Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Шишков В.Я / Ватага
Ватага [3/8]
Раз-два! Еще разок!
Раз-два! Матка идет!
Раз-два! Подается!
Но пушка подавалась туго. Она лениво вползала вверх, как стопудовая черепаха.
- Дубинушку надо! - крикнул красавец Ванька-Птаха и заливисто запел:
Наш начальник Зыков
Чо-о-рный!..
Он отчаянный
Задо-о-рный!..
Да, э-е-е-ей, дуби-и-нушка, ухнем...
Да, э-е...
- А ну! - Зыков соскочил на землю и впрягся в аркан.
Все надулись, сразу запахло редькой, и пушка, злобно ощерив рот, ходом поползла наверх.
- Миклухин! - крикнул Зыков. - Орудуй... Ты бомбардиром был. Греми раз двадцать... Надобно на людишек трепет навести. А где ж красные правители? Большевики?
- В тюрьме... А главные перебиты были. Кой-кто остался.
- Всех на свободу.
- И жуликов?
- Всех. Моим именем. Большевики пусть спокойно по домам идут. Когда надо, покличу. Да пускай смирно сидят, а то... - он ткнул кулаком в грудь и гордо крикнул: - Я здесь власть! - Лицо его было сурово. - Эй, Гусак! Объяви нашим, чтоб разъезжались по домам. Чинно-благородно чтоб... моим приказом, строгим. Обид никаких. А то башки, как кочни, полетят! Гулять же будем по окончании делов. Срамных! Указывай фатеру.
ГЛАВА VII.
Луна разогнала все тучи. От звездного неба шел голубоватый зыбкий свет.
Деревянный двух-этажный дом купца Шитикова, с колоннами и резьбой, выходил на соборную площадь. Стекла отливали голубым блеском, как на солнце темно-синий шелк. Внутри, одинокий, пугливо светился огонек. У ворот, по углам и во дворе стояли вооруженные партизаны.
- Двери, - сказал Зыков, влезая на крыльцо.
Сверкнула сталь двух грузных ломов, дерево затрещало, и Зыков с рыжим поднялись наверх.
Зыков двинул плечом запертую дверь, и оба пошли в заднюю комнату на огонек. Их шаги в пимах были тяжелы и мягки. В спальне горела лампа, у образов две лампадки. Хозяин и хозяйка стояли под лампадками, лицом к дверям, умоляюще скрестив на груди руки. Страх перекосил, исковеркал их лица.
- Здорово, ваше почтение, - прохрипел Срамных. - Давай деньги!.. Три тыщи! Видишь, сдержал слово, самолично Зыкова привел. Вот - он, он! Давай деньги! - и захохотал. Хохот был хищный, злорадный. У хозяев остановилось сердце, враз похолодела кровь.
- Все возьмите... Батюшки мои, отцы родные... - и оба повалились на колени.
- Богачество можешь оставить при себе, - сквозь зубы сказал Зыков, горой шагая на них. В глазах Зыкова Шитиков мгновенно увидел свою смерть. Кособоко откачнулся и, прикрыв голый, как яйцо, череп ладонями, пронзительно завизжал. Зыков резко два раза взмахнул чугунным безменом, и все смолкло.
- Приплод есть? - спросил Зыков.
- Нету. Бездетные они. - Все лицо и глаза Срамных были в слюнявой и подлой улыбке.
- А там кто охает? - Зыков пошел с лампой в соседнюю комнату.
- А это ейная мать, больная...
- Выбросить в окно. С кроватью вместе.
Рыжий с двумя партизанами подняли кровать:
- Побеспокоить, бабушка, придется.
Старуха онемела: ворочала глазами и, как рыба, открывала ввалившийся рот. Поднесли к венецианскому окну и раскачали. Вместе с двойной рамой все кувырнулось на мороз.
Выбросили и те два трупа.
- Эх, дураки... Холоду напустили, - сказал Зыков.
- Законопатить можно. Эвот сколько ковров, - ответил рыжий. - Эй, пошукай-ка, братцы, гвоздочков.
Зажгли все лампы.
- А внизу кто? - спросил Зыков.
- Приказчики, да Мавра, стряпуха ихняя.
- Позвать стряпуху. - И сел на кресло.
Мавра была слегка подвыпивши. У самой двери она брякнулась на колени и поползла к Зыкову, голося басом:
- Ой ты, свет ты наш, ты ясен месяц... Батюшка, кормилец, не погуби... Разбойничек ангельский...
- Дура! Ты купчиха, что ли? Встань...
- Верная раба твоя... Ой, батюшка, милый разбойничек... - и заревела в голос.
Зыков нахмурился, подхватил ее под пазухи:
- Жирная, а дура, - и посадил рядом с собой на диван.
- Ой, ой, - скосоротилась она и засморкалась. - Ничевошеньки я знать не знаю, ведать не ведаю... Хошь режь, хошь жги... А только что...
- Слушай...
- Не буду у них, у проклятых буржуев, жить.
- Да слушай же...
- Знать не знаю, ведать не ведаю... Разбойничек ты мой хороший...
- Молчи, сволочь!. - внезапно вскочив, затряс Зыков под самым ее носом кулаками. - Срамных! Растолкуй ей, чтоб на двадцать ртов ужин сготовила... Да повкусней... А баня готова? Фу-у чорт, дура баба.
Третий раз грохнула пушка. Стекла и висюльки на лампе взикнули.
- Скажи тому обормоту, как его... Миклухину, достаточно палить. Завтра... - проговорил Зыков и пошел в баню.
Ему светил фонарем приказчик Половиков, нес веник с мылом, простыню и хозяйское белье.
Баня - в самом конце густого сада. Весь сад в пушистом инее, как черемуха в цвету. И все морозно голубело. На пуховом снегу лежали холодные мертвые тени от деревьев.
- Прикажете пособить? - спросил приказчик, приподымая шапку и почтительно клюнув длинным носом воздух.
- Нет. Уважаю один.
- Не потребуется ли вашей милости девочка или мадам? Можно интеллигентную... - приказчик осклабился и выжидательно стал крутить на пальце бороденку.
Зыков быстро повернулся к нему, задышал в лицо, строго сказал:
- Не грешу, отстань... - и вошел в баню.
Зажег две свечи, начал раздеваться.
Когда стаскивал с левой ноги пим, рука его попала в какую-то противную, холодную, как лягушка, слизь. Он отдернул руку. От голых пяток до боднувшей головы его всего резко передернуло, лицо сжалось в гримасу, во рту, в пищеводе змеей шевельнулось отвращенье:
- Тьфу! Мозги...
Он шагнул из бани и далеко забросил оба пима в сугроб.
От голубеющей ночи, со двора, пробирались к бане три всадника.
Зыков закрючил дверь, взял винтовку, китайский пистолет, нож и веник и нагишем вошел в парное отделение.
Когда он залез на полок и с азартом захвостался веником, пушка грохнула в четвертый и последний раз.
Продрогшие за длинный переход партизаны набились по теплым городским углам, кто где.
У молодой бабочки Настасьи пятеро. Маленькая, шустрая, она, как на крыльях, порхала от печки к столу, в чулан, в кладовку.
- Да ты ложись спать... Мы сами... Зыков не велел беспокоить зря. А Зыков скажет - отпечатает.
- Как это можно, - звонко и посмеиваясь возражала та.
На столе самовар, яичница, рыба, калачи - бабочка на продажу калачи пекла.
Четверо были на одно лицо, словно братья, волосы и бороды, как лен. Только у пятого, Гараськи, обветренное толсторожее лицо голо и кирпично-красно, как медный начищенный котел.
- А у тя хозяин-то, муж-то есть? - зашлепал он влажными мясистыми губами.
- Нету, сударик, нету... Воюет он... При Колчаке.
- При Колчаке? - протянул Гараська, прожевывая хлеб со сметаной. - Зыков дознается, он те вздрючит.
- По билизации, сударик... Не своей волей, - слезно проговорила бабочка, и сердце ее екнуло.
- По билизации ничего, - сказал мужик в красных уланских штанах. - Ежели по билизации, он не виноват.
Настасья успокоилась. Быстрые глаза ее уставились в бороды чавкающих мужиков.
- Кого же вы бить-то пришли? Большачишек, что ли?
- Кого Зыков велит, - сказал крайний мужик в овчинной жилетке с офицерскими погонами и крепкими зубами щелкнул сахар.
- Нам кого ни бить, так бить, - весело сказал Гараська и, обварившись чаем, отдернул губы от стакана.
- А ты нешто убивывал? - спросила бабочка.
- Убивывал. Я на приисках работал, там народ отпетый... Убивывал...
Глаза Настасьи испугались.
- Гы-гы-гы, - загоготал Гараська. - Вру, вру... А вот я бабенок уважаю чикотать, - он квакнул по-лягушачьи и боднул хозяйку в мягкий бок:
- А зыковский наказ забыл, паря? Оглобля!.. Чорт... - окрысились на Гараську мужики.
- Так тебе Зыков и узнал, - с притворной заносчивостью сказал Гараська, подмигивая мужикам.
Все плотно наелись и рыгали. Молодые мужики, раздувая ноздри, примеривались к хозяйке глазом: бабочка круглая. Вот только что Бог ростом обделил. Одначе, не хватит на всю артель.
- Ну, братцы, дрыхнуть.
Настасья улеглась за занавеской на кровати, партизаны в соседней комнатушке на полу, разбросив шубы.
Старший, Сидор, задал лошадям овса, помолился Богу и бесхитростно до утра завалился спать.
Почти по всему городку партизаны крепко спали. Только выходы на окраинах караулили зоркие глаза, да разъезды, тихо переговариваясь, рыскали по улицам.
А вот за крашеными воротами драка, гвалт: два партизана, голоусик с бородатым, пьяные, вырывали друг у друга деревянную шкатулку.
- Моя! - кричал голоусик.
- Врешь! Я первый увидал.
И оба залепили друг другу по затрещине.
Разъезд загрохотал в калитку и въехал во двор:
- Язви вас! Вы драться?!.
Партизаны крепко спали, и пушка сомкнула свое хайло, только обывателей мучила бессонница. Воля в каждом померкла, покривилась, всяк почувствовал себя беззащитным, жалким, как заключенный в тюрьму острожник. Люди были, как в параличе, словно кролики, когда в их клетку вползет удав. Озадаченные обыватели то здесь, то там чуть приоткрывали дверь на улицу и прислушивались к голубой морозной ночи.
Но ночь тиха.
И это обманное безмолвие еще больше гнетет их. Каждый предвидел, что завтрашний день будет страшен: сам Зыков здесь.
Трепетали купцы и все, у кого достаток, трепетали чиновники и духовенство. Мастеровые, мещане и просто беднота тоже вздыхали и тряслись: Зыкову как взглянется, и хорошая и дурная про него идет молва.
Ой, не даром нагайкой Зыков погрозил. А кто у костров стоял? Простой народ. Вот ввязались позавчера в бунтишко... Эх, чорт толкнул, попы подбили с богатеями!.. Эх, эх... Пускай бы правили городом большевики, тогда б и Зыков не при чем.
Фортки, двери закрывались, и долго в домах, в хибарках шуршал тревожный разговор иль шопот.
Весь город был в параличе.
Зыков, горячий, как огонь, выскочил из бани, - на красном исхвостанном веником теле чернеет широкий кержацкий крест, - кувырнулся в сугроб и запурхался в снегу.
- Стережете, ребята?
У всадников блестели под луной винтовки.
- Парься спокойно. Стерегем.
Кому же спится в эту ночь? Непробудно спят на морозе Шитиков со старухой и женой, да еще в мертвом свете почивает утыканное крестами кладбище. Между могил стремглав несется ослепший от страха заяц, за ним, взметая снег, - голодная собака или волк.
Об убийстве Шитиковых в доме купца Перепреева никто не знает.
Сам Перепреев, плотный старик с подстриженной круглой бородой, ходит из угла в угол и зловеще ползет за ним его большая тень.
- Папаша, что же нам делать? Папашечка, - хнычет его младшая дочь Верочка, подросток. Она умоляюще смотрит на отца. Отец молчит.
Таня в темном углу возле окна, в кресле, поджала ноги под себя. Она, видимо, спокойна. Но душа ее колышется и плещет в берега, как зеркальный пруд, в который брошен камень.
Таня знает: ночь за окном темна, ночь сказочна, грохочет пушка, луна прогрызла тучи, и кто-то пришел в их жалкий городишко из мрачных гор. Кто он? Русский ли витязь сказочный, иль стоглавое чудище - Таня этого не знает. И кто ответит ей? Отец, сестра, мать?
- Папашечка, послали бы вы на улицу приказчика разузнать. Напишите письмо начальнику в крепость, - говорит Верочка.
Отец бессильно, с горечью машет рукой, вновь залезает на окно, и выглядывает в фортку.
На тумбе, возле дома, торчит штык, чернеет борода:
- Эй, милый!
Но милый отворачивается и сплевывает в снег.
На диване, крепко перетянув голову полотенцем, охает хозяйка. Верочка подходит к ней, долго смотрит на нее, потом с чувством целует:
- Мамашенька...
Отец, как маятник, опять ходит из угла в угол, опустив голову. Ноги его начинают дрожать и гнуться.
- Растудыт твою туды. Надо к Перепрееву сходить, погреться, - шамкает промерзший в двух шубах караульщик. Он ударил в колотушку, вытаращил глаза на прочерневший разъезд, пробормотал:
- Тоже... ездиют... Пес их не видал, - и, открыв калитку, заковылял в купеческий двор.
- Куда лезешь? Пошел вон!
Караульщик остановился:
- Иду, иду, иду, - повернул назад, бубня в седую бороду: - Растудыт твою туды. Застрелют еще, анафимы... И управы на них нету. К кому пойдешь?.. Тоже, правители... Тоже прозывается Толчак. Чтоб те здохнуть, Толчаку... А убьют купца. Ох, Господи... Пойду спать, домой... Чорт с ними и с амбарами его... Все равно убьют... Потому - сам Зыков.
Зыков парился очень долго и пришел из бани босиком.
Весь Шитиковский дом был освещен.
За длинным столом шумели. Стол, как войсками плац, уставлен бутылками, рюмками, стаканами. Прислуживают приказчики и два подручных, в красных рубахах, мальчика. Головы у мальчишек взъерошены. Один, раскосый, дернул украдкой сладкого вина, и ему в соседней комнате приказчик нарвал уши.
Партизанов по выбору приглашал Срамных. Девять человек молодежи, крестьянских парней - все они верные, испытанные слуги Зыкова, сотники, десятники; остальные, человек пятнадцать, всех мастей бородачи, кержаки и крестьяне. Это самые близкие Зыкову люди, его свита, правая рука. Среди них два седовласых деда: бывший с золотых приисков старатель и еще - бобыль-мужик.
Хохот, разговор. Несколько бутылок выпито, много закусок съедено. Но ужин еще не готов: Мавра и одноглазый повар-грек, приготовлявший днем обед в честь польских офицеров, загибают невиданные растегаи, варят пельмени, жарят баранину и кур.
- Зыков!
Все за столом поднялись, как пред игуменом монахи:
- С легким паром, Степан Варфоломеич!.. С легким паром... Пожалуйте... много лет здравствовать!
Спины гнулись усердно, низко, и свисшие космы шлепали по воздуху.
Зыков молча сел в середку. Справа от него, подложив под сиденье огромный свой топор, каким рубят головы быкам, мрачно восседал горбун. Он кривоногий, раскоряка, ростом карапузик, но могуч в плечах. Лоб у него низок, череп мал, челюсти огромны. Оплывшая книзу рожа его вся истыкана глубокими темными оспинами, словно прострелена картечью. Поэтому прозвище его - Наперсток. Большие белесые глаза красны, полоумны. Возле виска зарубцевавшийся широкий шрам. Наперсток говорит: медведь так обработал. Молва говорит: в разбойных делах мету получил.
Он весь во власти Зыкова, трепещет его и полон ненависти к нему. - Эх, сковырнуть бы Степку, да на его место встать! - Зыков тоже тяготится им, хочет от него отделаться, но кровь крепко спаяла их судьбу.
А вот и ужин, пельмени.
- Ну, братаны, теперя можно погулять, - говорит Зыков, но шумливый стол не слышит. - Эй, я говорю! - И в тишине раздельно: - Гуляй, да дело не забывай. Довольно, посидели мы в тайге, в горах. Сегодня жив, а завтра нету. Гуляй, ребята... Нажретесь, спать здесь. На улку срама не выносить. В упрежденье соблазна. И чтобы тихо.
- Степан! - прервал его Наперсток. - Я на топоре сижу, - он засмеялся, как закашлял, тряся горбом, вросшая в искривленную грудь плешивая башка его повернулась к Зыкову и ехидно осклабила гнилые зубы.
Зыков ожег его взглядом и сказал:
- Одноверы! В грехе не сомневайтесь: время наше - война. Кончим, правую веру свою вспомним, очистим воздух, станем жить по преданию отец и праотец. Кто трусит - греши в мою голову. Я - единая власть вам, и я в ответе!
Кержаки кивали головами, чавкали еду, запивали вином. Парни друг перед другом рассыпались в самохвальстве, вино пили, как воду, и все покашивались на Зыкова. Он глотал пельмени быстро, обжигался, хмуро молчал.
В левое ухо говорил ему Срамных. Пред ним на столе каракулями исписанный лист бумаги. Здесь перечислены все, которых завтра ждет расправа. Зыков слушает молча, но брови его хмурятся, и на глаза набегает тень.
- Эй, услужающий!.. Ослеп? Наливай, чорт, рыжа маковка! - кричат то здесь, то там.
Приказчик кожилится, штопором вытаскивая пробки. Свету много. В золоченой раме "Король-Жених". В простенке - овальное зеркало. Зыков поднял голову и, прищурившись, долго смотрит на себя.
В горке, за стеклом блестит хрусталь и серебро. Пьяные глаза гуляк блестят, косясь на горку. Круглые часы пробили два. Зыков мрачен. Он выпил всего лишь два стакана вина, поднялся, внушительно сказал Наперстку:
- Наточи топор, - и вышел в другую комнату, закрыв за собой дверь.
Ему хотелось уснуть, забыться. Разделся и лег на диван, покрывшись лисьим своим кафтаном. Но сон не шел. Думы, как бегучая вода в камнях, плескались в голове, сменяя одна другую и переплетаясь. Вот бы кликнуть клич, набрать милльоны войска и завладеть, очистить всю страну. А большевики? Во что они веруют, за что идут? За народ? А вот ужо посмотрим... Друзья или враги?.. Еще отец...
"Отец, неужели и ты враг мне?"
Вот Зыкова призвали сюда. Надо начинать большое дело. А с чего начинать? И как укрепиться? Известно, страхом, кровью. А дальше? Где такие еще есть, Зыковы? Эй, вы, старатели!.. Подходи сюда, соединяйся!
Нет, надо спать, спать.
Но там шумят, ругаются. Громче всех орет Наперсток. А в окно бьет своим светом луна.
Череп и все скуластое лицо Федора Петровича под луной, как у покойника. Он еще не раздевался и не зажигал огня. Сидит у окна, нещадно курит. За окном луна и тишь.
- Федя, - в третий раз спускается по внутренней лестнице матушка.
- Ах, это слишком, - раздражается Федор Петрович. - Пожалуйста, прошу вас подняться вверх.
- Я беспокоюсь за отца Петра.
- А я беспокоюсь о судьбе города. Знаете, в чьей он власти?
За рыжебородым Павлухой к Настасье прошел Лука, за Лукой - едва не лопнувший от страсти Куприян. Настасья ничего. В Настасьино окно тоже бьет луна, и кустик герани на окне тихо дремлет. Гараська весь изворочался, испыхтелся, притворяясь спящим, как и те, а сам клял Куприяна: "вот, дьявол, долго как". Гараська новичек, надо же старшим уваженье оказать.
Когда пробило на купеческих часах три, гуляки помаленьку-помаленьку распоясались, сначала песни завели, потом и пляс.
Наперсток, сидя, подбоченился, тряхнул горбом и гнусавым своим голосом крикнул плясунам:
- А что мне Зыков? Тьфу!..
В это время и Гараська, сменив Куприяна, самохвально заявил Настасье:
- А что мне Зыков? Тьфу!..
И до самого до утра забрался под ее ситцевое одеяло. Настасья ничего. Настасья целый год жила, как монашка.
От пляса, грохотанья в пол пятками дрожала печь, и бутылки на столе качались.
- Ух-ух-ух-ух!!
Все были на ногах, хлопали в ладони, орали кто во что горазд. Только Наперсток сидел на топоре, как припаялся:
- А Зыков эвот у меня где!.. Попробуй-ка, убей меня... Я те убью. Эй вы, кержацки морды! - гнусил пьяный Наперсток. - Все вы анафемы... Все вы прокляты, кобелье!.. Эй, сволочи! Идите ко мне в шайку. Я - атаман... Топор эвот! Грабить, ребята, будем. Девок портить, вино пить... - он схватил бутылку и, ухнув, пустил ее в зазвеневшие стекла горки. - Нна!.. Забирай, ребята, по карманам серебро да золото. Зыков жаднюга, сволочь. Не даст... Эй, бери в мою голову!.. А на Зыкова гостинец - вво! - он вытащил из-под сиденья топор и вдруг, взвизгнув, высоко повис в воздухе.
Мимо смолкших, застывших плясунов, как корабль мимо ладей, прошел в одной рубахе и портах, грузный Зыков. В вытянутой вперед его руке дрыгал пятками, крутился и хрипел горбун. Зыков, скосив к переносице глаза, неторопливо прошел в крайнюю комнату, сорвал с разбитого окна ковер и выбросил горбуна на улицу.
Когда возвращался, в столовой и соседних комнатах притворно похрапывали, валяясь на полу, гуляки.
ГЛАВА VIII.
- Кутью сюда, долгогривых, - низким, твердым голосом бросил Зыков, входя в собор.
За ним шла ватага. На его голове новая лисья, с бархатным верхом, шапка. На лоб, из-под шапки, свешивались черные, подрубленные волосы.
- Надеть шапки! - сказал он, обернувшись. - Чего сняли? Нешто это Господня церковь? Это так себе... Обман.
Постороннего народу никого, одни мальчишки. Поповский Васютка тоже здесь.
Весь народ у лавок, у магазинов, у лабазов. Еще утром трубари трубили во всех концах: именем Зыкова, его веленьем будет раздаваться народу купецкое добро.
В городе никакой власти нет, кроме власти Зыкова, единой, страшной. На высокой качели, вчера приспособленной поляками для казни, висят с утра четверо мещан, две бабы и мальчишка. Толпа вздумала громить лавченку. Этих поймали. Зыков отдал приказ - вздернуть.
Все приказчики мобилизованы, но главная раздача идет через руки партизан. Мелькают аршины, крепким кряком рвется каленый на морозе ситец, ножницы стригут куски сукна.
- Эй, тетка! Сколько семьи? Получай... Пять аршин кумачу, десять аршин ланкорту, три платка, восемь аршин твину. Пачпорт! - И карандаш резкую делает кривуль-отметку. - Следующий!..
Снуют по площади, по улицам нагруженные мукой, горохом, кумачами, обутками людишки. Румяная деваха радостно улыбается морозному солнечному дню: поскрипывая новыми полусапожками, она тащит нежданную получку и под мышкой банку с паточным вареньем.
Вылетел из лавки мальчик, бежит, машет связкой баранок, рад. Остановился у виселицы, взглянул на трупы и, печальный, тихо поплелся домой.
В крепости партизаны принимают от солдат оружие. Деловито, не торопясь и с толком. По богатым дворам забирают лошадей.
Зыков задал всем работу. Он в соборе, но он везде: и всякий из партизан, на какой бы работе ни был, видит строгие глаза его, слышит его голос. Зыков здесь.
А между тем солнце склонялось к закату, подрумяненными столбами валил густой дым из труб, и в соборе зажгли паникадило.
Зыков сидел на амвоне перед открытыми царскими вратами. На кресле положена архиерейская подушка, а под ноги брошены орлецы. По обе стороны его зажжены в высоких подсвечниках большие свечи - так распорядился для торжественности Срамных. От двойного свету сверху и с боков на бледно-матовом лице Зыкова играют тени, и серебрятся редкие седины в густой черной бороде. Лицо его незабываемо и страшно.
В церкви очень тихо, даже Наперсток присмирел, и его невиданной величины топор опущен вниз.
Тихо, все ждут знака. И по знаку выхватили с левого клироса старого протопопа. Парализованная, на левом клиросе, стояла кучка духовенства, начальства и чиновников, в кольце вооруженных партизан.
- Кто ты? - твердо спросил Зыков старика.
- Я Божий протоиерей. А ты кто, еретик? - также твердым, но тонким, по-молодому, звенящим голосом ответил священник.
Зыков нахмурился, закинул нога на ногу, спросил:
- А знаешь про протопопа Аввакума, про лютую смерть его слыхал? От чьей руки?
- Не от моей ли?
- От вашей, антихристовы дети, от вас, богоотступники, табашники, никонианцы. Кто глава вашей распутной церкви был? Царь. Кому служили? Богатым, властным, мамоне своей. А на чернь, на бедноту вам наплевать. Так ли, братаны, я говорю?
- Так, так...
- С кем идешь: с Колчаком или с народом? Отвечай!
- Сними шапку. Здесь храм Божий! - и седая голова протопопа затряслась.
- На храме твоем не крест, а крыж.
Священник вскинул руку и, загрозив Зыкову перстом, крикнул:
- Слово мое будет судить тебя, злодей, в день Судный!
Зыков вскочил, в бешенстве потряс кулаками и снова сел:
- Отрубить попу руку, - кивнул он Наперстку. - Пусть напредки ведает, как Зыкову грозить.
Наперсток распялил рот до ушей, и реденькая татарская бороденка его на широких скулах расщеперилась.
- Стой, - остановил его Зыков и спросил сидевшего в кресле, напротив от него Срамных: - Эй, судья! Одобряешь мое постановленье?
- Одобряю, одобряю, - захрипел, заперхал рыжий верзила. - Он, окаянный, возлюбим друг дружку по первоначалу говорил... А опосля того, кровь, говорит, за кровь... Вот он какая, язви его, кутья...
- Народ одобряет? - на всю церковь, и в купол, и в стены прогремел Зыков.
- Одобряем, одобряем... Долой кутью!
Протопоп побелел и затрясся. Зыков махнул рукой. Наперсток, раскачивая топор, как кадило, коротконого зашагал к попу.
Весь дрожа и защищаясь руками, тот в ужасе попятился.
- Погодь, куда!
Вмиг священник растянулся на полу, сверкнул топор, и правая кисть, сжимая пальцы, отлетела. Кто-то захохотал, кто-то сплюнул, кто-то исступленно крикнул.
- Дозволь! - мигнул Наперсток Зыкову и занес над поповской головой топор.
- Подними, - приказал Зыков.
- Вставай, язва! - Наперсток, расшарашив кривые ноги, быстро поставил обомлевшего священника дубом.
- Стой, не падай.
Из толпы, со смехом:
- Доржись, кутья, за бороду!
- Здравствуй батя... ручку! - сорвался Срамных с места и протянул ему свою лапищу. - Батя, благослови!..
- Ну, здоровкайся, чего ж ты, - прогнусил Наперсток.
А Срамных крикнул:
- Возлюбим друг дружку, батя! - и наотмашь ударил старика по голове.
- Срамных! - и Зыков свирепо топнул.
Рыжий, хихикнув, как провинившийся школьник, сигнул на место.
Пламя свечей колыхалось и чадило, капал воск. Иконостас переливался золотом, и пророки вверху шевелили бегущими ногами.
На паперти хлопали двери. С ружьями входили партизаны, они снимали шапки и крестились, но, оглядевшись, вновь накрывали головы и с сопеньем протискивались вперед. В темном углу молодой парень-партизан снял серебряную лампадку, попробовал на зуб и сунул ее в мешок. Потом перекрестился и встал в сторонке, цепко присматриваясь к сияющим образам.
Священник был бледен, глаза его лихорадочно горели и побелевшие губы прыгали от возбуждения. Он не чувствовал никакой боли, но инстинктивно зажал в горсть разруб изувеченной руки. Сквозь крепко сжатые онемевшие пальцы бежала кровь.
- А теперича у нас с тобой, попишка, другой разговор пойдет, - сказал Зыков. - Не зря я тебе оттяпал руку, гонитель веры нашей святой. Знаю вас, знаю ваши поповские доносы... Погромы учинять, народ на народ, как собак науськивать?!
- По-о-ехал, - нетерпеливо прогнусил Наперсток и поправил на башке остроконечную шапку из собачины.
- Знаешь ли, кто я есть, кутья?
- Злодей ты! Вот ты кто. - Священник рванулся вперед, и густой свирепый плевок шлепнулся Зыкову в ноги.
- Поп!! - И Зыков вздыбил. - Я громом пройду по земле!.. Я всю землю залью поповой...
- Проклинаю!.. Трижды проклинаю... Анафема! - Священник вскинул кровавые руки и затряс ими в воздухе. Из обсеченной руки поливала кровь. - Анафема! Убивай скорей. Убивай... - Голос его вдруг ослаб, в груди захрипело, он со стоном медленно опустился на пол. - Больно, больно. Рученька моя...
Зыков язвительно захохотал и враз оборвал хохот.
- Зри вторую книгу Царств, - торжественно сказал он, шагнул к попу и пнул его в голову ногой: - Чуешь? "И люди сущие в нем положи на пилы". Чуешь, поп: на пилы! "И на трезубы железны и секиры железны, и тако сотвори сынам града нечестивого". Читывал, ай не? - Зыков выпрямился и повелительно кивнул головой: - А ну, ребята, по писанию, распиливай напополам.
Наперсток пал на колени:
- Эй, подсобляй. Рработай!..
Длинная пила, как рыбина, заколыхалась и хищно звякнула, рванув одежду. Священник пронзительно завопил, весь задергался и засучил ногами. Ряса загнулась, замелькали белые штаны. Ему в рот кто-то сунул рукавицу и на ноги - грузно сел.
Парень с мешком было просунулся вперед, но вмиг отпрянул прочь, и по стенке, торопливо к выходу. Весь содрогаясь, он выхватил из мешка трясущимися руками лампадку, сунул ее на окно и пугливо перекрестился. Ему вдруг показалось, что пила врезывается зубами в его тело, от резкой боли он весь переломился, обхватил руками живот и с полумертвым диким взглядом выбежал на улицу.
- Следующего сюда! - приказал Зыков и опустился на парчевую подушку.
У сухого, лысого, в рясе, человека со страху отнялись ноги. Его приволокли. Он повалился перед Зыковым лицом вниз и, ударяя лбом в половицы, выл.
- Кто ты?
- Дьякон, батюшка, дьякон... Спаси, помилуй...
- Какой церкви?
- Богоявленской, батюшка, Богоявленской... Начальник ты наш...
- Народ не обижал?
- Никак нет... Опросите любого... Я человек маленький, подначальный.
- Вздернуть на колокольне. Следующего сюда!..
Дьякона поволокли вон и на смену притащили толстого рыжего попа.
- Этот - самая дрянь, погромщик, - сказал Срамных.
- Чалпан долой.
Наперсток намотал на левую руку поповскую косу и, крякнув, оттяпал голову.
- Следующий! - мотнул бородою Зыков.
ГЛАВА IX.
Солнце село за побуревшей цепью каменных отрогов. Над городом кровянилось в небе облако, и наплывал голубой вечерний час. Виселица и трупы на ней молча грозили городу.
Наперсток вышел последним.
- Ишь ты, принародно желает, сволочь... - бормотал он самому себе. - А по мне наплевать... Только бы топору жратва была.
Душа его напиталась кровью, и взмокшие от крови валенки печатали по голубоватому снегу темные следы. Пошатываясь, он в раскорячку нес свой искривленный горб, и звериный взгляд его - взгляд рыси, упившейся крови до бешенства.
Чрез площадь, молча и бесцельно, двигаются конные, пешие партизаны, беднота.
Виселица замахнулась на всех. В пролетах колоколен, в воротах церковных оград тоже висят свежие трупы.
Три всадника на трех веревках водят по улицам коменданта крепости и двух польских офицеров. Средний всадник - Андрон Ерданский. На конце его веревкой толстый штабс-ротмистр пан Палацкий. Когда всадники едут рысью, пану очень трудно поспевать, он падает и, взрывая снег, с проклятиями волочется по дороге, как куль сена. Бегущие сзади толпой мальчишки смеются, кричат, швыряют застывшим конским калом. Прохожие останавливаются, из калиток выглядывают головы в платочках, в шапках и, как по приказу, деланно хохочут.
Черноусое лицо Андрона Ерданского болезненно-скорбно, озноб трясет его, и голова горит - бросить бы аркан, удариться бы в переулок и спать, спать... Но задний всадник не спускает с него глаз.
Весь город в красных флагах, купеческого кумачу Зыков не жалел. Флаги густо облепили дом купца Шитикова, и на балконе огромное красное, видавшее виды знамя: - "Эй, все к Зыкову. Зыков за простой люд. Айда".
Гараська с Куприяном украли утром корчагу рассыпчатого меду.
- Надо водой развести, по крайности, похлебаем. Навроде пива, - сказал Гараська. Он вывалил в пустую шайку мед и опружил туда два ведра из колодца воды.
- Что ты, толсто рыло, делаешь!.. Пошто добро-то портишь? - выхватила у него ведро прибежавшая с рынка Настасья. В руке у нее только-что полученные подарки: женская кофта, шаль, пимы. - Выливай вон. Надо кипятком... Ужо я брагу вам сварю...
Она вбежала в домишко и запорхала взад, вперед, как угорелая. За ночь ее лицо осунулось, и голубые глаза были в темных, бессонных тенях.
Гараська взял винтовку и пошел на улицу.
- Эх, когда же по-настоящему гулевать-то станем...
Темнело. На блеклом небе бледными точками замерцали звезды.
Возле дома Шитикова горели костры, толпились люди.
Гараська направился к толпе, напряженно стоявшей у пылавшего костра. И, когда он пробирался вперед, взмахнул широкий топор Наперстка, сталь хряснула, покатилась голова.
А какая-то румяная, в красном платочке тетя сладострастно взвизгнула, нырнула в толпу, но опять вылезла и уставилась разгоревшимися глазами на окровавленный топор. И вновь темная лапа выхватила трясущегося в серой поддевке старика.
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
/ Полные произведения / Шишков В.Я / Ватага
|
|