Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Шишков В.Я / Ватага

Ватага [5/8]

  Скачать полное произведение

    Черный, как чорт, гривастый конь на всем скаку остановился. Чугунный Зыков сгреб Наперстка за ноги и с силой сунул его башкой под лед:
    - Прохладись.
    Потом радостно, всем телом выдохнул: "у-ух!", двуперстно перекрестился, вскочил в седло и галопом - вдоль сторожевых костров.
    ГЛАВА XII.
    Дома и церкви горели, как костры.
    - В каждом домочке по человечку, окромя самых бедных, - секретно и тайком от Зыкова внушал Срамных кой-кому из партизан. - Это за красных им... за большевиков... Пускай знают... По приказу Зыкова. А что получше, тоже забирай.
    Горели купеческие и поповские дома. Разворачивалась, коверкалась, горела крепость. Жгли винный склад. По всему городу вплетались в ночь густые клубы дыма, вопли, выстрелы, песня, отборная ругань, хохот.
    Месяц уходит спать, ночь кончается, а разгул в обреченном городишке крепнет.
    - Караул, караул!..
    - Душегубы... Душе...
    Песня и кровь, и хохот. Эй, кто может, убегай! А где же Зыков? Срамных носится на коне из конца в конец, Зыкова нет.
    Было тихо, безветренно.
    Вот глухо ударило во все концы и загудело: это на колокольне оборвался грузный колокол, прошиб кирпичный свод.
    - Колокол... Колокол упал...
    Собаки тоже разгульны, веселы и пьяны. Одноухая рыженькая сучка с удовольствием вылизывает в снегу Гараськин мозг.
    Трупы удавленных мороз превратил в камень. В неверном свете зарева они покачиваются, пересмехаются, что-то говорят. Обезглавленные трупы тоже закоченели, валяются кучей и в одиночку тут и там. Головы их в шапках и без шапок чернеют на огненном снегу, скаля зубы. Их некому убрать: всяк живой по горло утонул в своей гульбе, в своем трепете и жутком страхе.
    Ночь и весь воздух здесь в дыму, крови и похоти, и только там, ближе к звездам, к месяцу - безгрешная голубая тишина.
    Но почему же этот самый Перепреевский?.. Впрочем, и в нем зазвенели стекла: гуляки хватили по раме колом и, смяв стражу, с криками ворвались в покои.
    - Бей купецкое отродье!.. Режь!.. - и, вбежав в комнату, где яркий свет, враз остановились:
    - Зыков!!.
    Кучей, как бараны, бросились назад, давя друг друга и скатываясь с лестницы.
    - Зыков... Зыков...
    Но один из них, красавец Ванька Птаха, уже на улице вдруг круто обернулся, словно его что-то ударило в затылок, и обратно побежал вверх по лестнице.
    - Ты, Зыков, кликал меня?
    Зыков поставил серебряный кубок с вином и оглянулся:
    - Нет.
    - А мне почудилось - кликал.
    - Садись... Тебя-то нам и надо... Снимай армяк.
    Ванька Птаха живо распоясался, неуклюже поклонился Тане:
    - Здорово живешь, госпожа барышня, - и, откинув скобку белых и мягких, как шелк, волос, застенчиво сел на краешек дивана.
    Таня взмахнула густыми ресницами и уставилась в молодое, веселое лицо парня. Семь белых пуговок на высоком вороте его зеленой рубахи плотно жались друг к другу, как горох в стручке. На груди же была вышита райская птица и крупная надпись: "Ваня Мтаха". Девушка грустно улыбнулась, по монашьему бледному лицу, на черную монашью кофту, скатилась слеза.
    - Ну, Птаха голосистая, развесели, - сказал Зыков. - Сударыня-то моя чего-то куксится.
    - Это мы могим, конешно...
    Зыков тронул ладонью пугливое Танино плечо:
    - А ты не куксись, брось.
    - Странно даже с твоей стороны требовать, - и горько, и ласково ответила Таня.
    - Э-эх!.. - и Зыков заерошил свои волосы.
    А там, возле горящей колокольни, возле отгудевшего колокола, тоже раздалось многогрудно:
    - Эх...
    Там на колокольне, жарились четыре трупа, и когда веревки перетлели, удавленные, один за другим, дымясь и потрескивая, радостно прыгнули в пламя.
    И каждый раз толпа вскрикивала:
    - Э-эх...
    - Это, должно быть, колокол упал? Блямкнуло... - спросил Зыков.
    - Стало быть колокол, - ответил Ванька Птаха.
    Зыков дышал отрывисто и часто. Хмель гулял в голове, и кровь в жилах, как огонь.
    - А вот я им ужо покажу, чертям. Кажись, шибко разгулялись. Дьяволы.
    - Гуляют подходяво, - сказал парень, и его взгляд встретился со взглядом девушки.
    Зыков, чуть спотыкаясь, подошел к окну.
    Парень разглядывал девушку, и ему вспомнилась грудастая Груня, невеста его, там, за лесами, в горах, в сугробах. И уж он не мог оторвать от Тани взгляда. Такого лица, таких глаз он не видал даже и во сне.
    "Чисто Богородица", подумал он, и ему вдруг захотелось упасть пред нею на колени: "Ах ты, Богородица моя"...
    А по соседству, за прикрытой расписной дверью, пред образом настоящей Богородицы молилась на коленях женщина, мать Тани, и слезно просила о заступничестве мать Христа.
    Зыков загрохотал в двойную раму:
    - Эй, вы, черти! - грозно закричал он сквозь стекла в огневую ночь. - "Эх, маху дал... Не унять теперя..." злясь на себя, мрачно подумал Зыков.
    Ванька выпил большую чару вина.
    - Пей еще, - Зыков подошел к столу. Не остывший взгляд его еще раз метнулся грозой сквозь стекла в ночь. "Однако, пойду угомоню щенков". Но оставить этот дом не хватало сил.
    Ванька выпил. У Ваньки лицо тонкое, нос с горбиной и большие синие глаза.
    - Пой.
    Ванька поднялся, высокий, статный, одернул рубаху и отошел к простенку под зеркало. Штаны у него необычайные. Он был в штанах, как в юбке с кринолином. Ярко красные, в крупных огурцах, цветах и птицах, их сшила вчера старуха-прачка из трех украденных Ванькой драпировок. Таня опять сквозь слезы улыбнулась. Зыков заставил ее выпить вторую чару, и глаза ее стали безумны.
    Ванька Птаха сложил на груди руки, тряхнул головой и, покачиваясь, медленно, с чувством, с горем великим и тоской, запел:
     Не бушуйте вы, ветры буйные,
     Не шумите вы, леса темные...
    Голос его был густой, печальный, свежий. У Тани защемило сердце. Зыков откинулся на диване и смотрел Ваньке в рот. Скрипнула, чуть приоткрылась дверь, чье-то ухо припало к щели, и замерли в комнате все огоньки.
     Ты не плачь, не плачь, красна девица,
     Не слези лицо прекрасное...
    Таня вдруг заломила руки и со стоном повалилась головой на стол. Зыков встал, нагнулся над Таней:
    - Дочурочка... Дочурочка... Эх!.. - и целовал ее в висок, в белый пробор на затылке меж черных кос.
    Таня вся задрожала:
    - Пусти меня, пусти... - и подняла на Зыкова свое покрытое слезами лицо, как солнце в тучах.
    У Зыкова дрогнуло, колыхнулось все тело.
    - Красота ангельская, неповинная... Дочурка! - он опустился пред ней на колени и ласково ухватил похолодевшие девичьи руки ее. - Не кручинься, брось... Поедем со мной в наши скиты. У нас в горах озера, быстры реченьки, сосны гудят...
    - Зыков, миленький... Зыков, - истерично целует ему руки Таня.
    - У тебя, Степан Варфоломеич, баба есть... Чего мутишь девку, - раздалось от зеркала. - А вот отдай мне...
    - Молчи! Я ее в дочурки зову... Дурак! Тебе!.. - из глаз Зыкова брызнули черные искры.
    Лицо парня вдруг стало бледным и потерянным.
    - Врешь, Зыков! Я ее возьму!..
    Луна давно померкла. Улица затихла. Предрассветное небо серо, как предрассветный сон. Колокола не благовестили к заутрени: колокола онемели, и кто ж будет служить в разрушенных церквах? Только бездомный отец Петр остался жив.
    Отец Петр в одежде мужика разыскивает по городу свою жену и сына, да кой-кто из окрестных крестьян, нахрапом прорвавшись в город, благополучно возвращается домой, поскрипывая санями и озираясь.
    Дом отца Петра догорает. В огне погибло все. Погибли и сводные ведомости коллежского секретаря Федора Петровича Артамонова.
    А сам Артамонов, видимо, сошел с ума. Он забился в отхожее место на базаре, сидит там скрючившись, надтреснуто поет: "Царствуй на страх врагам, царь правосла-а-а...", хохочет и всех приходящих ругает последней бранью.
    Колокола не звонят к заутрени, но старец Варфоломей поднялся с своего одра, зажег свечи у икон своей кельи, умылся, поцеловал крест на крышке гроба и встал на молитву.
    - Сон мракостудный изми, Боже, из души моея...
    Губы шептали горячо, рука крестилась усердно, но в груди был лед и мрак, глаза же горели яростно и дерзко.
    Сегодня он должен образумить своих единоверов, ставших на разбойничью стезю. Должен, должен! Без того не умрет... И да будет проклят его сын, отступник...
    А его сын, отступник, облокотился на бархатную скатерть круглого стола, стиснул руками свою голову, слушает Ваньку Птаху, и душа его рвется из силков.
    У Тани слезы на глазах, и в голосе Ваньки Птахи слезы:
     У залетного ясна сокола
     Подопрело его право крылышко,
     У заезжего добра молодца
     Что щемит его ретиво сердце.
    Зыков мотает головой и горько крякает. А Ванька Птаха, поводя плечами, еще страстней выводит седую песню. Он, как завороженный, ничего не видит, кроме колдовских девичьих глаз, и больше ничего ему не надо.
    - Ах ты! Ах... - дико, страшно вскрикнул Зыков, он вцепился в свои волосы и застонал, глаза его налились тоской, как осенним черным ветром. - Будет тебе, дьявол!.. Эх... Давайте пить. Давайте гулять... Эх, Танюха, сердце мое... Пей!..
    И все, как в угаре, и все - угар.
    Таня пляшет и поет и плачет. В дверь высовывается голова матери. С воем летит в дверь, в косяк, бутылка и вдребезги, как соль.
    - Эй, веселую! - кричит Зыков.
    Ванька ударил ладонь в ладонь, прыгнул на средину комнаты и грянул плясовую.
     Весел я, весел
     Сегодняшний день,
     Радостен, радостен
     Теперешний час.
    Ванька пляшет, топочет, свистит, бьет каблуками в пол. Зыков пляшет, ухает, вскидывает руки и, когда бросается в присядку, дом дрожит и лезет в землю. Ванька притопывает, гикает, кружит тонкую былинку Таню:
     Видел я, видел
     Надежду свою,
     Что ходит, гуляет
     В зеленом саду.
    Таня, изгибаясь, притворно вырывается от парня, как от солнца день, вот подбоченилась, вот чуть приподнимает то справа, то слева край платья, и маленькие легкие ноги ее в веселом беге.
    Зыков хлопает в ладоши, как стреляет, и в два голоса с Ванькой:
     Щиплет, ломает
     Зелен виноград,
     Коренья бросает
     Ко мне на кровать.
    Таня вся в угаре, вся в вихре: кружится, вьется, пляшет, и две косы, как тугие плети, взмахивают, плещут по воздуху. Таня хохочет, вскрикивает, хохочет, и слезы градом.
    - Зачем заставляешь?.. Зыков!.. Мне больно, мне тяжело... Отца убил... Зыков, не мучь...
    Таня кричит и хохочет, проклинает себя, проклинает всех, кричит: "Мамаша!". - А может и не кричит, может смирно сидит возле ярко горящей печки, а кричит за окном народ. И чуть-чуть слышно откуда-то сверху, откуда-то снизу из печки, из огня:
     Спишь ли, мой милый,
     Или ты не спишь?..
    И ей хочется обнять его, и ей страшно, она шепчет:
    - Ваня, не целуй меня... Ваня...
    А когда народ закричал громче и грозней, Зыков вывел ее на балкон, махнул рукой, и площадь смолкла.
    - Вот жена моя! - крикнул Зыков. - Что, люба?
    И площадь взорвалась, рассыпалась радостным криком, полетели вверх шапки, зазвонили колокола, загремели трубы, барабаны. Кони ржали, крутясь и вздымаясь на дыбы, и жаркое небо - все в цветах, все в птицах, в радугах. А сердце Тани ноет, сердце разрывается. На Зыкове золотой кафтан, отороченный соболем. Солнце бьет в кафтан, больно взору, Зыков могуч и радостен, как солнце, и сердце Тани пуще разрывается. Таня вся в солнце, в жемчуге, в парче.
    - Танечка моя милая, доченька... - папаша подошел, папаша в длинном сюртуке, поздравляет ее, целует и целует Зыкова. И все целуют ее, родные и знакомые. Таня тоже хочет перекреститься, хочет поцеловать крест, что в руках у седого протопопа, но Ванька говорит:
    - А как же я-то?
    Тогда Зыков сказал Тане:
    - Мы с тобой еще венцом не покрыты. Выбирай...
    Таня взглянула на Ваньку, взглянула на Зыкова, взглянула в свое сердце и, прижавшись к Зыкову, сказала:
    - Ты.
    Но это был лишь мимолетный, милый, сладкий сон.
    Таня открыла глаза и растерянно огляделась. Ваньки не было, валялся изломанный дубовый стул, уплывала в дверях чугунная спина Зыкова, уплывала чья-то рыжая взлохмаченная голова, и кто-то хрипел в углу.
    К Тане на цыпочках подходили сестра и мать.
    - Моли бога, что сердце у меня обмякло, - раздраженно бросил через плечо Зыков рыжему верзиле, - а то башку бы тебе за парня снес.
    - А он не лезь, куда не способно, - оправдывал себя Срамных.
    - Что ж ты людей-то распустил?! Нешто порядок это?
    - Поди, уйми... Они, собаки, чисто сбесились от вина...
    Зыкову нужно было освежиться. И чрез утренний рассвет, чрез поседевший воздух, он помчался от костра к костру, туда, за десятки верст вперед.
    Впереди, далеко за горами, уже вставала красная заря, и среди белых, вдруг порозовевших равнин и гор, зарождались новые партизанские отряды.
    И чудилось в морозном утре: развевается красное знамя, тысячи копыт бьют в землю, ревет и грохочет медь и сталь.
    А назади, в горах, тоже вставало утро, и тусветный старец грозную ведет беседу с кержаками.
    Зыков и про это чует.
    Старец Варфоломей стоит на крыльце, пред толпой. Он еле держится на ногах, высокий, согнувшийся, белобородый. Синий, из дабы, ватный халат его подпоясан веревкой кой-как, на-спех. Лысый череп открыт морозу. Тусветный старец весь, как мертвец, желтый, сухой, только в глазах, темных и зорких, светит жизнь, и седые лохматые брови, как крылья белого голубя. Трудно дышать, не хватает в Божьем мире воздуху. Передохнул тяжко, ударил длинным посохом в широкие плахи крыльца и закончил так:
    - Колькраты говорю вам, возлюбленные: расходитесь по домам. Все дела ваши - тлен и грех неотмолимый. Кровь на вас на всех и кровь на моем сыне-отступнике. Бежите же его, чадца мои! Вам ли заниматься разбойным делом? Наш Господь Исус Христос - Бог любы есть. Мой сын-отступник сомустил вас, дураков: "бей богачей, спасай бедных!". Лжец он и христопродавец. Убивающий других - себя убивает. И загробное место ваше - геенна. В огонь вас, в смолу! К червям присноядущим и николи же сыту бывающим! Знайте, дураки!.. И паки говорю: во исполнение лет числа зри книгу о правой вере. Какой год грядет на нас? Едина тысяща девятьсот двадцатый. Начертай и вникни. Изми два и един из девяти - шесть. Совокупи един, девять, два, двенадцать. Расчлени на два - шесть и шесть. Еже есть вкупе - шестьсот шестьдесят шесть, число зверино.
    - Истинно, истинно! - кто-то крикнул из толпы. - Старец Семион со скрытной заимки такожде объяснял.
    В груди у старца Варфоломея свистело и булькало. Он говорил то крикливо и резко, то с назябшей дрожью в голосе. Партизаны на морозе от напряжения потели, сердца их бились подавленно и глухо. Чтоб не проронить грозного, но сладкого гласа старца, они к ушам своим наставляли согнутые ладони. Тусветный старец вновь тяжко передохнул, взмахнул рукой и пошатнулся:
    - И ой вы, детушки! Грядет Антихрист, сын погибели с числом звериным. И ой вы, возлюбленные чадца мои! Идите по домам, блюдите строгий пост, святую молитву, велие покаяние во Святом Духе, Господе истинном.
    Взошедшее солнце ударило в темные загоревшиеся глаза старца Варфоломея, и, разрывая это солнечное утро, вихрем мчался по речному льду к опозоренному, обиженному городишке Зыков. Мозг его на морозе посвежел, но и посвежевший мозг не знал, что под чугунными копытами коня, под толстым льдом, упираясь мертвой головищей в лед, застрял в мелком месте мертвец, горбун, палач, Наперсток. А может и не застрял мертвец, - вода не приняла; может - вынырнул в соседнюю прорубь и точит на Зыкова булатный нож.
    Зыкову и не надо это знать, Зыков знает другое.
    Он ясно видит, ясно чувствует все последние дела свои, и в его сознание едучим туманом заползает страх: а так ли, верно ли, что скажут про его расправу красные? Гульба была большая, крови пролито много, а дело где, настоящее?
    - А что мне красные! - хочет крикнуть Зыков и не может.
    В душе пусто, горячее сердце остыло, как жарко натопленная печь, в которой открыли на мороз все трубы. Ха! Красные...
    А тут еще эта купецкая дочь, монашка. Эх, зачем у нее такие глаза и косы, зачем голубиный голос, и вся она, как молодая рябина в цвету.
    - Будя! Дурак! Баба... - и нагайка, жихая, бьет по взмыленным бокам коня.
    Конь мчится, пламя из ноздрей, мчится дальше, прочь от адова соблазна, но с маху - стой! - как влип у крыльца Перепреевского дома.
    - Дьявол!!.
    Милое, заветное крыльцо. Такое недавнее, только вчерашнее, а лютое сердце не может оторваться от него. Зыков рад задушить себя, рад проткнуть предательское сердце свое ножем. - Дьявол, куда ведешь!.. - но, в ярости стиснув зубы, он, как покорная овца на поводу, зашагал вверх, давя скрипучие ступени.
    В городе открыты были главные купеческие лабазы и склады, жителям объявлено: бери, сколько можешь унести. Объявлено партизанам: бери, сколько можешь увезти.
    И к полдню медным горлом горнист заиграл тревогу, сбор.
    Приказ: Зыков грабить не позволяет. Склады сжечь со всем товаром, что не успели распределить. Казармы в крепости и все добро сжечь. Идут красные, но их могут опередить и белые. Сжечь!
    Снова ожила вся площадь. Срамных выстраивал и поверял людей.
    Зыков прощался с Таней. Таня, больная, потрясенная, лежала в кровати.
    Голос его рвался и дрожал.
    - Вот опять разбойничек к тебе пришел, Танюха, друг... Разбойничек, говорю...
    Он понял в миг и навсегда, что эта девушка вся вместилась в его душу, без остатка. И если б можно было, он сейчас же убил бы ее, но сердце не позволяло.
    - Голубонька... Ах ты, моя голубонька... - он нагнулся над ней, все лицо его дергалось от внутренней свирепой боли. - А пошла бы ты за разбойничка замуж?
    - Зыков, миленький... Я никогда не забуду... Ты... ты... ты убил моего отца... Зыков...
    - Я не убивал.
    - Велел убить... И мать, и сестру... Зыков, золотой... Я поеду, полечу с тобой, с ним... на тройке... И кони крылатые, и ты на коне, с копьем... словно победоносец Георгий, весь в золоте... Папашенька, милый, не плачь... Мама...
    Мать плакала, брызгала дочь святой крещенской водой. Зыков выпрямился, передохнул, сказал:
    - Занедужилась девчонка, бредит.
    - Где доктор, где фельдшер? Убил!!. - затряслась, закричала Верочка, замахнувшись на Зыкова маленьким кулачком, и не смела ударить его. - Разбойник!.. Изверг!.. Злодей!..
    - Ну, ладно, - смутился Зыков и попятился. - Злодей ли я, узнаешь после, как вырастешь.
    Труба за окном все еще сзывала. Многих не досчитывались. Не было Гараськи, не было Ваньки Птахи. Ванька давно перестал хрипеть, и песня его больше не всплеснется.
    Настя долго поджидала Гараську: вот за своим добром пожалует. Но парень не шел, рыженькая сучка вылизала все мозги его в снегу.
    А где ж палач Наперсток? И Наперстка нет. Всяк получил свою судьбу, никто не уйдет от своей судьбы, каждому данной изначала.
    Таня открыла глаза и по-новому удивленно уставилась на Зыкова:
    - Зыков, ты?
    - Я, - сказал он. Глаза его были горячи и властны. - Поправишься, приедешь ко мне. Сама приедешь! Никогда не забудешь теперь Зыкова, и я тебя не забуду. Прощай! - он ковал слова, как огнем палил.
    - Ваня... Ваня... песню... - застонала, заметалась девушка.
    А Зыков говорил ее матери тихо, по-иному:
    - Всамделе... Ежели плохо будет, приезжайте. Защиту дам.
    Когда он вышел, яркое было солнце. Рожечники, пикульщики, знаменщики сияли в золоте и серебре. Двадцать бабьих рук всю ночь шили из парчевых церковных облачений штаны и камзолы. И вот все блестит и пламенеет. На широких штанах, на сиденьях, на спинах - кресты и серафимы.
    Барабанщик и знаменщик в золотых митрах, кто в скуфье, кто в камилавке. Несколько кадильниц курились дымком. Передние держали в руках престольные кресты и серебряные чаши для причастья. Кричали непроспавшимися голосами:
    - А мы не боги, что ли!
    Но когда показался Зыков, партизанская ватага заорала во всю глотку ура и три сотни шапок высоко прошили воздух.
    - Ну, ребята! - загремел Зыков с коня. - Худо ли, хорошо ли, а дело сделано. Кто был повинен перед простым людом, тот брошен псам. А остальное... - он горько махнул рукой.
    И никто не догадывался, что делалось у Зыкова в душе: горючий стыд и злоба бичевали душу. Кровь, всюду кровь и разрушенье. Глаза его были красны до крови, глаза были в едучих, проклятых слезах.
    Он погрозил нагайкой несчастной толпе горожан, крикнул:
    - А вы - сидеть смирно! Красные идут. Красным служить верно.
    Он выехал вперед и крикнул:
    - Трога-ай!..
    Коняги, кони, кобыленки засеменили ногами. И опять воздух содрогнулся от неистового стона рожков, пиканья пикулек, рева труб, грохота барабанов.
    В хвосты, в бока вытянувшейся чрез городишко тысяченогой гусеницы полетели камни, палки, комья льда. Это, взвизгивая, свирепствовали ребятишки.
    И голоса мужчин и женщин прорывались то здесь, то там:
    - Церкви!.. Христопродавец... Тать кровожадная!.. Чтоб те... Церкви сжег...
    - Смерть Зыкову!
    - Молодец Зыков!.. Так и надо.
    И на самом краю, когда хвост отряда спустился на реку, с чердака колченогого домишки шарахнул выстрел. Крайний всадник кувырнулся с коня в снег.
    Быстро отделились пятеро, и через минуту растерзанный стрелец-мальчишка был сброшен с чердака.
    ГЛАВА XIII.
    Зыков сказал ехавшему с ним рядом Срамных:
    - Дьявол ты!.. За кой прах показал мне ту девчонку.
    - Шибко поглянулась?
    Зыков молчал. Он был мрачен, глаза пустынны, холодны.
    - Ежели поглянулась, брал бы... Жена не сдогадается. В горах места много. Все равно достанется кому-нибудь. Девок дурак жалеет.
    Зыков молчал.
    - А пошто ты так круто повернул? Надо бы какой ни на есть порядок завести.
    Зыков сказал сквозь усы:
    - Много мы набедокурили. На душе чего-то тяжко. Эх, что же я!.. - И он зашарил глазами по рядам.
    - Курица! - крикнул он рыжеусому, краснорожему в николаевской черной шинели с бобровым воротником: - Живо кати в город и прикажи моим строгим приказом: Соборную площадь окрестить площадью Зыкова. Исполнить в точности. Дощечки перекрасить... Площадь Зыкова!.. Окончательно запамятовал... Понял?
    Не замечая сам того, Зыков очутился совсем один и одинокий в хвосте отряда. Ехал, низко опустив голову: может быть, спал, может, огрузла голова его от укорных дум.
    Ночевать расположились на ровном берегу реки. Летом было здесь цветистое густое большетравье, теперь поляна вся в стогах. Освещенные вечерними кострами высокие стога и весь партизанский табор казались стойбищем кочевников. Каких тут не было одежд! Сукно, шуршащий шелк, парча, плис, бархат всех оттенков пестро и ярко расцветили шумливые группы партизан. Похрапывали, ржали кони, из лесу, с гиком и песнями, весело волокли рухнувший на-земь сухостой. Какой-то бездельник горланил песню и пиликал на гармошке. Лесная тишь заголосила.
    - Смолья волоки! Смолья-а-а!..
    У котлов кромсалось мясо и баранина. Толстобрюхий бардадым, поправив налезавшую на глаза митру, с ожесточением вырывал из себя требуху. Кольша по-озорному стащил с него митру:
    - Дос-свиданица, анхирей Петрович! - и с хохотом, козлом помчался по сугробам.
    Бардадым ахнул, бросил гуся и нескладной копной покултыхал вдогонку:
    - Отдай, варнак! Отдай! Душу вышибу!
    Искры птицами летели во все стороны. Вот вспыхнул стог и запластал, пламя взмыло вверх и сдержанно глухо рокотало. Яркий свет волнами заплясал над табором, а мрак кругом враз стал густым, лохматым по краям, как копоть. Лениво и задумчиво плыл сизобагровый дым.
    Ели жирно, до отвалу, солили круто, перцу во щи не жалели. Кольша жрал варенье из кадушки горстью - ох, скусно до чего! - и вся харя его была, как после мордобоя.
    Во сне, на ядреном морозе, подняли храп и трескотню, как в барабаны, ругались, бредили, а то вдруг хлестнет поляну поросячий сонный визг. Часовые у костров громыхают в ответ ядреным смехом.
    - Ух, язви! Это бардадым, должно, вырабатыват... Вот так, паря, голосок...
    Под утро, когда особенно ярки были звезды, и не погасли еще костры, прискакали из города два всадника.
    Они отвели Зыкова в сторону и рассказали, что творится у него дома: там много кержаков с мужиками покинуло его стан, пусть Зыков спешит домой, будет медлить, все кержаки уйдут.
    - Эх, Наперстка нет, - хрипло, весь позеленев, сказал Зыков. Он долго взад-вперед ходил возле костра и кусал усы. Потом разбудил рыжего и в страшном волнении зашептал: - Срамных... Очухался?.. Вот что, Срамных. Ты, дьявол окаянный, раздразнил мое сердце. Чуешь? Половина силы у меня вытекла. А ну-ка, сквитаемся давай!
    Срамных испуганно тряс рыжей головой, весь дрожал от внезапно охватившей его жути. Глаза юлили и боялись бешеных глаз Зыкова. Это не Зыков... Это чорт. Глаза горят зеленым огнем, рот то открывается, то закрывается, борода, как сажа, и в правой ручище безмен.
    - Батюшка, Зыков! Степан Варфоломеич...
    Но Зыков не взмахнул безменом, а страшно и твердо, как по железу пилой, сказал:
    - Седлай коня. Дуй во все лопатки. К нам. Делай, что прикажу сейчас.
    Всю ночь до рассвета он ходил между костров, считал звезды, читал по звездам свою судьбу, но что будет впереди - не знал, все тонуло впереди в зыбком мраке.
    Всю ночь до рассвета не спали и в доме Перепреева, а с рассветом весь городок, все погорелое место точило слезы, слез было много: дым вертел, выедал глаза и разбойные звуки еще не умерли в ушах.
    Много было мертвецов и горького над ними плача, но отпевать их некому.
    Настя счастлива, беспечальна. Она с благодарностью вспоминает, Господи прости, ту первую ночь, троих мужиков и ненасытного Гараську. Настя благочестива. Надо бы каяться, но попы убиты, церкви спалены. Настя смотрит на икону, крестится, вздыхает, надо бы удариться в покаянные слезы, но где их взять, если стол и все лавки ломятся от награбленного Гараськой добра. Ежели сложил свою голову Гараська, вечный ему покой, ежели жив Гараська, может и вспомнит ее и вернется. Эх, парень, парень! До чего усладительно, Господи прости, вспоминать его.
    Из Перепреевского дома караульный в двух тулупах и Шитиковские приказчики волокли труп Ваньки Птахи. Кухарка мыла с дресвой кровавый пол. Пришел столяр, сторговался за починку двери.
    Десяток оставшихся солдат и горожане рыли на погосте общую могилу и складывали туда мертвецов.
    Дела было всем много. Мороз сломился, хлопьями валил пушистый снег.
    Сквозь снег серела виселица, и как виселицы - четыре обгорелых колокольни. Черные стояли обгорелые дома, и до тла сгоревшие развеялись по земле черным прахом. Черные печи грозили небу, как перстом, черными трубами.
    В черных мыслях ехал Зыков на черном, как чорт, коне. Но отряд его подвигался весело.
    Опять разбрелись по горным тропинкам, кто где. Едут вольно, не торопясь, лишь бы к ночи собраться на условленное место.
    Вот приедут на заимку, в стан, Зыков, поди, даст отпуск. Добра везут много. Эх, скорей бы по домам, запхать покрепче золото да серебро. Погуляно, повоевано довольно!
    Настины мужики вспоминают Настю. Ну, баба... Кубышка, а не баба. Эх, Гараську, дурака, жаль. Ужо Груняха-то... Эх!..
    Серебряные церковные сосуды камнями сбивают у костров в комки. А вот там смазал один другому по зубам, там в драке сцепились четверо, не могут поделить.
    А лес зеленый, темный, хлопьями валит снег, и зверючьи тропинки исчезают.
    Ночь, снег. Таня подошла к окну, к балкону, к тому самому... Таня приникла печальным и милым, как сказка, лицом к стеклу. За стеклом все то же - ночь и снег. И нет ярких костров - темно - нет криков и песни, нет чугунного всадника. Навсегда умчался сказочный всадник в новую страшную сказку, в быль.
    Печальная, милая девушка из печальной русской сказки - оторвалась от сказки - оглянулась. Кто-то звал ее, кто-то плакал. Но она замкнулась в самой себе и ничей голос до ее сердца не доходит. Она вся горит, большие, серые глаза ее в мечте и бесконечной тревоге, и сердце ее дважды раздавлено, дважды осиротело. Что-то будет с ней завтра, послезавтра, на третий день?..
    На третий день к вечеру подъехал к Зыковской заимке первый партизан, а в ночь - и остальные.
    На заимке и в лесу народу много, но костры горят невесело, и все песни смолкли.
    Еще вчера, ранним - чуть зорька - утром откуда-то взялся Срамных, он поднял бучу, разбудил всех нехорошим голосом:
    - Что ж вы, барсуки, дрыхнете! Ведь ваш старец Варфоломей приказал долго жить.
    Срамных побежал будить и хозяйку, Анну Иннокентьевну. Впрочем, та уже бодрствовала: сотворив короткую молитву, принялась творить квашню с хлебами.
    - Вошел я от сынка, от Степана, поклон отдать, - заговорил Срамных, пряча глаза. - Чиркнул серянку, гляжу - старичек в гробу лежит, в колодине. Я окликнул: - дедушка! - лежит. Я погромче, я на колени припал к нему: ни вздыху, ни послушанья. Меня ажно откачнуло от него, как ветром. И лик у него темный, нехороший лик.
    Хоронить старца Варфоломея собралось много кержаков. Шарились по лесу, в ущельях, искали Срамных, нигде не могли найти: куда-то удрал, неверный.
    Из дальних заимок приехал парень. Он сообщил, что деда Семиона вчера нашли убитым в лесу.
    - Ну?.. Старца Семиона? Зарезали?!
    - Да, да... Голова напрочь...
    Поджидали Зыкова, но он не появлялся. Вахмистр царской службы, которому он поручил команду, сказал, что сам Зыков свернул к Мулале-селу.
    После похорон старца Варфоломея большинство кержаков навсегда разбрелось по своим заимкам. Остались лишь преданные Зыкову, спаянные с ним кровью. Но все-таки отряд его рос и множился: по всем зверючьим, пешим, конным тропам стекались сюда дезертиры из белого стана, рабочие с рудников, лесорубы, гольтепа, маленькие - в пять-шесть человек - партизанские отряды, бродяги, каторжане, сколько-то киргиз и калмыков-теленгитов, даже расстрига-дьякон с двумя спившимися с кругу семинарами.
    Стекались все, кто знал о Зыкове, кто до конца возненавидел белых. Одних гнало сюда шкурничество, трусость. Других - геройство: борьба за угнетенный, раздавленный колчаковщиной сибирский вольный свободолюбивый народ - это молодежь. Третьих - грабежи, легкая нажива, кровь, - это забулдыги, жулики, разбойники.
    Но почти все негласно объединились на одном: из прутьев вяжи веник, силу сгруживай в кулак.
    И все покрывала темная заповедь, дочь мятежной бури: убивай, не то тебя убьют.
    Надо было все наладить, всем дать работу. Где же хозяин?
    Зыков, правда, свернул к Мулале-селу, но внезапно свой путь прервал. Эх, не глядеть бы на белый свет, - и ночью постучал у ворот глухой заимки своего закадычного друга Терехи Толстолобова.
    - А-а дружок, Степанушка! Каким это бураном, какой пургой?
    ГЛАВА XIV.
    Тереха Толстолобов мужик крепкий, медвежатник. Он русский крестьянин, сверстник Зыкову, не кержак, веры православной, поповской, имел двадцать две коровы, восемь лошадей, пять собак и двух жен - старую и молодую. Старую ругал и бил, молодую, Степаниду, ласкал, дарил дарами. Но всегда после ухода Зыкова молодой жене доставалась от Терехи трепка.
    - Медведей-то добываешь?
    - А кляп ли на них смотреть? Ныне четверых свалил. Медвеженка взял живьем. Не хошь ли полюбопытствовать? В бане он.
    - А белых бьешь? Чехов да полячишек?
    - Этим не займуюсь. Они мне не душевредны. Кто меня в такой дыре найдет?


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ]

/ Полные произведения / Шишков В.Я / Ватага


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis