Может быть, это
    вело к лучшему: если бы Захар Павлович мог до конца
    сосредоточиться на увлекавших его предметах, он бы, наверное,
    заплакал.
     В такой рассеянной жизни прошли целые годы. Иногда, наблюдая
    с койки читающего Сашу, Захар Павлович спрашивал:
     -- Саш, тебя ничего не мучает?
     -- Нет, -- говорил Саша, привыкший к обычаям приемного
    отца.
     -- Как ты думаешь, -- продолжал свои сомнения Захар
    Павлович, -- всем обязательно нужно жить или нет?
     -- Всем, -- отвечал Саша, немного понимая тоску отца.
     -- А ты нигде не читал: для чего?
     Саша оставлял книгу.
     -- Я читал, что чем дальше, тем лучше будет жить.
     -- Ага! -- доверчиво говорил Захар Павлович. -- Так и
    напечатано?
     -- Так и напечатано.
     Захар Павлович вздыхал:
     -- Все может быть. Не всем дано знать.
     Саша уже год работал учеником в депо, чтобы выучиться на
    слесаря. К машинам и мастерству его влекло, но не так, как
    Захара Павловича. Его влечение не было любопытством, которое
    кончалось вместе с открытием секрета машины. Сашу интересовали
    машины наравне с другими действующими и живыми предметами. Он
    скорее хотел почувствовать их, пережить их жизнь, чем узнать.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ]

/ Полные произведения / Платонов А.П. / Чевенгур


Смотрите также по произведению "Чевенгур":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis