Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Гончаров И.А. / Обрыв

Обрыв [9/51]

  Скачать полное произведение

    Признаться, любезный мой друг, Борис Павлович, я и сам хотел писать, да духу не хватило, а почему - скажу ниже.
     Имение - пустой предлог: бабушке хочется повидаться с тобой, и она не знает, чем заманить. Лучше ее не управишь. Но это в сторону: я затрудняюсь, не знаю, как коснуться главного предмета, который требует твоего немедленного прибытия, потом строжайшего суда и кары виновных. Я говорю о твоей библиотеке.
     Послушай - ты любишь меня, я знаю. В школе и в университете ты лучше всех был со мной: ты меня ободрял, бывало, читывал со мною вместе; любил меня и помогал иногда, платил хозяйке... белье тоже... (Райский быстро пропустил эту строку), не дразнил, не играл "штук" со мной, не бил - или бил самую малость: оттаскал за волосы всего какие-нибудь два раза, тогда как другие... Но бог с ними, с повесами! Они тоже не со зла, а так, от праздности и вертопрашества! Итак, именем этой дружбы, прошу тебя, не сердись... или нет, бей, оттаскай еще третий раз, но выслушай. Помнишь старые готские издания классиков (да как не помнить!) в драгоценных переплетах? Ты, бывало, сам любовался на них. Помнишь старого Шекспира, текст пополам с комментариями? Помнишь... французских энциклопедистов в пергаменте, первоначальные издания? Помнишь... (конечно, помнишь - лучше бы ты забыл!) вот каталог, мной составленный: против этих изданий я наставил, как на могилах, черные кресты! Слушай и бей меня: творения св. отцов целы, весь богословский отдел остался неприкосновенным; Платон, Фукидид - и другие историки и поэты тоже уцелели. А Спиноза, Макиавелли и еще увражей полсотни из прочих отделов перепорчены... конечно, по моей слабости, трусости и проклятой доверчивости.
     Кто же, спросишь ты, этот Омар? - Марк Волоков, зовут его: для него нет ничего святого в мире. Дай ему хоть эльзевира, он и оттуда выдерет листы. У него, как я с ужасом узнал, к сожалению поздно, есть скверная привычка: когда он читает книгу, то из прочитанного вырывает листик и закуривает сигару или сделает из него трубочку и чистит ею ногти или уши. Я точно сквозь сон s135 замечал, что книги возвращаются от него как будто тоньше, нежели были прежде, но долго не догадывался, отчего, пока он не сделал это, сидя у меня. Как мутный, взял Аристофана - где греческий текст напечатан с французским переводом - да тут же, при мне, вдруг сзади и вырвал страницу - я даже мигнуть не успел. Этот Волохов - чудо нашего города. Его здесь никто не любит и все боятся. Что касается до меня, то я не могу не любить его, да и не бояться не могу. Он то фуражку дорогой снимет с меня и наслаждается, если я не замечу, то ночью застучит в окна. Зато иногда вдруг принесет бутылку отличного вина или с огорода притащит (он у огородника на квартире живет) целый воз овощей. Он прислан сюда на житье, под присмотр полиции, и с тех пор город - нельзя сказать, чтоб был в безопасности.
     Ради бога, не передай ему этой моей рекомендации о нем. Он непременно сделает штуку и со мной, и с тобой, пожалуй. Я по поводу попорченных книг потребовал было объяснений, но он мне такое лицо сделал, что я не решился продолжать. Он говорит, что был в одно время с нами в университете, только не по одному факультету. Кажется, врет.
     Здесь известно, что он служил в Петербурге в полку, и тоже не ужился, переведен был куда-то внутрь России, вышел в отставку, жил в Москве, попал в какую-то историю - и вот теперь прислан сюда, как я сказал, под присмотр полиции. С ней он в вечной вражде. Нил Андреич, Татьяна Марковна слышать о нем не могут. Но довольно о нем! Приезжай, сам увидишь, каков он. Теперь я сбыл тяжесть признанием, и у меня легче на душе. После этого не так страшно встретить тебя.
     Приезжай, Борис, друг мой, повидаться с бабушкой: если б ты видел, как она любит тебя, как бережет твое имение, не так, как я библиотеку! Какие у тебя красавицы сестры, Вера и Марфа Васильевны! Как тебя все это ждет, какой у тебя сад, какие виды на Волгу!.. Если б ты все это знал, ты бы не мешкал ни минуты и приехал: приехал бы принять от Татьяны Марковны имение, а от меня библиотеку, - приехал бы наказать и обнять виновного, но любящего тебя товарища и друга,
     Леонтия Козлова.
     Жена моя тебе кланяется и велит сказать, что она любит тебя по-прежнему, а когда приедешь, полюбит еще больше".
     Райский почти со слезами читал это длинное послание и вспоминал чудака Леонтья, его библиоманию и смеялся его тревогам насчет библиотеки. "Подарю ее ему", - подумал он.
     "Леонтий, бабушка! - мечтал он, - красавицы троюродные сестры, Верочка и Марфенька! Волга с прибрежьем, дремлющая, блаженная тишь, где не живут, а растут люди и тихо вянут, где ни бурных страстей с тонкими, ядовитыми наслаждениями, ни мучительных вопросов, никакого движения мысли, воли - там я сосредоточусь, разберу материалы и напишу роман. Теперь только закончу как-нибудь портрет Софьи, распрощаюсь с ней - и dahin, dahin! {Туда, туда! (нем.).}" XVII
     Райский с раннего утра сидит за портретом Софьи, и не первое утро сидит он так. Он измучен этой работой. Посмотрит на портрет и вдруг с досадой набросит на него занавеску и пойдет шагать по комнате, остановится у окна, посвистит, побарабанит пальцами по стеклам, иногда уйдет со двора и бродит угрюмый, недовольный.
     Наутро опять та же история, то же недовольство и озлобление. А иногда сидит, сидит и вдруг схватит палитру и живо примется подмазывать кое-где, подтушевывать, остановится, посмотрит и задумается. Потом покачает головой отрицательно, вздохнет и бросит палитру.
     А портрет похож как две капли воды. Софья такая, какою все видят и знают ее: невозмутимая, сияющая. Та же гармония в чертах; ее возвышенный белый лоб, открытый, невинный, как у девушки, взгляд, гордая шея и спящая сном покоя высокая, пышная грудь.
     Она - вся она, а он недоволен, терзается художническими болями! Он вызвал жизнь в подлиннике, внес огонь во тьму, у ней явились волнения, признаки новой жизни, а в портрете этого нет!
     "Что это Кирилов нейдет? а обещал. Может быть, он навел бы на мысль, что надо сделать, чтоб из богини вышла женщина", - подумал он.
     И опять задумался, с палитрою на пальце, с поникшей головой, с мучительной жаждой овладеть тайной искусства, создать на полотне ту Софью, какая снится ему теперь.
     Он вспомнил ее волнение, умоляющий голос оставить ее, уйти; как она хотела призвать на помощь гордость и не могла; как хотела отнять руку и не отняла из его руки, как не смогла одолеть себя... Как она была тогда не похожа на этот портрет!
     Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения - гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: В самом ли деле я живу так, как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine. Один только cousin Райский..."
     У Райского сердце забилось, когда он довел мечту Софьи до себя.
     Он уже не видит портрета, а видит что-то другое. Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная какие-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста-четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
     Ей жаль мужика, который едва тащит мешок на спине. Она догадывается, что вон эта женщина торопится с узлом заложить последний салоп, чтоб заплатить за квартиру и т. д. Всякого и всякую провожает задумчиво-заботливый взгляд Софьи. Она долго глядит на эту жизнь, и, кажется, понимает ее, и нехотя отходит от окна, забыв опустить занавес. Она берет книгу, развертывает страницу и опять погружается в мысль о том, как живут другие.
     Красота ее осмысленна, глаза не глядят беззаботно и светло, а думают. В них тревога за этих "других", бегающих по улице, скорбящих, нуждающихся, трудящихся и вопиющих.
     Она вдруг почувствовала, что она не жила, а росла и прозябала.
     Ее мучит жажда этой жизни, ее живых симпатий и скорбей, труда, но прежде симпатий.
     Книга выпадает из рук на пол. Софья не заботится поднять ее; она рассеянно берет цветок из вазы, не замечая, что прочие цветы раскинулись прихотливо и некоторые выпали.
     Она нюхает цветок и, погруженная в себя, рассеянно ощипывает листья губами и тихо идет, не сознавая почти, что делает, к роялю, садится боком, небрежно, на табурет и одной рукой берет задумчивые аккорды и все думает, думает...
     Потом тихо, чуть-чуть, как дух, произнесла чье-то имя и вздрогнула, робко оглянулась и закрыла лицо руками и так осталась.
     В комнате никого, только в не закрытое занавесом окно ворвались лучи солнца и вольно гуляют по зеркалам, дробятся на граненом хрустале. Раскрытая книга валяется на полу, у ног ее ощипанные листья цветка...
     Он схватил кисть и жадными, широкими глазами глядел на ту Софью, какую видел в эту минуту в голове, и долго, с улыбкой мешал краски на палитре, несколько раз готовился дотронуться до полотна и в нерешительности останавливался, наконец провел кистью по глазам, потушевал, открыл немного веки. Взгляд у ней стал шире, но был все еще покоен.
     Он тихо, почти машинально, опять коснулся глаз: они стали более жизненны, говорящи, но еще холодны. Он долго водил кистью около глаз, опять задумчиво мешал краски и провел в глазу какую-то черту, поставил нечаянно точку, как учитель некогда в школе поставил на его безжизненном рисунке, потом сделал что-то, чего и сам объяснить не мог, в другом глазу... И вдруг сам замер от искры, какая блеснула ему из них.
     Он отошел, посмотрел и обомлел: глаза бросили сноп лучей прямо на него, но выражение все было строго.
     Он бессознательно, почти случайно, чуть-чуть изменил линию губ, провел легкий штрих по верхней губе, смягчил какую-то тень, и опять отошел, посмотрел:
     - Она, она! - говорил он, едва дыша, - нынешняя, настоящая Софья!
     Он услышал сзади себя шаги и с живостью обернулся: пришел Аянов.
     - Иван Иваныч! - торжественно сказал Райский, - как я рад, что ты пришел! Смотри - она, она? Говори же?
     - Постой, дай посмотреть.
     Иван Иванович долго смотрел. Райский ждал с нетерпенисм.
     - Кто это? - флегматически спросил Аянов.
     Райский остолбенел.
     - Ты не узнал Софью? - спросил он, едва приходя в себя от изумления.
     - Как, Софья Николаевна? Может ли быть? - говорил Аянов, глядя во все широкие глаза на портрет. - Ведь у тебя был другой: тот, кажется, лучше: где он?
     Райский с досадой, почти с презрением, махнул рукой.
     - Все тот же! - заметил он, - я только переделал. Как ты не видишь, - напустился он на Аянова, - что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый, а этот!..
     - Воля твоя, тот был больше похож! - упрямо возражал Аянов, - а этот... она тут как будто пьяна.
     - Сам ты пьян! Поди прочь!
     - Я ведь не знаю толку, - равнодушно отозвался Аянов. s139
     Райский, не отвечая ему, сердито подмалевывал волосы, бархат на портрете.
     Чрез четверть часа пришел Кирилов. Это был маленький, сухощавый человечек, весь спрятавшийся в бакенбарды, усы и бороду. Тела почти совсем было не видно, только впалые глаза неестественно блестели да нос вдруг резким горбом выходил из чащи, а концом опять упирался в волосы, за которыми не видать было ни щек, ни подбородка, ни губ. Шея крылась тоже под бородой, а все остальное туловище, точно в мешок, было завернуто в широкое, складками висевшее пальто, из-под которого выглядывали полы другого пальто или сюртука, покрытые пятнами масляных красок. На ногах была какая-то мягко шаркавшая при походке обувь, шляпа истертая, с лоском, с покривившимся боком.
     Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не подумаешь, что это вольный, как птица, художник мира, ищущий светлых сторон жизни, а примешь его самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби. Таков он, кажется, и был.
     Он молча, медленно и глубоко погрузился в портрет. Райский с беспокойством следил за выражением его лица. Кирилов в первое мгновение с изумлением остановил глаза на лице портрета и долго покоил, казалось, одобрительный взгляд на глазах; морщины у него разгладились. Он как будто видел приятный сон. Потом вдруг точно проснулся; не радостное, а печальное изумление медленно разлилось по лицу, лоб наморщился. Он отвернулся, положил шляпу на стол, достал папироску и стал закуривать.
     - Что же вы? - спросил Райский.
     - За этим-то вы меня звали? - спросил Кирилов.
     - Прощайте: я пойду домой...
     - Постойте, скажите что-нибудь.
     - Что говорить: пустое!
     - Ну, да, у вас чуть из облаков спустишься - так пустое! - возразил обиженный Райский. - Ах вы, мертвецы! Вы прежде во мне признавали дарование, Семен Семеныч...
     - Что вам повторять? я уж говорил! - Он вздохнул. - Если будете этим путем идти, тратить себя на модные вывески...
     - Модные вывески! Знаете ли вы, кто это?
     - Кто? - повторил Кирилов, бегло взглянув на портрет. - Какая-нибудь актриса...
     - Что вы, точно оба с ума сошли! Тот видит пьяную женщину, этот актрису! Что с вами толковать!
     Райский стал закрывать портрет.
     - Повезу его к ней: сам оригинал оценит лучше. Семен Семеныч! от вас я надеялся хоть приветливого слова: вы, бывало, во всяком моем труде находили что-нибудь, хоть искру жизни...
     - И здесь искра есть! - сказал Кирилов, указывая на глаза, на губы, на высокий белый лоб. - Это превосходно, это... Я не знаю подлинника, а вижу, что здесь есть правда. Это стоит высокой картины и высокого сюжета. А вы дали эти глаза, эту страсть, теплоту какой-нибудь вертушке, кукле, кокетке!
     - Нет, Семен Семеныч, выше этого сюжета не может выбрать живописец. Это не вертушка, не кокетка: она достойна была бы вашей кисти: это идеал строгой чистоты, гордости; это богиня, хоть олимпийская... но она в вашем роде, то есть - не от мира сего!
     - Это бы лицо да с молитвенным, напряженным взглядом, без этого страстного вожделения!.. Послушайте, Борис Павлыч, переделайте портрет в картину; бросьте ваш свет, глупости, волокитства... завесьте окна да закупорьтесь месяца на три, на четыре...
     - Зачем?
     - Сделайте молящуюся фигуру! - сморщившись, говорил Кирилов, так что и нос ушел у него в бороду и все лицо казалось щеткой. - Долой этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди... Вот здесь, здесь, - он пальцем чертил около щек, - меньше свету, долой это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки...и тогда сами станете на колени и будете молиться...
     - Нет, Семен Семеныч, я не хочу в монастырь; я хочу жизни, света и радости. Я без людей никуда, ни шагу; я поклоняюсь красоте, люблю ее, - он нежно взглянул на портрет, - телом и душой, и признаюсь... - он комически вздохнул, - больше телом...
     Кирилов махнул рукой и начал ходить по комнате.
     - В вас погибает талант; вы не выбьетесь, не выйдете на широкую дорогу. У вас недостает упорства, есть страстность, да страсти, терпенья нет! Вот и тут, смотрите, руки только что намечены, и неверно, плача несоразмерны, а вы уж завертываете, бежите показывать, хвастаться.
     - Не в мазанье дело, Семен Семеныч! - возразил Райский. - Сами ж вы сказали, что в глазах, в лице есть правда; и я чувствую, что поймал тайну. Что ж за дело до волос, до рук?..
     - Полноте, полноте лукавить! - перебил Кирилов, - не умеете делать рук, а поучиться - терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя. То и другое строго: оттого немного на свете и людей, и художников...
     Он вздохнул, и лицо глубже ушло в волосы.
     - Что ж, по-вашему, спрятаться от жизни, от людей, нахмуриться, не улыбнуться никогда и...
     - Да, не погневайтесь! - перебил Кирилов. - Если хотите в искусстве чего-нибудь прочнее сладеньких улыбок да пухлых плеч или почище задних дворов и пьяного мужичья, так бросьте красавиц и пирушки, а будьте трезвы, работайте до тумана, до обморока в голове; надо падать и вставать, умирать с отчаяния и опять понемногу оживать, вскакивать ночью...
     - Я делаю это... почти... - сказал Райский, - вскакиваю с постели, иногда плачу, дохожу до безумия...
     - Все вы сумасшедшие, как погляжу! - равнодушно заметил Аянов.
     - Да, вскакиваете, чтоб мазнуть вашу вот эту "правду",он указал на открытое плечо Софьи. - Нет, вы встаньте ночью, да эту же фигуру начертите раз десять, пока будет верно. Вот вам задача на две недели: я приду и посмотрю. А теперь прощайте.
     - Постойте, учитель, постойте! - останавливал Райский.
     - Пустите! Нет у вас уважения к искусству, - говорил Кирилов, - нет уважения к самому себе. Общество художников - это орден братства, все равно что масонский орден: он рассеян по всему миру, и все идут к одной цели. Художники - сродни "каменщикам". Вспомните Хирама и его тайну. Да, вот что! Нельзя наслаждаться жизнию, шалить, ездить в гости, танцевать и, между прочим, сочинять, рисовать, чертить и ваять. Нет, - горячо и почти грубо напал он на Райского, - бросьте эти конфекты и подите в монахи, как вы сами удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь, будьте мудры и, вместе, просты, как змеи и голуби, и что бы ни делалось около вас, куда бы ни увлекала жизнь, в какую бы яму ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно чувство, испытываите одну страсть - к искусству! Пусть вас клянут, презирают во имя его - идите: тогда только призвание и служение совершатся, и тогда будет "многа ваша мзда", то есть бессмертие. А вам недостает мужества, силы нет, и недостает еще бедности. Отдайте ваше имение нищим и идите вслед за спасительным светом творчества. Где вам! вы - барин, вы родились не в яслях искусства, а в шелку, в бархате. А искусство не любит бар... оно тоже избирает "судоходных"... Закройте эту бесстыдницу или переделайте ее в блудницу у ног Христа. Прощайте. Через две недели зайду посмотреть.
     Он бросил папироску в песочницу, схватил шляпу и исчез прежде, нежели Райский успел остановить его.
     - Каков! - сказал Аянов. - Чудак! Он, в самом деле, не в монахи ли собирается? Шляпа продавлена, весь в масляных пятнах, нищ, ободран. Сущий мученик! Не пьет ли он?
     - Кроме воды, ничего.
     - Ну, так удавится или с ума сойдет.
     Райский глубоко вздохнул.
     - Да, - сказал он, - это один из последних могикан: истинный, цельный, но не нужный более художник. Искусство сходит с этих высоких ступеней в людскую толпу, то есть в жизнь. Так и надо! Что он проповедует: это изувер!
     Однако, продолжая сравнение Кирилова, он мысленно сравнил себя с тем юношей, которому неудобно было войти в царствие небесное. Он задумчиво ходил взад и вперед по комнате.
     Уныние поглотило его: у него на сердце стояли слезы. Он в эту минуту непритворно готов был бросить все, уйти в пустыню, надеть изношенное платье, есть одно блюдо, как Кирилов, завеситься от жизни, как Софья, и мазать, мазать до упаду, переделать Софью в блудницу.
     Он даже быстро схватил новый натянутый холст, поставил на мольберт и начал мелом крупно чертить молящуюся фигуру. Он вытянул у ней руку и задорно, с яростью, выделывал пальцы; сотрет, опять начертит, опять сотрет - все не выходить
     Его стало грызть нетерпение, которое, при первою неудачном чертеже, перешло в озлобление. Он стер, опять начал чертить медленно, проводя густые, яркие черты, как будто хотел продавать холст. Уже то отчаяние, о котором говорил Кирилов, начало сменять озлобление.
     Он положил мел, отер пальцы о волосы и подошел к портрету Софьи.
     "Переделать портрет, - думал он. - Прав ли Кирилов? Вся цель моя, задача, идея - красота! Я охвачен ею и хочу воплотить этот, овладевший мною, сияющий образ: если я поймал эту "правду" красоты - чего еще? Нет, Кирилов ищет красоту в небе, он аскет: я - на земле... Покажу портрет Софье: что она скажет? А потом уже переделаю... только не в блудницу!"
     Он засмеялся, подумав, что сказала бы Софья, если б узнала эту мысль Кирилова? Он мало-помалу успокоился, любуясь "правдой" на портрете, и возвратился к прежним, вольным мечтам, вольному искусству и вольному труду. Тщательно оберегая портрет, он повез его к Софье. XVIII
     Райский верил и не верил, что увидит ее и как и что будет говорить.
     "Как тут закипает! - думал он, трогая себя за грудь. - О! быть буре, и дай бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю... любит ли она, или нет? Если да, жизнь моя... наша должна измениться, я не еду... или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба..."
     Он развернул портрет, поставил его в гостиной на кресло и тихо пошел по анфиладе к комнатам Софьи. Ему сказали внизу, что она была одна: тетки уехали к обедне.
     Он, держась за сердце, как будто унимая, чтоб оно не билось, шел на цыпочках. Ему все снились разбросанные цветы, поднятый занавес, дерзкие лучи, играющие на хрустале. Он тихо подкрался и увидел Софью.
     Она сидит, опершись локтями на стол, положив лицо в ладони, и мечтает, дремлет или... плачет. Она в неглиже, не затянута в латы негнущегося платья, без кружев, без браслет, даже не причесана; волосы небрежно, кучей лежат в сетке; блуза стелется по плечам и падает широкими складками у ног. На ковре лежат две атласные туфли: ноги просто в чулках покоятся на бархатной скамеечке.
     Он никогда не видал ее такою. Она не замечает его, а он боится дохнуть.
     - Кузина, Sophie! - назвал он ее чуть-чуть слышно.
     Она вздрогнула, немного отшатнулась от стола и с удивлением глядела на Райского. У нее в глазах стояли вопросы: как он? откуда взялся? зачем тут?
     - Sophie! - повторил он.
     Она встала и выпрямилась во весь рост.
     - Что с вами, cousin? - опросила она коротко.
     - Виноват, кузина, - уже без восторга сказал он, - я вас застал нечаянно... в таком поэтическом беспорядке.
     Она оглянулась около себя и вдруг будто спохватилась и позвонила.
     - Pardon, cousin, я оденусь! - сухо сказала она и ушла с девушкой в спальню.
     Он слышал, что она сделала выговор Паше, зачем ей не доложили о приезде Райского.
     "Что же это такое? - думал Райский, глядя на привезенный им портрет, - она опять не похожа, она все такая же!.. Да нет, она не обманет меня: это спокойствие и холод, которым она сейчас вооружилась передо мной, не прежний холод - о нет! это натяжка, принуждение. Там что-то прячется, под этим льдом, - посмотрим!"
     Наконец она вышла, причесанная, одетая, в шумящем платье.
     Она, не глядя на него, стала у зеркала и надевала браслет.
     - Я привез ваш портрет, кузина.
     - Где? Покажите, - сказала она и пошла за ним в гостиную.
     - Вы польстили мне, cousin: я не такая, - говорила она, вглядываясь в портрет.
     - Ах, нет, я далек от истины! - сказал он с непритворным унынием, видя перед собой подлинник. - Красота, какая это сила! Ах, если б мне этакую!
     - Что ж бы вы сделали?
     - Что бы я сделал? - повторил он, глядя на нее пристально и лукаво. - Сделал бы кого-нибудь очень счастливым...
     - И наделали бы тысячу несчастных - да? Стали бы пробовать свою силу над всеми, и не было бы пощады никому...
     - А! - поймал ее Райский, - не из сострадания ли вы так неприступны?.. Вы боитесь бросить лишний взгляд, зная, что это никому не пройдет даром. Новая изящная черта! Самоуверенность вам к лицу. Эта гордость лучше родовой спеси: красота - это сила, и гордость тут имеет смысл.
     Он обрадовался,что открыл, как казалось ему, почему она так упорно кроется от него, почему так вдруг изменила мечтательную позу и ушла опять в свои окопы.
     - Не будьте, однако, слишком сострадательны: кто откажется от страданий, чтоб подойти к вам, говорить с вами? Кто не поползет на коленях вслед за вами на край света, не только для торжества, для счастья и победы - просто для одной слабой надежды на победу...
     - Полноте, cousin, вы опять за свое! - сказала она, но не совсем равнодушным тоном. Она как будто сомневалась, так ли она сильна, так ли все поползли бы за ней, как этот восторженный, горячий, сумасбродный артист?
     И этот тонкий оттенок сомнения не ускользнул от Райского.
     Он прозревал в ее взгляды, слова, ловил, иногда бессознательно, все лучи и тени, мелькавшие в ней, не только проникал смыслом, но как будто чуял нервами, что произошло, даже что должно было произойти в ней.
     - Вы сами видите это, - продолжал он, - что за один ласковый взгляд, без особенного значения, за одно слово, без обещаний награды, все бегут, суетятся, ловят ваше внимание.
     - Будто бы?
     - А вы не заметили? Полноте!
     - Право, нет.
     - Право, заметили и втихомолку торжествуете, да еще издеваетесь надо мной, заставляя высказывать вас же самих. Вы знаете, что я говорю правду, и в словах моих видите свой образ и любуетесь им.
     - Пока еще я видела его в портрете, и то преувеличенно, а на словах вы только бранитесь.
     - Нет, портрет - это слабая, бледная копия; верен только один луч ваших глаз, ваша улыбка, и то не всегда: вы редко так смотрите и улыбаетесь, как будто боитесь. Но иногда это мелькнет; однажды мелькнуло, и я поймал, и только намекнул на правду, и уж смотрите, что вышло. Ах, как вы были хороши тогда!
     - Когда это?
     - Вот тут, когда я говорил вам... еще, помните, ваш папа привел этого Милари...
     Она молчала.
     - Милари? - повторил он.
     - Помню, - сухо сказала она.
     - Что, он часто бывает у вас? - спросил Райский, заметив и эту сухость тона.
     - Да... иногда. Он очень хорошо поет, - прибавила она и села на диван, спиной к свету.
     - Когда он будет у вас, я бы заехал... дайте мне знать.
     - Здесь свежо! - заметила она, делая движение плечами, - надо велеть затопить камин...
     - Я пришел проститься с вами; я еду - вы знаете? - спросил он вдруг, взглянув на нее.
     Она ничего.
     - Куда? - спросила только.
     - В деревню, к бабушке... Вам не жаль, не скучно будет без меня?
     Она думала и, казалось, решала эти вопросы про себя.
     - Видите, кузина, для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да - значило бы обман, любезность или уж такое счастье, какого я не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы не знаете сами, жаль вам или нет: это уж много от вас, это половина победы...
     - А вы надеетесь на полную? - спросила она с улыбкой.
     - Плохой солдат, который не надеется быть генералом, сказал бы я, но не скажу: это было бы слишком... невозможно.
     Он глядел на нее и хотел бы, дам бы бог знает что, даже втайне ждал, чтоб она спросила "почему?", но она не спросила, и он подавил вздох.
     - Невозможно, - повторил он, - и в доказательство, что у меня нет таких колоссальных надежд, я пришел проститься с вами, может быть, надолго.
     - Мне жаль вас, cousin, - вдруг сказала она тихо, мягко и почти с чувством.
     Он обернулся к ней так живо, как человек, у которого болели зубы и вдруг прошла боль.
     - Жаль! - повторил он, - правда ли это?
     - Совершенно. Вы знаете, я никогда не лгу.
     Он взял ее ладонь и с упоением целовал. Она не отнимала руки.
     - Вот, вот, за это право целовать так вашу руку чего бы не сделали все эти, которые толпятся около вас!
     - Стало быть, вы счастливы: вы пользуетесь этим правом свободно...
     - Да, как cousin! Но чего бы не сделал я, - говорил он, глядя на нее почти пьяными глазами, - чтоб целовать эту ладонь иначе... вот так...
     Он хотел опять целовать, она отняла руку.
     - Не смею сомневаться, что вам немного... жаль меня, - продолжал он, - но как бы хотелось знать, отчего? Зачем бы вы желали иногда видеть меня?
     - Чтоб слышать вас. Вы много, конечно, преувеличиваете, но иногда объясняете верно там, где я понимаю, но не могу сама сказать, не умею...
     - А, сознались наконец! Так вот зачем я вам нужен: вы заглядываете в меня, как в арабский словарь... Незавидная роль! - прибавил он со вздохом.
     - Но вы сами, cousin, сейчас сказали, что не надеетесь быть генералом и что всякий, просто за внимание мое, готов бы... поползти куда-то... Я не требую этого, но если вы мне дадите немного...
     - Дружбы? - спросил Райский.
     - Да.
     - Ну, так, я знал. Ох, эта дружба!
     - Нет, cousin, я вижу, что вы не отказались от "генеральского чина".
     - Нет, нет, кузина, я не надеюсь и оттого, повторяю, еду. Но вы сказали мне, что вам скучно без меня, что меня вам будет недоставать, и я, как утопающий, хватаюсь за соломинку.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ] [ 33 ] [ 34 ] [ 35 ] [ 36 ] [ 37 ] [ 38 ] [ 39 ] [ 40 ] [ 41 ] [ 42 ] [ 43 ] [ 44 ] [ 45 ] [ 46 ] [ 47 ] [ 48 ] [ 49 ] [ 50 ] [ 51 ]

/ Полные произведения / Гончаров И.А. / Обрыв


Смотрите также по произведению "Обрыв":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis