Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Жид А. / Тесные врата

Тесные врата [5/5]

  Скачать полное произведение

    "Вы, господин пастор, наверное, на седьмом небе от такого блестящего успеха вашего сына". Он даже смутился: "Боже мой, мне пока еще далеко до этого..." "А вы приближаетесь, приближаетесь", -- вставила тут тетя, без всякой задней мысли, конечно, но таким ободряющим тоном, что все засмеялись, и он в том числе.
    То ли еще будет, когда поставят "Нового Абеляра", -- пьесу, которую он, как мне стало известно, пишет для какого-то театра на Бульварах и о которой, по-моему, уже трубят во всех газетах!.. Бедный Абель! Неужто это и вправду тот успех, которого он желал и которым удовольствуется!
    Вычитала вчера в "Вечном Утешении": "Кто взаправду желает славы истинной и долгой, не стремится к славе преходящей; кто же ту последнюю не презирает в сердце своем, воистину показывает, что не любит он славы небесной"; прочла эти слова и подумала: спасибо, Господи, что избрал ты Жерома для славы небесной, рядом с которой все прах.
    Недели, месяцы протекали в однообразных занятиях, однако я даже не торопил время, не подгонял часы, ибо жил одними лишь воспоминаниями и надеждами.
    Мой дядя и Алиса собирались в июне отправиться в окрестности Нима к Жюльетте, у которой к этому сроку должен был родиться ребенок. Встревоженные последними новостями от нее, они решили выехать несколько раньше.
    Твое последнее письмо, -- писала мне Алиса, -- пришло в Гавр, когда мы уже уехали, а сюда его доставили только через неделю, представляешь? Я просто измучилась за эту неделю, у меня внутри все словно сжалось, окоченело, будто у меня отняли часть души. Брат мой! Только когда есть ты, я становлюсь собой и даже больше самой себя...
    У Жюльетты снова все хорошо, со дня на день ожидаем родов и не особенно волнуемся. Она знает, что я тебе пишу сегодня; она уже на следующий день после нашего приезда в Эг-Вив спросила: "А как дела у Жерома?.. Он тебе по-прежнему пишет?.." Я не посмела ей соврать, и тогда она добавила: "Когда будешь ему отвечать, передай, что я... -- тут она потупилась, но почти сразу же закончила, даже с легкой улыбкой, -- ...что я выздоровела". У меня иногда возникала догадка, что она в своих письмах, всегда таких веселых, разыгрывала передо мной комедию счастья, причем сама уже начинала в нее верить... То, из чего она строит сегодня свое счастье, настолько отлично от прежних ее мечтаний, от всего, что, как тогда казалось, только и может сделать ее счастливой!.. Ах, до чего же это так называемое счастье тесно связано с состоянием души и как мало на самом деле значит для него все внешнее, из чего оно вроде бы и складывается! Впрочем, избавляю тебя от многих мыслей по этому поводу, которые возникли у меня во время прогулок в одиночестве по здешним "ландам" и которые более всего удивляют меня тем, что я не чувствую никакой особенной радости: ведь счастье Жюльетты должно было бы передаться и мне... почему же моим сердцем все больше овладевает непонятная меланхолия, с которой я никак не могу справиться? Сама красота здешних мест, которую я чувствую, которую я по крайней мере осознаю, лишь усугубляет эту мою необъяснимую грусть... Когда приходили твои письма из Италии, я умела видеть все твоими глазами, а сейчас мне кажется, что я будто бы краду у тебя все, чем любуюсь здесь одна. Помню, в Фонгезмаре и Гавре я выработала в себе некую особую стойкость, специально для дождливых дней; здесь это замечательное качество совершенно не нужно, и я беспокоюсь оттого, что оно останется вообще без применения. А еще меня шокирует то, как здесь смеются: наверное, быть менее шумным, чем они, и означает для меня "грустить"... Теперь мне ясно, что ко всем моим прежним радостям неизменно примешивалась гордыня: оказавшись здесь, среди этого чуждого мне веселья, я чувствую себя так, словно меня унизили. С тех пор как я приехала сюда, я почти ни разу не молилась: не могу избавиться от какого-то детского ощущения, что Бог тоже не на прежнем своем месте. Прощай, тороплюсь закончить; ужасно стыдно и за эти кощунственные слова, и за слабость свою, и за грусть, и за то, что сама это признаю и что пишу тебе обо всем этом в письме, которое завтра непременно порвала бы, не уйди оно с вечерней почтой... Следующее ее письмо целиком было посвящено рождению племянницы, которой она собиралась стать крестной матерью, а также описанию радости Жюльетты, дядюшки... И ни слова о ее собственных переживаниях. Затем снова пошли письма из Фонгезмара, куда в июле приезжала и Жюльетта. Сегодня утром Эдуар с Жюльеттой уехали. Особенно жалко мне было расставаться с моей маленькой крестницей: через полгода, когда я вновь увижу ее, многие ее движения, жесты будут мне совершенно незнакомы; пока же почти все они были придуманы, открыты ею на моих глазах. Как удивительно и таинственно любое развитие, становление! Только лишь по невнимательности нашей мы не изумляемся ему всякий раз. Я проводила целые часы, склонившись над колыбелькой стольких надежд. Почему же развитие останавливается так скоро и любое создание окончательно застывает, будучи еще таким далеким от Бога? Что причиной тому -- эгоизм, самоуспокоенность, потеря влечения к совершенству? О, если бы мы могли, если бы хотели стать еще ближе к Небу!.. Это было бы настоящее соревнование! Жюльетта выглядит очень счастливой. Первое время я огорчалась, видя, что она забросила и чтение, и фортепьяно; но действительно, Эдуар Тессьер не любитель музыки, да и к книгам особого вкуса не имеет, и Жюльетта, видимо, поступает мудро, не ища радостей там, куда он не мог бы за ней последовать. Более того, она весьма интересуется занятиями мужа, и тот держит ее в курсе всех своих дел, которые, кстати, с этого года пошли в гору; он шутит, что именно женитьба помогла ему приобрести весьма обширную клиентуру в Гавре. В последний раз, когда он ездил по делам, его сопровождал Робер. Эдуар вообще очень внимателен к нему, уверяет, что понял его характер, и не теряет надежды привить ему прочный вкус к такого рода занятиям. Отцу гораздо лучше; он даже помолодел, наблюдая счастье дочери, вновь увлекся фермой, садом, а на днях попросил меня возобновить чтение вслух, которое мы когда-то начинали с мисс Эшбертон и которое прервалось в связи с приездом Тессьеров. Так что читаю им о путешествиях барона Хюбнера -- мне и самой это интересно. Сейчас у меня появится больше времени читать и для себя, но я пока подожду твоих указаний; сегодня утром полистала одну за другой несколько книжек и поняла, что читать их у меня нет ни малейшего желания!.. С этого времени письма Алисы становились все тревожнее и настойчивее. Боязнь тебя побеспокоить не позволяет мне сказать, как я жду тебя, -писала она ближе к концу лета. -- Каждый день, который мне предстоит прожить до встречи с тобой, давит на меня тяжким грузом. Еще целых два месяца! Мне кажется, они будут тянуться дольше, чем все то время, которое уже прошло без тебя! Чем бы я ни занялась, лишь бы отвлечься от ожидания, все кажется мне до смешного временным, и в конце концов я все бросаю. Книги вдруг лишились всех достоинств, всякого очарования, прогулки -- всякой привлекательности, природа вообще -- всякого значения, сад словно выцвел и растерял все свои запахи. Я завидую тяготам твоей службы, этим обязательным упражнениям, которые ты сам не выбирал и которые беспрестанно отрывают тебя от тебя самого, изматывают тебя, убыстряют бег времени и по вечерам бросают тебя, предельно уставшего, в сон. Твое описание маневров было настолько живым, что я долго не могла от него отойти: дурно спала ночами и вскакивала от звука побудки. Положительно, я слышала, как горнист играл зорю! Я так хорошо представляю теперь то состояние, похожее на легкое опьянение, о котором ты пишешь, эту утреннюю веселую бодрость, это едва заметное головокружение... До чего же прекрасным был, наверное, тот холодный, сверкающий инеем рассвет на холмах вблизи Мальзевиля!.. С недавнего времени я что-то неважно себя чувствую. Нет-нет, ничего серьезного, просто слишком сильно жду тебя, -- очевидно, поэтому. А вот еще через полтора месяца: Это мое последнее письмо к тебе, друг мой. Пусть неизвестна еще точная дата твоего возвращения, ясно, что ее сообщат в самом скором времени, и я уже не успею ни о чем написать. Я бы очень хотела увидеться с тобой в Фонгезмаре, но погода совсем испортилась, на дворе очень холодно, и отец настаивает, что пора перебираться в город. Теперь, когда ни Жюльетта, ни Робер больше не живут с нами, мы легко могли бы поселить тебя, но все-таки лучше, если ты остановишься у тети Фелиции, которая тоже будет счастлива тебя принять. По мере того как приближается день нашей встречи, мое ожидание становится все более мучительным и даже переходит в какую-то боязнь; твой приезд, которого я так ждала, теперь как будто внушает мне страх; изо всех сил я стараюсь о нем не думать, но едва представлю звонок в дверь, звук твоих шагов по лестнице, и сердце мое буквально замирает или начинает болеть... Самое главное, не ожидай услышать от меня каких-то особенных слов... Я чувствую, что на этом заканчивается мое прошлое; дальше я не вижу ничего; жизнь для меня останавливается... Четыре дня спустя, то есть за неделю до увольнения, я все же получил еще одно, очень короткое письмо: Друг мой, я всецело поддерживаю твое решение не искать способов во что бы то ни стало продлить срок твоего пребывания в Гавре и время, отпущенное на нашу первую встречу. Разве есть у нас друг для друга какие-то слова, которых мы еще не написали? Поэтому, если тебе будет нужно уже к 28 числу вернуться в Париж, чтобы успеть записаться на лекции, не раздумывай и не жалей даже в том случае, если на нас у тебя останется два дня. Впереди у нас целая жизнь, разве не так? VI Наша первая встреча произошла у тетушки Плантье. Почему-то я вдруг ощутил всю тяжесть, весь груз оставшейся за плечами службы... Потом мне показалось, что она нашла меня изменившимся. Но какое значение могло иметь для наших отношений это первое обманчивое впечатление? Я со своей стороны, боясь не узнать в ней ту Алису, которую запомнил, поначалу даже едва осмеливался взглянуть на нее. Нет, все же главное, чем мы тяготились, так это навязанной нам глупейшей ролью жениха и невесты, той нарочитостью, с которой все окружающие торопились удалиться и оставить нас наедине. -- право же, тетушка, ты нас нисколько не стесняешь, мы и не собрались секретничать, -- громко сказала наконец Алиса, когда тетины попытки незаметно исчезнуть стали уж вовсе неприличными. -- Наоборот, наоборот, дети мои! Я отлично вас понимаю: после долгой разлуки молодым людям так хочется кое о чем порассказать друг дружке... -- Ну пожалуйста, тетя, нам будет крайне неприятно, если ты уйдешь, -произнесено это было почти с раздражением, так что я едва узнал голос прежней Алисы. -- Тетя, уверяю вас, как только вы уйдете, мы станем немы как рыбы! -прибавил я со смехом, но на самом деле мне уже было не по себе от мысли, что мы можем остаться одни. И между нами троими продолжился разговор -- пустой, фальшиво-оживленный, подхлестываемый натужной веселостью, за которой каждый скрывал свою растерянность. На следующий день мы должны были встретиться вновь -- дядя позвал меня на обед, -- так что в тот первый вечер мы расстались без сожаления, счастливые тем, что закончилась вся эта комедия. Я пришел задолго до обеденного времени, но нашел Алису болтающей с подругой, которую у нее не достало сил выпроводить и которая сама не была настолько тактичной, чтобы вовремя уйти. Когда она оставила нас одних, я выразил притворное удивление, что Алиса не задержала ее еще и на обед. Измученные бессонной ночью, мы оба нервничали. Подошел дядя. Я нашел его сильно постаревшим, и Алиса это почувствовала. Он стал туговат на ухо, плохо слышал, что я говорю; приходилось кричать, чтобы и он понял, поэтому все речи мои выглядели довольно глупо. После обеда, как и было уговорено, тетушка Плантье усадила нас к себе в экипаж и повезла в Роше с тем расчетом, чтобы мы с Алисой, возвращаясь, прошли пешком самую приятную часть пути. Было очень жарко для этого времени года. Участок берега, по которому мы шли, оказался совершенно открытым и ничем не примечательным; сбросившие листву деревья не давали ни малейшей тени. Подгоняемые непонятной заботой о том, как бы тетя не заждалась нас в экипаже, мы совсем некстати ускоряли шаг. Голова моя, словно обручем, сдавленная мигренью, не выдавала ни единой мысли; просто для приличия или оттого, что это хоть как-то могло заменить слова, я, продолжая идти, взял Алису за руку. От волнения, утомленности ходьбой и от тягостности молчания нам обоим кровь ударила в лицо: у меня стучало в висках, а Алиса покрылась неприятными красными пятнами. Наши сцепленные влажные руки уже доставляли нам неудобство, и очень скоро они расцепились и грустно распались. Из-за нашей неуместной спешки мы дошли до условленного перекрестка гораздо быстрее экипажа: неуместной спешки мы дошли до условленного перекрестка гораздо быстрее экипажа: тетя поехала по другой дороге, и притом еле-еле, чтобы дать нам время наговориться. Мы сели ждать на обочину; вдруг поднялся ледяной ветер, а поскольку до этого мы взмокли, он продул нас до костей; нам ничего не оставалось, как встать и пойти навстречу экипажу... Однако нас ждало нечто еще худшее -- назойливые расспросы бедной тетушки, уверенной, что мы все это время не замолкали, и страстно желавшей узнать поподробнее о нашей помолвке. Алиса, которая уже едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться, молчала, сославшись на страшную головную боль. До самого возвращения никто больше не проронил ни слова. На другой день я проснулся с болью во всем теле, простуженный, словом, совершенно больной, а потому к Бюколенам собрался лишь во второй половине дня. К моему несчастью, Алиса была не одна: с ней была Мадлен Плантье, одна из внучек нашей тети Фелиции, с которой, как мне было известно, Алиса частенько любила поболтать. Сейчас она несколько дней гостила у бабушки; не успел я войти, как она бросилась мне навстречу: -- Если ты отсюда собираешься на берег, я пойду с тобой. Я машинально согласился; так мне и не удалось застать Алису одну. Впрочем, присутствие этой милой девочки, безусловно, только помогло нам: я совершенно не чувствовал давешнего смущения, между нами троими вскоре легко возникла общая беседа, и, кстати, не такая уж пустая, как я поначалу опасался. Когда я прощался, Алиса улыбнулась мне довольно странно; мне показалось, она так и не осознала, что на следующий день я уезжаю. Но все же перспектива очень скорой встречи заметно смягчала некоторый трагизм нашего расставания. Тем не менее после обеда, под воздействием вдруг нахлынувшего смутного беспокойства, я снова отправился в город и около часа бродил по улицам, прежде чем решился вторично зайти к Бюколенам. Принял меня дядя. Алисе нездоровилось, она уже поднялась к себе и, скорее всего, сразу же легла. Я еще очень недолго поговорил с дядей и вышел... Как ни досадны были эти помехи и препятствия, я бы не стал все сваливать на них. Даже сойдись все на редкость удачно, мы непременно выдумали бы свое смущение и неловкость. Более же всего прочего меня огорчало то, что и Алиса почувствовала то же самое. Вот письмо, которое я получил немедленно по возвращении в Париж: О мой друг, какая жалкая, нелепая встреча! И не говори, пожалуйста, что виной тому другие, -- ведь ты и сам в это не веришь. Я думаю, точнее, знаю наперед, что теперь всегда будет так! Поэтому давай больше не встречаться, прошу тебя! Откуда вдруг это смущение, эта неловкость, скованность, наконец, эта немота, тогда как нам столько нужно сказать друг другу? В первый день я была даже рада этому молчанию и думала, что оно непременно будет нарушено, что ты мне скажешь какие-то необыкновенные слова -- без этого ты просто не сможешь уехать. Однако, когда в таком же молчании прошла вся наша унылая прогулка в Орше, и особенно когда так обреченно расцепились, распались наши руки, мне показалось, что сейчас от горечи и муки у меня разорвется сердце. И самым горьким было даже не то, что ты отпустил мою руку, а то, что я сама почувствовала: не сделай этого ты, я первая убрала бы ее -- мне уже неприятно было держать свою руку в твоей. На другой день, то есть вчера, я места себе не находила, все утро ждала тебя. Я была в таком состоянии, что больше не могла просто сидеть дома и пошла на мол, оставив для тебя записку, где меня искать. Довольно долго я стояла и смотрела, как бушует море, но боль от того, что тебя нет рядом, не проходила; тогда я вдруг вообразила, что ты мог остаться ждать меня в моей комнате, и я вернулась домой. Я знала, что во второй половине дня буду занята: Мадлен еще накануне предупредила меня о том, что хочет зайти, и я согласилась, поскольку рассчитывала увидеться с тобой утром. Но, возможно, лишь ее присутствию мы обязаны единственными приятными моментами этой встречи. У меня даже промелькнуло какое-то странное ощущение, что мы будем так сидеть и разговаривать еще долго-долго... И вот ты подходишь к софе, на которой мы сидим, наклоняешься ко мне, говоришь мне "прощай", а я просто не в состоянии ответить: я только тогда вдруг осознала, что ты уезжаешь, что все кончено. Не успели вы с Мадлен уйти, как меня пронзила мысль, что это невозможно, я этого не перенесу. Ты только представь: я бросилась следом! Я хотела поговорить с тобой еще, сказать тебе наконец все то, о чем никогда не говорила, я уже бежала к дому Плантье... Но тут мне показалось, что уже слишком поздно, вся моя решимость куда-то исчезла... В полном отчаянии я поспешила назад, чтобы написать тебе... что это мое последнее письмо... прощальное... потому что я не могла избавиться от ощущения, что вообще вся наша переписка не более чем мираж, что как ни жаль, но каждый из нас писал письма сам себе и что... ах, Жером, Жером... мы так и не стали ближе один другому. Правда, то письмо я порвала, но сейчас я пишу его снова, и получается почти то же самое. Пойми, моя любовь нисколько не ослабла, напротив, я впервые так ясно почувствовала -- хотя бы по тому волнению, смущению, которое овладело мною при твоем приближении, -- как глубоко я люблю тебя. Но вместе с тем и безнадежно, ибо стоит ли скрывать от самой себя: когда ты был далеко, я любила тебя сильнее. Увы, я об этом догадывалась и раньше! Эта встреча, которой мы так ждали, прояснила все окончательно, и тебе тоже, мой друг, нужно трезво взглянуть на то, что произошло. Прощай, горячо любимый брат; да хранит и направляет тебя Господь: к Нему одному человек может приближаться, ничего не опасаясь. И, словно сочтя боль, уже доставленную мне этим письмом, недостаточной, она на следующий день приписала: Прежде чем отправить это письмо, я бы все-таки хотела попросить тебя быть впредь несколько более сдержанным в том, что касается только нас двоих. Уже много раз ты больно ранил меня тем, что посвящал Абеля или Жюльетту в то, что должно было остаться между нами, и, кстати, именно это обстоятельство, задолго до того, как ты сам начал об этом догадываться, навело меня на мысль, что любовь твоя была по преимуществу головной, замечательным в своем роде самовнушением нежности и верности. Последние строки были, несомненно, продиктованы опасением, что я покажу это письмо Абелю. Неужели же недоверие ко мне настолько обострило ее проницательность? Или она и раньше распознавала в словах моих отзвуки его дружеских советов?.. Но с некоторого времени я весьма отдалился от него! Наши дороги разошлись окончательно, и ее просьба была совершенно излишней: я и без того уже учился нести в одиночку мучительное бремя своих горестей. Три дня кряду я страдал, сочиняя ответ; более всего я боялся каким-нибудь напыщенным рассуждением, слишком бурными возражениями, да и вообще любым неловким оборотом разбередить кровоточащую рану; раз двадцать начинал я письмо, в котором изливал свою любовь. Я и сейчас не могу сдержать рыданий, перечитывая этот листок бумаги, омытый слезами, -- черновик того, что я в конце концов решился отправить: Алиса! Сжалься надо мной, над нами обоими!.. Твое письмо причинило мне боль. Как бы хотел я с чистой душой улыбнуться твоим опасениям! Да, я испытывал все те чувства, о которых ты пишешь; но я боялся признаться в них самому себе, а ты сделала до жути осязаемым то, что нам лишь померещилось и что теперь сгущается между нами! Если ты чувствуешь, что твоя любовь ко мне ослабла... Но нет, прочь от меня это жестокое предположение, которое опровергается всем твоим письмом! И чего стоят тогда твои мимолетные страхи? Алиса! Не успеваю я настроиться на спокойное рассуждение, как снова все во мне цепенеет, и я слышу лишь стоны своего сердца. Я слишком сильно люблю тебя и чем сильнее люблю, тем слабее становлюсь в красноречии. "Головная любовь"... Что тебе возразить на это? Если я люблю тебя всеми силами души своей, то как, скажи мне, различу я, что идет от ума, а что от сердца? Коль скоро причиной твоих оскорбительных обвинений явилась наша переписка, коль скоро именно она вознесла нас на такую высоту, падение с которой в действительность едва не стало для нас смерти подобным, коль скоро отныне, собираясь писать мне, ты будешь думать, что пишешь себе самой, а также потому, что у меня уже не достанет сил вынести еще хоть одно письмо, подобное последнему, я прошу тебя: прекратим на какое-то время всякую переписку. В остальном письмо мое, кроме возражений ее поспешным суждениям, содержало слезную мольбу довериться самим себе и свидеться еще раз. Прошлой нашей встрече не благоприятствовало все: обстановка, случайные люди, время года -- вплоть до неосмотрительно-экзальтированной переписки накануне. На этот раз мы будем молчать, пока не повидаемся, а произойти это должно, по моим прикидкам, весной, в Фонгезмаре, где, как я надеялся, мне поможет все былое и где дядя с охотою позволит мне пожить на пасхальных каникулах так долго -- или так недолго, -- как ей самой заблагорассудится. Решение мое было тщательно продуманным, и потому, отослав письмо, я мог с головой окунуться в работу. Однако увидеться с Алисой мне привелось еще до конца года. За четыре дня до Рождества умерла мисс Эшбертон, чье здоровье уже несколько месяцев все ухудшалось. Со времени окончания моей военной службы мы снова жили вместе; я почти не отходил от нее и застал ее последние мгновения. От Алисы пришла открытка, из которой явствовало, что она отнеслась к принятому нами обету молчания гораздо серьезнее, чем к постигшему меня горю: дядя приехать не сможет, а она приедет, но исключительно ради того, чтобы быть на похоронах, поэтому в Париже пробудет лишь от поезда до поезда. Кроме нас с нею, почти никого не было ни на заупокойной службе, ни на проводах; следуя за гробом, мы едва обменялись несколькими фразами, однако в церкви, когда она сидела рядом со мной, я не раз чувствовал на себе ее нежный взгляд. -- Значит, как договорились, -- сказала она на прощанье, -- до Пасхи ничего. -- Да, но на Пасху... -- Я буду ждать тебя. Мы вышли из ворот кладбища. Я предложил проводить ее на вокзал, но она махнула извозчику и уехала, не сказав больше ни слова. VII -- Алиса ждет тебя в саду, -- сказал дядя, отечески обняв меня, когда, уже к концу апреля, я наконец приехал в Фонгезмар. В первое мгновение я был даже несколько уязвлен тем, что она не выбежала мне навстречу, но почти сразу же это сменилось чувством признательности ей за избавление нас обоих от необходимости заполнять первые минуты банальными приветствиями и расспросами. Она была где-то в глубине сада. Я решил сразу пойти к той клумбе на пересечении дорожек, которую с разных сторон словно обступали, в эту пору все в цвету, сирень, рябина, ракитник; чтобы не заметить ее слишком издалека и чтобы она не видела, как я подхожу, я направился в обход, другой стороной сада, по тенистой аллее, где в гуще ветвей воздух был влажен и свеж. Я шел очень медленно; небо над головой было сродни моей радости -- ясное, прозрачное, оно лучилось светом и теплом. Алиса, конечно, не ожидала, что я подойду этой аллеей, и я уже был совсем рядом, за ее спиной, а она все еще не слышала моих шагов; я остановился... Вместе со мной словно бы остановилось и время; вот оно, то мгновение, подумал я, быть может, самое сладостное, то, что предваряет счастье и с которым само счастье не сравниться... Мне захотелось упасть перед ней на колени, я шагнул вперед, и тут она услышала меня. Резко поднявшись и уронив прямо на землю лежавшее на коленях вышивание, она протянула ко мне руки и положила их мне на плечи. На какое-то время мы словно застыли -- она, по-прежнему вытянув руки, слегка склонив набок голову, улыбаясь и молча, с нежностью глядя на меня. Она была вся в белом. Лицо казалось, как всегда, слишком серьезным, но эту улыбку на нем я помнил с детства... -- Алиса, выслушай меня, -- заговорил я вдруг с жаром. -- У меня есть целых двенадцать дней, но я не останусь ни на день дольше, чем тебе того захочется. Давай выберем какой-нибудь условный знак, по которому я сразу понял бы: завтра я должен уехать из Фонгезмара. И я уеду на следующий же день, без всяких упреков и жалоб. Ты согласна? Ничего заранее не подготовив, я говорил совершенно свободно. Она немного подумала и ответила: -- Если вечером я выйду к ужину и на шее у меня не будет аметистового крестика, который так тебе нравится... ты поймешь? -- ...что это будет мой последний вечер. -- И ты уедешь, -- продолжала она, -- без слез, без вздохов... -- ...даже не прощаясь. Мы расстанемся в тот вечер, как обычно, причем настолько обыкновенно, что ты еще подумаешь: а вдруг он не понял? Но когда на другой день ты будешь меня искать, я просто исчезну. -- Я не буду искать тебя на другой день. Она подала мне руку, я поднес ее к губам и произнес: -- Но до того рокового вечера -- никаких намеков, чтобы я ни о чем не догадывался. -- А ты тогда -- никаких намеков на предстоящее расставание. Теперь необходимо было преодолеть скованность, которая могла возникнуть после столь торжественных первых минут встречи.-- Как бы мне хотелось, -- снова начал я, -- чтобы эти несколько дней вместе показались нам такими же, как и все прочие... То есть я хочу сказать, нам не надо воспринимать их как нечто необыкновенное. И потом... может быть, поначалу даже не нужно непременно заводить какой-то разговор... Она засмеялась. Я прибавил: -- Не найдется ли, скажем, для нас обоих какого-нибудь занятия? Нам и прежде всегда нравилось возиться в саду, а недавно к тому же старого садовника заменил новый, и сад, брошенный на два месяца, требовал серьезного ухода. Нужно было постричь розовые кусты: одним из них, уже вовсю пошедшим в рост, мешали сухие ветви; другим, вьющимся, пора было ставить новые опоры, иначе они падали; ненасытные побеги-волчки ослабляли ветки, которым предстояло цвести. Большинство этих роз было когда-то привито нашими руками, и сейчас мы узнавали своих питомцев; уход за ними поглотил нас надолго и позволил нам, особенно в первые три дня, много разговаривать, не касаясь серьезных тем, и, даже когда мы молчали, в этом не было ничего тягостного. Так мы немного попривыкли друг к другу. На это постепенное привыкание я и рассчитывал гораздо больше, чем на любое объяснение. Само воспоминание о долгой нашей разлуке уже начало стираться, отступал понемногу и тот смутный страх, который я нередко чувствовал в ней, тот самый душевный спазм, которого она так боялась во мне. Со времени нашего скорбного осеннего свидания Алиса даже помолодела, никогда раньше не находил я ее такой красивой. Я еще ни разу не поцеловал ее. Каждый вечер я снова и снова видел висящий у нее на груди на тонкой золотой цепочке сверкающий аметистовый крестик. От этого доверия в моем сердце возрождалась надежда, да что надежда -- уверенность, причем и в душе Алисы, как мне представлялось, происходило то же самое: мог ли я сомневаться в ней, коль скоро уже не сомневался в себе? Наши беседы тоже становились все откровеннее. -- Алиса, -- начал я однажды утром, когда все вокруг казалось как-то особенно восхитительным и наши сердца словно расцветали вместе с природой, -- теперь, когда Жюльетта счастлива, не находишь ли ты, что и мы тоже... Я говорил медленно, не сводя с нее глаз, но тут она вдруг так сильно побледнела, что я запнулся на полуслове. -- Мой друг! -- произнесла она, не поднимая на меня глаз. -- Рядом с тобой я чувствую себя настолько счастливой, что никогда не поверила бы, что такое может быть... Но знай: мы с тобой рождены не для счастья. -- Что душа человека может предпочесть счастью? Эти слова я буквально выкрикнул. -- Святость... -- шепнула она так тихо, что я скорее угадал, чем услышал ее ответ. Счастье мое, широко расправив крылья, уносилось от меня ввысь, к небесам. -- Но и ее я смогу достичь только с тобой, -- вырвалось у меня. Уткнувшись лбом в ее колени и рыдая, как дитя, но вовсе не от горя, а от любви, я все твердил: -- Только с тобой! Только с тобой! Этот день прошел, как и все предыдущие, а вечером Алиса вышла без аметистового крестика. Верный данному обещанию, я уехал, едва рассвело. Два дня спустя я получил странное письмо с эпиграфом из Шекспира: That strain again, -- it had a dying fall: O, it came o'er my ear like the sweet south, That breathes upon a bank of violets, Stealing and giving odour. -- Enough; no more, 'Tis not so sweet now as it was before...* _______________ * И пусть желанье, утолясь, умрет! Вновь повторите тот напев щемящий, Он слух ласкал мне, точно трепет ветра, Скользнувший над фиалками тайком Чтоб к нам вернуться, ароматом вея. Довольно! Он когда-то был нежнее... (Пер. Э. Линецкой) _______________ Да, я невольно искала тебя все утро, брат мой! Я не могла поверить, что ты уехал, сердилась на тебя за то, что ты сдержал слово, думала: это была просто игра. Я заглядывала за каждый куст, ждала, что ты вот-вот выскочишь. Но нет! Ты действительно уехал. Спасибо. Остаток дня я провела целиком во власти некоторых мыслей, которые мне бы и хотелось изложить тебе, и какого-то непонятного, но отчетливого страха, что, если вдруг ты о них не узнаешь, у меня навсегда останется такое чувство, будто я подвела тебя, и ты с полным правом осудишь меня... С первых же часов твоего пребывания в Фонгезмаре я с удивлением, а затем и с беспокойством заметила, что рядом с тобой испытываю совершенно непривычное для меня состояние удовлетворенности. "Это такое чувство, -говорил ты мне, -- когда не желаешь больше ничего!" Увы, именно это меня и тревожит... Я бы очень хотела, мой друг, чтобы ты правильно меня понял, и в особенности чтобы ты не принял за некие рассудочные ухищрения (насколько нескладными они предстали бы в этом случае!) эту попытку выразить в словах самое могучее устремление моей души. "Это не настоящее счастье, если чего-то не хватает", -- сказал ты мне однажды, помнишь? И тогда я не нашлась, что ответить. Нет, Жером, нам все-таки чего-то не хватает. Жером, милый, так и должно быть. Эту сладостную удовлетворенность я не могу считать подлинной. Разве не поняли мы прошлой осенью, какие муки она таит в себе?.. Да упаси нас Господь принять такое счастье за подлинное! Мы рождены для иного счастья... Подобно тому как наша прежняя переписка повредила осенней нашей встрече, так и сейчас воспоминание о том, что ты еще вчера был здесь, мешает мне писать это письмо. Когда я раньше писала тебе, я испытывала восторг -куда он исчез? Тем, что мы переписывались, тем, что были вместе, мы исчерпали все самое чистое, что имелось в радости, которую могла дать нам наша любовь. И я невольно восклицаю вслед за Орсино из "Двенадцатой ночи": "Довольно! Хватит! Здесь уж больше нет еще недавно бывшего блаженства". Прощай же, мой друг. Hic incipit amor Dei*. Узнаешь ли ты когда-нибудь, как я люблю тебя?.. Твоя до самого конца _______________ * Здесь начало любви к Богу (лат.). _______________ Алиса. Едва речь заходила о добродетели, о необходимости проявить лучшие свои качества, я был готов на все. Меня неудержимо влек к себе ослепительный блеск героизма, неотделимого в моих глазах от любви. Письмо Алисы наполнило меня пьянящей отвагой. Видит Бог, на любые подвиги добродетели я был готов ради нее. Чем круче вверх уходила тропа, тем вернее она могла привести меня к Алисе. И я верил, что она не станет, не успеет стать такой узкой, чтобы мы не смогли идти по ней вдвоем! Увы, я и не подозревал, какой за всем этим крылся тонкий замысел, мне даже в голову не приходило, что она может вновь ускользнуть от меня, достигнув вершины первой. Я написал ей длиннейшее письмо, из которого помню лишь один пассаж, но достаточно показательный: Я часто думаю, -- обращался я к ней, -- что моя любовь -- это то, что есть во мне самого лучшего; она служит опорой всем остальным моим достоинствам, позволяет мне подняться над самим собой, тогда как без тебя я навек застыл бы на уровне серой посредственности, Я всегда предпочту самую крутую тропу, ибо по ней меня будет вести надежда присоединиться к тебе. Уж и не припомню, что там было еще, но ответ я заслужил следующий: Пойми, мой друг, святость -- это не выбор, это обязанность (последнее слово было подчеркнуто трижды). Если ты тот, за кого я тебя принимала, ты тоже не сможешь уклониться от нее. И все. Я понял, точнее, почувствовал, что переписке между нами конец и что здесь бессильны любые, самые хитроумные советы, равно как и самая терпеливая настойчивость. И тем не менее я продолжал писать -- так же длинно и нежно. После третьего моего письма пришла короткая записка: Мой друг, Не думай, пожалуйста, что я приняла какое-то особое решение не писать тебе: просто я потеряла к этому вкус. Мне по-прежнему доставляет удовольствие читать твои письма, но я все чаще корю себя за то, что до такой степени занимаю твои мысли. Уже не за горами лето. Давай пока прекратим переписку, а лучше приезжай во второй половине сентября ко мне в Фонгезмар. Недели на две, согласен? Если да, то можешь не отвечать. Твое молчание будет означать для меня согласие, а потому я даже желаю, чтобы ты мне не отвечал. Я не ответил. Было очевидно, что это молчание -- лишь некое заключительное испытание, которому она меня подвергает. И когда после нескольких месяцев работы, а затем нескольких недель путешествия я вернулся в Фонгезмар, на душе у меня было легко и покойно. Удастся ли мне, оставаясь в границах этого бесхитростного повествования, сделать более или менее понятным то, что вначале казалось мне почти необъяснимым? Впрочем, способен ли я описать что-либо другое, кроме ситуации, положившей начало тем бедам, натиску которых я уже был не в силах противостоять? Как бы ни казнил я себя сегодня за то, что не сумел различить за внешней, и притом весьма поверхностной, видимостью трепета живой тогда еще любви, все же вначале я одной лишь видимости и доверился, а именно, не узнав прежней своей подруги, принялся обвинять ее... Нет, даже тогда я не винил вас, Алиса! Я только рыдал, в отчаянии от того, что вы так изменились. Теперь, когда силу вашей любви я оцениваю по коварству ее молчания и по ее жестокой изобретательности, должна ли будет моя любовь равнять себя по той беспощадности, с которой вы губили меня?.. Пренебрежение? Холодность? Отнюдь. Не было ничего такого, что можно преодолеть, победить, против чего можно хотя бы бороться; подчас я был просто в недоумении и задавался вопросом, уж не выдумал ли я сам свои собственные несчастья, настолько неуловимой оказывалась каждый раз их причина и настолько умело Алиса делала вид, что она совершенно ни причем. На что же мне было сетовать? При встрече она улыбалась, как никогда раньше, выказывала небывалую для нее услужливость и предупредительность, так что после первого дня я был почти готов принять все за чистую монету... Так ли уж важно, в конце концов, что она впервые почему-то гладко зачесала и стянула сзади в пучок волосы, отчего черты ее лица приобрели какую-то несвойственную им жесткость; или что она надела платье, которое ей совсем не шло, огрубляло изящные линии ее тела, а вдобавок было сшито из на редкость невзрачной и даже неприятной на ощупь ткани, -- все это вполне поправимо, думал я по слепоте своей, и уже завтра она либо сама, либо вняв моей просьбе... Несравненно больше удручали меня эти ее старания предстать услужливой и предупредительной, чего между нами не было заведено вовсе; тогда я просто побоялся признаться себе, что за всем этим проглядывало больше следование некоему решению, нежели естественный порыв, и, едва смею вымолвить, скорее простая вежливость, чем любовь. Выйдя вечером в гостиную, я был немало удивлен, не обнаружив на привычном месте фортепьяно, однако на вырвавшийся у меня возглас разочарования Алиса ответила самым безмятежным тоном: -- Его отдали в настройку, мой друг. -- Сколько раз я говорил тебе, дочка, -- вмешался дядя, и в его голосе слышался явный укор, -- оно же до сего дня тебя вполне устраивало -- значит, можно было потерпеть и до отъезда Жерома, а уж потом отдавай куда угодно. Ну а сейчас что получилось: из-за твоей спешки мы лишены такого удовольствия... -- Нет, папа, -- возразила она, отворачиваясь, чтобы не было заметно, как она покраснела, -- уверяю тебя, в последнее время оно так расстроилось, что даже Жером ничего не сумел бы с ним сделать. -- Не знаю, не знаю, -- не унимался дядя, -- когда ты играла, оно звучало совсем неплохо. Она постояла еще некоторое время, не поднимая лица к свету и словно сосредоточившись на том, чтобы верно снять мерку с чехла для кресла, затем поспешно вышла и возвратилась довольно не скоро, неся поднос, на котором стоял стакан с обычным вечерним дядиным отваром. На другой день она не переменила ни прически, ни платья; устроившись рядом со своим отцом на скамейке перед домом, она снова принялась за шитье, точнее, за штопку, начатую еще накануне. Сбоку от нее стояла большая корзина, в которой горой лежали старые чулки и носки. Через несколько дней их сменили салфетки и простыни... Создавалось впечатление, что работа эта поглощала ее целиком: губы ее часами оставались поджатыми, взгляд потухшим. -- Алиса! -- окликнул я ее в первый вечер, едва ли не в ужасе от того, каким неузнаваемо-скучным стало ее лицо, в которое я перед тем пристально всматривался, так что она наверняка чувствовала на себе мой взгляд. -- Что? -- подняла она голову. -- Ничего. Я просто хотел проверить, услышишь ты или нет. Мне показалось, что твои мысли где-то далеко-далеко от меня. -- Нет-нет, я здесь, но дело в том, что починка требует большой собранности. -- А может быть, сделаем так: ты шей, а я тебе почитаю? -- Боюсь, что я не смогу внимательно слушать. -- Зачем же ты выбрала такую работу? -- Но ведь и ее кому-то нужно делать. -- Помилуй, вокруг столько бедных женщин, для которых это могло бы стать заработком. Ведь не из экономии ж же ты обрекла себя на такое неблагодарное занятие! Тут она принялась уверять меня, что именно это занятие доставляет ей больше всего удовольствия, что уже долгое время она ничем другим и не занимается, да и саму привычку к чему-то другому потеряла... Говоря все это, она не переставала улыбаться, а голос звучал так ровно и спокойно, что я был в отчаянии. "Разве я сказала что-то для меня неестественное? -- было, казалось, написано на ее лице. -- Почему же ты так этим огорчен?" Не находя слов, чтобы выразить поднимавшийся во мне протест, я задыхался. На второй день она попросила меня помочь ей отнести срезанные нами розы к ней в комнату, куда в этом году я не входил еще ни разу. Какие надежды вдруг пробудились во мне! Ведь я до сих пор в своей печали винил лишь себя самого, а потому оказалось бы достаточно одного ее слова, чтобы сердце мое воспряло. С волнением переступал я всякий раз порог этой комнаты; непонятно каким образом все здесь словно складывалось в некую плавную мелодию, в которой я узнавал мою Алису. Мягкая голубизна занавесей на окнах и вокруг постели, матовый блеск мебели красного дерева, неизменные порядок, чистота, тишина -во всем этом слышна была ее тонкая душа, ее грациозная задумчивость. В то утро я с удивление обнаружил, что на стене возле ее постели больше не висят две фотографии фресок Мазаччо, привезенные мною из Италии; я хотел было спросить, что с ними сталось, но тут взгляд мой перешел на стоявшую рядом этажерку, куда она обычно ставила любимые свои книги. Библиотечка эта складывалась медленно, частью из книг, которые я ей дарил, частью из тех, которые когда-либо были читаны нами вместе. Только сейчас я заметил, что ни одной из тех книг там больше не стояло, а всех из заменили дешевые, дурного вкуса благочестивые брошюрки, к которым она, как мне всегда представлялось, питала лишь презрение. Внезапно подняв глаза, я увидел, что Алиса смеется -да-да, смеется, глядя на меня. -- Прости меня, пожалуйста, -- поспешила она извиниться. -- Меня так насмешило выражение твоего лица. При виде моей библиотеки оно вытянулось прямо на глазах... Мне в ту минуту было совершенно не до шуток. -- Постой, Алиса, неужели ты действительно все это сейчас читаешь? -- Ну да. Что же тебя так удивляет? -- Мне казалось, что, когда ум привыкает питаться чем-то существенным, подобная безвкусица способна вызвать в нем только тошноту, не более. -- Я с тобой не соглашусь, -- ответила она. -- Да, души этих людей просты и смиренны, беседуют они со мной без затей, как умеют, и мне приятно общаться с ними. Причем я заранее знаю, что они не поддадутся искушению говорить красиво и витиевато, а я, внимая им, не впаду слепо в восхищение чем-то нечистым. -- Так, значит, ты читаешь только это? -- В общем, да. Вот уже несколько месяцев. Впрочем, теперь у меня не слишком много времени остается на чтение. К тому же должна тебе признаться, когда я на днях решила снова взяться за одного из тех самых больших писателей, восхищаться которыми ты меня долго приучал, я ощутила себя в положении человека, о котором рассказывается в Писании: он все хотел прибавить хотя бы локоть к своему росту. -- И что же это за "большой писатель", который навязал тебе такое странное ощущение? -- Он как раз ничего мне не навязывал, оно само у меня появилось при его чтении... Это был Паскаль. Возможно, я наткнулась на какое-то не вполне удачное место... Я даже всплеснул руками. Она говорила монотонно и очень отчетливо, словно рассказывая урок, но при этом не поднимала глаз от цветов, бесконечно что-то в них поправляя. Лишь при моем нетерпеливом жесте она на мгновение запнулась, а затем продолжала прежним тоном: -- Просто удивительно: какое красноречие, сколько усилий приложено, а результат между тем весьма скромный. По-моему, весь его пафос идет скорее от сомнения, чем от веры. Истинная вера не нуждается ни в этих потоках слез, ни в этой дрожи в голосе. -- Но именно эта дрожь, эти слезы и составляют неповторимую красоту его голоса, -- попытался я заступиться, не чувствуя, однако, особого подъема, ибо в том, что я услышал, отсутствовало все некогда самое дорогое для меня в Алисе. Тот наш разговор я восстанавливаю по памяти и не привношу в него задним числом никакой логической стройности или завершенности. -- Если бы он с самого начала не лишил обычную жизнь всякой радости, -доказывала она, -- то она была бы несравненно весомей, чем... -- Чем что? -- не удержался я, все больше изумляясь неслыханным ее рассуждениям. -- Чем ненадежное счастье, которое он предлагает. -- Так, значит, ты не веришь в счастье? -- воскликнул я. -- Разве это настолько важно? -- продолжала она. -- Пусть уж оно остается неопределенным: тогда по крайней мере не возникнет подозрений, что за этим кроется какая-то сделка. Душа, возлюбившая Бога, стремится к добродетели по естественному своему благородству, а вовсе не в надежде на вознаграждение. -- Но здесь-то и появляется тот самый скептицизм, в котором ищут спасения благородные души вроде Паскаля. -- Не скептицизм, а янсенизм, -- возразила она с улыбкой. -- Да что мне за дело до всего этого? Вот эти убогие, -- она обернулась к своим книгам, -едва ли смогли бы вразумительно ответить, кто они -- янсенисты, квиетисты или еще кто-то в этом роде. Они склоняются перед Богом, как трава, которую прижимает к земле ветер, без всяких расчетов, сомнений, без заботы о том, насколько красиво это будет выглядеть. Они считают себя людьми, ничем не выдающимися, и твердо знают, что единственное их достоинство -самоуничижение перед Богом. -- Алиса! -- вырвалось у меня. -- Зачем же ты подрезаешь себе крылья? Насколько ровно и естественно продолжал звучать ее голос, настолько же мне самому мой возглас показался высокопарным и смешным. Еще раз улыбнувшись, она покачала головой. -- Единственное, что я вынесла из этой последней встречи с Паскалем... -- Что же, все-таки? -- спросил я, так как она остановилась. -- ...это слова Христа: "Кто хочет спасти свою жизнь, тот погубит ее". А в остальном, -- добавила она с еще более широкой улыбкой, глядя мне прямо в глаза, -- сказать по правде, я даже не очень-то разобралась. Поживешь какое-то время с сирыми да убогими и просто поражаешься, насколько быстро потом любой из великих утомляет тебя своей возвышенностью. Мог ли я, будучи в тот момент в полнейшем замешательстве, найти достойный ответ на все это?.. -- Если бы мне пришлось сегодня читать вместе с тобой эти поучения, молитвы и прочее... -- О нет, -- прервала она меня, -- я бы очень страдала, если бы ты стал читать их при мне! Я искренне считаю, что ты достоин гораздо лучшего удела. Она говорила это без малейшего усилия и как бы совершенно не подозревая, какую боль причиняла она моему сердцу этими словами, разлучавшими нас навсегда. Я был точно в бреду, хотел сказать что-то еще, зарыдать наконец -- возможно, она не выдержала бы моих слез, -- но, не произнеся ни звука, так и остался стоять, опершись локтями о каминную полку и обхватив ладонями лоб. Она же преспокойно продолжала поправлять свои цветы, нимало не замечая моего горя -- или делая вид, что не замечает... Тут раздался первый колокол к обеду. -- Вот опять я, как всегда, не готова, -- захлопотала она. -- Уходи скорее. -- И, словно речь шла о какой-то игре, добавила: -- Потом договорим. Но мы так и не договорили: Алисе постоянно было некогда; не то чтобы она избегала встреч со мной, но просто всякий раз находились какие-нибудь важнейшие дела, не терпящие отлагательств. Я смирялся со всем, приходил лишь тогда, когда наступал просвет в неисчислимых домашних делах, когда заканчивались работы на гумне и не нужно было больше за ними наблюдать, когда был посещен последний фермер или последний бедняк, коим она уделяла все больше времени. А на меня этого времени не оставалось почти совсем; я только видел, что она вечно в заботах -- хотя, вероятно, именно из-за этого, а также из-за того, что я решил не ходить за ней по пятам, я почти не чувствовал себя обделенным. Правда, едва между нами возникал малейший разговор, как я начинал смутно о чем-то догадываться. Когда Алиса уделяла мне несколько минут, наша беседа каждый раз выходила на редкость неуклюжей и она соглашалась на нее с таким видом, точно уступала просьбе капризного ребенка поиграть с ним. Часто она проходила мимо меня с отсутствующим видом и блуждающей улыбкой, и в эти минуты она была для меня такой далекой, как если бы я ее не знал вовсе. В ее улыбке чудилось мне иногда нечто похожее на вызов или по крайней мене на легкую иронию, как будто она находила своеобразное развлечение в том, что всячески уклонялась от моих домогательств... Но тут же я приписывал все грехи себе, не имея привычки в чем-либо упрекать ее, а кроме того, уже толком и не понимая, чего я, собственно, от нее жду и в чем могу ее упрекнуть. Так проходили дни, сулившие мне столько счастья. Точно завороженный, наблюдал я за тем, как они просачиваются между пальцами, но не желал ни прибавить их, ни хотя бы попридержать, настолько каждый из этих дней делал меня несчастнее. Тем не менее за два дня до отъезда, воспользовавшись тем, что Алиса прошлась вместе со мной до той самой скамейки у брошенной мергельной разработки -- стоял ясный осенний вечер, тумана не было, и в разлитой кругом голубизне очень отчетливо просматривались мельчайшие детали, и не только пейзажа, но и полузабытого прошлого, -- я наконец не выдержал и излил свою печаль, разъяснив, из скорби о каком именно счастье рождалось мое нынешнее несчастье. -- Но что я могу поделать, мой друг? -- почти прервала она меня. -- Ты влюбился в призрак. -- Нет, Алиса, совсем не в призрак. -- Ладно: в выдуманный образ. -- Увы, я ничего не выдумывал. Она была моей подругой, я прекрасно это помню. Алиса! Алиса! Вы когда-то были той, кого я любил. Что вы с собой сделали? Что сталось с вами? Она промолчала, низко опустив голову и медленно обрывая лепестки у цветка, затем произнесла: -- Жером, а почему просто не признаться, что ты любишь меня уже не так сильно? -- Да потому, что это неправда! Неправда! -- возмутился я. -- Да я никогда не любил тебя сильнее, чем сейчас! -- Ты любишь меня... и одновременно жалеешь, что я стала не такой! -сказала она, пробуя улыбнуться и слегка пожав плечами. -- Я не могу говорить о своей любви в прошедшем времени. Почва уходила у меня из-под ног, и я цеплялся за все... -- И все же придется ей уйти в прошлое, как и всему прочему. -- Эта любовь уйдет лишь вместе со мной. -- Она будет ослабевать постепенно. Та Алиса, которую, как тебе кажется, ты любишь, уже не более чем твое воспоминание, а настанет и такой день, когда ты вспомнишь только, что любил ее, и все. -- Ты говоришь так, словно что-то может заменить ее в моем сердце или мое сердце может вообще перестать любить. Очевидно, сама ты -- коли тебе доставляет удовольствие мучить меня, -- сама ты забыла, что когда-то любила меня? Я увидел, как дрогнули ее побледневшие губы, и она прошептала едва внятно: -- Нет, нет, это в Алисе не изменилось. -- В таком случае ничего не изменилось! -- воскликнул я, сжав ее руку. Но к ней уже возвращалась прежняя уверенность: -- Почему ты боишься произнести одно-единственное слово, которое бы все объяснило? -- О чем ты? -- Я постарела. -- Даже не смей говорить об этом... И я пустился в жаркие рассуждения о том, что стал старше настолько же, насколько и она, что разница в возрасте между нами осталась прежней... Она же за это время оправилась совершенно; благоприятнейшая возможность была упущена; ввязавшись в спор, я утратил все свое преимущество, а с ним и всякую надежду. Через два дня я уехал из Фонгезмара, недовольный и ею, и собой, смутно ненавидящий "добродетель" -- как я все еще продолжал ее называть -- и злой на беспомощное постоянство моего сердца. Употребив последние силы на поддержание непомерно высокого пламени своей любви, я не вынес из этой нашей встречи ничего, кроме чувства опустошенности; спокойные доводы Алисы, вызывавшие сначала мой бурный протест, не только продолжали жить во мне, но и торжествовали, тогда как все мои возражения давно умолкли. Пожалуй, она в самом деле была права! Я привязался всем сердцем к какому-то призраку, а той Алисы, в которую я был влюблен, которую и сейчас любил, -- ее больше не было... Пожалуй, мы и вправду постарели! Эта ужасная, скучная проза, от которой цепенела моя душа, на поверку оказывалась не более чем возвратом к естественному порядку вещей; ценой многолетних усилий я возвел для нее пьедестал, сотворил из нее кумира, наделенного всеми мыслимыми достоинствами, а что в итоге? Одна усталость... Будучи предоставлена самой себе, Алиса не замедлила возвратиться на свой шесток, на заурядный свой уровень, где обретался и я тоже, но к ней меня уже не влекло. Ах, какой же бессмысленной химерой предстала вдруг передо мной эта самая добродетель, требовавшая постоянного напряжения всех сил, без чего я не мог соединиться с нею в заоблачных высях, куда и вознесена-то она была исключительно моими стараниями! Не возгордись мы чрезмерно, и любили бы себе друг друга... А какой смысл упорствовать в беспредметной любви? Упрямство вовсе не означает верность. Да и чему верность? Собственной ошибке? Не разумнее ли было в самом деле признать, что я просто-напросто ошибся?.. Тем временем я получил рекомендацию в Институт археологии и согласился немедленно поступить туда; ничто меня там не привлекало, но я все равно был рад, замышляя свой отъезд, точно побег. VIII Тем не менее я все же увиделся еще раз с Алисой... Произошло это спустя три года, на исходе лета. Месяцев за десять перед тем она известила меня о смерти дяди, но письмо, довольно длинное, которое я послал ей тогда же из Палестины, где в ту пору путешествовал, осталось без ответа... Оказавшись по каким-то делам в Гавре, я, разумеется, не мог не заехать и в Фонгезмар. Я знал наверное, что Алиса сейчас там, однако боялся застать ее не одну. О своем приезде я ее не уведомлял, являться просто так, как бы между прочим, мне тоже не хотелось, а потому я пребывал в размышлении: все-таки зайти или уехать, так и не повидавшись с нею и даже не попытавшись ее увидеть?.. Да, несомненно, второе: я лишь пройдусь по буковой аллее, посижу на скамейке, куда она, может быть, еще приходит... И я уже искал, какой знак мне оставить после себя, чтобы по нему она догадалась о моем здесь кратком появлении. С этими мыслями я продолжал медленно идти вперед и, утвердившись окончательно в решении не видеться с нею, почувствовал, что пронзившая было меня тоска сменяется какой-то мягкой печалью. Дойдя до буковой аллеи, я из опасения быть случайно замеченным пошел по обочине вдоль откоса, который служил границей хозяйственного двора. В одном месте откос был покруче и можно было, поднявшись на него, заглянуть через двор в сад -что я и сделал. Незнакомый мне садовник разравнивал граблями одну из дорожек; вскоре я потерял его из виду. Двор был заново огорожен. При моем приближении залаяла собака. Аллея кончилась, и я повернул направо, намереваясь, теперь уже вдоль стены сада, пройти через буковую рощицу, но тут заметил ту самую дверку, выходившую из огорода, и меня вдруг осенило, что в сад можно попасть через нее. Она была заперта, но засов с внутренней стороны едва держался, так что, нажми я посильнее плечом... В этот момент послышались шаги; я отскочил за угол стены. Мне не было видно, кто вышел из сада, но я знал, я чувствовал, что это была Алиса. Она сделала еще несколько шагов и еле слышно позвала: -- Жером, это ты?.. Мое сердце, которое перед тем отчаянно билось, тут вдруг замерло, а к горлу подступил ком, так что я не мог произнести ни слова; она позвала погромче: -- Это ты, Жером?.. При звуке ее голоса меня охватило такое сильное волнение, что я рухнул на колени. Поскольку я по-прежнему ничего не отвечал, Алиса прошла еще вперед, повернула за угол и остановилась прямо передо мной -- хотя я мог только слышать это, ибо лицо закрыл рукой, словно боясь внезапно увидеть ее. Она так и стояла еще некоторое время, наклонившись ко мне, а я, схватив хрупкие кисти ее рук, осыпал их поцелуями. -- Зачем ты прятался? -- сказала она так просто, как будто разлука наша длилась не три года, а всего несколько дней. -- Как ты догадалась, что это я? -- Я тебя ждала. -- Ждала? -- только и мог я повторить вслед за ней, настолько это поразило меня... -- Пройдемся до нашей скамейки, -- предложила она, потому что я все еще не мог подняться с колен. -- Да, я знала, что мне предстоит встреча с тобой. Я прихожу сюда по вечерам уже в третий раз и зову тебя, как и сегодня... Почему ты не отзывался? -- Если бы ты не застала меня сейчас, я бы так и ушел, не увидевшись с тобой, -- ответил я, начиная понемногу справляться с волнением, которое в первый момент застигло меня врасплох. -- Я был проездом в Гавре, и мне подумалось, что ты, наверное, бываешь там иногда, -- ну а потом... -- Взгляни, что я читаю все эти три вечера, приходя туда, -- перебила она меня, протягивая пачку писем, которые я узнал: это были мои письма из Италии. Только сейчас я поднял на нее глаза. Она изменилась невероятно; сердце мое сжалось при виде ее худобы и бледности. Сильно опершись на мою руку, она прижималась ко мне, точно от страха или от холода. Она до сих пор еще носила строгий траур, поэтому черный кружевной платок у нее на голове, обрамляя ее лицо, несомненно, добавлял ему бледности. Она улыбалась, но какой-то слабой, угасающей улыбкой. Я поспешил осведомиться, одна ли она сейчас в Фонгезмаре. Нет, с нею вместе жил Робер, а на август приезжали Жюльетта и Эдуар с тремя детьми... Мы дошли до скамейки, присели, и еще какое-то время разговор вертелся вокруг обычных житейских новостей. Затем она спросила о моей работе. Я отвечал весьма неохотно: мне хотелось, чтобы она поняла, что работа меня больше не интересует. Я хотел обмануть ее ожидания, как когда-то она обманула мои. Не знаю, достиг ли я своей цели; по ней, во всяком случае, ничего не было заметно. Во мне теснились одновременно и любовь, и желание отомстить, а посему я изо всех сил пытался говорить как можно более сухо, досадуя на волнение, порой заставлявшее мой голос дрожать. Из-за небольшого облачка почти над горизонтом и прямо напротив нас снова появилось заходившее солнце, заливая трепещущим сиянием опустевшие поля и наполняя распростертую у наших ног узкую долину невесть откуда возникшим изобилием; затем все исчезло. Я сидел молча, совершенно потрясенный; я чувствовал, как всего меня обволакивает и пронизывает такое же золотое сияние восторга, отчего злопамятство мое бесследно испарялось и лишь голос любви продолжал звучать. Вдруг Алиса, до того сидевшая, положив голову мне на плечо, поспешно поднялась, достала из корсажа какой-то очень маленький предмет, завернутый в тонкую бумагу, протянула было мне, остановилась в нерешительности и произнесла, видя мое удивленное лицо: -- Жером, послушай меня. Это мой аметистовый крестик. Все эти три вечера я приношу его с собой, потому что давно хотела отдать его тебе. -- Но зачем он мне? -- не выдержал я. -- Чтобы ты хранил его в память обо мне и отдал своей дочери. -- Какой еще дочери? -- вскричал я, глядя Алисе в глаза и не понимая, что все это значит. -- Пожалуйста, выслушай меня спокойно и не смотри на меня так, прошу тебя, не смотри. Мне и так очень трудно говорить, но это я должна сказать тебе обязательно. Итак, Жером, когда-нибудь ты женишься, ведь так?.. Нет, не отвечай мне и не перебивай, умоляю. Просто я хотела бы, чтобы ты помнил, что я очень любила тебя и... уже давно... три года назад... решила, что этот крестик, который тебе всегда нравился, может однажды надеть твоя дочь, в память обо мне... нет, пусть даже не знает о ком... и, может быть, даже случится так, что ты назовешь ее... моим именем... У нее словно перехватило горло, и она замолчала; громко, почти со злостью я спросил: -- А почему тебе самой ее так не назвать? Она попыталась еще что-то сказать. Губы ее задрожали, как у ребенка, который вот-вот расплачется, но она не заплакала; необыкновенный блеск ее глаз преобразил ее лицо -- оно сияло какой-то сверхчеловеческой, ангельской красотой. -- Алиса! На ком еще я смогу жениться? Ты же знаешь, что лишь тебя я люблю!.. -- В безумном порыве я крепко, до боли, сжал ее в объятиях и впился губами в ее губы. Голова ее запрокинулась, она ничуть не противилась мне; я увидел только, как вдруг потускнел ее взгляд, затем веки ее совсем сомкнулись, и я услышал ее голос -- ни с чем не мог бы я сравнить его по чистоте и плавности: -- Сжалься над нами, мой друг! Не губи нашу любовь. Возможно, она добавила еще: "Не поддавайся своей слабости!" -- а может быть, я сказал это сам себе -- не помню, но я бросился перед ней на колени, страстно обхватив ее руками. -- Если ты так любишь меня, почему же ты всегда меня отталкивала? Вспомни: сначала я ждал до свадьбы Жюльетты; я понимал, что ты хотела для нее счастья; и вот она счастлива, ты сама мне это говорила. Долгое время я думал, что ты не хочешь бросать отца, но сейчас мы оба остались одни. -- О, не будем жалеть о том, что ушло, -- прошептала она. -- Я уже перевернула страницу. -- Но еще не поздно, Алиса! -- Нет, мой друг, уже поздно. Поздно стало в тот самый день, когда благодаря любви мы на мгновение почувствовали, что каждому из нас суждено нечто большее, чем любовь. Благодаря тебе, мой друг, я в мечтах своих поднялась так высоко, что все, чем обычно довольствуются люди, означало бы для меня падение. Я часто думала над тем, какой могла бы быть наша жизнь друг с другом, и поняла, что, как только из нее исчезло бы совершенство, я не вынесла бы дольше... нашу любовь. -- А не думала ли ты над тем, какой будет наша жизнь друг без друга? -- Нет, никогда! -- Так вот, посмотри! Уже три года я блуждаю по свету в тоске, потому что со мной нет тебя... Стемнело. -- Мне холодно, -- сказала она, поднимаясь и так плотно закутываясь в шаль, что я даже не смог снова взять ее за руку. -- Помнишь тот стих из Писания, который когда-то так встревожил нас? Мы еще испугались, верно ли мы поняли его смысл. "Они не добились того, что было им обещано, ибо нечто лучшее уготовил нам Господь..." -- И ты по-прежнему веришь в эти слова? -- Иначе нельзя. Какое-то время мы шли рядом и молчали. Потом она снова сказала: -- Ты только представь себе, Жером: лучшее! -- И тут на глаза у нее навернулись слезы, а она все повторяла: -- Лучшее! Мы снова стояли у той маленькой двери, из которой она вышла незадолго до того. Повернувшись ко мне, она сказала: -- Прощай! Нет, не провожай меня дальше. Прощай, любимый мой. Сейчас и должно начаться... это лучшее. Она еще постояла так, положив вытянутые руки мне на плечи, в одно и то же время словно удерживая и отталкивая меня, и взгляд ее был полон какой-то невыразимой любви... Едва дверь закрылась, едва я услышал, как повернулся с той стороны засов, я припал к этой двери в таком безысходном отчаянии, что слезы брызнули у меня из глаз, и я еще долго рыдал в кромешной тьме. Но удержать ее, но выбить эту дверь, каким угодно способом проникнуть в дом, который к тому же никто от меня и не запирал, -- нет, еще и сегодня, когда я возвращаюсь памятью к прошлому и переживаю его вновь и вновь... нет, для меня это было невозможно, и кто не понимает этого, тот, значит, не понимал меня и раньше. Через несколько дней, мучимый неослабевавшим беспокойством, я написал Жюльетте. Я рассказал о том, что был в Фонгезмаре, что меня необычайно встревожила худоба и бледность Алисы, умолял ее что-нибудь предпринять и известить меня, потому что от самой Алисы ждать вестей мне уже не приходилось. Не прошло и месяца, как я получил следующее письмо: Дорогой Жером, Должна сообщить тебе печальное известие: нет больше с нами бедной Алисы... Увы слишком обоснованными оказались опасения, которыми ты поделился со мной. Не страдая от какой-либо определенной болезни, вот уже несколько месяцев она угасала, и, только вняв моим мольбам, она согласилась пойти на прием к доктору А... из Гавра, который отписал мне, что не нашел у нее ничего серьезного. Через три дня после вашей встречи она внезапно уехала из Фонгезмара. Об ее отъезде я узнала из письма Робера: сама она пишет мне так редко, что без него я ничего и не знала бы об ее исчезновении, потому что прошло бы еще много времени, прежде чем меня встревожило ее молчание. Робера я отчитала -- за то, что он отпустил ее просто так и не проводил в Париж, -но, поверишь ли, мы не имели никакого представления о том, где она могла остановиться. Представь себе мое состояние: невозможно не только увидеться с ней, но даже написать! Спустя несколько дней Робер все же ездил в Париж, но обнаружить ничего не сумел. Зная, как небрежно может он отнестись к любому делу, мы засомневались в его рвении и на этот раз. Нужно было уже обращаться в полицию -- не могли же мы оставаться в такой жуткой неизвестности. Эдуар поехал и так энергично взялся за дело, что разыскал-таки небольшую частную лечебницу, где нашла себе приют Алиса. Увы, было уже слишком поздно. Я получила одновременно извещение о ее смерти от директора лечебницы и телеграмму от Эдуара, который не успел застать ее в живых. Она оставила два конверта: один с нашим адресом, чтобы нас известили, а другой вложила копию письма нашему гаврскому нотариусу, где сообщала о своих последних распоряжениях. По-моему, там есть что-то, касающееся и тебя; обязательно дам тебе знать в ближайшем письме. Похороны состоялись позавчера; были Эдуар и Робер, но не только -- пришли и несколько больных из той лечебницы; они и в церкви были, и провожали груб до кладбища. Сама я сейчас со дня на день жду пятого ребенка и, к сожалению, никуда отправиться не могу. Дорогой мой Жером, я знаю, как глубоко опечалит тебя это скорбное известие, и очень за тебя переживаю, пока пишу. Вот уже два дня, как я не встаю с постели, и пишу с трудом, но все же мне не хотелось никого, даже Эдуара или Робера, просить написать тебе о той, которую не знал по-настоящему ни один человек, кроме нас с тобой. Теперь, когда я уже почти превратилась в престарелую мать семейства, а от костра всего былого осталась одна зола, я могу позволить себе позвать тебя к нам. Если однажды, по делам или просто так, окажешься в Ниме, заезжай в Эг-Вив. Эдуар будет очень рад с тобой познакомиться, а мы вдвоем сможем поговорить об Алисе. Прощай, дорогой мой Жером. Целую тебя и искренне грущу. Еще несколько дней спустя я узнал, что Алиса оставила Фонгезмар брату, но просила все, что было в ее комнате, и еще кое-какую мебель отправить Жюльетте. Вскоре я должен был получить какие-то бумаги, которые она положила на мое имя в запечатанном конверте. Узнал я и то, что она распорядилась похоронить ее с аметистовым крестиком на шее -- тем самым, что я отказался взять в мой последний приезд, -- и Эдуар сообщил мне, что это было исполнено. В запечатанном конверте, который переслал мне нотариус, оказался дневник Алисы. Я привожу здесь очень многие страницы из него. Привожу без всяких комментариев: вы и без того достаточно хорошо представите себе и размышления, которые вызвало во мне его чтение, и переживания, о которых я так или иначе мог бы дать здесь лишь самое поверхностное представление. ДНЕВНИК АЛИСЫ Эг-Вив Позавчера выехали из Гавра, вчера -- уже в Ниме; первое мое путешествие! В отсутствие всяких хлопот по хозяйству или по кухне, а значит, в некотором смысле, от нечего делать, сегодня, 23 мая 188.. года, в день моего двадцатипятилетия начинаю вести дневник -- не то, чтобы мне очень этого хотелось, но надо же делиться хоть с кем-то; по-моему, со мной такое впервые в жизни -- чувствую себя одинокой, на какой-то другой, почти чужой земле, с которой пока еще не познакомилась, как следует. То, что она хочет сказать мне, вероятно, не очень отличного от того, что говорила мне Нормандия, которую я без устали слушала в Фонгезмаре, -- Господь един повсюду, -- но она, южная эта земля, говорит на языке, для меня пока незнакомом и к которому я с удивлением прислушиваюсь. 24 мая Жюльетта дремлет в шезлонге возле меня, на открытой галерее, придающей подлинное очарование этому дому в итальянском стиле и сделанной в уровень с песчаным двором, за которым начинается сад... Из своего шезлонга Жюльетта может видеть вытянутую зеленую лужайку, а за ней пруд, в котором плещется стайка пестрых уток и с достоинством плавает пара лебедей. Пруд питает ручеек, не пересыхающий, как говорят, даже в самое жаркое лето; дальше он течет через сад, постепенно переходящий в густые заросли, зажатый с двух сторон между виноградником и выжженной солнце пустошью, а потому довольно скоро обрывающийся. ...Вчера Эдуар Тессьер показывал отцу сад, ферму, винные погреба, виноградники, а я целый день провела рядом с Жюльеттой, поэтому в первый раз погулять по парку, познакомиться с ним я смогла только сегодня утром, рано-рано. Здесь много совершенно неизвестных мне растений и деревьев, названия которых я все-таки хотела бы выяснить. От каждого я оторвала по маленькой веточке, чтобы за завтраком мне сказали, как они называются. В некоторых из них я признала те самые каменные дубы, которые так восхитили Жерома на вилле Боргезе или Дориа-Памфили, -- очень дальнюю родню наших северных дубов и совершенно другие по виду; в дальнем конце парка они укрывают крохотную таинственную полянку и нависают над шелковистой травой, словно приглашая нимф водить хороводы. Я изумлена, почти испугана тем, как мое чувство природы, такое глубоко христианское в Фонгезмаре, здесь, помимо моей воли, приобретает мифологический оттенок. Хотя тот гнетущий страх, который овладел мною, был еще вполне религиозным. Я все шептала: hic nemus*. Воздух был кристально-прозрачен, и стояла какая-то странная тишина. Мне уже начали грезиться то Орфей, то Армида, как вдруг совсем рядом со мной раздалось пение птицы -- совершенно непередаваемое, и было в нем столько восторга, столько чистоты, что у меня возникло ощущение, будто вся природа ждала этой песни. С сильно бьющимся сердцем я стояла еще некоторое время, прислонившись к дереву, а затем поспешила вернуться, пока никто еще не встал. _______________ * Тот самый лес (лат.). _______________ 26 мая По-прежнему никаких вестей от Жерома. Если бы он написал мне в Гавр, его письмо непременно уже переслали бы сюда... Только этому дневнику могу доверить я свою тревогу, от которой вот уже целых три дня ничто не может меня отвлечь -- ни вчерашняя экскурсия в Бо, ни даже молитва. Сегодня я просто не в состоянии писать ни о чем другом, но, вероятно, никаких других причин и нет у той странной меланхолии, которая овладела мной с самого приезда в Эг-Вив; хотя я чувствую ее настолько глубоко внутри, что мне теперь кажется, будто она укоренилась там уже давно и что радость, которой я так гордилась, была всего лишь тонким налетом на ней. 27 мая К чему лгать самой себе? Не сердцем, а умом радуюсь я счастью Жюльетты. Я так желала его, что ради него пожертвовала своим собственным счастьем, и вот теперь страдаю, видя, как легко оно ей досталось и сколь отлично оно от того, каким мы с ней представляли его себе. До чего же все это сложно! Если только... Вполне отчетливо слышу я в себе обиженный голос вновь вернувшегося отвратительного эгоизма: она, дескать, обрела счастье помимо моей жертвы, ей вовсе и не нужна была моя жертва, чтобы стать счастливой. И я задаюсь вопросом -- это к тому, в каком тревожном состоянии я нахожусь из-за молчания Жерома: принесла ли я в самом деле эту жертву в сердце своем? Я чувствую точно какое-то унижение оттого, что Господь больше не требует ее от меня. Неужели я оказалась неспособной на жертву? 28 мая Как, оказывается, опасно заниматься анализом причин своей грусти! Я уже привыкаю к этому дневнику. То самое кокетство, которое, как мне казалось, я уже давно в себе победила, -- неужели оно возобладает здесь? Нет, пусть не будет этот дневник льстивым зеркалом, перед которым моя душа начнет прихорашиваться! Я пишу вовсе не от нечего делать, как думала сначала, а от того, что мне грустно. Грусть же есть состояние греховное, от которого я уже избавилась, которое я ненавижу, от которого хочу разусложнить свою душу. Этот дневник призван помочь мне вновь достичь счастья в себе самой. Грусть есть усложнение. Не пыталась же я никогда анализировать свое счастье. В Фонгезмаре я тоже была одинока, еще больше, чем здесь... Почему же я этого не чувствовала? И когда от Жерома приходили письма из Италии, я соглашалась с тем, что он живет без меня, как жил без меня и раньше, я просто мысленно сопровождала его, так что его радости становились одновременно и моими. А сейчас, сама того не желая, я постоянно зову его; без него вся эта новизна вокруг только докучает мне... 10 июня Надолго прервала дневник, едва успев начать; родилась малютка Лиза; многие часы провожу у постели Жюльетты; нет никакого желания описывать здесь то, о чем я и так пишу Жерому. Я хотела бы избежать этого несносного порока, который свойствен стольким женщинам: писать слишком много. Считать дневник инструментом самоусовершенствования. Следует порядочно страниц, заполненных выписками из книг, заметками по ходу чтения и т. п. Затем идет запись, помеченная уже Фонгезмаром: 16 июля Жюльетта счастлива; она сама это говорит, да и всем видом своим показывает; у меня нет ни права, ни оснований сомневаться в этом... Откуда же возникает у меня, когда я с нею рядом, довольно тягостное ощущение неудовлетворенности? вероятно, я воспринимаю это ее блаженство как чересчур обыденное, слишком легко доставшееся, слишком уж точно "по мерке" -- так, словно душе в нем тесно и она задыхается... И я задаюсь вопросом: счастья ли желаю я в самом деле или скорее вечного приближения к счастью? Господи! Убереги меня от такого счастья, которое я смогла бы достичь слишком быстро! Научи меня, как отсрочить, сделать ближе к Тебе мое счастье. Дальше немало страниц выдрано -- очевидно, с описанием нашего мучительного свидания в Гавре. Дневник возобновляется лишь со следующего года; даты не указаны, но нет сомнений, что писалось это все во время моего пребывания в Фонгезмаре. Иногда, слушая его, я ловлю себя на том, что начинаю видеть, как во мне самой рождаются мысли. Он объясняет, открывает меня самой себе. Что была бы я без него? Я существую только вместе с ним... Иногда я просто не знаю, можно ли назвать любовью то, что я испытываю к нему, настолько обычные описания любви отличаются от того, которое могла бы сделать я. Мне бы хотелось не говорить об этом вообще и любить его, словно бы и не зная, что я его люблю. А больше всего мне бы хотелось, чтобы он не догадывался о моей любви. Из всего того, что предстоит мне прожить без него, я ни в чем больше не вижу радости. Все мои добродетели и достоинства существуют лишь затем, чтобы нравиться ему, но едва я оказываюсь с ним рядом, как они тускнеют и меркнут. Игра на фортепьяно нравилась мне тем, что давала ощущение пусть небольшого, но каждодневного продвижения вперед. Видимо, с этим же связано и особое удовольствие, которое я испытываю при чтении книги на иностранном языке: не то, чтобы я предпочитала какой-либо другой язык своему родному, или те из наших писателей, которыми я восхищаюсь, уступали бы в чем-либо иностранным авторам -- но легкое затруднение в проникновении в смысл и в следовании чувству, неосознанная гордость от того, что справляешься с этим все лучше и лучше, добавляет к удовольствию, получаемому умом, некое труднопередаваемое душевное удовлетворение, обойтись без которого мне, пожалуй, было бы нелегко. Я никогда не соглашусь на то, чтобы застыть в каком угодно, пусть даже самом блаженном, состоянии. Радость небесную я представляю себе не как растворение в Боге, а как вечное, не имеющее конца приближение... И если бы не боязнь игры слов, я бы сказала, что заранее отказываюсь от любой радости, за исключением прогрессивной. Сегодня утром мы сидели вдвоем на скамейке у буковой аллеи, не говоря ни слова и не испытывая потребности в словах... Внезапно он спросил меня, верю ли я в будущую жизнь. -- Но Жером! -- воскликнула я непроизвольно. -- Во мне это даже сильнее, чем надежда, -- это твердая уверенность... И мне вдруг показалось, будто вся моя вера излилась в этом возгласе. -- Я просто хотел знать... -- Он на мгновение запнулся, но затем продолжил: -- Ты вела бы себя по-другому, не будь в тебе этой веры? -- Как я могу знать? -- ответила я и добавила: -- Ты и сам, как бы того ни хотел, не сумел бы поступить иначе, чем вел себя в том случае, когда тобой руководила самая искренняя вера. А ко всему прочему я не полюбила бы тебя другого. Нет, Жером, нет, добродетель наша стремится не к вознаграждению в будущем, и вообще наша любовь отнюдь не вознаграждения взыскует. Сама мысль о какой бы то ни было награде за труды и муки оскорбительна для благородной души. Да и добродетель для нее вовсе не украшение, нет, -- это форма, в которой является ее красота. Папе снова стало похуже; надеясь, ничего страшного, но вот уже три дня, как ему пришлось возобновить молочную диету. Вчера вечером Жером поднялся к нему в комнату; папа в это время был еще у меня и вышел к нему ненадолго. Я сидела на софе, точнее, уже не знаю почему, полулежала -- чего со мной почти никогда не бывает. Свет из-под абажура падал только на нижнюю часть моего тела, и я машинально взглянула на свои ноги, не до конца прикрытые платьем и особенно ярко освещенные лампой. Когда папа вернулся, он еще некоторое время постоял в дверях, глядя на меня как-то странно, с грустной улыбкой. Я почему-то смутилась и встала; тогда он подозвал меня и сказал: -- Посиди рядом со мной. -- И хотя было уже поздно, он принялся рассказывать мне о моей матери, чего с ним не случалось с тех самых пор, как они развелись. Он рассказал мне, как женился на ней, как сильно любил ее и чем она поначалу была для него. -- Папа, -- прервала я его наконец, -- умоляю, скажи мне, почему ты рассказываешь мне это сегодня вечером, что побудило тебя именно сегодня вечером все это мне рассказать... -- Потому что, когда я только что вернулся в гостиную и увидел, как ты лежишь на софе, мне вдруг показалось, что я снова вижу твою мать. Я так настаивала, потому что в тот же самый вечер... Жером стоял у меня за спиной и читал, глядя мне через плечо, опершись о спинку кресла и наклонившись надо мной. Я не могла его видеть, но чувствовала на себе его дыхание, тепло и легкую дрожь его тела. Я делала вид, что продолжаю читать, но уже ничего не понимала, не различала даже строчек; мною овладело такое странное и сильное волнение, что я поспешила подняться с кресла, пока еще была в состоянии это сделать. Я даже ненадолго вышла из комнаты, и он, к счастью, ничего особенного не заметил... Но когда, очень вскоре, я прилегла на софу в гостиной и папа нашел, что я была похожа на мать, я ведь именно о ней в этот момент и думала. Этой ночью я очень плохо спала, меня мучило какое-то беспокойство, чувство подавленности, отверженности, я была целиком во власти одного воспоминания, которое словно грызло меня изнутри. Господи, внуши мне отвращение ко всему, на чем лежит печать зла! Бедный Жером! Если бы он только знал, что порой ему достаточно сделать всего одно движение, и что порой этого движения я как раз и жду... Еще когда я была совсем ребенком, я хотела быть красивой только ради него. Мне даже кажется сейчас, что само "стремление к совершенству" возникло во мне только благодаря ему. Но то, что достичь этого совершенства возможно лишь без него, -- эта твоя заповедь, Господи, более всего смущает душу мою. Как же счастлива должна быть душа, для которой добродетель неотличима от любви! Иногда я бываю почти уверена, что не существует иной добродетели, кроме любви -- любить изо всех сил и еще, еще сильнее... Но, увы, добродетель видится мне только как сопротивление любви. Да и разве осмелюсь я принять за добродетель самое естественное устремление моего сердца! О привлекательный софизм, манящий обман, коварный мираж счастья! Вычитала сегодня утром у Лабрюйера: "В жизни встречаются запретные удовольствия и утехи, которые однако нам столь любезны и сладостны, что желание сделать их позволительными по меньшей мере естественно: сильнее этих чар может оказаться лишь соблазн развить в себе умение отвергать их из одной только добродетели". Зачем же мне искать для себя какую-то особую защиту? Разве то, что влечет меня к себе исподволь, не таит в себе чары еще более могущественные, более сладостные, чем у самой любви? О как, использую силу любви, увлечь наши души еще выше, за ее пределы?.. Увы, сейчас я понимаю уже слишком отчетливо: между Богом и им нет других препятствий, кроме меня. Вполне вероятно, что сначала -- как он мне сам говорит -- любовь ко мне направила его к Богу, однако сейчас любовь мешает ему; он цепляется за меня, предпочитает меня всему прочему, и я становлюсь тем кумиром, который не дает ему идти все дальше вперед по пути добродетели. А хотя бы один из нас двоих должен дойти обязательно; поэтому, отчаявшись перебороть в моем недостойном сердце любовь, прошу тебя, Господи, придай мне силы сделать так, чтобы он перестал любить меня, и чтобы я смогла ценой своих ничтожных заслуг принести вам несравненно более предпочтительные... Сегодня душа моя рыдает, теряя его, но когда-нибудь мы непременно обретем друг друга в Тебе... Ответь, Господи, какая другая душа более достойна Тебя? Разве не для лучшего он рожден, чем только для любви ко мне? И разве смогла бы я ответить ему равной любовью, если бы он остановился на мне? Как же мельчает в обыкновенном счастье то, что достойно героического удела!.. Воскресенье "Ибо нечто лучшее уготовил нам Господь". Понедельник, 3 мая До чего же близко, совсем рядом может оказаться счастье, если задаться только этой целью... Протяни руку и бери... Разговор с ним сегодня утром -- вот принесенная мою жертва. Понедельник, вечер Завтра он уезжает... Дорогой Жером, мой навсегда-бесконечно-нежнолюбимый... Никогда больше я не смогу сказать тебе этих слов. Мне так трудно принуждать мои глаза, губы, сердце, что расставание с тобой несет мне избавление от мук и горькое удовлетворение. Я стараюсь действовать разумно, но в самый момент совершения поступка все разумные доводы, которые побуждали меня к действию, вдруг исчезают или кажутся мне безумными -- я им больше не верю... Что за доводы заставляют меня избегать его? Я им больше не верю... И однако же продолжаю избегать его -- с печалью в душе и не в силах понять, почему так поступаю. Господи! А если Жерому и мне идти к Тебе вместе, помогая друг другу? Идти по жизни, как двое паломников, и один бы иногда говорил другому: "Обопрись на меня, брат, если ты устал"; а другой отвечал бы: "Мне достаточно того, что ты идешь рядом..." Но нет! Дорога, которую ты, Господи, завещал нам, узка -- так узка, что двоим не пройти по ней бок о бок. 4 июля Не открывала дневник больше полутора месяцев. Как-то, недели две назад, перечтя несколько страниц, обнаружила в том, что написано, бессмысленную, даже преступную заботу о хорошем слоге... которой я обязана ему... Как будто я использовала этот дневник, который я и начала единственно с целью помочь самой себе обходиться без него, для того, чтобы продолжать ему писать. Выдрала те страницы, которые показались мне хорошо написанными. (Я знаю, что имею в виду). Нужно было бы выдрать все, где речь идет о нем. Нужно было вообще все порвать... Не смогла. И вот, выдрав те несколько страниц, я ощутила некоторую гордость... Гордость, над которой посмеялась бы, если бы так не болело сердце. Было и вправду такое чувство, будто я как-то отличилась и будто уничтоженное мною действительно имело какое-то значение! 6 июля Пришлось изгнать с книжной полки тоже... Бегу от него из одной книги в другую и везде встречаюсь с ним. Даже с тех страниц, которые я открываю впервые, мне слышится его голос, и он читает мне их. Меня влечет лишь к тому, что интересует его, и моя мысль принимает форму его мысли, причем до такой степени, что я не в состоянии различить, где чья, -- как и в те времена, когда я могла находить удовольствие в таком их слиянии. Порой я нарочно пытаюсь писать плохо, чтобы перестать следовать ритму его фраз; но разве бороться против него не значит продолжать заниматься им? Принимаю решение временно не читать ничего, кроме Библии (возможно, еще Подражания), а в дневник заносить каждый день по одному особенно запомнившемуся мне стиху. Далее следует этот своего рода "хлеб насущный": начиная с первого июля под датой записан только стих, и все. Я привожу те из них, за которыми следует хоть какой-то комментарий. 20 июля "Продай все, что имеешь, и раздай бедным". Как я понимаю, бедным нужно отдать мое сердце, которое у меня остается для Жерома. Не подам ли я ему таким образом пример?.. Господи, пошли мне смелости. 24 июля Закончила читать "Internelle Consolacion"*. Этот старинный язык весьма позабавил меня и развлек, но та почти языческая радость, которую я там почерпнула, не имеет ничего общего со способами укрепления души, которые я очень рассчитывала обнаружить. _______________ * "Вечное Утешение" (старофранц.). _______________ Снова взялась за Подражание; конечно, не за латинский текст, который мне не стоит и пытаться понять. Мне нравится, что перевод, в котором я его читаю, даже не подписан; хотя перевод и протестантский, но, как гласит подзаголовок, "приспособленный к любому христианскому вероисповеданию". "О, если бы знать тебе, какой мир обретешь ты и какую подаришь другим радость, усердствуя в добродетели, я уверен, что старания твои только умножились бы от этого". 10 августа Даже если бы вознесся к Тебе, Господи, мой зов и слышались бы в нем по-детски пылкая вера и ангельски неземной голос... Все это, знаю, приходит ко мне не от Жерома -- от Тебя. Почему же между мной и Тобой ставишь Ты его образ? 14 августа Больше двух месяцев понадобилось на эту книгу. Помоги мне, о Господи! 20 августа Чувствую, по грусти своей чувствую, что сердце мое еще не принесло себя в жертву. Господи, сделай так, чтобы Тебе одному была я обязана той радостью, которую прежде приносил мне только он. 28 августа Как жалка и ущербна та добродетель, на которую я пока способна! Не переоценила ли я свои возможности?.. Хватит страдать. До чего же нужно быть немощным, чтобы постоянно вымаливать сил у Бога! Сейчас каждая моя молитва -- жалоба. 29 августа "Посмотрите на полевые лилии..." От этих удивительно простых слов сегодня утром мною вдруг завладела такая грусть, что не отпускала целый день. Я бродила по полям, и эти слова, которые я непроизвольно повторяла про себя, наполняли слезами мои глаза и сердце. Долго смотрела на широкую опустевшую равнину, по которой брел, склонясь над плугом, пахарь... "Полевые лилии..." Где они, Господи?.. 16 сентября, 10 часов вечера Снова встреча с ним. Он здесь, в нашем доме. Я вижу на газоне прямоугольник света из его окна. Когда я пишу эти строки, он еще не спит; и наверное, думает обо мне. Он не изменился; он сам это говорит, и я тоже это чувствую. Сумею ли я быть с ним такой, какой я решила казаться, чтобы он, повинуясь своей же любви, отрекся от меня?.. 24 сентября О, каким же тяжким был этот разговор, где мне удалось сыграть холодность и равнодушие, хотя сердце мое едва не остановилось... Раньше все, на что я была способна, это избегать его. Но сегодня утром мне показалось, что Господь даст мне силы победить и что с моей стороны было бы трусостью постоянно уклоняться от борьбы. Одержала ли я победу? Любит ли теперь меня Жером хоть немного меньше?.. Боже, я одновременно надеюсь на это и боюсь этого... Никогда прежде я не любила его сильнее, чем сейчас. Но если тебе, Господи, чтобы избавить его от меня, потребуется моя погибель, да будет воля твоя!.. "Войдите в сердце мое и в душу мою и несите туда страдания и претерпите во мне то, что осталось вам терпеть от Страстей ваших". Зашел разговор о Паскале... Что я такое наговорила! Какой стыд, какая бессмыслица! Я мучилась уже, когда произносила те слова, а вечером и вовсе раскаиваюсь, как будто совершила кощунство. Снова взяла тяжелый том "Мыслей", который сразу открылся на фразе из письма к м-ль де Роаннэ: "Когда мы следуем за кем-то, кто идет впереди, мы не чувствуем, сколь прочна наша связь с ним; но едва мы начинаем сопротивляться или пробовать пойти в другую сторону, как нам становится по-настоящему трудно". Эти слова так непосредственно затронули меня, что я просто не смогла читать дальше, однако, открыв книгу в другом месте, я напала на незнакомые мне и совершенно замечательные строки, которые решила переписать. На этом заканчивается первая тетрадь дневника. Следующая тетрадь, по всей вероятности, была уничтожена, поскольку в оставленных Алисой бумагах дневник возобновляется лишь три года спустя, по-прежнему в Фонгезмаре, в сентябре, то есть незадолго до последней нашей встречи. Вот первые его страницы: 17 сентября Господи, ты же знаешь, что с ним сильнее моя любовь к Тебе. 20 сентября Господи, пошли мне его, чтобы я отдала тебе мое сердце. Господи, сделай так, чтобы мне хоть раз еще увидеть его. Господи, обещаю, что отдам тебе мое сердце, только пошли мне то, что просит у тебя любовь моя. Лишь Тебе одному отдам я остаток жизни моей... Прости мне, Господи, это достойную презрения молитву, но не могу я изгнать его имя с губ моих и не могу забыть муку сердца моего. Взываю к Тебе, Господи, не покинь меня в тоске моей. 12 сентября "Все, чего не попросите вы у Отца моего именем моим..." Господи Иисусе! Нет, твоим именем не смею... Но разве оттого, что я не произношу своей молитвы, от тебя укроется самое страстное желание моего сердца? 27 сентября Начиная с сегодняшнего утра -- полное успокоение. Почти всю ночь провела в благоговении и молитве. Вдруг мне показалось, что меня обволакивает, нисходит на меня некое покойное сияние -- почти таким мне в детстве виделся Святой Дух. Я немедленно легла, боясь, что этот мой восторг вызван просто нервным переутомлением; заснула быстро, все в том же состоянии блаженства. Оно и сегодня утром никуда не исчезло. Теперь я твердо уверена, что он придет. 30 сентября Жером, друг мой! Ты, кого я по-прежнему еще называю братом, но кого люблю бесконечно сильнее брата... Сколько раз выкрикивала я твое имя в буковой роще!.. Каждый вечер, ближе к закату, я спускаюсь через огород к той дверке и выхожу через нее на темную уже аллею... Вот-вот ты отзовешься, появишься оттуда, из-за каменистого откоса, по которому я слишком быстро скользнула взглядом, или я еще издалека увижу, как ты сидишь на скамейке, ждешь меня -- у меня даже сердце не замрет... Наоборот, я удивлена, что не встретила тебя. 1 октября По-прежнему ничего. Солнце зашло при удивительно чистом и ясном небе. Я еще жду. Знаю, что очень скоро, на этой же скамейке, буду сидеть рядом с ним... Я уже слышу его голос. Мне так нравится, как он произносит мое имя... Он будет здесь! Я положу свою ладонь на его ладонь, уткнусь лбом в его плечо, мы будем слышать дыхание друг друга. Уже вчера я брала с собой некоторые его письма, чтобы перечесть их, но так на них и не взглянула, слишком погруженная в мысли о нем. Взяла я и аметистовый крестик, который он очень любил и который, в одно из прошлых лет, я надевала каждый вечер все то время, пока не хотела, чтобы он уезжал. Мне бы хотелось возвратить ему этот крестик. Когда-то давно я видела сон, будто он женился, а я стала крестной матерью его первой дочери и подарила ей это украшение... Почему у меня никогда не хватало смелости рассказать ему об этом? 2 октября Легко и радостно сегодня моей душе -- словно она птица, которая свила гнездо на небесах. Сегодня он обязательно придет, я это чувствую, я это знаю, я хочу всем об этом кричать, я не могу удержаться, чтобы не написать об этом здесь. Я больше не хочу прятать свою радость. Ее заметил даже Робер, обычно такой невнимательный и безразличный ко мне. Его расспросы повергли меня в замешательство, я не знала, что и ответить. Как мне дождаться вечера?.. Повсюду я вижу перед собой его лицо, как-то странно увеличенное и словно отделенное от меня почти прозрачным занавесом, от которого отражаются лучи любви и, собираясь в пучок, направляются в одну сверкающую точку -- мое сердце. О, как томит меня это ожидание!.. Господи, приоткрой передо мной хоть на мгновение широкие врата счастья! 3 октября Все погасло. Увы, он ускользнул из моих объятий, как бесплотная тень. Он был здесь! Он был здесь! Я еще чувствую его тепло, я зову его. Мои руки, губы тщетно ищут его в ночной тьме... Не могу ни молиться, ни уснуть. Снова вышла в темный сад. Мне было страшно в моей комнате, во всем доме. В тоске я бросилась к той двери, за которой оставила его, распахнула эту дверь в отчаянной надежде -- а вдруг он вернулся! Я звала, шла наощупь в темноте. Возвратилась, чтобы написать ему. Не могу смириться с тем, что потеряла его навсегда. Что же произошло? Что я сказала ему? что сделала? И зачем я вновь и вновь преувеличиваю перед ним свою добродетель? Да велика ли цена добродетели, которую изо всех сил отвергает мое сердце? Я тайно переврала те слова, которые сам Господь вкладывал в мои уста... Ни звука не вырвалось из моего переполненного сердца. Жером, Жером, друг мой, боль моя! Ты, рядом с кем разрывается мое сердце и вдалеке от кого я умираю, из всего, что я тебе наговорила, не слушай ничего, кроме того, что сказала тебе моя любовь. Порвала письмо; написала новое... Вот и рассвет -- серый, омытый слезами, тоскливый, как мои мысли... Доносятся первые звуки с фермы; все уснувшее возвращается к жизни... "Вставайте же. Час пришел..." Я не отправлю свое письмо. 5 октября Боже завидущий, лишивший меня всего, забирай же мое сердце. Ничто больше не теплится в нем и ничто его больше не увлечет. Помоги мне только справиться с жалкими останками меня самой. Этот дом, этот сад придают моей любви новых сил, что недопустимо. Я хочу бежать в такое место, где буду видеть лишь Тебя. Ты поможешь мне распорядиться в пользу твоих бедных тем имуществом, которым я владела; позволь только оставить Роберу Фонгезмар -- я просто не смогу быстро продать его. Завещание я написала, но не уверена, что по форме; более или менее подробной беседы с нотариусом вчера не получилось, потому что я боялась, как бы он не заподозрил чего-нибудь неладного в моем решении и не дал знать Жюльетте или Роберу... Докончу все эти дела в Париже. 10 октября Приехала сюда такой усталой, что два первых дня не вставала с постели. Врач, которого прислали помимо моей воли, долго говорил о том, что необходима какая-то операция. К чему было возражать? Все-таки мне не составило труда убедить его, что эта операция меня очень пугает и что я предпочла бы подождать, чтобы "немного прийти в себя". И имя, и адрес мне удалось скрыть. При поступлении в эту лечебницу я внесла достаточную сумму, чтобы меня без особых трудностей приняли и держали здесь столько, сколько Господь сочтет еще необходимым. Комната мне понравилась. Все очень скромно, но зато чистота безукоризненная. Я была немало удивлена, ощутив даже нечто вроде радости. Это значит, что от жизни я более не жду ничего. Отныне один Бог будет довлеть мне, а любовь его ни с чем не сравнима лишь тогда, когда заполняет нас целиком, без остатка. Я не взяла с собой никаких книг, кроме Библии, но сегодня, громче даже, чем все, что я в ней читаю, эхом отзываются во мне исступленные рыдания Паскаля: "Ничто, кроме Бога, не способно наполнить собой пустоту моего ожидания". Слишком человеческой радости возжелало мое неосторожное сердце... Неужели, Господи, ты лишил меня всякой надежды затем только, чтобы добиться от меня этого признания? 12 октября Да приидет царствие Твое! Да снизойдет оно на меня; чтобы Ты один царствовал надо мной, целиком и безраздельно. Я больше не хочу выторговывать у Тебя свое сердце. Сама устала, словно глубокая старуха, а душа продолжает почему-то сохранять детские привычки. Я все та же маленькая девочка, какой была очень давно, -- та, что не могла лечь спать, пока в комнате все не будет на своем месте, а на спинке кровати не будет висеть аккуратно сложенное платье... Точно так же я хотела бы приготовиться к смерти. 13 октября Прежде, чем сжечь дневник, перечитала его. "Великим сердцам не пристало делать свои треволнения достоянием других". Кажется, эти прекрасные слова принадлежат Клотильде де Во. Уже собиралась бросить дневник в огонь, но что-то удержало мою руку в последний момент. Мне вдруг подумалось, что этот дневник больше мне не принадлежит; что я не вправе отбирать его у Жерома; что я и вела-то его только для него. все мои сомнения и тревоги кажутся мне сегодня просто смехотворными; я не придаю им значения и не думаю, чтобы они всерьез смутили Жерома. Господи, позволь мне донести до него неумелую исповедь сердца, забывшего обо всем на свете, кроме желания подтолкнуть его к вершине добродетели, коей сама я отчаялась достичь. "Господи, помоги мне взойти на этот высокий утес, куда мне одному не подняться". 15 октября "Радость, радость, радость, слезы радости..." Выше любой человеческой радости, по ту сторону любых страданий -- да, я предчувствую светлую эту радость. Тот утес, на который мне не подняться, я точно знаю теперь, что имя ему -- счастье. Я поняла: напрасна вся моя жизнь, если в конце ее нет счастья... Но ведь ты обещал его, Господи, обещал душе самоотверженной и чистой. "Счастливы отныне, -- сказано в святых наставлениях твоих, -- счастливы отныне те, кто умирают в Господе". Значит, и мне нужно ждать смерти? Здесь-то и может пошатнуться моя вера. Господи! Взываю к тебе изо всех моих сил. Я во тьме ночи, я жду зарю. Взываю к Тебе из последних сил. Приди и утоли жажду моего сердца. Жажду немедленного счастья... Или я сама должна убедить себя в том, что уже достигла его? И словно нетерпеливая птица, подающая голос задолго до зари, не столько возвещая, сколько призывая наступление дня, должна ли я тоже, не дожидаясь, пока побледнеет ночная тьма, начать свою песнь? 16 октября Жером, мне бы хотелось научить тебя высшей радости. Сегодня утром -- жесточайший приступ рвоты. Сразу же после него почувствовала такую слабость, что мелькнула надежда сейчас же и умереть. Но нет; сначала я всем существом своим ощутила какое-то великое спокойствие; затем и плоть, и душа точно затрепетали в невыразимой тоске, и вдруг вспышка -- беспощадное прояснение всей моей жизни. Я как будто впервые увидела нестерпимо-голые стены моей комнаты. Мне стало страшно. Я и сейчас еще пишу только для того, чтобы прийти в себя, успокоиться. О господи! Только бы мне дойти до конца, избежав богохульства. Все-таки смогла подняться. Встала на колени, как в детстве... Я бы хотела умереть сейчас, как можно быстрее, чтобы не успеть вновь понять, как я одинока. В прошлом году я виделся с Жюльеттой. Больше десяти лет прошло со времени ее последнего письма, в котором она сообщала мне о смерти Алисы. Поездка в Прованс предоставила мне удобный случай остановиться ненадолго в Ниме. Дом, в котором живут Тессьеры, довольно приятный на вид, находится в шумном центре города, на улице Фешер. Хотя я и предупредил в письме о том, что заеду, все же, переступая порог, я изрядно волновался. Няня проводила меня в гостиную, куда очень вскоре поднялась и Жюльетта. Передо мной точно вновь возникла тетушка Плантье: та же походка, то же сложение, то же запыхавшееся радушие. Она тут же засыпала меня вопросами, не ожидая ответов: о моей карьере, о том, как я устроился в Париже, чем я занимаюсь, с кем поддерживаю отношения, что привело меня на Юг, почему я не собираюсь заехать в Эг-Вив, где меня так счастлив будет видеть Эдуар... Потом она сама рассказала мне обо всех: о своем муже, о детях, о своем брате, о последнем урожае, об ожидающихся убытках... Я узнал, что Робер продал Фонгезмар и переехал насовсем в Эг-Вив; он стал теперь компаньоном Эдуара, что позволяет тому больше ездить и заниматься главным образом коммерческой стороной дела, тогда как Робер остается при землях, улучшая и расширяя плантации. Слушая ее, я с беспокойством искал глазами то, что могло напомнить мне о былом. Сразу узнал я среди новой обстановки гостиной несколько вещей из Фонгезмара, однако то самое прошлое, что будило во мне трепет, похоже, нимало не заботило Жюльетту -- или она нарочно старалась о нем не заговаривать. На лестнице играли двое мальчиков, двенадцати и тринадцати лет; она подозвала их, чтобы мне представить. Лиза, самая старшая среди детей, поехала вместе с отцом в Эг-Вив. Еще один мальчик, десяти лет, должен был вот-вот вернуться с прогулки; это о его скором рождении сообщала мне Жюльетта вместе с той скорбной для нас вестью. Для Жюльетты та беременность оказалась весьма тяжелой, и она еще очень долго оправлялась после нее, пока в прошлом году, словно спохватившись, не произвела на свет еще одну малышку, которой, судя по тому, как она о ней рассказывала, она отдавала предпочтение перед остальными детьми. -- Она сейчас спит в моей комнате, это рядом. Хочешь посмотреть? -- И добавила, когда я пошел за ней: -- Жером, я как-то не осмелилась написать тебе об этом... Ты бы не согласился стать для маленькой крестным отцом? -- Да, разумеется, я согласен, если тебе это доставит удовольствие, -ответил я, слегка удивленный, склоняясь над колыбелью. -- А как назвали мою крестницу? -- Алиса... -- сказала Жюльетта очень тихо. -- Она чем-то похожа на нее, тебе не кажется? Ничего не ответив, я только сжал ее руку. Маленькая Алиса, которую мать уже подняла, открыла глазки; я взял ее на руки. -- Каким бы ты был любящим отцом! -- попыталась пошутить Жюльетта. -Почему ты не женишься, чего ждешь? -- Пока забудутся многие вещи, -- ответил я и увидел, что она покраснела. -- Которые ты собираешься забыть уже вскоре? -- Которые я вообще не собираюсь забывать. -- Пойдем со мной, -- вдруг сказала она, входя первой в небольшую комнатку, одна дверь которой выходила в ее спальню, а другая в гостиную. Там было уже довольно темно. -- Вот где я скрываюсь, когда выпадает свободная минутка. Это самая тихая комната во всем доме. Придешь сюда -- и как будто спрячешься от жизни. Окна этой крошечной гостиной выходили не на шумную улицу, как у других комнат, а на укрытый за деревьями зеленый лужок. -- Посидим немножко, -- сказала она, почти рухнув в кресло. -- Если я тебя правильно поняла, ты хочешь хранить верность памяти Алисы. Я ответил не сразу. -- Скорее, видимо, тому представлению, которое у нее было обо мне... Нет-нет, не ставь мне это в заслугу. Думаю, я все равно не мог бы поступить иначе. Если бы я женился на какой-то другой женщине, я бы только делал вид, что люблю ее. -- А... -- протянула она, как бы безразлично, потом почему-то отвернулась и опустила лицо вниз, словно что-то обронила. -- Значит, ты полагаешь, что возможно так долго носить в своем сердце безнадежную любовь? -- Да, Жюльетта. -- И что жизнь, даже если будет дуть на нее каждый день, не сможет ее погасить?.. Серым приливом набухал вечер, захватывая и поглощая предметы, которые, едва погрузившись в тень, точно оживали и принимались вполголоса рассказывать о своем прошлом. Я вновь попал в комнату Алисы -- Жюльетта воссоздала до мелочей всю обстановку. Она вновь повернула ко мне свое лицо, черт которого я уже не мог различить и даже не мог бы сказать, открыты ли ее глаза. Я лишь видел, что она очень красива. Там мы и седили молча. -- Ну-с, -- произнесла она наконец, -- пора просыпаться... Я увидел, как она встала, сделала шаг и вновь опустилась без сил на стоявший рядом стул, закрыв лицо ладонями; мне показалось, что она плачет... Вошла служанка, держа в руках лампу.


Добавил: GloomyT

1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ]

/ Полные произведения / Жид А. / Тесные врата


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis