Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Платонов А.П. / Чевенгур

Чевенгур [10/27]

  Скачать полное произведение

    -- Да какой он мне товарищ, раз надо всеми командует! Мне
    коменданты революции не товарищи. Ты лучше брось бомбу -- дай
    поинтересоваться!
     Копенкин выбил ногою вросший в почву кирпич и с маху бросил
    его в дверь. Дверь взвыла железом и снова осталась в покое.
     -- Не разорвалась, идол, в ней вещество окоченело! --
    определил Копенкин порок.
     -- И мои молчат! -- серьезно ответил неизвестный человек.
    -- Да ты шайбу-то спустил? Дай я марку выйду погляжу.
     Зазвучало мерное колыхание металла -- кто-то шел,
    действительно, железной поступью. Копенкин ожидал его с
    вложенной саблей -- любопытство в нем одолело осторожность.
    Дванов не слез со своего рысака.
     Неведомый гремел уже близко, но не ускорял постепенного
    шага, очевидно, одолевая тяжесть своих сил.
     Дверь открылась сразу -- она не была замкнута.
     Копенкин затих от зрелища и отступил на два шага -- он
    ожидал ужаса или мгновенной разгадки, но человек уже объявился,
    а свою загадочность сохранил.
     Из разверзшейся двери выступил небольшой человек, весь
    запакованный в латы и панцирь, в шлеме и с тяжким мечом, обутый
    в мощные металлические сапоги -- с голенищами, сочлененными
    каждое из трех бронзовых труб, давившими траву до смерти.
     Лицо человека -- особенно лоб и подбородок -- было защищено
    отворотами каски, а сверх всего имелась опущенная решетка. Все
    вместе защищало воина от любых ударов противника.
     Но сам человек был мал ростом и не особо страшен.
     -- Где твоя граната? -- хрипло и тонко спросил представший,
    -- голос его гулко гремел только издали, отражаясь на
    металлических вещах и пустоте его жилища, а в натуре оказался
    жалким звуком.
     -- Ах ты, гадина! -- без злобы, но и без уважения
    воскликнул Копенкин, пристально интересуясь рыцарем.
     Дванов открыто засмеялся -- он сразу сообразил, чью
    непомерную одежду присвоил этот человек. Но засмеялся он
    оттого, что заметил на старинной каске красноармейскую звезду,
    посаженную на болт и прижатую гайкой.
     -- Чему радуетесь, сволочи? -- хладнокровно спросил рыцарь,
    не находя дефективной гранаты. Нагнуться рыцарь никак не мог и
    только слабо шевелил травы мечом, непрерывно борясь с тяжестью
    доспехов.
     -- Не ищи, чумовой, несчастного дела! -- серьезно сказал
    Копенкин, возвращаясь к своим нормальным чувствам. -- Веди на
    ночлег. Есть у тебя сено?
     Жилище рыцаря помещалось в полуподвальном этаже усадебной
    службы. Там имелась одна зала, освещенная получерным светом
    коптильника. В дальнем углу лежали горой рыцарские доспехи и
    холодное оружие, а в другом -- среднем месте
     -- пирамида ручных гранат. Еще в зале стоял стол, у стола одна
    табуретка, а на столе бутылка с неизвестным напитком, а может
    быть, отравой. К бутылке хлебом была приклеена бумага с
    надписью чернильным карандашом лозунга:
     СМЕРТЪ БУРЖУЯМ!
     -- Ослобони меня на ночь! -- попросил рыцарь.
     Копенкин долго разнуздывал его от бессмертной одежды,
    вдумываясь в ее умные части. Наконец рыцарь распался, и из
    бронзовой кожуры явился обыкновенный товарищ Пашинцев -- бурого
    цвета человек, лет тридцати семи и без одного непримиримого
    глаза, а другой остался еще более внимательным.
     -- Давайте выпьем по стаканчику, -- сказал Пашинцев.
     Но Копенкина и в старое время не брала водка; он ее не пил
    сознательно, как бесцельный для чувства напиток.
     Дванов тоже не понимал вина, и Пашинцев выпил в одиночестве.
    Он взял бутылку -- с надписью "Смерть буржуям!" -- и перелил ее
    непосредственно в горло.
     -- Язва! -- сказал он, опорожнив посуду, и сел с
    подобревшим лицом.
     -- Чт/о', приятно? -- спросил Копенкин.
     Свекольная настойка, -- объяснил Пашинцев. -- Одна
    незамужняя девка чистоплотными руками варит -- беспорочный
    напиток -- очень духовит, батюшка...
     -- Да кто ж ты такой? -- с досадой интересовался Копенкин.
     -- Я -- личный человек, -- осведомлял Пашинцев Копенкина.
    -- Я вынес себе резолюцию, что в девятнадцатом году у нас все
    кончилось -- пошли армия, власти и порядки, а народу -- опять
    становись в строй, начинай с понедельника... Да будь ты...
     Пашинцев кратко сформулировал рукой весь текущий момент.
     Дванов перестал думать и медленно слушал рассуждающего.
     -- Ты помнишь восемнадцатый и девятнадцатый год? -- со
    слезами радости говорил Пашинцев. Навсегда потерянное время
    вызывало в нем яростные воспоминания: среди рассказа он молотил
    по столу кулаком и угрожал всему окружению своего подвала. --
    Теперь уж ничего не будет, -- с ненавистью убеждал Пашинцев
    моргавшего Копенкина. -- Всему конец: закон пошел, разница
    между людьми явилась -- как будто какой черт на весах вешал
    человека... Возьми меня -- разве ты сроду узнаешь, что тут
    дышит? -- Пашинцев ударил себя по низкому черепу, где мозг
    должен быть сжатым, чтобы поместиться уму. -- Да тут, брат,
    всем пространствам место найдется. Так же и у каждого. А надо
    мной властвовать хотят! Как ты все это в целости поймешь?
    Говори -- обман или нет?
     -- Обман, -- с простой душою согласился Копенкин.
     -- Вот! -- удовлетворенно закончил Пашинцев. -- И я теперь
    горю отдельно от всего костра!
     Пашинцев почуял в Копенкине такого же сироту земного шара,
    каков он сам, и задушевными словами просил его остаться с ним
    навсегда.
     -- Чего тебе надо? -- говорил Пашинцев, доходя до
    самозабвения от радости чувствовать дружелюбного человека. --
    Живи тут. Ешь, пей, я яблок пять кадушек намочил, два мешка
    махорки насушил. Будем меж деревами друзьями жить, на траве
    песни петь.
     Так брось пахать и сеять, жать,
     Пускай вся почва родит самосевом.
     А ты ж живи и веселись --
     Не дважды кряду происходит жизнь,
     Со всей коммуною святой
     За руки честные возьмись
     И громко грянь на ухи всем:
     Довольно грустно бедовать,
     Пора нам всем великолепно жировать.
     Долой земные бедные труды,
     Земля задаром даст нам пропитанье.
     В дверь постучал кто-то ровным хозяйским стуком.
     -- Э! -- отозвался Пашинцев, уже испаривший из себя самогон
    и поэтому замолкший.
     -- Максим Степаныч, -- раздалось снаружи, -- дозволь на
    оглоблю жердину в опушке сыскать: хряпнула на полпути, хоть
    зимуй у тебя.
     -- Нельзя, -- отказал Пашинцев. -- До каких пор я буду
    приучать вас? Я же вывесил приказ на амбаре: земля --
    самодельная и, стало быть, ничья. Если б ты без спросу брал,
    тогда б я тебе позволил...
     Человек снаружи похрипел от радости.
     -- Ну, тогда спасибо. Жердь я не трону -- раз она прошеная,
    я что-нибудь иное себе подарю.
     Пашинцев свободно сказал:
     -- Никогда не спрашивай, рабская психология, а дари себе
    все сам. Родился-то ты не от своей силы, а даром -- и живи без
    счета.
     -- Это -- точно, Максим Степаныч, -- совершенно серьезно
    подтвердил проситель за дверью. -- Что самовольно схватишь, тем
    и жив. Если б не именье
     -- полсела бы у нас померло. Пятый год добро отсюда возим:
    большевики люди справедливые! Спасибо тебе, Максим Степанович.
     Пашинцев сразу рассердился:
     -- Опять ты -- спасибо! Ничего не бери, серый черт!
     -- Эт к чему же, Максим Степаныч? За что ж я тогда три года
    на позиции кровь проливал? Мы с кумом на паре за чугунным чаном
    приехали, а ты говоришь -- не смей...
     -- Вот отечество! -- сказал Пашинцев себе и Копенкину, а
    потом обратился к двери: -- Так ведь ты за оглоблей приехал?
    Теперь говоришь -- чан!
     Проситель не удивился.
     -- Да хуть что-нибудь... Иной раз курицу одну везешь, а
    глядь -- на дороге вал железный лежит, а один не осилишь, так
    он по-хамски и валяется. Оттого и в хозяйстве у нас везде
    разруха...
     -- Раз ты на паре, -- кончил разговор Пашинцев, -- то увези
    бабью ногу из белых столбов... В хозяйстве ей место найдется.
     -- Можно, -- удовлетворился проситель. -- Мы ее буксиром
    спрохвала потащим -- кафель из нее колоть будем.
     Проситель ушел предварительно осматривать колонну -- для
    более сподручного похищения ее.
     В начале ночи Дванов предложил Пашинцеву устроить лучше --
    не имение перетаскивать в деревню, а деревню переселить в
    имение.
     -- Труда меньше, -- говорил Дванов. -- К тому же имение на
    высоком месте стоит -- здесь земля урожайней.
     Пашинцев на это никак не согласился.
     -- Сюда с весны вся губернская босота сходится -- самый
    чистый пролетариат. Куда ж им тогда деваться? Нет, я здесь
    кулацкого засилья не допущу! Народу ко мне ходит тысячи вся
    нищета в моей коммуне радуется: народу же кроме нет легкого
    пристанища. В деревне -- за ним Советы наблюдают,
    комиссары-стражники людей сторожат, упродком хлеб в животе
    ищет, а ко мне никто из казенных не покажется...
     -- Боятся тебя, -- заключил Копенкин, -- ты же весь в
    железе ходишь, спишь на бомбе...
     -- Определенно боятся, -- согласился Пашинцев. -- Ко мне
    было хотели присоседиться и имение на учет взять, а я вышел к
    комиссару во всей сбруе, взметнул бомбу: даешь коммуну! А в
    другой раз приехали разверстку брать. Я комиссару и говорю:
    пей, ешь, сукин сын, но если что лишнее возьмешь -- вонь от
    тебя останется. Выпил комиссар чашку самогону и уехал: спасибо,
    говорит, товарищ Пашинцев. Дал я ему горсть подсолнухов, ткнул
    вон той чугунной головешкой в спину и отправил в казенные
    районы...
     -- А теперь как же? -- спросил Копенкин.
     -- Да никак: живу безо всякого руководства, отлично
    выходит. Объявил тут ревзаповедник, чтоб власть не косилась, и
    храню революцию в нетронутой геройской категории...
     Дванов разобрал на стене надписи углем, выведенные дрожащей,
    не писчей рукой. Дванов взял коптильник в руку и прочел стенные
    скрижали ревзаповедника.
     -- Почитай, почитай, -- охотно советовал ему Пашинцев. --
    Другой раз молчишь, молчишь -- намолчишься и начнешь на стене
    разговаривать: если долго без людей, мне мутно бывает...
     Дванов читал стихи на стене:
     Буржуя нету, так будет труд --
     Опять у мужика гужа на шее.
     Поверь, крестьянин трудовой,
     Цветочкам полевым сдобней живется!
     Диванов подумал, что, действительно, мужики с босяками не
    сживутся. С другой стороны, жирная земля пропадает зря --
    население ревзаповедника ничего не сеет, а живет за счет
    остатков фруктового сада и природного самосева: вероятно, из
    лебеды и крапивы щи варит.
     -- Вот что, -- неожиданно для себя догадался Дванов. -- Ты
    обменяй деревню на имение: имение мужикам отдай, а в деревне
    ревзаповедник сделай. Тебе же все равно -- важны люди, а не
    место. Народ в овраге томится, а ты один на бугре!..
     Пашинцев со счастливым удивлением посмотрел на Дванова.
     -- Вот это отлично! Так и сделаю. Завтра же еду на деревню
    мужиков поднимать.
     -- Поедут? -- спросил Копенкин.
     -- В одни сутки все тут будут! -- с яростным убеждением
    воскликнул Пашинцев и даже двинулся телом от нетерпения. -- Да
    я прямо сейчас поеду! -- передумал Пашинцев. Он теперь и
    Дванова полюбил. Сначала Дванов ему не вполне понравился: сидит
    и молчит, наверное, все программы, уставы и тезисы наизусть
    знает -- таких умных Пашинцев не любил. Он видел в жизни, что
    глупые и несчастные добрее умных и более способны изменить свою
    жизнь к свободе и счастью. Втайне ото всех Пашинцев верил, что
    рабочие и крестьяне, конечно, глупее ученых буржуев, но зато
    они душевнее, и отсюда их отличная судьба.
     Пашинцева успокоил Копенкин, сказав, что нечего спешить --
    победа за нами, все едино, обеспечена.
     Пашинцев согласился и рассказал про сорную траву. В свое
    детское погубленное время он любил глядеть, как жалкая и
    обреченная трава разрастается по просу. Он знал, что выйдет
    погожий день и бабы безжалостно выберут по ветелке дикую
    неуместную траву -- васильки, донник и ветрянку. Эта трава была
    красивей невзрачных хлебов -- ее цветы походили на печальные
    предсмертные глаза детей, они знали, что их порвут потные бабы.
    Но такая трава живей и терпеливей квелых хлебов -- после баб
    она снова рожалась в неисчислимом и бессмертном количестве.
     -- Вот так же и беднота! -- сравнивал Пашинцев, сожалея,
    что выпил всю "Смерть буржуям!". -- В нас м/о'чи больше, и мы
    сердечней прочих элементов...
     Пашинцев не мог укротить себя в эту ночь. Надев кольчугу на
    рубашку, он вышел куда-то на усадьбу. Там его охватила ночная
    прохлада, но он не остыл. Наоборот, звездное небо и сознание
    своего низкого роста под тем небом увлекли его на большое
    чувство и немедленный подвиг. Пашинцев застыдился себя перед
    силой громадного ночного мира и, не обдумывая, захотел сразу
    поднять свое достоинство.
     В главном доме жило немного окончательно бесприютного и
    нигде не зарегистрированного народа -- четыре окна мерцали
    светом открытой топившейся печки, там варили пищу в камине.
    Пашинцев постучал в окно кулаком, не жалея покоя обитателей.
     Вышла лохматая девушка в высоких валенках.
     -- Чего тебе, Максим Степаныч? Что ты ночную тревогу
    подымаешь?
     Пашинцев подошел к ней и восполнил своим чувством
    вдохновенной симпатии все ее ясные недостатки.
     -- Груня, -- сказал он, -- дай я тебя поцелую, голубка
    незамужняя! Бомбы мои ссохлись и не рвутся -- хотел сейчас
    колонны ими подсечь, да нечем. Дай я тебя обниму
    по-товарищески.
     Груня далась:
     -- Что-то с тобой сталось -- ты будто человек сурьезный
    был... Да сними железо с себя, всю мякоть мне натревожишь...
     Но Пашинцев кратко поцеловал ее в темные сухие корки губ и
    пошел обратно. Ему стало легче и не так досадно под нависшим
    могущественным небом. Все большое по объему и отличное по
    качеству в Пашинцеве возбуждало не созерцательное наслаждение,
    а воинское чувство -- стремление превзойти большое и отличное в
    силе и важности.
     -- Вы что? -- спросил без всякого основания Пашинцев у
    приезжих -- для разряжения своих удовлетворенных чувств.
     -- Спать пора, -- зевнул Копенкин. -- Ты наше правило взял
    на заметку
     -- сажаешь мужиков на емкую землю: что ж с тобой нам напрасно
    гоститься?
     -- Мужиков завтра потащу -- без всякого саботажа! --
    определил Пашинцев. -- А вы погостите -- для укрепления связей!
    Завтра Грунька обед вам сварит... Того, что у меня тут, --
    нигде не найдете. Обдумываю, как бы Ленина вызвать сюда -- все
    ж таки вождь!
     Копенкин осмотрел Пашинцева -- Ленина хочет человек! -- и
    напомнил ему:
     -- Смотрел я без тебя твои бомбы -- они все порченые: как
    же ты господствуешь?
     Пашинцев не стал возражать:
     -- Конечно -- порченые: я их сам разрядил. Но народ не чует
    -- я его одной политикой и беру -- хожу в железе, ночую на
    бомбах... Понял маневр малыми силами в обход противника? Ну, и
    не сказывай, когда вспомнишь меня.
     Коптильник погас. Пашинцев объяснил положение:
     -- Ну, ребята, ложись как попало -- ничего не видно, и
    постели у меня нету... Я для людей -- грустный член...
     -- Блажн/о'й ты, а не грустный, -- точнее сказал Копенкин,
    укладываясь кое-как.
     Пашинцев без обиды ответил:
     -- Здесь, брат, коммуна новой жизни -- не бабий городок:
    перин нету.
     Под утро мир оскудел в своем звездном величии и серым светом
    заменил мерцающее сияние. Ночь ушла, как блестящая кавалерия,
    на землю вступила пехота трудного походного дня.
     Пашинцев принес, на удивление Копенкина, жареной баранины. А
    потом два всадника выехали с ревзаповедника по южной дороге --
    в долину Черной Калитвы. Под белой колоннадой стоял Пашинцев в
    рыцарском жестком снаряжении и глядел вслед своим
    единомышленникам.
     И опять ехали двое людей на конях, и солнце всходило над
    скудостью страны.
     Дванов опустил голову, его сознание уменьшалось от
    однообразного движения по ровному месту. И то, что Дванов
    ощущал сейчас как свое сердце, было постоянно содрогающейся
    плотиной от напора вздымающегося озера чувств. Чувства высоко
    поднимались сердцем и падали по другую сторону его, уже
    превращенные в поток облегчающей мысли. Но над плотиной всегда
    горел дежурный огонь того сторожа, который не принимает участия
    в человеке, а лишь подремывает в нем за дешевое жалованье. Этот
    огонь позволял иногда Дванову видеть оба пространства
     -- вспухающее теплое озеро чувств и длинную быстроту мысли за
    плотиной, охлаждающейся от своей скорости. Тогда Дванов
    опережал работу сердца, питающего, но и тормозящего его
    сознание, и мог быть счастливым.
     -- Тронем на рысь, товарищ Копенкин! -- сказал Дванов,
    переполнившись силой нетерпения к своему будущему, ожидающему
    его за этой дорогой. В нем встала детская радость вбивать
    гвозди в стены, делать из стульев корабли и разбирать
    будильники, чтобы посмотреть, что там есть. Над его сердцем
    трепетал тот мгновенный пугающий свет, какой бывает летними
    спертыми ночами в полях. Может быть, это жила в нем отвлеченная
    любовь молодости, превратившаяся в часть тела, либо
    продолжающаяся сила рождения. Но за счет ее Дванов мог
    добавочно и внезапно видеть неясные явления, бесследно
    плавающие в озере чувств. Он оглядел Копенкина, ехавшего со
    спокойным духом и ровной верой в летнюю недалекую страну
    социализма, где от дружеских сил человечества оживет и станет
    живою гражданкой Роза Люксембург.
     Дорога пошла в многоверстный уклон. Казалось, если
    разогнаться по нем, можно оторваться и полететь. Вдали замерли
    преждевременные сумерки над темной и грустной долиной.
     -- Калитва! -- показал Копенкин -- и обрадовался, как будто
    уже доехал до нее вплотную. Всадники уже хотели пить и плевали
    вниз одними белыми полусухими слюнями.
     Дванов загляделся в бедный ландшафт впереди. И земля и небо
    были до утомления несчастны: здесь люди жили отдельно и не
    действовали, как гаснут дрова, не сложенные в костер.
     -- Вот оно -- сырье для социализма! -- изучал Дванов
    страну. -- Ни одного сооружения -- только тоска природы-сироты!
     В виду слободы Черной Калитвы всадникам встретился человек с
    мешком. Он снял шапку и поклонился конным людям -- по старой
    памяти, что все люди -- братья. Дванов и Копенкин тоже ответили
    поклоном, и всем троим стало хорошо.
     "Товарищи грабить поехали, пропасти на них нет!" -- про себя
    решил человек с мешком, отошедши достаточно далеко.
     На околице слободы стояли два сторожевых мужика: один с
    обрезом, другой с колом из плетня.
     -- Вы какие? -- служебно спросили они подъехавших Дванова и
    Копенкина.
     Копенкин задержал коня, туго соображая о значении такого
    военного поста.
     -- Мы международные! -- припомнил Копенкин звание Розы
    Люксембург: международный революционер.
     Постовые задумались.
     -- Евреи, што ль?
     Копенкин хладнокровно обнажил саблю: с такой медленностью,
    что сторожевые мужики не поверили угрозе.
     -- Я тебя кончу на месте за такое слово, -- произнес
    Копенкин. -- Ты знаешь, кто я? Н/а' документы...
     Копенкин полез в карман, но документов и никакой бумаги у
    него не было никогда: он нащупал одни хлебные крошки и прочий
    сор.
     -- Адъютант полка! -- отнесся Копенкин к Дванову. --
    Покажьте дозору наши грамотки...
     Дванов вынул конверт, в котором он сам не знал, что
    находилось, но возил его всюду третий год, и бросил охране.
    Постовые с жадностью схватили конверт, обрадовавшись редкому
    исполнению долга службы.
     Копенкин пригнулся и свободным движением мастера вышиб
    саблей обрез из рук постового, ничуть не ранив его; Копенкин
    имел в себе дарование революции.
     Постовой выправил дернутую руку:
     -- Чего ты, идол, мы тоже не красные...
     Копенкин переменился:
     -- Много войска у вас? Кто такие?
     Мужики думали и так и иначе, а отвечали честно:
     -- Голов сто, а ружей всего штук двадцать... У нас Тимофей
    Плотников гостит с Исподних Хуторов. Вчерашний день продотряд
    от нас с жертвами отступил...
     Копенкин показал им на дорогу, по которой приехал:
     -- Ступайте маршем туда -- встретите полк, ведите его ко
    мне. Где штаб Плотникова?
     -- У церкви, на старостином дворе, -- сказали крестьяне и
    печально посмотрели на родное село, желая отойти от событий.
     -- Ну, идите бодро! -- приказал Копенкин и ударил коня
    ножнами.
     За плетнем низко сидела баба, уже готовая умереть. То, зачем
    она вышла, остановилось в ней на полпути.
     -- К/а'паешь, старуха? -- заметил ее Копенкин.
     Баба была не старуха, а миловидная пожилая женщина.
     -- А ты уж пок/а'пал, идол неумытый! -- до корня осерчала
    баба и встала с растопыренной юбкой и злостным лицом.
     Конь Копенкина, теряя свою грузность, сразу понес свирепым
    карьером, высоко забрасывая передние ноги.
     -- Товарищ Дванов, гляди на меня -- и не отставай! --
    крикнул Копенкин, сверкая в воздухе готовой саблей.
     Пролетарская Сила тяжело молотила землю; Дванов слышал
    дребезг стекол в хатах. Но на улицах не было никого, даже
    собаки не бросились на всадников.
     Минуя улицы и перекрестки огромного села, Копенкин держал
    направление на церковь. Но Калитва селилась семейными кустами
    четыреста лет: иные улицы были перепружены неожиданными
    поперечными хатами, а иные замкнулись наглухо новыми дворами и
    сворачивали в поле узкими летними проездами.
     Копенкин и Дванов попали в переплет закоулков и завертелись
    на месте. Тогда Копенкин отворил одни ворота и понесся в обход
    улиц гумнами. Деревенские собаки сначала осторожно и одиноко
    залаяли, а потом перекинулись голосами и, возбужденные
    собственным множеством, взвыли все враз -- от околицы до
    околицы.
     Копенкин крикнул:
     -- Ну, товарищ Дванов, теперь крой напролет...
     Дванов понял, что нужно проскакать село и выброситься в
    степь по ту сторону. И не угадал: выбравшись на широкую улицу,
    Копенкин поскакал прямо по ней в глубь села.
     Кузницы стояли запертыми, а избы молчали, как брошенные.
    Попался лишь один старик, ладивший что-то у плетня, но он не
    обернулся на них, вероятно, привыкнув ко всякой смуте.
     Дванов услышал слабый гул -- он подумал, что это раскачивают
    язык колокола на церкви и чуть касаются им по металлу.
     Улица повернула и показала толпу народа у кирпичного
    грязного дома, в каких помещались раньше казенные винные лавки.
     Народ шумел одним грузным усадистым голосом; до Дванова
    доходил лишь безмолвный гул.
     Копенкин обернул сжатое похудевшее лицо:
     -- Стреляй, Дванов! Теперь -- все будет наше!
     Дванов выстрелил два раза куда-то в церковь и почувствовал,
    что он кричит вслед за Копенкиным, уже вдохновлявшим себя
    взмахами сабли. Толпа крестьян колыхнулась ровной волной,
    осветилась обращенными назад чужими лицами и начала пускать из
    себя потоки бегущих людей. Другие затоптались на месте, хватая
    на помощь соседей. Эти топтавшиеся были опасней бегущих: они
    замкнули страх на узком месте и не давали развернуться храбрым.
     Дванов вдохнул мирный запах деревни -- соломенной гари и
    гретого молока, -- от этого запаха у Дванова заболел живот:
    сейчас он не смог бы съесть даже щепотки соли. Он испугался
    погибнуть в больших теплых руках деревни, задохнуться в
    овчинном воздухе смирных людей, побеждающих врага не яростью, а
    навалом.
     Но Копенкин почему-то обрадовался толпе и уже надеялся на
    свою победу.
     Вдруг из окон хаты, у которой метались люди, вспыхнул
    спешащий залп из разнокалиберных ружей -- все звуки отдельных
    выстрелов были разные.
     Копенкин пришел в самозабвение, которое запирает чувство
    жизни в темное место и не дает ему вмешиваться в смертные дела.
    Левой рукой Копенкин ударил из нагана в хату, громя оконное
    стекло.
     Дванов очутился у порога. Ему осталось сойти с коня и
    вбежать в дом. Он выстрелил в дверь -- дверь медленно открылась
    от толчка пули, и Дванов побежал внутрь. В сенях пахло
    лекарством и печалью неизвестного беззащитного человека. В
    чулане лежал раненный в прежних боях крестьянин. Дванов не
    сознал его и ворвался через кухню в горницу. В комнате стоял в
    рост рыжеватый мужик, подняв правую здоровую руку над головой,
    а левая с наганом была опущена -- из нее редко капала кровь,
    как влага с листьев после дождя, ведя скучный счет этому
    человеку.
     Окно горницы было выбито, а Копенкина не было.
     -- Бросай оружие! -- сказал Дванов.
     Бандит прошептал что-то с испугу.
     -- Ну! -- озлился Дванов. -- Пулей с рукой вышибу!
     Крестьянин бросил револьвер в свою кровь и поглядел вниз: он
    пожалел, что пришлось вымочить оружие, а не отдать его сухим --
    тогда бы его скорей простили.
     Дванов не знал, что делать дальше с раненым пленником и где
    Копенкин. Он отдышался и сел в плюшевое кулацкое кресло. Мужик
    стоял перед ним, не владея обвисшими руками. Дванов удивился,
    что он не похож на бандита, а был обыкновенным мужиком и едва
    ли богатым.
     -- Сядь! -- сказал ему Дванов. Крестьянин не сел. -- Ты
    кулак?
     -- Нет, мы тут последние люди, -- вразумительно ответил
    мужик правду. --
     Кулак не воюя: у него хлеба много -- весь не отберут...
     Дванов поверил и испугался: он вспомнил в своем воображении
    деревни, которые проехал, населенные грустным бледным народом.
     -- Ты бы стрелял в меня правой рукой: ведь одну левую
    ранили.
     Бандит глядел на Дванова и медленно думал -- не для своего
    спасения, а вспоминая всю истину.
     -- Я левша. Выскочить не успел, а говорят -- полк
    наступает, мне таково обидно стало одному помирать...
     Дванов заволновался: он мог думать при всех положениях. Этот
    крестьянин подсказывал ему какую-то тщету и скорбь революции,
    выше ее молодого ума, -- Дванов уже чувствовал тревогу бедных
    деревень, но написать ее словами не сумел бы.
     "Глупость! -- молча колебался Дванов. -- Расстрелять его,
    как придет Копенкин. Трава растет, тоже разрушает почву:
    революция -- насильная штука и сила природы... Сволочь ты!" --
    сразу и без последовательности изменилось сознание Дванова.
     -- Уходи домой! -- приказал он бандиту. Тот пошел к дверям
    задом, глядя на наган в руке Дванова завороженными окоченелыми
    глазами. Дванов догадался и нарочно не прятал револьвера, чтобы
    не шевельнуться и не испугать человека.
     -- Стой! -- окликнул Дванов. Крестьянин покорно
    остановился. -- Были у вас белые офицеры? Кто такой Плотников?
     Бандит ослаб и мучительно старался перетерпеть себя.
     -- Не, никого не было, -- боясь солгать, тихо отвечал
    крестьянин. -- Каюсь тебе, милый человек: никого... Плотников
    -- с наших приселков мужик...
     Дванов видел, что бандит от страха не врет.
     -- Да ты не бойся! Иди себе спокойно ко двору.
     Бандит пошел, поверив Дванову.
     В окне задребезжали остатки стекла: степным ходом подскакала
    Пролетарская Сила Копенкина.
     -- Ты куда идешь? Ты кто такой? -- услышал Дванов голос
    Копенкина. Не слушая ответа, Копенкин водворил пленного бандита
    в чулан.
     -- Ты знаешь, товарищ Дванов, я было самого ихнего
    Плотникова не словил, -- сообщил Копенкин, клокоча возбужденной
    грудью. -- Двое их стервецов ускакали -- ну, кони их хороши! На
    моем пахать надо, а я на нем воюю... Хотя на нем мне счастье --
    сознательная скотина!.. Ну, что ж, надо сход собирать...
     Копенкин сам залез на колокольню и ударил в набат. Дванов
    вышел на крыльцо в ожидании собрания крестьян. Вдалеке
    выскакивали на середину улицы дети и, поглядев в сторону
    Дванова, убегали опять. Никто не шел на гулкий срочный призыв
    Копенкина.
     Колокол мрачно пел над большой слободой, ровно перемежая
    дыхание с возгласом. Дванов заслушался, забывая значение
    набата. Он слышал в напеве колокола тревогу, веру и сомнение. В
    революции тоже действуют эти страсти -- не одной литой верой
    движутся люди, но также и дребезжащим сомнением.
     К крыльцу подошел черноволосый мужик в фартуке и без шапки,
    наверно -- кузнец.
     -- Вы что тут народ беспокоите? -- прямо спросил он. --
    Езжайте себе, други-товарищи, дальше. Есть у нас дураков десять
    -- вот вся ваша опора тут...
     Дванов также прямо попросил его сказать, чем он обижен на
    Советскую власть.
     -- Оттого вы и кончитесь, что сначала стреляете, а потом
    спрашиваете, -- злобно ответил кузнец. -- Мудреное дело: землю
    отдали, а хлеб до последнего зерна отбираете: да подавись ты
    сам такой землей! Мужику от земли один горизонт остается. Кого
    вы обманываете-то?
     Дванов объяснил, что разверстка идет в кровь революции и на
    питание ее будущих сил.
     -- Это ты себе оставь! -- знающе отвергнул кузнец. --
    Десятая часть народа -- либо дураки, либо бродяги, сукины дети,
    они сроду не работали по-крестьянски -- за кем хошь пойдут. Был
    бы царь -- и для него нашлась бы ичейка у нас. И в партии у вас
    такие же негодящие люди... Ты говоришь -- хлеб для революции!
    Дурень ты, народ ведь умирает -- кому ж твоя революция
    останется? А война, говорят, вся прошла... говорить, сообразив,
    что перед ним такой же странный человек, как и все коммунисты:
    как будто ничего человек, а действует против простого народа.
     Дванов нечаянно улыбнулся мысли кузнеца: есть, примерно,
    десять процентов чудаков в народе, которые на любое дело пойдут
    -- и в революцию, и в скит на богомолье.
     Пришел Копенкин, тот на все упреки кузнеца отвечал ясно:
     -- Сволочь ты, дядя! Мы живем теперь все вровень, а ты
    хочешь так: рабочий не жри, а ты чтоб самогон из хлеба курил!
     -- Вровень, да не гладко! -- мстил кузнец. -- Кляп ты
    понимаешь в ровной жизни! Я сам, как женился, думаю над этим
    делом: получается, что всегда чудаки над нами командовали, а
    сам народ никогда власть не принимал: у него, друг, посурьезней
    дела были -- дураков задаром кормил...
     Кузнец похохотал умным голосом и свертел цигарку.
     -- А если б разверстку отменили? -- поставил вопрос Дванов.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ]

/ Полные произведения / Платонов А.П. / Чевенгур


Смотрите также по произведению "Чевенгур":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis