Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Улицкая Л.Е. / Веселые похороны

Веселые похороны [3/5]

  Скачать полное произведение

    Болезнь не мучила Алика болями. Он страдал от все усиливающейся одышки и нестерпимого чувства растворения себя. Вместе с весом тела, живым мясом мышц, уходила реальность жизни, и потому ему так приятны были полуобнаженные женщины, облеплявшие его с утра до ночи. Алик давно не видел вокруг себя новых людей, и это новое лицо, с нечисто выбритой с одной стороны щекой — бородка у него была маленькая, на западный манер, с крапчатыми буро-зелеными глазами, отпечатывалось крупно, с фотографическими подробностями.
    — Нина очень хотела, чтобы я с вами поговорил, — продолжал священник. — Она думает, что я могу крестить вас, то есть уговорить принять крещение. И я не могу отказать ей в ее просьбе.
    Парагвайская музыка за окном подвывала, потрескивала, испускала дух и снова оживала. Алик поморщился.
    — Да я неверующий, отец Виктор, — грустно сказал Алик.
    — Что вы! Что вы! — замахал рукой священник. — Неверующих практически не бывает. Это какой-то психологический шаблон, который вы скорее всего из России вывезли. Уверяю вас, неверующих не бывает. Особенно среди творческих людей. Содержание веры разное, и чем выше интеллект, тем сложнее форма веры.
    К тому же есть род интеллектуального целомудрия, которое не допускает прямых обсуждений, грубых высказываний. Всегда под рукой вульгарнейшие образцы религиозного примитива. А это трудно вынести…
    — Это я очень хорошо понимаю, у меня своя жена в доме, — отозвался Алик.
    Поп этот был ему мил своей честной серьезностью.
    «И он совсем не глуп», — удивился Алик.
    Нинкины восторженные междометия по адресу святого и мудрого священника давно вызывали у него раздражение, и теперь это раздражение прошло.
    — А у Нины, — отец Виктор махнул рукой в сторону двери, — да вообще у большинства женщин все идет не через голову, а через сердце. То есть через любовь. Они изумительные существа, дивные, изумительные…
    — А вы женолюб, отец Виктор, как и я, — подколол его Алик. Но тот как будто не понял.
    — Да, ужасный женолюб, мне почти все женщины нравятся, — признался священник. — Моя жена мне постоянно говорила, что если бы не мой сан, я был бы Дон Жуан.
    «Какие же бывают простецы», — подумал Алик.
    А священник развивал тему дальше:
    — Они удивительные. Они всем готовы пожертвовать ради любви. И содержанием их жизни часто бывает любовь к мужчине, да… Такая происходит подмена. Но иногда, очень редко, я встречал несколько необыкновенно высоких случаев:
    собственническая, алчная любовь преображается и они через бытовое, через низменное, приходят к самой Божественной Любви… Не перестаю поражаться.
    Вот и Нина ваша, я думаю, из той же породы. Я сюда вошел и сразу отметил:
    сколько прекрасных женщин вокруг вас, такие хорошие лица… Не оставляют вас ваши подруги… Все они мироносицы, если их поскрести…
    Он был не стар, несколько за пятьдесят, но в речи по-старомодному возвышен.
    «Конечно, из первой эмиграции», — догадался Алик.
    Движения священника были немного растерянными и неточными. Алику и это понравилось.
    — Жалко, что мы не познакомились раньше, — сказал Алик.
    — Да-да, жарко, — невпопад отозвался священник, не съехавший еще с женской темы, так его вдохновившей. — Это ведь, знаете, диссертацию написать можно — о различии в качестве веры у мужчин и женщин…
    — Какая-нибудь феминистка, наверное, уже написала… Попросите, пожалуйста, отец Виктор, пусть Нина принесет нам маргариту. Вы любите текилу? — спросил Алик.
    — Да, кажется, — неуверенно ответил священник.
    Встал, приоткрыл дверь. За дверью все еще сидела Нинка с горючим вопросом в глазах.
    — Алик просит маргариту, — сказал он Нине, и она не сразу поняла. Две маргариты.
    Через несколько минут Нина принесла два широких бокала и вышла, с недоумением глядя через плечо.
    — Ну что же, выпьем за женщин? — с обычным добродушным ехидством предложил Алик. — Вам придется меня поить.
    — Да-да, с удовольствием. — Отец Виктор стал неловко совать в рот Алику соломинку.
    Он в жизни много разного повидал, но такого еще с ним не было. Умирающих он исповедовал, причащал, случалось, крестил, но текилой никогда не поил.
    Бокал свой отец Виктор поставил на пол и продолжал говорить:
    — Мужское содержание веры — брань. Помните ночную борьбу ангела с Иаковом?
    Война за самого себя, подъем на следующий уровень. В этом смысле я эволюционист. Спасение — слишком утилитарная идея, не правда ли?
    Алику показалось, что священник слегка окосел. Ему не было видно, что тот и не пригубил. Но сам Алик почувствовал теплоту в желудке, это было приятно — ведь ощущений вообще становилось все меньше и меньше.
    — Я думаю, что преподобный Серафим Саровский именно эту борьбу за веру и называл «стяжанием Духа Святого». Да… — Он замолк и грустно задумался.
    Он твердо знал, что нет у него того духовного призвания, какое было у деда…
    Индейская музыка, утомившись сама от себя, смолкла. Шум теперь из окна шел хороший, человеческий.
    «Как же я стал слаб», — думал Алик.
    Чем-то пронял его этот простодушный и храбрый человек. Почему он производил впечатление храброго — об этом надо подумать… Может быть, потому что не боится показаться смешным…
    — Нинка уж очень просит меня креститься. Плачет. Она придает этому большое значение. А по мне — пустая формальность.
    — Ну что вы, что вы! Для меня ее мотивы очень убедительны. Но мне-то просто, — он смущенно развел руками, как будто ему было неловко за свои привилегии, — я-то наверняка знаю, что между нами есть Третий. — И он еще глубже смутился и заерзал на скамеечке.
    Смертельная тоска напала на Алика. Не чувствовал он никакого третьего. И вообще третий — персонаж из анекдота. И большая мука вдруг оказалась в том, что дурища его Нинка это чувствовала и простодушный поп чувствовал, а он, Алик, не чувствовал. И отсутствие этого самого присутствия он переживал с такой остротой, с какой и присутствие переживать, кто знает, возможно ли…
    — Но я готов в конце концов это для нее сделать. — И Алик закрыл глаза от смертельной усталости.
    Отец Виктор обтер запотевшую ножку бокала о свои брюки и поставил его на столик.
    — Не знаю, право, не знаю, отказать вам не могу, вы тяжко больны. Но здесь что-то не так. Позвольте мне подумать… Знаете, давайте помолимся вместе.
    Как можем.
    Он раскрыл свой чемоданчик, вынул из него облачение, надел поверх цивильной одежды подрясник, епитрахиль, медленно повязал поручи. Поцеловав, надел на себя тяжелый иерейский крест, благословение покойного деда.
    Алик лежал с закрытыми глазами и не видел, как изменился отец Виктор, переодевшись, как постройнел и постарел. А священник обернулся к маленькой Владимирской Божьей Матери, плохой печати и линялого цвета, пришпиленной к стене, опустил свой круглый лысеющий лоб и завопил про себя:
    — Господи, помоги мне, помоги!
    В такие минуты он всегда чувствовал себя маленьким мальчиком на футбольном поле позади приюта для русских детей под Парижем, который держали его бабушка с дедушкой во время войны и где он провел все детство. Он как будто снова стоял на футбольном поле, внутри клетки драных веревчатых ворот, куда приткнули его, самого младшего, за нехваткой настоящего вратаря, и он, весь одеревенев, ждет великого позора, заранее зная, что не сможет удержать ни одного мяча…
    8
    Огромный Лева Готлиб с гуталиновой бородой почтительно вывел из лифта худого складного человека, тоже бородатого и высокого, похожего на Левино изображение, извлеченное из кривого зеркала: все то же, но в четыре раза буже… Ирина от смеху чуть не подавилась, но мгновенно с собой справилась.
    Лева сразу же нашел ее в многолюдстве и попер на нее с супружеской интонацией:
    — Я же сказал, что позвоню после конца субботы, а у тебя автоответчик.
    Хорошо еще, что я заранее записал этот адрес…
    Ирина шлепнула ладонью по лбу:
    — р-мое! Я же забыла, что это вечером. Я решила, что завтра утром!
    Лева только руками развел, но тут же вспомнил о раввине, который стоял рядом — с лицом одновременно строгим и любопытствующим. По-русски он не знал ни слова.
    Тишорт стояла у стола, держа бумажную тарелку с огромным куском торта, и пристально смотрела на Готлиба. Лева ринулся на нее, как вепрь, обхватил за голову:
    — Ой, мышонок! Мышонок мой!
    Он поцеловал ее в маковку — выросшую девочку, которая долго прожила в его доме и он сажал ее на горшок, водил в садик и называл «дочкой».
    «Бессовестный, до чего же бессовестный, — думала Майка, напряженно удерживая голову в его каменных ручищах. — Я так по нему скучала тогда, а теперь плевать. Сволочи, умственно отсталые, все до единого!» Она вильнула немного своей гордой головой, и Лева чутко выпустил ее из пальцев.
    Раввин был правильный, в потертом черном костюме какого-то вечно старомодного покроя, в шелковой водевильной шляпе, на которую полагалось бы садиться всем вновь прибывшим. Из-под кривых полей свисали от виска отпущенные на волю несжатые полоски, самодовольно-пышные и не желающие лежать винтом. Он улыбнулся в черно-белую маскарадную бороду и произнес:
    «Good evening».
    — Реб Менаше, — представил Лева раввина. — Из Израиля.
    Именно в эту минуту открылась дверь из спальни и к гостям шагнул вспотевший, розовый, со звездчатыми, яркими глазами отец Виктор в подряснике. Нина кинулась к нему:
    — Ну что?
    — За мной дело не станет, Нина. Я приеду… Давайте так: почитайте ему Евангелие.
    — Да читал он, читал. Я думала, прямо сейчас, — огорчилась Нинка. Она привыкла, чтобы все ее желания быстро выполнялись.
    — Сейчас он просит еще одну маргариту, — смущенно улыбнулся отец Виктор.
    Увидев священника, Лева крепко вцепился в Ирину руку повыше запястья:
    — Как это понять? Это что, шутки у тебя такие?
    Ирина узнала его яростный взгляд и мгновением раньше самого Левы почувствовала его вспыхнувшее желание. Она отчетливо вспомнила, что самая лучшая любовь с ним получалась, если раззадорить его сперва мелкой ссорой или обидой.
    — Да никакие не шутки, Левочка. — Она миролюбиво смотрела ему в глаза, сдерживая улыбку и хулиганское желание немедленно положить руку ему на гульфик.
    Ненавидя себя за постыдную страсть, краснея лицом и разворачиваясь к ней боком, он все больше распалялся:
    — Сколько раз я себе говорил: нельзя с тобой связываться! Всегда получается цирк какой-то! — шипел он сквозь дрожащую от злости бороду.
    Это была неправда. Дело было только в том, что она страшно уязвила его своим уходом и он сильно докучал с супружескими обязанностями своей вечно усталой жене, понапрасну надеясь выколотить из нее Иркину музыку, которой в жене, сколько ее ни тряси, не бывало.
    — Не баба, а крапивная лихорадка, — фыркнул Лева.
    Реб Менаше вопросительно смотрел на Леву. Он не знал русского, не знал и русской эмиграции, хотя евреев из России было теперь в Израиле полно, но не в Цфате, где он жил. Там иммигранты почти не селились.
    Он был сабра, и родным языком его был иврит. Читал он по-арамейски, по-арабски и по-испански, изучал иудео-исламскую культуру времен халифата.
    По-английски говорил свободно, но с сильным акцентом. Теперь он вслушивался в звуки их мягкой речи, и они казались ему чрезвычайно приятными.
    Мужественная Нинка предстала перед двумя бородатыми, схватила раввина за обе руки и, встряхивая своими светящимися волосами, сказала ему по-русски:
    — Спасибо, что вы пришли. Мой муж очень хочет с вами поговорить.
    Лева перевел на иврит. Раввин кивнул бородой и ответил Леве, указывая глазами на отца Виктора, снимающего подрясник:
    — Меня удивляет, какие в Америке проворные священники. Не успел еврей пригласить раввина, а он уже здесь.
    Отец Виктор издали улыбнулся коллеге недружественной религии — его доброжелательность была неразборчивой и совершенно беспринципной. К тому же в молодости он прожил больше года в Палестине и понимал язык настолько, чтобы подать уместную реплику:
    — Я тоже из числа приглашенных.
    Реб Менаше и бровью не повел — не понял или не расслышал.
    Валентина тем временем сунула в руки отцу Виктору бокал с мутным желтым напитком, и он осторожно хлебнул.
    Реб Менаше привычно отводил глаза от голых рук и ног, мужских и женских, как делал это и у себя в Цфате, когда гогочущие иностранные туристы высыпали из экскурсионных автобусов на камни его святого города, гнездилище высокого духа мистиков и каббалистов. Двадцать лет тому назад он отвернулся от всего этого и никогда об этом не пожалел. Жена его Геула, носившая теперь десятого ребенка, никогда перед ним не обнажалась так бесстыдно, как любая из здесь присутствующих женщин.
    «Барух ата Адонаи…» — привычно начал он про себя благословение, смысл которого сводился к благодарности Всевышнему, создавшему его евреем.
    — Может быть, вы сначала закусите? — предложила Нина.
    Лева произвел руками жест, обозначающий одновременно испуг, благодарность и отказ.
    Алик лежал с закрытыми глазами. На матовом черном фоне, на изнанке век извивались яркие желто-зеленые нити, образуя ритмичные орнаменты, подвижные и осмысленные, но Алик, пристально изучивший в свое время древнюю азбуку ковров, все никак не мог уловить основных элементов, из которых складывался этот подвижный узор.
    — Алик, к тебе пришли. — Нина подняла его голову, провела влажным полотенцем по шее, протерла грудь. Потом стянула с него оранжевую простыню, помахала над его плоским голым телом, и реб Менаше еще раз удивился всеобщему американскому бесстыдству.
    Похоже, они вообще не понимают, что такое нагота. И он по привычке устремился мыслью к первоисточнику, где впервые было произнесено это слово.
    «Оба были наги и не стыдились». Вторая глава Берешит. Где же находятся эти дети? Отчего они не стыдятся? Они не выглядели порочными. Скорее они казались невинными… Или мы разучились читать Книгу… Или Книга написана для других людей, способных ее иначе читать?
    Нина приподняла колени Алика и соединила их, но ноги неловко завалились.
    — Оставь, оставь, — все еще не открывая глаз и досматривая последний виток орнамента, сказал Алик.
    Нина подсунула подушки под его колени.
    — Спасибо, Ниночка, спасибо, — отозвался он и открыл глаза.
    Высокий худой человек в черном, склонив голову набок, так что поле черной блестящей шляпы едва не касалось левого плеча, стоял перед ним с выжидательным видом.
    — Do you speak English, don't you?
    — I do, — улыбнулся Алик и подмигнул Нине.
    Она вышла, следом за ней вышел и Лева.
    Раввин сел на скамеечку, еще хранящую тепло священнических ягодиц, поместил с некоторым колебанием свою пыльную шляпу на край Аликовой постели. Он сложился пополам, борода его лежала на острых коленях. Огромные ступни в потертых туфлях на резиночках, без шнурков, стояли носок к носку, пятками врозь. Он был серьезен и сосредоточен, пружинистый купол черных с проседью волос покрывала на макушке маленькая черная кипа, пришпиленная невидимкой.
    — Дело в том, раббай, что я умираю, — сказал Алик.
    Раввин покашлял и пошевелил длинными сцепленными пальцами. У него не было специального интереса к смерти.
    — Понимаете, моя жена христианка и хочет, чтобы я крестился. Принял христианство, — пояснил Алик и замолчал. Говорить ему было все труднее. И вообще он уже не был рад всей этой затее.
    Раввин тоже молчал, поглаживая собственные пальцы, а после паузы спросил:
    — И как эта глупость пришла вам в голову? — Он не вполне уместно употребил английское выражение, обозначавшее глупость иного рода, но уточнил свою мысль, добавив: — Абсурд.
    — Абсурд для эллинов. А разве для иудеев не соблазн? — Изящество и быстрота реакции не покидали Алика, несмотря на тупое одеревенение, которое он уже почти перестал ощущать телом, но чувствовал в последние дни лицом.
    — А почему вы думаете, что раввин должен знать тексты вашего апостола? — блеснул светлыми и радостными глазами Менаше.
    — А разве может быть что-нибудь такое, чего не знает раввин? — отбил Алик.
    И они задавали друг другу вопросы, не получая ответов, как в еврейском анекдоте, но понимали друг друга гораздо лучше, чем, в сущности, должны были бы. У них не было ничего общего ни в воспитании, ни в жизненном опыте. Они ели разную пищу, говорили на разных языках, читали разные книги. Оба они были образованными людьми, но сферы их общих знаний почти не пересекались.
    Алик ничего не знал ни о каламе — мусульманском спекулятивном богословии, которым скрупулезно занимался реб Менаше уже двадцать лет, ни о Саадии Гаоне, труды которого без устали комментировал реб Менаше все эти годы, а реб Менаше слыхом не слыхивал ни о Малевиче, ни о де Кирико…
    — А что, кроме раввина уже не с кем и посоветоваться? — с горделивой и юмористической скромностью спросил реб Менаше.
    — А почему еврей перед смертью не может посоветоваться именно с раввином?
    В этом шутливом разговоре все было глубже поверхности, и оба понимали это и, задавая дурацкие вопросы, подбирались к тому важному, что происходит в общении между людьми, — к прикосновению, оставляющему нестираемый след.
    — Жалко жену. Плачет. Что мне делать, раббай? — вздохнул Алик.
    Раввин убрал улыбку, пришла его минута.
    — Айлик! — Он потер переносицу, пошевелил огромными туфлями. — Айлик! Я почти безвыездно живу в Израиле. Я первый раз приехал в Америку. Я здесь три месяца. Я потрясен. Я занимаюсь философией. Еврейской философией, и это совсем особое дело. У еврея всегда в основе лежит Тора. Если он не изучает Тору, он не еврей. У нас в древности было такое понятие «плененные дети».
    Если еврейские дети попали в плен и были лишены Торы, еврейского образа жизни, воспитания и образования, то они не виноваты в этом несчастье. Они даже могут этого не осознавать. Но еврейский мир обязан брать на себя заботу об этих сиротах, даже если они в преклонных годах.
    Здесь, в Америке, я увидел целый мир, который весь состоит из «плененных детей». Целые миллионы евреев в плену у язычников. История евреев не знала таких времен никогда. Всегда были отступники и насильно крещенные, и «плененные дети» были не только во времена Вавилона. Но сейчас, в двадцатом веке, «плененных детей» стало больше, чем настоящих евреев. Это процесс. А если это процесс, то в нем есть воля Всевышнего… И об этом я думаю все это время. И буду еще долго думать.
    А вы говорите — крещение! То есть из категории «плененных детей» перейти в категорию отступников? С другой стороны, вас и отступником назвать нельзя, потому что, строго говоря, вы и не являетесь евреем. И второе хуже первого, вот что бы я сказал… Но скажу еще, опять с другой стороны: в сущности, у меня никогда не было выбора…
    «Как интересно, и у этого тоже не было выбора… Отчего же у меня было выборов — хоть жопой ешь», — подумал Алик.
    — Я родился евреем, — Менаше тряхнул своими пышными пейсами, — я был им от самого начала и буду до конца. Мне нетрудно. У вас есть выбор. Вы можете быть никем, что в моем понимании значит быть язычником, а могли бы стать евреем, к чему у вас есть большое основание — кровь. А можете стать христианином, то есть, по моему разумению, подобрать кусок, упавший с еврейского стола. И даже не буду говорить, хорош этот кусок или плох, скажу только, что приправа, которую история приложила к этому куску, была очень сомнительной… Но уж если говорить вполне откровенно не есть ли христианская идея жертвоприношения Христа, понимаемого как ипостась Всевышнего, самой большой победой язычников?
    Он пожевал красную губу, еще раз внимательно посмотрел на Алика и закончил:
    — По моему мнению, пусть вы лучше останетесь «плененным»… Уверяю вас, есть вещи, которые решают мужья, а не жены. Ничего другого не могу вам сказать…
    Реб Менаше встал с неудобной скамеечки и вдруг почувствовал головокружение.
    Он склонился над Аликом со всей высоты своего роста и стал прощаться:
    — Вы устали, я вижу. Вы отдыхайте…
    И он забормотал какие-то слова, которых Алик уже не разобрал. Они были на другом языке.
    — Реб Менаше, подождите, я бы хотел с вами выпить на прощанье, — остановил его Алик.
    Либин и Руди вынесли Алика в мастерскую и усадили, вернее сказать, поместили его в кресло.
    "Расслабленный, — подумал отец Виктор. — Как близко чудо. Завопить.
    Разобрать кровлю. Господи, почему у нас не получается?" Особенно печально было оттого, что он знал, почему…
    Лева хотел немедленно увести раввина. Но подошла Нинка, предложила стакан.
    Лева решительно отказался, но раввин что-то сказал ему, и Лева спросил у Нины:
    — А есть у вас водка и бумажные стаканчики?
    — Есть, — удивилась Нина.
    — Налейте в бумажные, — попросил он.
    С улицы несло музыкой, как несет помойкой. К тому же была жара. Эта не спадающая и ночью нью-йоркская жара усиливала к вечеру возбуждение, и многие мучились бессонницей в эту погоду, особенно новые люди, несущие в своих телах привычку к другому температурному режиму. К раввину это тоже относилось: хотя он и привык к жаре и отлично ее переносил, но в Израиле, по крайней мере там, где он жил последние годы, дневная жара сменялась ночной прохладой и люди успевали за ночь отдохнуть от дневного солнечного гнета.
    Нинка принесла два бумажных стаканчика и передала их бородатым.
    — Сейчас я отвезу вас в университет, — сказал Лева раввину.
    — Я не тороплюсь, — ответил он, вспомнив о душной комнатке в общежитии и о многочасовом ожидании зыбкого сна.
    Алик был распластан в кресле, а вокруг него орали, смеялись и выпивали его друзья, все как будто сами по себе, но все были обращены к нему, и он это чувствовал. Он наслаждался обыденностью жизни, и, ловец, гоняющийся всю жизнь за миражами формы и цвета, он знал сейчас, что не было у него в жизни ничего лучше этих бессмысленных застолий, когда пришедшие к нему в дом люди объединялись вином, весельем и добрым отношением в этой самой мастерской, где и стола-то настоящего не было — клали ободранную столешницу на козлы…
    Лева с раввином сидели в шатких креслах. В те годы, когда Алик здесь обживался, помойки в округе были отменными: кресла, стулья, диванчик все было оттуда. Напротив Левы и Менаше висела большая Аликова картина. Это была горница Тайной Вечери, с тройным окном и столом, покрытым белой скатертью.
    Никого не было вокруг стола, зато на столе — двенадцать крупных гранатов, подробно написанных, шершавых, с тонкими переливами лилового, багрового, розового, с гипертрофированными зубчатыми коронами, живыми вмятинами, отражающими их внутреннее перегородчатое устройство, полное зерен. В тройном окне лежала Святая Земля. Такая, какой она была сегодня, а не в воображении Леонардо да Винчи.
    Не любитель и не знаток живописи, раввин уставился на картину. Сначала он увидел гранатовые яблоки. Это был давний спор, какой именно плод соблазнил Хаву. Яблоко, гранат или персик. Помещение, изображенное на картине, он тоже знал. Эта так называемая Горница была расположена как раз над гробом Давидовым, в Старом Городе.
    «Все-таки в нем говорит чисто еврейское целомудрие, — решил он, глядя на картину. — Людей он заменил гранатами. Вот в чем фокус. Бедняга…» с грустью подумал он.
    Он был настоящий израильтянин, родился на второй день после провозглашения государства. Дед был сионист, организатор одной из первых сельскохозяйственных колоний, отец жил Хаганой, и сам он успел и повоевать, и землю покопать. Родился он под стенами Старого Города, у мельницы Монтефиори, и первый вид из окна, который он помнит, был вид на Сионские Ворота.
    Ему было двадцать лет, когда он впервые, вслед за танками, вошел внутрь этих стен. Еще пахло огнем и железом. Он облазил весь Старый Город, исследовал всю путаницу арабских улиц, все крыши христианского и армянского кварталов.
    Христианские святыни Иерусалима казались ему сомнительными, как и большая часть иудейских. Горница Тайной Вечери вызывала особое недоверие: не могла быть назначена эта тайная пасхальная встреча над костями Великого Царя.
    Впрочем, гробница Давида тоже не вызывала доверия… Весь этот изумительный мир из слабого белого камня, зыбкого света и горячего воздуха, который он так любил, был полон исторических и археологических несуразностей, в отличие от мира книжной премудрости, организованного с кристаллической точностью, без зазоров и приблизительностей, с разумным восхождением снизу вверх и парадоксальными, большой красоты логическими петлями…
    Что значит для него эта земля, он понял впервые, покинув Израиль. Он был тогда молод, окончил университет, и его направили в Германию изучать философию. После года пристальных и вполне успешных занятий он полностью утратил интерес к европейской философии, оторванной от той жизненной основы, которую он признавал исключительно за Торой. Так окончился недолгий срок его академического образования, и на половине третьего десятилетия своей жизни он встал на традиционный путь иудейской науки, которая и была, собственно говоря, богословием.
    Тогда же он и женился на молчаливой девушке, обрившей могучие рыжие кудри накануне свадьбы. С тех пор он наслаждался гармонией, рождавшейся из сочетания выверенного до часовой точности во всех деталях быта и огромной интеллектуальной нагрузки учителя и ученика одновременно.
    Мир его совершенно изменился: информация, получаемая большинством людей через радио, телевидение, светскую печать, полностью ушла от него, а взамен этого он получил пищу «Шулхан Арух» — стола, накрытого для желающих получить еврейское духовное наследие, да детский многоголосый писк.
    Через пять лет вышла его первая книга, исследовавшая стилистические различия между комментариями Саадии к Даниилу и к Хроникам, а еще через два года он переселился в Цфат.
    Мир его был библейски прост и талмудически сложен, но все грани совпадали, а ежедневная работа со средневековыми текстами придавала текущему времени оттенок вечного. Внизу, под горой, синел Киннерет, и именно здесь он обрел глубокое чувство благодарности Всевышнему — христианин, несомненно, назвал бы его фарисейским — за выпавшую ему счастливую долю служения и познания, за святость его земли, которая многим представляется всего лишь грязным и провинциальным восточным государством, а для него была несомненным средоточием мира, по отношению к которой все прочие государства с их историями и культурами читались только как комментарий…
    Через толпу гостей к нему пробирался снявший подрясник священник.
    — Мне сказали, что вы приехали сюда из Израиля с курсом лекций по иудаике? — спросил он на школьном английском языке.
    Менаше встал. Он никогда еще не общался со священниками.
    — Да, я преподаю сейчас в еврейском университете. Курс лекций по иудео-исламской культуре.
    — Там бывают замечательные лекции. Я как-то читал книгу, курс лекций по библейской археологии, изданную этим университетом, — радостно заулыбался священник. — А ваша иудео-исламская тема в контексте современного мира читается, вероятно, очень хитрым перевертышем?
    — Перевертышем? — не сразу понял реб Менаше. — Нет-нет, меня не интересуют политические параллели, я занимаюсь философией, — заволновался раввин.
    Алик подозвал к себе Валентину:
    — Валентина, ты присмотри за ними, чтоб трезвыми не остались.
    Валентина, розовая и толстая, принесла, прижимая к груди, три бумажных стаканчика и поставила их перед Левой.
    Выпили дружно, на троих, и через минуту их головы сблизились, они кивали бородами, качали головами и жестикулировали, а Алик, страшно довольный, указывая на них глазами, сказал Либину:
    — По-моему, я сегодня очень удачно выступил в роли Саладина…
    Валентина поискала глазами Либина и кивнула в сторону кухни. Через минуту она теснила его в угол:
    — Я не могу ее просить, спроси ты…
    — Ну да, ты не можешь, а я могу… — обиделся Либин.
    — Ладно тебе. Надо срочно хотя бы за один месяц заплатить…
    — Так недавно же собирали…
    — Ну да, недавно, месяц назад, — пожала плечами Валентина, — мне что, больше всех нужно? Телефон я в прошлом месяце оплатила, одни междугородние, Нинка много разговаривает, как напьется…
    — Она же недавно давала… — заметил Либин.
    — Ну хорошо, спроси у кого-нибудь еще. Может, у Файки?
    Либин засмеялся: Файка была в долгах как в шелках и не было здесь ни одного человека, которому она не была должна хоть десятку. Либину ничего не оставалось, как идти к Ирине.
    С деньгами было не то что плохо — катастрофа. Алик в последние годы перед болезнью плохо продавался, а теперь, когда он и работать перестал, и бегать по галерейщикам не мог, доход был просто нулевой, а вернее сказать, ниже нуля. Долги росли. И те, которые необходимо было отдавать, вроде счетов за квартиру и телефон, и те, медицинские, которые не будут отданы никогда.
    Была еще одна неприятнейшая история, которая тянулась уже несколько лет: два галерейщика из Вашингтона, делавшие Алику выставку, не отдавали двенадцать живописных работ. Алик был отчасти сам в этом виноват. Если бы он приехал в день закрытия выставки, как было уговорено, и сам все забрал, этого не случилось бы. Но поскольку он, празднуя заранее продажу трех работ с этой выставки — о чем ему сообщили галерейщики, — одолжил денег и поехал с Нинкой на Ямайку, то и не попал к закрытию. Когда вернулся, тоже не сразу собрался.
    Однако чек за проданные работы почему-то не пришел, и он позвонил в Вашингтон узнать, в чем дело. Ему сказали, что работы вернулись и вообще — где он пропадает, им пришлось сдать его работы на хранение, так как в галерее нет места. Это было чистое вранье.
    Алик попросил Ирину помочь. Выяснилось еще одно обстоятельство: Алик, подписывая контракт, оставил у галерейщиков копию, и теперь они, пользуясь его оплошностью, вели себя очень нахально, и Ирина почти ничего в этой ситуации не могла сделать. Единственный ее козырь — каталог галереи с объявлением о выставке и репродукция в нем одной из картин. Как раз той, которую они объявляли проданной. Ирина завела против них дело, а пока эта история тянулась, крякнув, выложила Алику чек на пять тысяч своих денег.
    Сказала, что выбила. Она и впрямь не оставляла надежды получить эти деньги.
    Было это в начале прошлой зимы. Когда она принесла чек, Алик страшно обрадовался:
    — Нет слов. Просто нет слов. Сейчас уплатим ренту и купим наконец Нинке шубу.
    Ирина взвилась — не на шубу она давала свои кровные. Но делать было нечего, половина денег ушла на шубу: такие уж были привычки у Алика с Нинкой.
    Дешевки они не любили.
    «Чертова богема, — негодовала Ирина, — видно, они здесь говна мало похлебали…» Выдохнув из себя горячий воздух, решила, что помогать будет, но небольшими суммами, по мере минутной необходимости. В конце концов, она одинокая баба с ребенком. И не такая уж богатая, как они думают. Не говоря о том, как трудно эти денежки выгрызать…
    Когда Либин к ней подошел, она уже доставала чековую книжку. Маленькие суммы росли, как маленькие детки, — совершенно незаметно…
    9
    Бородатые мужи вышли на улицу. Готлиб совсем не ощущал себя пьяным, но начисто забыл, где поставил машину. Там, где он ожидал ее увидеть, стоял чужой длиннозадый «понтиак».


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ]

/ Полные произведения / Улицкая Л.Е. / Веселые похороны


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis