Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Платонов А.П. / Чевенгур
Чевенгур [21/27]
скорби. При коммунизме он бы договорил музыку, она бы кончилась
и он подошел ко мне. А то не договаривает -- стыдно человеку.
Трудно было войти в Чевенгур и трудно выйти из него -- дома
стояли без улиц, в разброде и тесноте, словно люди прижались
друг к другу посредством жилищ, а в ущельях между домов пророс
бурьян, которого не могли затоптать люди, потому что они были
босые. Из бурьяна поднялись четыре головы человека и сказали
Копенкину:
-- Обожди немного.
Это были Чепурный и с ним те, что находились близ умершего
ребенка.
-- Обожди, -- попросил Чепурный. -- Может, он без нас
скорее оживет.
Копенкин тоже присел в бурьян, музыка остановилась, и теперь
было слышно, как бурчат ветры и потоки в животе Якова Титыча,
отчего тот лишь вздыхал и терпел дальше.
-- Отчего он умер? Ведь он после революции родился, --
спросил Копенкин.
-- Правда ведь, -- отчего ж он тогда умер, Прош? --
удивляясь, переспросил Чепурный.
Прокофий это знал.
-- Все люди, товарищи, рождаются, проживают и кончаются от
социальных условий, не иначе.
Копенкин здесь встал на ноги -- ему все стало определенным.
Чепурный тоже встал -- он еще не знал, в чем беда, но ему уже
вперед было грустно и совестно.
-- Стало быть, ребенок от твоего коммунизма помер? --
строго спросил Копенкин. -- Ведь коммунизм у тебя социальное
условие! Оттого его и нету. Ты мне теперь за все ответишь,
капитальная душа! Ты целый город у революции на дороге взял...
Пашинцев! -- крикнул Копенкин в окружающий Чевенгур.
-- А! -- ответил Пашинцев из своего глухого места.
-- Ты где?
-- Вот он.
-- Иди сюда наготове!
-- Чего мне готовиться, я и так управлюсь.
Чепурный стоял не боялся, он мучился совестью, что от
коммунизма умер самый маленький ребенок в Чевенгуре, и не мог
себе сформулировать оправдания.
-- Прош, это верно? -- тихо спросил он.
-- Правильно, товарищ Чепурный, -- ответил тот.
-- Что же нам делать теперь? Значит, у нас капитализм? А
может, ребенок уже прожил свою минуту? Куда ж коммунизм пропал,
я же сам видел его, мы для него место опорожнили...
-- Вам надо пройти ночами вплоть до буржуазии, --
посоветовал Копенкин. -- И во время тьмы завоевать ее во сне.
-- Там электрический ток горит, товарищ Копенкин, --
равнодушно сказал знающий Прокофий. -- Буржуазия живет посменно
-- день и ночь, ей некогда.
Чепурный ушел к прохожей женщине -- узнавать, не оживал ли
от социальных условий покойный мальчик. Мать положила мальчика
в горнице на кровать, сама легла с ним, обняла его и заснула.
Чепурный стоял над ними обоими и чувствовал свое сомнение --
будить женщину или не надо: Прокофий однажды говорил Чепурному,
что при наличии горя в груди надо либо спать, либо есть
что-либо вкусное. В Чевенгуре ничего не было вкусного, и
женщина выбрала себе для утешения сон.
-- Спишь? -- тихо спросил женщину Чепурный. -- Хочешь, мы
тебе найдем что-нибудь вкусное? Тут в погребах от буржуазии еда
осталась.
Женщина молча спала; ее мальчик привалился к ней, и рот его
был открыт, будто ему заложило нос и он дышал ртом; Чепурный
рассмотрел, что мальчик уже щербатый, -- он успел прожить и
проесть свои молочные зубы, а постоянные теперь опоздал
отпустить.
-- Спишь? -- наклонился Чепурный. -- Чего же ты все спишь?
-- Нет, -- открыла глаза прохожая женщина. -- Я легла, и
мне задремалось.
-- С горя или так?
-- Так, -- без охоты и со сна говорила женщина; она держала
свою правую руку под мальчиком и не глядела на него, потому что
по привычке чувствовала его теплым и спящим. Затем нищенка
приподнялась и покрыла свои оголенные ноги, в которых был запас
полноты на случай рождения будущих детей. "Тоже ведь хорошая
женщина, -- видел Чепурный, -- кто-нибудь по ней томился".
Ребенок оставил руку матери и лежал, как павший в
гражданской битве -- навзничь, с грустным лицом, отчего оно
казалось пожилым и сознательным, и в бедной единственной
рубашке своего класса, бредущего по земле в поисках даровой
жизни. Мать знала, что ее ребенок перечувствовал смерть, и это
его чувство смерти было мучительней ее горя и разлуки, --
однако мальчик никому не жаловался и лежал один, терпеливый и
смирный, готовый стынуть в могиле долгие зимы. Неизвестный
человек стоял у их постели и ожидал чего-то для себя.
-- Так и не вздохнул? Не может быть -- здесь тебе не
прошлое время!
-- Нет, -- ответила мать. -- Я его во сне видела, он был
там жив, и мы шли с ним за руку по простому полю. Было тепло,
мы сыты, я хочу взять его на руки, а он говорит: нет, мама, я
ногами скорей дойду, давай с тобой думать, а то мы побирушки. А
идти нам было некуда. Мы сели в ямку, и оба заплакали...
-- Это ни к чему, -- утешил Чепурный. -- Мы бы твоему
ребенку Чевенгур в наследство могли подарить, а он отказался и
умер.
-- Мы сидели и плакали в поле: зачем мы были живы, раз нам
нельзя... А мальчик говорит мне: мама, я лучше сам умру, мне
скучно ходить с тобой по длинной дороге: все, говорит, одно и
то же да одно и то же. А я говорю ему: ну умри, может, и я
тогда забудусь с тобой. Он прилег ко мне, закрыл глаза, а сам
дышит, лежит живым и не может. Мама, говорит, я никак. Ну, не
надо, раз не можешь, пойдем опять ходить потихоньку, может, и
нам где остановка будет.
-- Это он сейчас у тебя живым был? На этой койке?
-- Тут. Он лежит у меня на коленях и дышит, а умереть не
может.
Чепурному полегчало.
-- Как же он умрет в Чевенгуре, скажи пожалуйста? Здесь для
него условие завоевано... Я так и знал, что он немного подышит,
только ты вот спала напрасно.
Мать посмотрела на Чепурного одинокими глазами.
-- Чего-то тебе, мужик, другого надо: малый мой как помер,
так и кончился.
-- Ничего не надо, -- поскорее ответил Чепурный. -- Мне
дорого, что он тебе хоть во сне живым приснился, -- значит, он
в тебе и в Чевенгуре еще немного пожил...
Женщина молчала от горя и своего размышления.
-- Нет, -- сказала она, -- тебе не мой ребенок дорог, тебе
твоя дума нужна! Ступай от меня ко двору, я привыкла одна
оставаться; до утра еще долго мне с ним лежать, не трать мне
время с ним!
Чепурный ушел из дома нищенки, довольный тем, что мальчик
хоть во сне, хоть в уме матери пожил остатком своей души, а не
умер в Чевенгуре сразу и навеки.
Значит, в Чевенгуре есть коммунизм и он действует отдельно
от людей. Где же он тогда помещается? И Чепурный, покинувший
семейство прохожей женщины, не мог ясно почувствовать или
увидеть коммунизм в ночном Чевенгуре, хотя коммунизм
существовал уже официально. "Но чем только люди живут
неофициально? -- удивлялся Чепурный. -- Лежат в темноте с
покойниками, и им хорошо! Напрасно".
-- Ну, что? Ну, как? -- спросили Чепурного оставшиеся
наружи товарищи.
-- Во сне дышал, но зато сам хотел умереть, а когда в поле
был, то не мог, -- ответил Чепурный.
-- От этого он и умер, как прибыл в Чевенгур, -- понял
Жеев. -- У нас ему стало свободно: что жизнь, что смерть.
-- Вполне ясно, -- определил Прокофий. -- Если б он не
умер, а сам одновременно желал скончаться, то разве это свобода
строя?
-- Да, скажи пожалуйста?! -- отметая все сомнения,
вопросительно поддакнул Чепурный; сначала он не мог понять, что
здесь подразумевается, но увидел общее удовлетворение событием
с пришлым ребенком и тоже обрадовался. Один Копенкин не видел в
этом просвета.
-- Что ж баба та к вам не вышла, а с ребенком укрылась? --
осудил всех чевенгурцев Копенкин. -- Значит, ей там лучше, чем
внутри вашего коммунизма.
Яков Титыч привык жить молча, переживая свои рассуждения в
тишине чувства, но тоже мог сказать правильно, когда обижался,
и действительно -- сказал:
-- Оттого она и осталась со своим малым, что между ними
одна кровь и один ваш коммунизм. А уйди она от мертвого -- и
вам основы не будет.
Копенкин начал уважать старика-прочего и еще больше утвердил
его правильные слова.
-- У вас в Чевенгуре весь коммунизм сейчас в темном месте
-- близ бабы и мальчугана. Отчего во мне движется вперед
коммунизм? Потому что у меня с Розой глубокое дело есть, --
пускай она мертва на все сто процентов!
Прокофий считал происшествие со смертью формальностью и
рассказывал тем временем Жееву, сколько он знал женщин с
высшим, низшим и со средним образованием -- отдельно по каждой
группе. А Жеев слушал и завидовал: он знал сплошь неграмотных,
некультурных и покорных женщин.
-- Она очаровательна была! -- досказывал что-то Прокофий.
-- В ней имелось особое искусство личности -- она была,
понимаешь, женщиной, нисколько не бабой. Что-то, понимаешь,
такое... вроде его...
-- Наверно, вроде коммунизма, -- робко подсказал Жеев.
-- Приблизительно. Мне было убыточно, а хотелось. Просила
она у меня хлеба и материи -- год был кругом съеденный, -- а я
вез немного в свое семейство -- отец, мать, братья у меня
сидели в деревне, -- думаю, ну тебя -- мать меня родила, а ты
уничтожишь. И доехал себе покойно до самого двора -- скучал по
ней, зато добро привез и семейство накормил.
-- Какое же у нее образование было? -- спросил Жеев.
-- Самое высшее. Она мне документы показывала -- семь лет
одну педагогию изучала, детей служащих в школах развивала.
Копенкин расслышал, что кто-то гремит в степи на телеге:
может быть, это едет Саша Дванов.
-- Чепурный, -- обратился он. -- Когда Саша прибудет,
Прошку -- прочь. Это гад с полным успехом.
Чепурный согласился, как и раньше:
-- Я тебе любого хорошего за лучшего отдам: бери,
пожалуйста.
Телега прогремела невдалеке мимо Чевенгура, не заехав в
него: значит, жили где-то люди, кроме коммунизма, и даже ездили
куда-то.
Через час и самые неугомонные, самые бдительные чевенгурцы
предались покою до нового свежего утра. Первым проснулся Кирей,
спавший с пополудни прошлого дня, и он увидел, как выходила из
Чевенгура женщина с тяжестью ребенка на руках. Кирей сам бы
хотел выйти из Чевенгура, потому что ему скучно становилось
жить без войны, лишь с одним завоеванием; раз войны не было,
человек должен жить с родственниками, а родственники Кирея были
далеко -- на Дальнем Востоке, на берегу Тихого океана, почти на
конце земли, откуда начиналось небо, покрывавшее капитализм и
коммунизм сплошным равнодушием. Кирей прошел дорогу от
Владивостока до Петрограда пешком, очищая землю для Советской
власти и ее идеи, и теперь дошел до Чевенгура и спал, пока не
отдохнул и не заскучал. Ночами Кирей смотрел на небо и думал о
нем как о Тихом океане, а о звездах -- как об огнях пароходов,
плывущих на дальний запад, мимо его береговой родины. Яков
Титыч тоже затих; он нашел себе в Чевенгуре лапти, подшил их
валенком и пел заунывные песни шершавым голосом -- песни он
назначал для одного себя, замещая ими для своей души движение
вдаль, но и для движения уже приготовил лапти -- одних песен
для жизни было мало.
Кирей слушал песни старика и спрашивал его: о чем ты
горюешь, Яков Титыч, жить тебе уже хватит!
Яков Титыч отказывался от своей старости -- он считал, что
ему не пятьдесят лет, а двадцать пять, так как половину жизни
он проспал и проболел -- она не в счет, а в ущерб.
-- Куда ж ты пойдешь, старик? -- спрашивал Кирей. -- Тут
тебе скучно, а там будет трудно: с обеих сторон тесно.
-- Промежду пойду, выйду на дорогу -- и душа из меня вон
выходит: идешь, всем чужой, себе не нужен: откуда во мне жизнь,
туда она и пропадает назад.
-- А в Чевенгуре ведь тоже приятно!
-- Город порожний. Тут прохожему человеку покой; только
здесь дома стоят без надобности, солнце горит без упора и
человек живет безжалостно: кто пришел, кто ушел, скупости на
людей нету, потому что имущество и еда дешевы.
Кирей старика не слушал, он видел, что тот лжет:
-- Чепурный людей уважает, а товарищей любит вполне.
-- Он любит от лишнего чувства, а не по нужде: его дело
летучее... Завтра надо сыматься.
Кирей же совсем не знал, где ему лучшее место: здесь ли, в
Чевенгуре, -- в покое и пустой свободе, или в далеком и более
трудном другом городе.
Следующие дни над Чевенгуром, как и с самого начала
коммунизма, стояли сплошь солнечные, а ночами нарождалась новая
луна. Ее никто не заметил и не учел, один Чепурный ей
обрадовался, словно коммунизму и луна была необходима. Утром
Чепурный купался, а днем сидел среди улицы на утерянном кем-то
дереве и смотрел на людей и на город как на расцвет будущего,
как на всеобщее вожделение и на освобождение себя от умственной
власти, -- жаль, что Чепурный не мог выражаться.
Вокруг Чевенгура и внутри него бродили пролетарии и прочие,
отыскивая готовое пропитание в природе и в бывших усадьбах
буржуев, и они его находили, потому что оставались живыми до
сих пор. Иногда иной прочий подходил к Чепурному и спрашивал:
-- Что нам делать?
На что Чепурный лишь удивлялся:
-- Чего ты у меня спрашиваешь? -- твой смысл должен из тебя
самостоятельно исходить. У нас не царство, а коммунизм.
Прочий стоял и думал, что же ему нужно делать.
-- Из меня не исходит, -- говорил он, -- я уж надувался.
-- А ты живи и накапливайся, -- советовал Чепурный, --
тогда из тебя что-нибудь выйдет.
-- Во мне никуда не денется, -- покорно обещал прочий. -- Я
тебя спросил, отчего снаружи ничего нету: ты б нам заботу какую
приказал!
Другой прочий приходил интересоваться советской звездой:
почему она теперь главный знак на человеке, а не крест и не
кружок? Такого Чепурный отсылал за справкой к Прокофию, а тот
объяснял, что красная звезда обозначает пять материков земли,
соединенных в одно руководство и окрашенных кровью жизни.
Прочий слушал, а потом шел опять к Чепурному -- за проверкой
справки. Чепурный брал в руки звезду и сразу видел, что она --
это человек, который раскинул свои руки и ноги, чтобы обнять
другого человека, а вовсе не сухие материки. Прочий не знал,
зачем человеку обниматься. И тогда Чепурный ясно говорил, что
человек здесь не виноват, просто у него тело устроено для
объятий, иначе руки и ноги некуда деть. "Крест -- тоже человек,
-- вспоминал прочий, -- но отчего он на одной ноге, у человека
же две?" Чепурный и про это догадывался: "Раньше люди одними
руками хотели друг друга удержать, а потом не удержали -- и
ноги расцепили и приготовили". Прочий этим довольствовался:
"Так похоже", -- говорил он и уходил жить.
Вечером пошел дождь, оттого что луна начала обмываться; от
туч рано смерклось. Чепурный зашел в дом и лег в темноте
отдохнуть и сосредоточиться. Попозже явился какой-то прочий и
сказал Чепурному общее желание -- звонить песни на церковных
колоколах: тот человек, у которого была одна гармоника на весь
город, ушел вместе с ней неизвестно куда, а оставшиеся уже
привыкли к музыке и не могут ждать. Чепурный ответил, что это
дело музыкантов, а не его. Скоро над Чевенгуром запел церковный
благовест; звук колоколов смягчался льющимся дождем и походил
на человеческий голос, поющий без дыхания. Под благовест и
дождь к Чепурному пришел еще один человек, уже неразличимый в
тишине наступившей тьмы.
-- Чего выдумал? -- спросил дремлющий Чепурный вошедшего.
-- Кто тут коммунизм выдумал? -- спросил старый голос
прибывшего человека. -- Покажи нам его на предмете.
-- Ступай кликни Прокофия Дванова либо прочего человека, --
коммунизм тебе все покажут!
Человек вышел, а Чепурный заснул -- ему теперь хорошо
спалось в Чевенгуре.
-- Говорит, иди твоего Прошку найди, он все знает, --
сказал человек своему товарищу, который ожидал его наружи, не
скрывая головы от дождя.
-- Пойдем искать, я его не видел двадцать лет, теперь он
большой стал.
Пожилой человек пошагал шагов десять и передумал:
-- Лучше завтра, Саш, его найдем, давай сначала искать
харчей и ночлега.
-- Давай, товарищ Гопнер, -- сказал Саша.
Но когда они начали искать харчей и ночлега, то ничего не
нашли: их, оказывается, искать было не нужно. Александр Дванов
и Гопнер находились в коммунизме и Чевенгуре, где все двери
отперты, потому что дома пустые, и все люди были рады новым
людям, потому что чевенгурцы, вместо имущества, могли
приобретать лишь одних друзей.
Звонарь заиграл на колоколах чевенгурской церкви пасхальную
заутреню -- "Интернационала" он сыграть не мог, хотя и был по
роду пролетарием, а звонарем
-- лишь по одной из прошлых профессий. Дождь весь выпал, в
воздухе настала тишина, и земля пахла скопившейся в ней,
томительной жизнью. Колокольная музыка так же, как и воздух
ночи, возбуждала чевенгурского человека отказаться от своего
состояния и уйти вперед: и так как человек имел вместо
имущества и идеалов лишь пустое тело, а впереди была одна
революция, то и песня колоколов звала их к тревоге и желанию, а
не к милости и миру. В Чевенгуре не было искусства, о чем уже
тосковал однажды Чепурный, зато любой мелодический звук, даже
направленный в вышину безответных звезд, свободно превращался в
напоминание о революции, в совесть за свое и классовое
несбывшееся торжество.
Звонарь утомился и лег спать на полу колокольной звонницы.
Но в Копенкине чувство могло задерживаться долго -- целыми
годами; он ничего не мог передать из своих чувств другим людям,
он мог тратить происходящую внутри себя жизнь только на тоску,
утоляемую справедливыми делами. После колокольной музыки
Копенкин не стал ожидать чего-то большего: он сел верхом на
Пролетарскую Силу и занял Чевенгурский ревком, не встретя себе
сопротивления. Ревком помещался в той же самой церкви, с
которой звонили. Это было тем лучше. Копенкин дождался в церкви
рассвета, а затем конфисковал все дела и бумаги ревкома; для
этого он связал все делопроизводство в один багаж и на верхней
бумаге написал: "Действие впредь приокоротить. Передать на
чтение прибылым пролетарским людям. Копенкин".
До полудня никто не являлся в ревком, а лошадь Копенкина
ржала от жажды, но Копенкин, ради захвата Чевенгура, заставил
ее страдать. В полдень в храм явился Прокофий, на паперти он
вынул из-за пазухи портфель и пошел с ним через учреждение
заниматься в алтарь. Копенкин стоял на амвоне и дожидался его.
-- Прибыл? -- спросил он Прокофия. -- Останавливайся на
месте, жди меня.
Прокофий покорился, он знал, что в Чевенгуре отсутствует
правильное государство и разумным элементам приходится жить в
отсталом классе и лишь постепенно подминать его под свое
начало.
Копенкин изъял от Прокофия портфель и два дамских
револьвера, а потом повел в притвор алтаря -- сажать под арест.
-- Товарищ Копенкин, разве ты можешь делать революцию? --
спросил Прокофий.
-- Могу. Ты же видишь, я ее делаю.
-- А ты платил членские взносы? Покажи мне твой партбилет!
-- Не дам. Тебе была дана власть, а ты бедный народ
коммунизмом не обеспечил. Ступай в алтарь, сиди -- ожидай.
Лошадь Копенкина зарычала от жажды, и Прокофий отступил от
Копенкина в притвор алтаря. Копенкин нашел в шкафу просвирни
сосуд с кутьей, просунул ее Прокофию, чтоб он мог питаться, а
затем запер арестованного крестом, продев его через дверные
ручки.
Прокофий смотрел на Копенкина через сквозные узоры двери и
ничего не говорил.
-- Там Саша приехал, по городу ходит и тебя ищет, -- сказал
вдруг Прокофий.
Копенкин почувствовал, что он от радости хочет есть, но
усиленно сохранил спокойствие перед лицом врага.
-- Если Саша приехал, то ты сейчас же выходи наружу: он сам
знает, что с вами делать, -- теперь ты не страшен.
Копенкин выдернул крест из дверных скоб, сел верхом на
Пролетарскую Силу и сразу дал ход коню навскок -- через паперть
и притвор в Чевенгур.
Александр Дванов шел по улице и ничего еще не понимал --
видел только, что в Чевенгуре хорошо. Солнце сияло над городом
и степью, как единственный цвет среди бесплодного неба, и с
раздраженным давлением перезревшей силы нагнетало в землю
светлую жару своего цветения. Чепурный сопровождал Дванова,
пытаясь ему объяснить коммунизм, и не мог. Заметив наконец
солнце, он указал на него Дванову:
-- Вон наша база горит и не сгорает.
-- Где ваша база? -- посмотрел Дванов на него.
-- Вонна. Мы людей не мучаем, мы от лишней силы солнца
живем.
-- Почему -- лишней?
-- А потому, что если б она была не лишняя, солнце бы ее
вниз не спускало
-- и стало черным. А раз лишняя -- давай ее нам, а мы между
собой жизнью займемся! Понял ты меня?
-- Я хочу сам увидеть, -- сказал Дванов; он шел усталый и
доверчивый, он хотел видеть Чевенгур не для того, чтобы его
проверить, а для того, чтобы лучше почувствовать его сбывшееся
местное братство.
Революция прошла как день; в степях, в уездах, во всей
русской глуши надолго стихла стрельба и постепенно заросли
дороги армий, коней и всего русского большевистского
пешеходства. Пространство равнин и страны лежало в пустоте, в
тишине, испустившее дух, как скошенная нива, -- и позднее
солнце одиноко томилось в дремлющей вышине над Чевенгуром.
Никто уже не показывался в степи на боевом коне: иной был убит
и труп его не был найден, а имя забыто, иной смирил коня и вел
вперед бедноту в родной деревне, но уже не в степь, а в лучшее
будущее. А если кто и показывался в степи, то к нему не
приглядывались -- это был какой-нибудь безопасный и покойный
человек, ехавший мимо по делам своих забот. Дойдя с Гопнером до
Чевенгура, Дванов увидел, что в природе не было прежней
тревоги, а в подорожных деревнях -- опасности и бедствия:
революция миновала эти места, освободила поля под мирную тоску,
а сама ушла неизвестно куда, словно скрылась во внутренней
темноте человека, утомившись на своих пройденных путях. В мире
было как вечером, и Дванов почувствовал, что и в нем наступает
вечер, время зрелости, время счастья или сожаления. В такой же,
свой вечер жизни отец Дванова навсегда скрылся в глубине озера
Мутево, желая раньше времени увидеть будущее утро. Теперь
начинался иной вечер -- быть может, уже был прожит тот день,
утро которого хотел видеть рыбак Дванов, и сын его снова
переживал вечер. Александр Дванов не слишком глубоко любил
себя, чтобы добиваться для своей личной жизни коммунизма, но он
шел вперед со всеми, потому что все шли и страшно было остаться
одному, он хотел быть с людьми, потому что у него не было отца
и своего семейства. Чепурного же, наоборот, коммунизм мучил,
как мучила отца Дванова тайна посмертной жизни, и Чепурный не
вытерпел тайны времени и прекратил долготу истории срочным
устройством коммунизма в Чевенгуре, -- так же, как рыбак Дванов
не вытерпел своей жизни и превратил ее в смерть, чтобы заранее
испытать красоту того света. Но отец был дорог Дванову не за
свое любопытство и Чепурный понравился ему не за страсть к
немедленному коммунизму -- отец был сам по себе необходим для
Дванова, как первый утраченный друг, а Чепурный -- как
безродный товарищ, которого без коммунизма люди не примут к
себе. Дванов любил отца, Копенкина, Чепурного и многих прочих
за то, что они все, подобно его отцу, погибнут от нетерпения
жизни, а он останется один среди чужих.
Дванов вспомнил старого, еле живущего Захара Павловича.
"Саша, -- говорил, бывало, он, -- сделай что-нибудь на свете,
видишь -- люди живут и погибают. Нам ведь надо чего-нибудь
чуть-чуть".
И Дванов решил дойти до Чевенгура, чтобы узнать в нем
коммунизм и возвратиться к Захару Павловичу для помощи ему и
другим еле живущим. Но коммунизма в Чевенгуре не было наружи,
он, наверное, скрылся в людях, -- Дванов нигде его не видел, --
в степи было безлюдно и одиноко, а близ домов изредка сидели
сонные прочие. "Кончается моя молодость, -- думал Дванов, -- во
мне тихо, и во всей истории проходит вечер". В той России, где
жил и ходил Дванов, было пусто и утомленно: революция прошла,
урожай ее собран, теперь люди молча едят созревшее зерно, чтобы
коммунизм стал постоянной плотью тела.
-- История грустна, потому что она время и знает, что ее
забудут, -- сказал Дванов Чепурному.
-- Это верно, -- удивился Чепурный. -- Как я сам не
заметил! Поэтому вечером и птицы не поют -- одни сверчки: какая
ж у них песня! Вот у нас тоже
-- постоянно сверчки поют, а птиц мало, -- это у нас история
кончилась! Скажи пожалуйста -- мы примет не знали!
Копенкин настиг Дванова сзади; он загляделся на Сашу с
жадностью своей дружбы к нему и забыл слезть с коня.
Пролетарская Сила первая заржала на Дванова, тогда и Копенкин
сошел на землю. Дванов стоял с угрюмым лицом -- он стыдился
своего излишнего чувства к Копенкину и боялся его выразить и
ошибиться.
Копенкин тоже имел совесть для тайных отношений между
товарищами, но его ободрил ржущий повеселевший конь.
-- Саша, -- сказал Копенкин. -- Ты пришел теперь?.. Давай я
тебя немного поцелую, чтоб поскорей не мучиться.
Поцеловавшись с Двановым, Копенкин обернулся к лошади и стал
тихо разговаривать с ней. Пролетарская Сила смотрела на
Копенкина хитро и недоверчиво, она знала, что он говорит с ней
не вовремя, и не верила ему.
-- Не гляди на меня, ты видишь, я растрогался! -- тихо
беседовал Копенкин. Но лошадь не сводила своего серьезного
взора с Копенкина и молчала. -- Ты лошадь, а дура, -- сказал ей
Копенкин. -- Ты пить хочешь, чего ж ты молчишь?
Лошадь вздохнула. "Теперь я пропал, -- подумал Копенкин. --
Эта гадина и то вздохнула от меня!"
-- Саша, -- обратился Копенкин, -- сколько уж годов прошло,
как скончалась товарищ Люксембург? Я сейчас стою и вспоминаю о
ней -- давно она была жива.
-- Давно, -- тихо произнес Дванов.
Копенкин еле расслышал его голос и испуганно обернулся.
Дванов молча плакал, не касаясь лица руками, а слезы его
изредка капали на землю, -- отвернуться ему от Чепурного и
Копенкина было некуда.
-- Ведь это лошадь можно простить, -- упрекнул Чепурного
Копенкин. -- А ты человек -- и уйти не можешь!
Копенкин обидел Чепурного напрасно: Чепурный все время стоял
виноватым человеком и хотел догадаться -- чем помочь этим двум
людям. "Неужели коммунизма им мало, что они в нем горюют?" --
опечаленно соображал Чепурный.
-- Ты так и будешь стоять? -- спросил Копенкин. -- Я у тебя
нынче ревком отобрал, а ты меня наблюдаешь!
-- Бери его, -- с уважением ответил Чепурный. -- Я его сам
хотел закрыть -- при таких людях на что нам власть!
Федор Федорович Гопнер выспался, обошел весь Чевенгур и
благодаря отсутствию улиц заблудился в уездном городе. Адреса
предревкома Чепурного никто из населения не знал, зато знали,
где он сейчас находится, -- и Гопнера довели до Чепурного и
Дванова.
-- Саша, -- сказал Гопнер, -- здесь я никакого ремесла не
вижу, рабочему человеку нет смысла тут жить.
Чепурный сначала огорчился и находился в недоумении, но
потом вспомнил, чем должны люди жить в Чевенгуре, и постарался
успокоить Гопнера:
-- Тут, товарищ Гопнер, у всех одна профессия -- душа, а
вместо ремесла мы назначили жизнь. Как скажешь, ничего так
будет?
-- Не то что ничего, а прямо гадко, -- сразу ответил
Копенкин.
-- Ничего-то ничего, -- сказал Гопнер. -- Только чем тогда
люди друг около друга держатся -- неизвестно. Что ты, их
слюнями склеиваешь иль одной диктатурой слепил?
Чепурный, как честный человек, уже начал сомневаться в
полноте коммунизма Чевенгура, хотя должен быть прав, потому что
он делал все по своему уму и согласно коллективного чувства
чевенгурцев.
-- Не трожь глупого человека, -- сказал Гопнеру Копенкин.
-- Он здесь славу вместо добра организовал. Тут ребенок от его
общих условий скончался.
-- Кто ж у тебя рабочий класс? -- спросил Гопнер.
-- Над нами солнце горит, товарищ Гопнер, -- тихим голосом
сообщил Чепурный. -- Раньше эксплуатация своей тенью его
загораживала, а у нас нет, и солнце трудится.
-- Так ты думаешь -- у тебя коммунизм завелся? -- снова
спросил Гопнер.
-- Кроме его ничего нет, товарищ Гопнер, -- грустно
разъяснил Чепурный, усиленно думая, как бы не ошибиться.
-- Пока не чую, -- сказал Гопнер.
Дванов смотрел на Чепурного с таким сочувствием, что ощущал
боль в своем теле во время грустных, напрягающихся ответов
Чепурного. "Ему трудно и неизвестно, -- видел Дванов, -- но он
идет куда нужно и как умеет".
-- Мы же не знаем коммунизма, -- произнес Дванов, --
поэтому мы его сразу увидеть здесь не сумеем. И не надо нам
пытать товарища Чепурного, мы ничего не знаем лучше его.
Народ гречишной каши себе сварить не может, крупы нигде
нету... А я кузнецом был -- хочу кузницу подальше на шлях
перенесть, буду работать на проезжих, может, на крупу
заработаю.
-- Поглуше в степь -- гречиха сама растет, рви и кушай, --
посоветовал Чепурный.
-- Покуда дойдешь да покуда нарвешь, есть еще больше
захочешь, -- сомневался Яков Титыч, -- способней будет вещь по
кузнечному сработать.
-- Пускай к/узницу тащит, не отвлекай от дела человека, --
сказал Гопнер, и Яков Титыч пошел меж домов в кузницу.
В горне кузницы давно уже вырос лопух, а под лопухом лежало
куриное яйцо, наверное, последняя курица спряталась от Кирея
сюда, чтобы снестись, а последний петух где-нибудь умер в
темноте сарая от мужской тоски.
Солнце уже склонилось далеко за полдень, на земле запахло
гарью, наступила та вечерняя тоска, когда каждому одинокому
человеку хотелось идти к другу или просто в поле, чтобы думать
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
/ Полные произведения / Платонов А.П. / Чевенгур
|
Смотрите также по
произведению "Чевенгур":
|