Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Шишков В.Я / Ватага

Ватага [6/8]

  Скачать полное произведение

    Заимка его, верно, в непролазных горах - горы, как крепость, - в густом лесу, и дорога к нему - недоступные путаные тропы диких маралов, горных козлов, медведей. Да еще Зыковский черный конь умел лазить по горам.
    Зыков не в духе:
    - Это, Толстолобов, не дело говоришь. А для миру нешто не хочешь поработать?
    - Нет. Тьфу мне мир!..
    ...И тут уж не до сна.
    С хозяйской широкой перины вскочила Степанида. Она в розовой короткой рубахе.
    - Здорово, Степан Варфоломеич!.. - и белыми ногами по медвежьим шкурам промелькнула мимо гостя, прикрывая рукой колыхавшуюся грудь.
    Зыков даже не взглянул. Он сидел за столом угрюмо. Слышно было, как за занавеской проворные руки Степаниды наливали самовар.
    - Винца бы... - сказал Зыков. - Чаю не желательно.
    - Винца?! - удивленно переспросил хозяин и похлопал гостя по плечу. - Давно ли ты это? Ха-ха-ха...
    - Недавно, брат.
    Тереха Толстолобов с опаской и недоуменьем заглянул ему в глаза:
    - Да что это с тобой стряслось? А?
    Степанида без памяти любила Зыкова, он же никакой любви к ней не чувствовал. Степанида в прошлом году пыталась удавиться.
    И вот теперь она вдруг поняла, угадала, чем занедужил Зыков:
    - Ой, чтой-то с тобой и взаправду стряслось, Степан Варфоломеич?
    Тот ответил не сразу. Рот его кривился, брови подергивались.
    - Так, пустяковина, - сказал он. - На душе чего-то не тово, на сердце.
    В глубокой предутренней ночи все трое были пьяны.
    Тереха повалился на постель и крепко, под грудь, облапил Степаниду двумя руками в замок, как в цепь. Зыков лежал в углу на медвежьих шкурах, глядел в потолок, вздыхал и тряс головой.
    Лишь захрапел Тереха, Степанида, как нельма, выскользнула из пьяных клещей и подползла во тьме на коленках к Зыкову:
    - Уйди, Степашка, - сказал он. - Не до тебя.
    Она целовала его глаза, щеки, искала губы и пьяно твердила, навалившись грудью на его грудь:
    - Господи Христе, грех-то какой, грех-то... Степанушка...
    Зыков отбросил ее. Она уползла прочь, к мужу, сидела скорчившись, сморкалась в розовую рубаху, плакала. Тереха храпел.
    Пели петухи. В сенцах шарашилась сорокалетняя забитая Лукерья. Она жила в другой половине, с двумя рябыми дочками, девками. Робко взошла, стала затапливать печь.
    Утром была готова баня. Зыков взял четверть вина и ушел париться. Баня была просторная с предбанником - Тереха Толстолобов любил пожить.
    В предбаннике большой медвеженок на цепи. Он сидел на лавке по-собачьи же чесал задней лапой ухо. Заурчал, соскочил и забился под лавку. Зеленым поблескивали из-под лавки сердитые таежные его глаза. Зыков обрадовался, улыбнулся:
    - Мишка! - он вытащил его из-под лавки, медвеженок больно ударил его лапой, плюнул, как кот, и оскалил зубы. Зыков снял с него цепь. Медвеженок весь ощетинился, опять юркнул под лавку. Зыков дал ему кусок хлеба, медвеженок отвернул морду, весь дрожал. Зыков смочил хлеб вином, зверь понюхал и съел.
    Зыков разделся, взял веник, винтовку, безмен, пистолет, кинжал и вошел внутрь. Хвостался веником немилосердно, выходил валяться в снегу, опять хвостался, но сердце не утихало.
    Пил.
    Медвеженок лизал его широкие, болонастые ступни, просил вина. Пустой хлеб не жрал, с вином уплетал жадно, рявкал, крутил мордой и чихал, глаза улыбчиво блестели, как желтые пуговки под солнцем.
    - Эх, звереныш ты мой, звереныш... Милый мой... Хохочешь, поди, над Зыковым, над дураком бородатым? Хохочи, брат... Я сам хохочу... Оба мы с тобой звери одинаковые...
    Так прошло три дня, три ночи.
    Голубыми лунными ночами под окном стоял кто-то живой, вздыхал, просительно стучал в морозное стекло.
    И каждый раз хрипло раздавалось на всю баню:
    - Степашка, уходи!
    Зыкову не до Степаниды. Он неотрывно думал о белом доме в городке, о сероглазой девушке, каких больше нет на свете.
    И когда он пристально думал так, уперев воспаленный неверный взгляд в темный угол, вдруг в углу вставала Таня. Тогда медвеженок, ощетинившись, быстро полз под лавку.
    - Зыков, миленький!..
    И в этот самый миг, там, в потухшем городке, возле теплой девичьей кровати, заслоняя головой огонек лампадки и весь мир, - вырастал из полумрака Зыков:
    - Танюха, голубица...
    - Ах, зачем ты, мучитель, пришел ко мне?
    - Я с ума схожу. Я как живую вижу тебя. Ой, девка...
    - Тогда убей, как отца убил...
    Тут заскрипела с хрустальной ручкой дверь, вошла в Танину спальню мать, медвеженок рявкнул, Зыков тряпичной рукой схватился за тряпичное сердце и тяжко застонал.
    На четвертый день, рано поутру, он вышел из бани вновь бодрый, крепкий.
    Наскоро поел капусты с луком, напился квасу и заседлал коня. Глаза его блестели решимостью.
    - Прощай, Тереша, - сказал он. - В случае, спасаться к тебе приду. Не выдашь?
    - Еще бы те. Ха! Да лучше пускай башку с моих плеч снимут.
    - Слушай, Тереша, дело к тебе. Ежели у тебя одну, вроде монашку, можно приютить?
    - Об этом сомневаться тебе не приходится. Привози, - и Тереха подмигнул.
    Зыков погрозил с коня пальцем и поехал.
    Тереха кряду же дал Степаниде трепку. Она бегала вокруг стола, вскакивала на лавки, кричала:
    - Хошь печенки из меня все вымотай, да изрежь - люблю Зыкова! люблю, люблю, люблю, корявый чорт! - Чрез разодранную в клочья кофточку круглились голая грудь ее и плечи.
    - Поплевывает он на тебя!
    Зыков меж тем вернулся домой. Кержацкий медный крест над воротами позеленел от ржавчины. И вся заимка показалась Зыкову чужой.
    Могила его отца уже покрыта была сугробом. Он на могилу не пошел, и со своей женой был жесток и груб.
    Срамных боялся, что Зыков под горячую руку убьет его, и действительно куда-то скрылся.
    Зыков наводил порядок один. Он не слезал с коня, всюду поспевал, объезжал заимки, звал кержаков и крестьян обратно, грозил чехо-словаками, мадьярами, белыми, красными, грозил красным петухом. Кой-кто из молодежи снова потянулись к нему, но средняки крепко забились в свои норы: слова старца Варфоломея и внезапная смерть его сделали свое дело.
    Народ в отряде был теперь наполовину новый, пестрый по думам и по мозолям на душе. Нужны были крутые меры или разгульные набеги, иначе все превратится в грязь.
    Мысли Зыкова качались, как весы; то подавленные, угнетенные, то не в меру бурные, бешеные, как с гор вода.
    Или вдруг взвихрит мечта; бросить все и тайком умчаться в город, упасть на колени перед купецкой дочкой, вымолить прощенье и...
    Как-то ночью, тайком, взошел в моленную, зажег свечу у образа Спасителя, подошел к другому образу, зажег. В этот миг первая свеча погасла, он снова зажег ее, погасла вторая. Зажег. Угасли обе - и сразу тьма.
    Зыков смутился, руки с огнивом и кремнем задрожали. В моленной плавал, дробясь и прерываясь, тихий-тихий перезвон колоколов, кто-то стонет, умоляет о пощаде, чьи-то хрустят кости, и два голоса еле слышно заливаются во тьме, Зыкова и Ваньки Птахи: "...ает зелен виноград, коренья бросает ко мне на кровать"... И еще девий голос: "Зыков, Зыков, миленький"...
    - Кха! - грозно и уверенно кашлянул Зыков. По моленной пошли гулы, все смолкло, раскатилось, захохотало, загайкало, вновь смолкло.
    Плечи, грудь, сердце Зыкова опять стали, как чугун.
    Он живо высек огонь, шагнул к закапанному воском подсвечнику. Свет неокрепшего огня резко колыхнулся, лег, словно кто дунул на него. У подсвечника стоял белый старик. Зыков вдруг отпрянул, упал на одно колено, вскочил и, вытянув вперед руки, не помня себя, бросился к выходу.
    Дверь настежь. В моленной крутили вихри. И вслед беглецу, сквозь мрак, черное, пугающее, как мрак, неслось:
    - Христопродавец... Богоотступник... Проклинаю...
    - Отец, отец... - весь содрогаясь, хрипел выбежавший во вьюжную ночь Зыков. Волосы его шевелились, плечи сводило назад, живот и грудь сразу стали пустыми, обледенелыми.
    Ночь была вьюжная, беззвездная. Гудели сосны, вихристый, взлохмаченный ветер выл и плакал, и нигде не видно сторожевых огней.
    Зыков слег.
    В бреду вскакивал с постели, кричал, чтоб горнист играл сбор: красные соединились с белыми, идут сюда, брать Зыкова. Иннокентьевна сбилась с ног: натирала мужа редечным соком, накидывала на голову древний плат от древнего Спасова образа.
    В дом входили партизаны, шопотом разговаривали с Иннокентьевной, качали головами, уходили, совещались у костров, как бы не умер Зыков, что делать тогда, куда итти?
    На четвертый день Зыков оправился. Он запер на замок моленную, ключ положил в карман и вечером, пред закатом солнца, пошел на погост, постоял в раздумьи, без шапки, над могилой отца. Молиться не хотелось, могила казалась чужой, враждебной.
    Солнце светило по-весеннему, снег слепил глаза, Зыков щурился, косясь на черные кресты погоста.
    И, проезжая среди полуразрушенных улиц, дядя Тани, Афанасий Николаевич Перепреев тоже косился на черные кресты обгорелых церквей и колоколен.
    При встрече плакали радостно, жутко, сиротливо. Всем семейством ходили на кладбище, молились могиле под широким деревянным крестом с врезанной в середку иконой Николая Чудотворца. Отец Петр служил панихиду. Неутешней всех была мать Тани: подкосились ноги, упала в снег.
    Афанасий Николаевич сказал:
    - Страстотерпец.
    - Вот именно, - подхватил отец Петр. - Иже во святых, надо полагать.
    Таня утирала слезы белой муфтой. Верочка, закусив губы, смотрела в сторону, мускулы бледного ее лица дрожали.
    Сорока с хохотом перелетела с березы на березу, синим, с блестками, дождем сыпался с сучьев снег.
    - Все бегут на восток, - говорит дядя. - Войска, и за войсками - обыватели: торговцы, купечество, чиновники, ну, словом - буржуи, как теперь по-новому, и всякий люд. А что творится в вагонах? Боже мой, Боже! Человек тут уж не человек. Звереет. Только себя знает. Вот, допустим, я. Человек я не злой, богобоязненный, а даже радовался, когда за окошко больных бросали. Ух ты, Боже! Вот закроешь глаза, вспомнишь, так и закачаешься. Видишь, поседел как.
    Афанасий Николаевич походил на Танина отца. Она шла с ним под руку, ласково прижималась к нему.
    - А вам всем надо утекать, - говорил дядя. - А то придут красные - по головке не погладят вас.
    Они были уже дома, раздевались.
    - Куда ж бежать? - спросила Верочка.
    - В Монголию. Выберемся на Чуйский тракт, а там чрез Кош-Агач, в Кобдо, в Улясутай.
    - Дорогой убьют, - сказала мать.
    В глазах Тани промелькнули огонь и дрожь.
    - Мы поедем к Зыкову - восторженно проговорила она - Зыков даст нам охрану.
    - Полно! - вскричала мать. - Опять Зыков? Постыдись...
    - Да, да, Зыков! - выкрикивала Таня, и все лицо ее было, как пожар. - Зыков спаситель наш.
    - Что ты говоришь! - вскипела мать. - Несчастная дрянь! Дядю-то постыдись родного... Спаситель...
    Таня тяжело задышала, села на диван, опять поднялась, перекинула на грудь косы, нервно затеребила их:
    - Мамаша! Я люблю Зыкова! Люблю, люблю... К нему уеду... Вот!
    Мать и в ярь и в слезы, мать пискливо кричала, топала каблуками в пол.
    Таня заткнула уши, мотала головой и, потеряв над собой волю, твердила:
    - Люблю, люблю, люблю...
    - Ах ты, проклятая девченка! - и мать звонкую влепила ей пощечину, и вторую, и третью. - На! На, паршивка! На!
    Дядя растерянно стоял, разинув рот.
    - Вот, полюбуйся на племянницу! - пронзительно закричала мать. - Вот какие нынче девки-то! - и, застонав, побежала грузно и неловко в спальню.
    А подросток Верочка плевала на сестру, подносила к ее носу сухие кулачки:
    - Разбойницей хочешь быть? Атаманшей?! Тьфу!
    Вволю наплакавшись, Таня пошла на обрыв реки и долго глядела на скалистые, покрытые лесом берега, в ту сторону, куда скрылся черный всадник. Хоть бы еще разок увидать его. Зыков, Зыков! Но напрасно она в тоске ломала руки: черному всаднику заказан сюда путь.
    Черный всадник собирается в глубь Алтайских гор. Там, в монастыре, за белыми стенами, крепко сидели белые - пыль, шлак, отбросы - последний на Алтае Колчаковский пошатнувшийся оплот. Они будут уничтожены, раздавлены, как клопы в щели: Зыков идет.
    Таня видит его, Таня торопит родных отъездом.
    Перепреевы спешно распродали, раздарили мебель, посуду, а сундук с ценными вещами закопали ночью в саду - Афанасий Николаевич до поту работал две ночи.
    Ночью же, когда небо было темно от туч, за ними приехал из деревни приятель; они перерядились во все мужичье и, как мужики, выехали с мужиком из города.
    Они ехали "по веревочке", от верного человека к верному человеку, у бывших покупателей своих, дружков, загащивались по неделе.
    На другой день их отъезда городок был занят красными. В весенних солнечных днях, на высоких струганых флагштоках, крепко, деловито, заалел кумач. Власть тотчас же окунулась в дело, в жизнь. Но все было разбито, разграблено, сожжено, жителям грозил неминуемый голод.
    А ну-ка! Кто хозяйничал?..
    ГЛАВА XV.
    - Товарищ Васильев, приведите сюда того... как его... партизана, - распорядился начальник красного передового отряда Блохин.
    Он был коренастый, черноусый, небольшого роста молодой человек, лицо сухое, нервное, утомленное, в прищуренных глазах настороженность и недоверие. Американская новая кожаная куртка, за желтым ремнем револьвер, американские желтые, с гетрами, штиблеты.
    Ввели партизана. До полусмерти изувеченный, он две недели просидел в тюрьме. Левый глаз его выбит, голова обмотана грязной тряпкой. Торчат рыжие усы.
    За столом, рядом с Блохиным, пятеро молодежи и один бородач, все в зимних шапках, с ушами. Семь винтовок, дулом вперед, лежат на столе. Чернильница, бумага. Тот самый зал, где был последний митинг. На знамени вышито: "Вся власть Советам". В зеленых хвоях портреты Ленина и Троцкого. Входят с докладами и выходят красноармейцы. Двое с винтовками у дверей.
    - Ваша фамилия, товарищ? - начинает Блохин допрос, обмакнув перо.
    - Курицын Василий, по прозвищу Курица, извините, ваша честь, - поправляя грязную тряпицу на глазу, вяло ответил партизан.
    - Вы из отряда Зыкова?
    - Так точно. Из Зыковского, правильно. Из его шайки.
    - Какая была цель вашего прихода в город?
    Курица хлопает правым глазом, трет ладонью усы и говорит:
    - Порядок наводить.
    - И что же, товарищ, по вашему? Вы порядок навели?
    - Так точно.
    Блохин, улыбаясь, переглянулся с улыбнувшимися товарищами, а Курица сказал:
    - Ваше благородие. Я дубом не могу, в стоячку. Я лучше сяду... Дюже заслаб. Голодом морили меня, не жравши. Вот они какие варнаки, здешние жители. Избили всего... почем зря. Терплю... А все чрез Зыкова... - он чвыкнул носом и, как слепой, пощупав руками стул, сел.
    Бородач подошел к партизану, отвернул полу барнаульского полушубка, сунул ему бутылку водки и кусок хлеба:
    - Подкрепись.
    Курица забулькал из горлышка, крякнул и стал чавкать, давясь хлебом, как голодный пес. Лицо его сразу повеселело.
    - Почему ваш отряд разрушил крепость, сжег имущество республики, склады, монополию, дома граждан? Товарищ Курица, я вас спрашиваю.
    - Чего-с?
    Блохин повторил.
    - А по приказу Зыкова, - привстал, почесался и опять сел Курица. - Он, проклятый Зыков, чтоб его чрез сапог в пятку язвило. Бей, говорит, в мою голову - я ответчик. Эвот я какой одежины через него мог лишиться: господска шуба с бобрячьим воротником. Вернул меня, Зыковскую площадь велел назвать... Вот я и назвал. Едва не укокошили. Очухался, гляжу - в тюрьме. А я уж думал, что померши. Вот как... хы!.. И глаз вышибли... - голос его стал веселым.
    - Где вы взяли шубу, товарищ?
    - А так что нам Зыков дал.
    - А вы кто? Чем занимались?
    - То есть я? Мы займовались, известно дело, хрестьянством. Всю жизнь на земле сидим. Из самой я из бедноты, можно сказать, дрянь мужик, самый бедный, из села Сростков... Поди, слыхали? Село наше возле, значит...
    - А ведь ты, Курица, с каторги сбежал, из Александровской каторжной тюрьмы. Ты лжец! - и глаза Блохина из узеньких вдруг превратились в большие и колючие.
    Курица завозился на стуле:
    - Кто, я? Кто тебе сказал?
    - Твой товарищ. Тоже партизан.
    Курица вдруг ошалел. Вытаращенный глаз его завертелся, и все завертелось пред его взглядом: стол, комната, винтовки, серьезные вытянутые лица красноармейцев, а чернильница подскакивала и опять шлепалась на место.
    - Какой такой товарищ? Врет! Как кликать, кто?
    - Это тебя не касается, - рубил Блохин, пристукивая торцом карандаша в столешницу. - Откуда у тебя взялись часы, трое золотых часов, тоже Зыков подарил?
    - Не было у меня часов.
    - Гражданин Стукачев! - крикнул Блохин. - Позовите гражданина Стукачева.
    Тощий, как жердь, портной вошел, хрипло кашляя. Скопческое лицо его позеленело, сухие губы сердито жевали, поблескивали темные очки:
    - Я его, подлеца, от смерти спас... А понапрасну, не надо бы их, злодеев, жалеть. Часы, вот они... В штанах нашли у разбойника.
    - Засохни, кляуза! - крикнул Курица и закачал с угрозой шершавым кулаком: - Вот Зыков придет, он те... Да и прочих которых не помилует, всех под лед спустит... хы! Начальнички тоже...
    - Молчать! - прозвенело от стола.
    Опрашивались еще свидетели, вместе с отцом Петром Троицким.
    Дыхание отца Петра короткое, речь путаная, сладкая, священник волновался. Он красную власть почитает, он всегда был сторонник силы и справедливости, так как лозунги Советской власти, поскольку ему известно из газет и отрывочных слухов, всецело совпадают с заветами Евангелия. К белым же он был совершенно равнодушен: ибо полное их неуменье властвовать и воплощать в себе государственную силу привели к такому трагическому состоянию богохранимый град сей. А Зыков, что же про него сказать? Сектант, бывший острожник, изувер, человек жестокий, властный, якобы одержимый идеей восстановить на Руси древлее благочестие. Но отец Петр этому не верит, ибо дела сего отщепенца не изобличают в нем религиозного фанатика. Напротив, в нем нечто от Пугачева. И ежели глубоко уважаемые товарищи изволят припомнить творение величайшего нашего поэта Александра Пушкина...
    - Ну, положим... - иронически протянул Блохин и прищурился на закрасневшегося попика.
    - Совершенно верно, совершенно верно! - поспешно воскликнул попик. - Я не про то... Я, так сказать, с исторической точки зрения... Конечно же, Пушкин дворянских кровей и в наши дни был бы абсолютным белогвардейцем. И, конечно, понес бы заслуженную кару... Яснее ясного.
    Блохин, нагнувшись, писал. Красноармейцы зверски дымили махрой. За окнами уже серел вечер и чирикали воробьи. Курица икал, прикрывая ладонью рот, глаз его сонно слипался, подремывал.
    - Гражданин Троицкий и вы, граждане, можете итти домой.
    Подобострастный поклон отца Петра, торопливые шаги нескольких ног, независимые удары палкой в пол уходящего портного.
    - Гражданин Курицын...
    Одинокий партизан еле поднял плененную сном голову и вытянул шею. Блохин что-то читал, голос его гудел в опустевшей зале. И когда с треском разорвалось:
    - Расстрелять!
    Курица крикнул:
    - Кого? Меня?! - голова его быстро втянулась в плечи опять выпрыгнула, и он повалился на колени. - Братцы, голубчики!.. Начальнички миленькие... - тряпка сползла с головы, глазная впадина безобразно зияла.
    - Но, принимая во внимание...
    Курица хныкал и слюнявил пол, подшитые валенки его, густо окрашенные человеческой кровью, задниками глядели в потолок. Когда его подняли и подвели к столу, он утирал кулаком слезы и от сильной дрожи корчился.
    - Курица и есть, - сказал бородач. - А еще водкой его угостил...
    Курице сунули в руки запечатанный конверт, что-то приказывали, грозили под самым носом пальцем. Весь изогнувшийся, привставший Блохин тряс револьвером, кричал:
    - Понял?!.
    - Понял... Так-так... Так-так... - такал Курица, ничего не видя, ничего не понимая.
    Его увела стража.
    - Приведите этого... как его... Товарищ Васильев! Приведите другого Зыковского партизана.
    В комнату, в раскорячку и сопя, ввалился безобразный человек.
    Блохин исподлобья взглянул на него, брезгливо сморщился и звеняще крикнул:
    - Имя!
    Отец же Петр, кушая с квасом толокно, говорил жене:
    - Пока что, обращенье вежливое... Надо, в порядке дисциплины, предложить свой труд по гражданской части. Интеллигенции совсем не стало, - и громыхнул басом на Васю, сынишку своего: - Жри, сукин сын! Жулик...
    Вася, худой, как лисенок, давится слезами, тычет ложкой в миску, давится толокном, чрез силу ест. После горячей порки ему очень больно сидеть.
    Вот весной Вася угонит чью-нибудь лодку, уедет к Зыкову. Отца он ненавидит и на мать смотрит с презреньем: с толстогубым партизаном эстолько времени валандалась. Толстогубый парень, как спускался с лестницы, подарил Васе будильник и еще бронзовую собачку, очень красивенькую: "На, кутейничек. Я на твоей мамке вроде оженившись". Так и сказал парень, ноздри у парня кверху, и глаза, как у кота, Вася это хорошо запомнил. Вася совсем даже не жулик, раз подарили... А к Зыкову он уедет обязательно. Зыков по лесам рыщет, а в лесах медведи, черти, лешие... Вот бы сделаться разбойником. Ну, и занятная книжка - Разбойник Чуркин. Книжку эту и другие разные сказки он добывал у Тани Перепреевой. Вася очень любит сказки.
    Любит сказки про богатырей и купеческая дочка Таня. Ха, быть любушкой богатыря, ходить в жемчугах, в парчах, спать в шатрах ковровых среди лесов, среди полей, будить рано поутру своего дружка заветного сладким поцелуем.
    И от страшной кровавой были Таня Перепреева, большеглазая монашка, едет в голубую неведомую сказку, чрез седой туман, чрез белые сугробы, чрез свое девичье сказочное сердце... "Зыков, Зыков, миленький".
    Зыков, сам сказка, весь из чугуна и воли, с дружиной торопится в поход. Но вот задержка: надо отправить жену, Анну Иннокентьевну, в дальнюю заимку, здесь опасно, да и с глаз долой... Анна Иннокентьевна плачет. Как она расстанется с ним? Но пять возов уже нагружены добром, и ямщики откармливают коней.
    - Знаю... С девченкой снюхался... Эх, ты! - корит его Анна Иннокентьевна.
    Зыков топает в пол, стены трясутся, Иннокентьевна вздрагивает и под свирепым взглядом немеет.
    А по гладкой речной дороге едут всадники: Курица и два красноармейца. Они нагоняют подводу. В кошеве мужик, баба и два парня. Один глазастый и такой писаный, ну, прямо - патрет. Только ничего не говорит, немой... рукой маячит, а сам в воротник нос утыкает, будто прячется.
    - Путем дорогой! - кричит Курица, он норовит завести разговор, но красноармейцы подгоняют.
    Едут вперед и долго оглядываются на отставшую кошевку.
    - ... Здорово, Зыков!... Вот бумага тебе от начальника...
    Курица потряс конвертом, голос его был с злорадным холодком.
    В горнице пусто, как в обокраденном амбаре. Хозяйки нет. За пустым столом, среди голых стен, сидели четверо.
    - Начальник тебя в город требует... Немедля... Теперича, брат, новая власть, а ты так себе... - говорит Курица, часто взмигивая глазом.
    Красноармеец сказал:
    - Нам желательно выяснить вашу плацформу, товарищ Зыков. Кто вы, большевик или не большевик?.. Вашу тактику?.. Начальство желает...
    У Зыкова грудь, как наковальня, и руки, как сваи. Он молча вскрыл конверт и близко поднес к глазам бумагу. Два раза перечел, потом неторопясь, разорвал ее на двое: - Что ты делаешь! Зыков! - разорвал вдребезги и бросил на пол:
    - Писал писака, - сказал он, громыхая, - а звать его - собака. Так прямо ему и передайте.
    Три груди усиленно дышали. Торопливо проскрипели под окном шаги.
    - Тогда мы вас должны арестовать...
    - Так арестуйте! - Зыков разом опрокинул вверх ногами стол и поднялся головой под потолок.
    Красноармейцы схватились за винтовки, Зыков за безмен. Курица сигнул к печке, кричал куриным криком:
    - Ребята, не трог его, не трог!.. В смятку расшибет.
    - Начальство?! - чугунный Зыков швырял, как ядра, чугунные слова.
    - Над Зыковым нет начальства! Зыков сам себе царь!
    - Товарищ Зыков, товарищ Зыков... - стучали зубами красноармейцы: - нам велено...
    - Положить винтовки, - властно приказал Зыков, и по-орлиному глянул им в глаза.
    Послушно, как напуганные дети, сразу обратившись в детей, оба молодых парня выпустили из рук ружья и стояли во фронт, каблук в каблук.
    Зыков не торопясь зашагал к двери. Им показалось, что прошел мимо них поднявшийся на дыбы конь, и горница враз стала тесной, маленькой.
    - Эй! - крикнул Зыков за дверь и - вбежавшим людям: - Этих двух взять под караул. Напоить, накормить. Утром отправить в обратный путь. С Курицы чалпан долой... Чтоб другой раз не попадал в руки, кому не следует. Башку показать мне.
    Курица взвизгнул и, лишившись чувств, пластом растянулся на полу.
    ГЛАВА XVI.
    Меж тем ударила весенняя ростепель, с круч бешено поскакали водопады, и проснувшиеся горные реченки пьяно взбушевали, срывая трухлявые мосты.
    Горные дороги рухнули, и семейство Перепреевых надолго осело в глухой заимке верного сибиряка-старожила Тельных.
    Родные глаз не спускали с Тани, по ночам караулили ее. Таня караулила весенние ночи: Господи, сколько в небе звезд, и как по-новому, напевно и страстно, шумят в ночи сосны! Нет, не укараулить Таню: сосны влекут куда-то, манят Таню в голубую сказочную даль.
    А в голубой дали, не в сказке, там, за горами, у белых стен монастыря, бесшабашная дружина Зыкова дружно выбивает из монастырских закоулков, как тараканов из избы, остатки карательного белого отряда.
    Не одна уже была стычка, Зыковская дружина поредела - кто убит, кто бежал, кто умирает, но и вражеских трупов, вперемежку с партизанами, немало чернеет на посиневших снегах, средь остроребрых скал, меж стволами хвойных, пахучих по весне лесов.
    И сосны, как свечи, аромат их - надгробный ладан, ветер панихидно шуршит в густых ветвях, и отъевшееся коршунье важно похаживает средь поверженной рати мертвецов. Вот коршун на груди безглазого, безносого, бесщекого офицера, на груди золотятся под солнцем пуговицы и сверкает под солнцем золотой погон, коршун повертывает голову вправо-влево, блестит бисером любопытствующих глаз, любуется на золотые кружечки: - кар-кар! - и - клевать... Нет, не вкусно.
    Но вкусно ли было отважным силачам переть на себе за сорок верст грузную, когда-то отбитую у чехо-словаков пушку - по горам, по сугробам, чрез кручи, ущелья, чрез убойный надрыв и смерть?
    А все-ж-таки приперли, вкартечили в гнездо двадцать два заряда, ухнули бомбой, и белые стены выкинули белый капутный флаг.
    Спервоначалу крестьяне были рады: - "Зыков, батюшка... Избавитель наш, заступничек"...
    Осада длилась две недели. Зыковские кучки обирали купцов по богатым алтайским селам: надобен фураж, надобна жратва людям, надо всякой всячины, конь храмлет, - коня давай. Потом добрались до богатых крестьян и, в конце, уж стали щупать средняков. Бедноты же, как известно, в Сибири мало, поэтому зароптал на Зыкова, озлился без малого весь Алтай, имя Зыкова стало пугалом, и толстомясые бабы стращали ребятишек:
    - Ужок тебя, поскуду, Зыков-то... ужо...
    Старушенки же шипели:
    - Антихрист... Церкви рушит. Эвот в Майме колокольню, сказывают, сковырнул. Жига-а-ан такой!..
    И все как-то случилось быстро, непонятно, глупо. Шмыгал всюду какой-то вислоухий черный, обросший щетиной, карапуз, черкес не черкес - должно быть, чех, - а может и русской матери ублюдок. Шмыгал, нюхал, шушукался с крестьянами, с бабьем. Ага! Зыков победу справлять намерен.
    И какие-то галопом проносились нездешние всадники из пади в падь, из тропы в тропу, а то и по большой дороге кавалькадой в вечерней мгле. Им вдогонку, в спины, летят от сторожевых костров партизанские пули. Эх, дьяволы-ы-ы!..
    И вот широкое, сибирское разливное гулеванье. Мужики радехоньки, пивов наварили, - Зыков уходит, так его растак... Ребята, чествуй!
    И к концу гулеванья, в тот час, когда особенно тосковало сердце Зыкова, - вдруг на улице: стрельба, гик, сабли, грохот, треск ручных бомб, вопли, стоны, матершина.
    Зыкова брали в избе. Вломилась целая орда морд, криков, блеснули стволы направленных в грудь револьверов, блеснули погоны, закорючились черные усы и сотни глаз выкатывались от ярости:
    - Стой! Ни с места! Руки вверх!!.
    Зыков мигом загасил огонь. Сразу тьма. Хозяева с гвалтом опрометью вон. Затрещали выстрелы. Зыков поймал, рванул от пола трехпудовую, из кедрача, скамью:
    - Богу молись, анафемы!! - и, круша головы, как горшки, взмахивал скамьей с сатанинской силой. Был смрадный ад. Пахло порохом, бесцельно трещали перепуганные выстрелы, теменьская темь качалась, ойкала, визжала, плевалась кровью, кричала караул.
    Все смолкло, всех уложил Зыков, спаслись лишь те, что залезли в печь, под шесток, или упали своевременно на брюхо.
    Он вышиб обе рамы, выскочил на улицу и под выстрелами, в одной рубахе, бросился бежать чрез огороды в лес.
    Погоня сначала потеряла его из виду, но в небесах выутривал рассвет, и Зыков, стоя на скале, бросал вниз, как ядра, чугунные слова:
    - Врешь! Врешь, белая сволочь! Я еще вам покажу-у...
    "Жжу-жжу!" - жухали возле его головы десятки пуль.
    - Врешь!.. Меня пуля не берет... Завороженный! - и тряс кулаками и еще громче кричал на весь Алтай.
    Он лазит по горным тропам и бомам, как горный козел-яман. За ним покарабкались было трое, но страх магнитом потянул их вниз.
    Солнце встало и снежные вершины были все в крови.
    Зыков спустился в долину речушки, добежал до стога и забился в сено, в самый низ. Ему показалось, что он не озяб, он был внутренне спокоен, до конца владел собой, но вот, когда уж обогрелся, его проняла такая дрожь, он так трясся и подпрыгивал, щелкая зубами, что стожище сена дрожал и щетинился, как огромный еж.
    ГЛАВА XVII.
    - А ты, Зыков-батюшка, Степан Варфоломеич, на трахт не выезжай, горами дуй... Поди, возле Турачака чрез Бию и по льду переберешься. Поди, коня-то вздымет... Все-ж-таки, поостерегись.
    Зыков сидел верхом на буланом жеребце. Черного своего коня он потерял. Одет он был в нагольный овчинный пиджак, на голове черная папаха с золотым позументом наверху. Папаху он стащил с какого-то мертвеца, попавшегося под ноги во вчерашнем беге. Безмен, винтовку, пистолет Зыков тоже потерял, остался один кинжал.
    Лицо его грустно и болезненно, под глазами мешки.
    - Ежели встретишь кого наших, чтоб летели к моей заимке. Главная сила у меня там осталась. Всем так толкуй... Прощай, Михайло.
    И жеребец понес всадника к востоку.
    Дорога была убойна, версты длинны, но Зыков хорошо знал Алтай и ехал уверенно. По ночам заезжал на заимки и в деревни к знакомым мужикам, обращался с горячим призывом слать к нему людей, но получал отпор. В одной деревне такие слышались речи.
    Краснобородый, с красными нажеванными щеками крестьянин недружелюбно говорил:
    - А ты, Зыков, нешто не слыхал про повстаннический Ануйский съезд в прошлом годе, в сентябре? Мы за порядок стоим, а не за погром. Погромом ничего не взять, Зыков. Дисциплина должна быть, чтоб по всей строгости ответственность, тогда и жизнь наладить можно... Нешто не читал прокламаций крестьянской повстанческой нашей армии?
    - А ты моих прокламаций не читал? - спросил Зыков.
    - Знаем твои прокламации: замест города головешки одни торчат.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ]

/ Полные произведения / Шишков В.Я / Ватага


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis