Есть что добавить?
Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru! |
|
/ Полные произведения / Набоков В. / Дар
Дар [7/26]
удовольствием, сменявшимся скукой после первого разгона беседы. К Елизавете
Павловне присоединилась в первом ряду Чернышевская; и по тому, как мать
изредка поворачивала то туда, то сюда голову, поправляя сзади прическу,
Федор, витавший по залу, заключил, что ей мало интересно общество соседки.
Наконец начали. Сперва читал писатель с именем, в свое время печатавшийся во
всех русских журналах, седой, бритый, чем-то похожий на удода старик, со
слишком добрыми для литературы глазами; он прочел толково-бытовым говорком
повесть из петербургской жизни накануне революции, с героиней, нюхавшей
эфир, шикарными шпионами, шампанским, Распутиным и
апокалиптически-апоплексическими закатами над Невой. После него некто Крон,
пишущий под псевдонимом Ростислав Странный, порадовал нас длинным рассказом
о романтическом приключении в городе стооком, под небесами чуждыми: ради
красоты, эпитеты были поставлены позади существительных, глаголы тоже
куда-то улетали, и почему-то раз десять повторялось слово "сторожко" ("она
сторожко улыбку роняла", "зацветали каштаны сторожко"). После перерыва густо
пошел поэт: высокий юноша с пуговичным лицом, другой, низенький, но с
большим носом, барышня, пожилой в пенснэ, еще барышня, еще молодой, наконец
-- Кончеев, в отличие от победоносной чеканности прочих тихо и вяло
пробормотавший свои стихи, но в них сама по себе жила такая музыка, в темном
как будто стихе такая бездна смысла раскрывалась у ног, так верилось в
звуки, и так изумительно было, что вот, из тех же слов, которые нанизывались
всеми, вдруг возникало, лилось и ускользало, не утолив до конца жажды,
какое-то непохожее на слова, не нуждающееся в словах, своеродное
совершенство, что впервые за вечер рукоплескания были непритворны. Последним
выступил Годунов-Чердынцев. Он прочел из сочиненных за лето стихотворений
те, которые Елизавета Павловна так любила, -- русское:
Березы желтые немеют в небе синем...
и берлинское, начинающееся строфой:
Здесь всг так плоско, так непрочно,
так плохо сделана луна,
хотя из Гамбурга нарочно
она сюда привезена...
и то, которое больше всего ее трогало, хотя она как-то не связывала его с
памятью молодой женщины, давно умершей, которую Федор в шестнадцать лет
любил:
Однажды мы под вечер оба
стояли на старом мосту.
Скажи мне, спросил я, до гроба
запомнишь -- вон ласточку ту?
И ты отвечала: еще-бы!
И как мы заплакали оба,
как вскрикнула жизнь налету...
До завтра, навеки, до гроба, --
однажды, на старом мосту...
Но было уже поздно, многие продвигались к выходу, какая-то дама одевалась
спиной к эстраде, ему апплодировали жидко... Чернела на улице сырая ночь, с
бешеным ветром: никогда, никогда не доберемся домой. Но всг-таки трамвай
пришел, и, повисая в проходе на ремне, над молчаливо сидящей у окна матерью,
Федор Константинович с тяжелым отвращением думал о стихах, по сей день им
написанных, о словах-щелях, об утечке поэзии, и в то же время с какой-то
радостной, гордой энергией, со страстным нетерпением, уже искал создания
чего-то нового, еще неизвестного, настоящего, полностью отвечающего дару,
который он как бремя чувствовал в себе.
Накануне ее отъезда они вдвоем поздно засиделись в его комнате, она в
кресле, легко и ловко (а ведь прежде вовсе не умела) штопала и подшивала его
бедные вещи, а он, на диване, грызя ногти, читал толстую, потрепанную книгу:
раньше, в юности, пропускал некоторые страницы, -- "Анджело", "Путешествие в
Арзрум", -- но последнее время именно в них находил особенное наслаждение:
только что попались слова: "Граница имела для меня что-то таинственное; с
детских лет путешествия были моей любимой мечтой", как вдруг его что-то
сильно и сладко кольнуло. Еще не понимая, он отложил книгу и слепыми
пальцами полез в картонку с набитыми папиросами. В ту же минуту мать, не
поднимая головы, сказала: "Что я сейчас вспомнила! Смешные двустишия о
бабочках, которые ты с ним вместе сочинял, когда гуляли, -- помнишь, --
Надет у fraxini под шубой фрак синий". "Да, -- ответил Федор, -- некоторые
были прямо эпические: То не лист, дар Борея, то сидит arborea". (Что это
было! Самый первый экземпляр отец только-что привез из путешествия, найдя
его во время переднего пути по Сибири, -- еще даже не успел описать, -- а в
первый же день по приезде, в лешинском парке, в двух шагах от дома, вовсе не
думая о бабочках, гуляя с женой, с детьми, бросая теннисный мяч
фокс-терьерам, наслаждаясь возвращением, нежной погодой, здоровьем и
веселостью семьи, но бессознательно, опытным взглядом ловца, замечая всякое
попадавшееся на пути насекомое, он внезапно указал Федору концом трости на
пухленького, рыжеватого, с волнистым вырезом крыльев, шелкопряда из рода
листоподобных, спавшего на стебельке, под кустом; хотел было пройти мимо, --
в этом роде виды друг на друга похожи, -- но вдруг сам присел, наморщил лоб,
осмотрел находку и вдруг сказал ярким голосом: "Well, I'm damned! Стоило так
далеко таскаться". "Я тебе всегда говорила", -- смеясь вставила мать.
Мохнатое, крошечное чудовище в его руке было как раз привезенная им новинка,
-- и где, в Петербургской губернии, фауна которой так хорошо исследована! Но
как часто бывает, разыгравшаяся сила совпадения на этом не остановилась, ее
хватило еще на один перегон, -- ибо через несколько дней выяснилось, что эта
новая бабочка только-что описана, по петербургским же экземплярам, одним из
коллег отца, -- и Федор всю ночь проплакал: опередили!).
И вот она собралась обратно в Париж. В ожидании поезда они долго стояли
на узком дебаркадере, у подъемной машины для багажа, а на других линиях
задерживались на минуту, торопливо хлопая дверьми, грустные городские
поезда. Влетел парижский скорый. Мать села и тотчас высунулась из окна,
улыбаясь. У соседнего добротного спального вагона, провожая какую-то
простенькую старушку, стояла бледная, красноротая красавица, в черном
шелковом пальто с высоким меховым воротом, и знаменитый летчик-акробат: все
смотрели на него, на его кашнэ, на его спину, словно искали на ней крыльев.
"Хочу тебе кое-что предложить, -- весело сказала мать на прощание. -- У
меня осталось около семидесяти марок, они мне совершенно не нужны, а тебе
необходимо лучше питаться, не могу видеть, какой ты худенький. На, возьми".
"Avec joie", -- ответил он, зараз вообразив годовой билет на посещение
государственной библиотеки, молочный шоколад и корыстную молоденькую немку,
которую иногда, в грубую минутку, всг собирался себе подыскать.
Задумчивый, рассеянный, смутно мучимый мыслью, что матери он как бы не
сказал самого главного, Федор Константинович вернулся к себе, разулся,
отломил с обрывком серебра угол плитки, придвинул к себе раскрытую на диване
книгу... "Жатва струилась, ожидая серпа". Опять этот божественный укол! А
как звала, как <i>подсказывала</i> строка о Тереке ("то-то был он ужасен!") или --
еще точнее, еще ближе -- о татарских женщинах: "Оне сидели верхами,
окутанные в чадры: видны были у них только глаза да каблуки".
Так он вслушивался в чистейший звук пушкинского камертона -- и уже
знал, чего именно этот звук от него требует. Спустя недели две после отъезда
матери он ей написал про то, что замыслил, что замыслить ему помог
прозрачный ритм "Арзрума", и она отвечала так, будто уже знала об этом.
"Давно я не бывала так счастлива, как с тобой в Берлине, -- писала она, --
но смотри, это предприятие не из легких, я чувствую всей душой, что ты его
осуществишь замечательно, но помни, что нужно много точных сведений, и очень
мало семейной сентиментальности. Если тебе что нужно, я сообщу тебе всг, что
могу, но о специальных сведениях сам позаботься, ведь это главное, возьми
все его книги, и книги Григория Ефимовича, и книги великого князя, и еще, и
еще, ты конечно разберешься в этом, и непременно обратись к Крюгеру, Василию
Германовичу, разыщи его, если он еще в Берлине, он с ним раз вместе ездил,
помнится, а также к другим, ты лучше меня знаешь к кому, напиши к Авинову, к
Верити, напиши к немцу, который до войны приезжал к нам, Бенгас? Бонгас?
напиши в Штуттгарт, в Лондон, в Тринг, всюду, de'brouille-toi, ведь сама я
ничего в этом не смыслю, и только, звучат в ушах эти имена, а как я уверена,
что ты справишься, мой милый". Но он еще ждал, -- от задуманного труда веяло
счастьем, он спешкой боялся это счастье испортить, да и сложная
ответственность труда пугала его, он к нему не был еще готов. В течение всей
весны продолжая тренировочный режим, он питался Пушкиным, вдыхал Пушкина, --
у пушкинского читателя увеличиваются легкие в объеме. Учась меткости слов и
предельной чистоте их сочетания, он доводил прозрачность прозы до ямба и
затем преодолевал его, -- живым примером служило:
"Не приведи Бог видеть русский бунт
бессмысленный и беспощадный".
Закаляя мускулы музы, он как с железной палкой, ходил на прогулку с целыми
страницами "Пугачева", выученными наизусть. Навстречу шла Каролина Шмидт,
девушка сильно нарумяненная, вида скромного и смиренного, купившая кровать,
на которой умер Шонинг. За груневальдским лесом курил трубку у своего окна
похожий на Симеона Вырина смотритель, и так же стояли горшки с бальзамином.
Лазоревый сарафан барышни-крестьянки мелькал среди ольховых кустов. Он
находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая
мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосонья.
Пушкин входил в его кровь. С голосом Пушкина сливался голос отца. Он
целовал горячую маленькую руку, принимая ее за другую крупную, руку,
пахнувшую утренним калачом. Он помнил, что няню к ним взяли оттуда же,
откуда была Арина Родионовна, -- из-за Гатчины, с Суйды: это было в часе
езды от их мест -- и она тоже говорила "эдак певком". Он слышал, как свежим
летним утром, когда спускались к купальне, на досчатой стенке которой
золотом переливалось отражение воды, отец с классическим пафосом повторял
то, что считал прекраснейшим из всех когда-либо в мире написанных стихов:
"Тут Аполлон -- идеал, там Ниобея -- печаль", и рыжим крылом да перламутром
ниобея мелькала над скабиозами прибрежной лужайки, где в первых числах июня
попадался изредка маленький "черный" аполлон.
Без отдыха, с упоением, он теперь (в Берлине с поправкой на тринадцать
дней уже тоже было начало июня) по-настоящему готовился к работе, собирал
материалы, читал до рассвета, изучал карты, писал письма, видался с нужными
людьми. От прозы Пушкина он перешел к его жизни, так что вначале ритм
пушкинского века мешался с ритмом жизни отца. Ученые книги (со штемпелем
берлинской библиотеки всегда на девяносто девятой странице), знакомые тома
"Путешествия натуралиста" в незнакомых черно-зеленых обложках, лежали рядом
со старыми русскими журналами, где он искал пушкинский отблеск. Там он
однажды наткнулся на замечательные "Очерки прошлого" А. Н. Сухощокова, в
которых были между прочим две-три страницы относящиеся к деду, Кириллу
Ильичу (отец как-то говорил о них -- с неудовольствием), и то, что мемуарист
касался его в случайной связи с мыслями о Пушкине, теперь показалось как-то
особенно значительным, даром, что тот вывел Кирилла Ильича хватом и
шелопаем.
"Говорят, -- писал Сухощоков, -- что человек, которому отрубили по
бедро ногу, долго ощущает ее, шевеля несуществующими пальцами и напрягая
несуществующие мышцы. Так и Россия еще долго будет ощущать живое присутствие
Пушкина. Есть нечто соблазнительное, как пропасть, в его роковой участи, да
и сам он чувствовал, что с роком у него были и будут особые счеты. В
дополнение к поэту, извлекающему поэзию из своего прошедшего, он еще находил
ее в трагической мысли о будущем. Тройная формула человеческого бытия:
невозвратимость, несбыточность, неизбежность, -- была ему хорошо знакома. А
как же ему хотелось жить! В уже упомянутом альбоме моей "академической"
тетки им было собственноручно записано стихотворение, которое до сих пор
помню умом и глазами, так что вижу даже положение его на странице:
О, нет, мне жизнь не надоела,
Я жить хочу, я жить люблю
Душа не вовсе охладела,
Утратя молодость свою.
Еще судьба меня согреет,
Романом гения упьюсь,
Мицкевич пусть еще созреет,
Кой чем я сам еще займусь.
Ни один поэт, кажется, так часто, то шутя, то суеверно, то
вдохновенно-серьезно, не вглядывался в грядущее. До сих пор у нас в Курской
губернии живет, перевалив за сто лет, старик, которого помню уже пожилым
человеком, придурковатым и недобрым, -- а Пушкина с нами нет. Между тем, в
течение долгой жизни моей встречаясь с замечательными талантами и переживая
замечательные события, я часто задумывался над тем, как отнесся бы он к
тому, к этому: ведь он мог бы увидеть освобождение крестьян, мог бы
прочитать "Анну Каренину"!.. Возвращаясь теперь к этим моим мечтаниям,
вспоминаю, что в юности однажды мне даже было нечто вроде видения. Этот
психологический эпизод сопряжен с воспоминанием о лице, здравствующем
поныне, которое назову Ч., -- да не посетует оно на меня за это оживление
далекого прошлого. Мы были знакомы домами, дед мой с его отцом водили
некогда дружбу. Будучи в 36 году заграницей, этот Ч., тогда совсем юноша
(ему и семнадцати не было), повздорил с семьей, тем ускорив, говорят кончину
своего батюшки, героя отечественной войны, и в компании с какими-то
гамбургскими купцами преспокойно уплыл в Бостон, а оттуда попал в Техас, где
успешно занимался скотоводством. Так прошло лет двадцать. Нажитое состояние
он проиграл в экартэ на миссисипском кильботе, отыгрался в притонах Нового
Орлеана, снова всг просадил и после одной из тех безобразно-продолжительных,
громких, дымных дуэлей в закрытом помещении бывших тогда фашионебельными в
Луизиане, -- да и многих других приключений, он заскучал по России, где его
кстати ждала вотчина, и с той же беспечной легкостью, с какой уезжал,
вернулся в Европу. Как-то в зимний день, в 1858 году, он нагрянул к нам на
Мойку; отец был в отъезде, гостя принимала молодежь. Глядя на этого
заморского щеголя в черной мягкой шляпе и черной одежде, среди
романтического мрака коей особенно ослепительно выделялись шелковая, с
пышными сборками, рубашка и сине-сиренево-розовый жилет с алмазными
пуговицами, мы с братом едва могли сдержать смех, и тут же решили
воспользоваться тем, что за все эти годы он ровно ничего не слыхал о родине,
точно она куда-то провалилась, так что теперь сорокалетним Рип-ван-Винкелем
проснувшись в изменившемся Петербурге, Ч. был жаден до всяческих сведений,
которыми мы и принялись обильно снабжать его, причем врали безбожно. На
вопрос, например, жив ли Пушкин, и что пишет, я кощунственно отвечал, что
"как же, на-днях тиснул новую поэму". В тот же вечер мы повели нашего гостя
в театр. Вышло, впрочем, несовсем удачно. Вместо того, чтобы его попотчевать
новой русской комедией, мы показали ему "Отелло" со знаменитым чернокожим
трагиком Ольдриджем в главной роли. Нашего плантатора сперва как бы
рассмешило появление настоящего негра на сцене. К дивной мощи его игры он
остался равнодушен и больше занимался разглядыванием публики, особливо наших
петербургских дам (на одной из которых вскоре после того женился),
поглощенных в ту минуту завистью к Дездемоне.
"Посмотрите, кто с нами рядом, -- вдруг обратился вполголоса мой братец
к Ч. -- Да вот, справа от нас".
В соседней ложе сидел старик... Небольшого роста, в поношенном фраке,
желтовато-смуглый, с растрепанными пепельными баками и проседью в жидких,
взъерошенных волосах, он преоригинально наслаждался игрою африканца: толстые
губы вздрагивали, ноздри были раздуты, при иных пассажах он даже подскакивал
и стучал от удовольствия по барьеру, сверкая перстнями.
"Кто же это?" -- спросил Ч.
"Как, не узнаете? Вглядитесь хорошенько".
"Не узнаю".
Тогда мой брат сделал большие глаза и шепнул:
"Да ведь это Пушкин!".
Ч. поглядел... и через минуту заинтересовался чем-то другим. Мне теперь
смешно вспомнить, какое тогда на меня нашло странное настроение: шалость,
как это иной раз случается, обернулась не тем боком, и легкомысленно
вызванный дух не хотел исчезнуть; я не в силах был оторваться от соседней
ложи, я смотрел на эти резкие морщины, на широкий нос, на большие уши... по
спине пробегали мурашки, вся отеллова ревность не могла меня отвлечь. Что
если это и впрямь Пушкин, грезилось мне, Пушкин в шестьдесят лет, Пушкин,
пощаженный пулей рокового хлыща, Пушкин, вступивший в роскошную осень своего
гения... Вот это он, вот эта желтая рука, сжимающая маленький дамский
бинокль, написала "Анчар", "Графа Нулина", "Египетские Ночи"... Действие
кончилось; грянули рукоплескания. Седой Пушкин порывисто встал и всг еще
улыбаясь, со светлым блеском в молодых глазах, быстро вышел из ложи".
Сухощоков напрасно рисует моего деда пустоголовым удальцом. Интересы
последнего находились просто в другой плоскости, чем мысленный быт молодого
петербургского литератора-дилетанта, каким был тогда наш мемуарист. Если
Кирилл Ильич и кудесил в молодости, то, женившись, не только остепенился, но
поступил на государственную службу, заодно удвоил удачными операциями
унаследованное состояние, затем, удалясь в свою деревню, выказал
необыкновенное умение в хозяйстве, изобрел мимоходом новый сорт яблок,
оставил любопытную "Записку" (плод зимних досугов) о "Равенстве перед
законом в царстве животных", да предложение остроумной реформы под модным
тогда замысловатым заглавием "Сновидения Египетского Бюрократа", а уже
стариком принял важный торгово-дипломатический пост в Лондоне. Он был добр,
смел, правдив, с причудами и страстями, -- чего еще надобно? В семье
осталось предание, что заклявшись играть, он физически не мог пребывать в
комнате, где лежала колода карт. Старинный кольт, хорошо послуживший ему, и
медальон с портретом таинственной женщины притягивали неизъяснимо мечты
моего отрочества. Он мирно завершил жизнь, сохранившую до конца свежесть
своего грозового начала. В 1883 году, воротясь в Россию, уже не луизианским
бретгром, а российским сановником, он, в июльский день на кожаном диване, в
маленькой, синей угловой комнате, где потом я держал собрание моих бабочек,
без мучений скончался, в предсмертном бреду всг говоря о каких-то огнях и
музыке на какой-то большой реке.
Мой отец родился в 1860 году. Любовь к бабочкам ему привил
немец-гувернер (кстати: куда девались нынче эти учившие русских детей
природе чудаки, -- зеленый сачек, жестянка на перевязи, уколотая бабочками
шляпа, длинный ученый нос, невинные глаза за очками, -- где они все, где их
скелетики, -- или это была особая порода немцев, на русский вывод, или я
плохо смотрю?). Рано, в 1876 году, окончив в Петербурге гимназию, он
университетское образование получил в Англии, в Кембридже, где занимался
биологией под руководством профессора Брайта. Первое свое путешествие,
кругосветное, он совершил еще до смерти своего отца, и с тех пор до 1918
года вся его жизнь состоит из странствий и писания ученых трудов. Главные
эти труды суть: "Lepidoptera Asiatica" (8 томов, выпусками с 1890 года по
1917 год), "Чешуекрылые Российской Империи" (вышли первые 4 тома из
предполагавшихся 6-ти, 1912-1916 гг.) и, наиболее известные широкой публике,
"Путешествия Натуралиста" (7 томов, 1892-1912 гг.). Эти труды были
единогласно признаны классическими и еще в молодые годы имя его заняло одно
из первых мест в изучении состава русско-азиатской фауны, наряду с именами
зачинателей, Фишера-фон-Вальдгейма, Менетриэ, Эверсмана.
Он работал в тесной связи со своими замечательными русскими
современниками. Холодковский называет его "конквистадором русской
энтомологии". Он был сотрудником Шарля Обертюра, вел. кн. Николая
Михайловича, Лича, Зайтца. В специальных журналах рассеянны сотни его
статей, из коих первая, -- "Об особенностях появления некоторых бабочек в
Петербургской губернии" (Horae Soc. Ent. Ross.) относится к 1877 году, а
последняя, -- "Austautia simonoides n. sp., a Geometrid moth mimicking a
small Parnassius (Trans Ent. Soc. London) -- к 1916-му. Он едко и веско
полемизировал со Штаудингером, автором пресловутого "KAtalog". Он был
вице-президентом Русского Энтомологического Общества, действительным членом
Московского Об-ва Испытателей Природы, членом Императорского Русского
Географического О-ва, почетным членом множества ученых обществ заграницей.
Между 1885-ым годом и 1918-ым он обошел пространство невероятное,
производя съемки пути в пятиверстном масштабе на протяжении многих тысяч
верст и собирая поразительные коллекции. За эти годы он совершил восемь
крупных экспедиций, длившихся в общей сложности восемнадцать лет; но между
ними было еще множество мелких путешествий "диверсий", как он их называл,
причем этой мелочью почитал не только поездки в наименее исследованные
европейские страны, но и то кругосветное путешествие, которое проделал в
молодости. Взявшись серьезно за Азию, он исследовал Восточную Сибирь, Алтай,
Фергану, Памир, Западный Китай, "острова Гобийского моря и его берега",
Монголию, "неисправимый материк" Тибета -- и в точных, полновесных словах
описал свои странствия.
Такова общая схема жизни моего отца, выписанная из энциклопедии. Она
еще не поет, но живой голос я в ней уже слышу. Остается сказать, что в 1898
году, имея 38 лет отроду, он женился на Елизавете Павловне Вежиной,
двадцатилетней дочке известного государственного деятеля, что у него было от
нее двое детей, что в промежутках между его путешествиями -- --
Мучительный, едва выразимый словами, чем-то кощунственный вопрос:
хорошо ли ей жилось с ним, врозь и вместе? Затронуть ли этот внутренний мир,
или ограничиться лишь описанием дорог -- arida quaedam viarum descripto?
"Дорогая мама, у меня уже есть к тебе большая просьба. Сегодня 8-ое июля,
его день рождения. В другой день я бы не решился об этом обращаться к тебе.
Напиши мне что-нибудь о нем и себе. Не такое, что могу найти в нашей общей
памяти, а такое, что ты одна перечувствовала и сохранила". И вот ответный
отрывок: "...представь себе -- свадебное путешествие, Пиринеи, дивное
блаженство от всего, от солнца, от ручьев, от цветов, от снежных вершин,
даже от мух в отелях, -- и оттого что мы каждое мгновение вместе. И вот, как
то утром, у меня разболелась, что-ли, голова, или было уж чересчур для меня
жарко, он сказал, что до завтрака выйдет на пол-часа прогуляться. Почему-то
запомнилось, что я сидела на балконе отеля (кругом тишина, горы, чудные
скалы Гаварни) и в первый раз читала книгу не для девиц, "Une Vie"
Мопассана, мне тогда она очень понравилась, помню. Смотрю на часики, вижу
уже пора завтракать, прошло больше часа с тех пор, как он ушел. Жду. Сперва
немножко сержусь, потом начинаю тревожиться. Подают на террасе завтрак, не
могу ничего съесть. Выхожу на лужайку перед отелем, возвращаюсь к себе,
опять выхожу. Еще через час я уже была в неописуемом состоянии ужаса,
волнения, Бог знает чего. Я путешествовала впервые, была неопытна и пуглива,
а тут еще "Une Vie"... Я решила, что он бросил меня, самые глупые и страшные
мысли лезли в голову, день проходил, мне казалось, что служащие смотрят на
меня с каким-то злорадством, -- ах, не могу тебе описать, что это было! Я
даже начала совать платья в чемоданы, чтобы уехать немедленно в Россию, а
потом решила вдруг, что он умер, выбежала, начала что-то безумное лепетать
людям, посылать в полицию. Вдруг вижу, он идет по лужайке, лицо веселое,
каким я его еще не видала, хотя всг время был весел, идет, машет мне, как ни
в чем не бывало, светлые штаны в мокрых зеленых пятнах, панама исчезла,
пиджак на боку порван... Я думаю, ты уже понимаешь, что случилось. Слава
Богу по крайней мере, что он ее наконец все-таки поймал, -- в платок, на
отвесной скале, -- а то заночевал бы в горах, как он мне и объяснил
преспокойно... Но теперь я хочу тебе рассказать другое, из немного более
позднего времени, когда я уже знала, что такое всамделишная разлука. Вы были
тогда совсем маленькими, тебе шел третий годок, ты не можешь этого помнить.
Он весной уехал в Ташкент, Оттуда первого июня должен был отправиться в
путешествие и отсутствовать не меньше двух лет. Это уже был второй большой
отъезд за наше с ним время. Я теперь часто думаю, что если сложить все те
годы, которые он со дня нашей свадьбы провел без меня, то выйдет в общем не
больше его теперешнего отсутствия. И еще я думаю о том, что мне тогда
казалось иногда, что я несчастна, но теперь я знаю, что я была всегда
счастлива, что это несчастие было одной из красок счастья. Словом, я не
знаю, что со мной случилось в ту весну, я всегда была как шалая, когда он
уезжал, но тогда нашло что-то прямо неприличное. Я вдруг решила, что догоню
его и поеду с ним хоть до осени. Я тайком от всех накупила тысячу вещей, я
абсолютно не знала, что нужно, но мне казалось, что закупаю всг очень хорошо
и правильно, Я помню бинокль, и альпеншток, и походную койку, и шлем от
солнца, и заячий тулупчик из "Капитанской Дочки", и перламутровый
револьверчик, и какую-то брезентовую махину, которой я боялась, и какую-то
сложную фляжку, которую не могла развинтить. Одним словом, вспомни
снаряжение Tartarin de Tarascon! Как я могла вас маленьких оставить, как я
прощалась с вами, -- это в каком-то тумане, и я уж не помню, как
выскользнула из-под надзора дяди Олега, как добралась до вокзала. Но мне
было и страшно и весело, я себя чувствовала молодцом, и на станциях все
смотрели на мой английский дорожный костюм с короткой (entendons-nous: по
щиколотку) клетчатой юбкой, с биноклем через одно плечо и сакошкой через
другое. Такой я выскочила из тарантаса в поселке за Ташкентом, когда
увидела, при ярком солнце, никогда не забуду, в ста шагах от дороги, твоего
отца: он стоял, поставив ногу на белый камень, а локоть на изгородь, и
разговаривал с двумя казаками. Я побежала по щебню, крича и смеясь, он
медленно обернулся, и когда я вдруг как дура остановилась перед ним, то всю
меня осмотрел, прищурился и сказал ужасным неожиданным голосом, всего два
слова: марш домой. И я сразу повернулась, и пошла к своей повозке, и села, и
видела, как он совершенно так же опять поставил ногу, и облокотился,
продолжая разговор с казаками. И вот я ехала назад, в оцепенении, каменная,
и только где-то далеко внутри меня шли уже приготовления к буре слез. Ну а
через версты три (и тут в строке письма вдруг пробивалась улыбка) он меня
догнал, в облаке пыли на белом коне, и уж простились мы с ним совсем иначе,
так что потом я ехала обратно в Петербург почти такая же бодрая, как
уезжала, только всг волновалась, что с вами, как вы, но ничего, были
здоровеньки".
Нет, -- мне почему-то кажется, что я всг-таки помню всг это, может быть
потому, что впоследствии о нем часто говорилось. Вообще весь наш быт был
проникнут рассказами об отце, тревогой о нем, ожиданием его возвращения,
скрытой грустью проводов и дикой радостью встреч. Отсвет его страсти лежал
на всех нас, по разному окрашенный, по разному воспринимаемый, но постоянный
и привычный. Его домовый музей, где стояли рядами узкие дубовые шкалы с
выдвижными стеклянными ящиками, полными распятых бабочек (остальное --
растения, жуков, птиц, грызунов и змей -- он отдавал на изучение коллегам),
где пахло так, как пахнет должно-быть в раю, и где у столов вдоль цельных
окон работали препараторы, был как бы таинственным срединным очагом,
освещавшим снутри весь наш петербургский дом, -- и только гул
Петропавловской пушки мог вторгаться в его тишину. Наши родственники, не
энтомологические друзья, прислуга, смиренно-обидчивая Ивонна Ивановна
говорили о бабочках, не как о чем-то действительно существующем, а как о
некоем аттрибуте моего отца, существующем только поскольку он сам
существует, или как о недуге, с которым все давно привыкли считаться, так
что энтомология у нас превращалась в какую-то обиходную галлюцинацию, вроде
домашнего, безвредного привидения, которое, никого уже не удивляя, каждый
вечер садится у камелька. И вместе с тем никто среди наших несметных дядьев
и теток не только не интересовался его наукой, но вряд ли даже прочел тот
его общедоступный труд, который десятки тысяч интеллигентных русских людей
читали и перечитывали. Я-то сам и Таня с самого раннего детства оценили
отца, и он нам казался еще волшебнее, чем, скажем, Гаральд, о котором он же
рассказывал нам, Гаральд, который дрался со львами на Цареградской арене,
преследовал разбойников в Сирии, купался в Иордане, брал штурмом восемьдесят
крепостей в Африке, "Синей Стране", спасал исландцев от голода, -- и был
славен от Норвегии до Сицилии, от Йоркшира до Новгорода. Затем, когда и я
подпал под обаяние бабочек, в душе у меня что-то раскрылось, и я переживал
все путешествия отца, точно их сам совершал, видел во сне вьющуюся дорогу,
караван, разноцветные горы, завидовал отцу безумно, мучительно, до слез --
горячих и бурных, которые вдруг вырывались у меня за столом, при обсуждении
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
/ Полные произведения / Набоков В. / Дар
|
Смотрите также по
произведению "Дар":
|