Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Евтушенко Е.А. / Стихотворения

Стихотворения [4/6]

  Скачать полное произведение

    он, словно странник, проходил по давке
    из-за кормов и крошечных корон.
    Он шел,
     другим оставив суетиться.
    Крепка была походка и легка
    серебряноголового артиста
    со смуглыми щеками моряка.
    Пушкинианец, вольно и велико
    он и у тяжких горестей в кольце
    был как большая детская улыбка
    у мученика века на лице.
    И знаю я — та тихая могила
    не пристань для печальных чьих-то лиц.
    Она навек неистово магнитна
    для мальчиков, цветов, семян и птиц.
    Могила,
     ты ограблена оградой,
    но видел я в осенней тишине:
    там две сосны растут, как сестры, рядом —
    одна в ограде и другая вне.
    И непреоборимыми рывками,
    ограду обвиняя в воровстве,
    та, что в ограде, тянется руками
    к не огражденной от людей сестре.
    Не помешать ей никакою рубкой!
    Обрубят ветви —
     отрастут опять.
    И кажется мне —
     это его руки
    людей и сосны тянутся обнять.
    Всех тех, кто жил, как он, другим наградой,
    от горестей земных, земных отрад
    не отгородишь никакой оградой.
    На свете нет еще таких оград.
    1961
    Евгений Евтушенко
    
    ОДИНОЧЕСТВО
    Как стыдно одному ходить в кинотеатры
    без друга, без подруги, без жены,
    где так сеансы все коротковаты
    и так их ожидания длинны!
    Как стыдно -
     в нервной замкнутой войне
    с насмешливостью парочек в фойе
    жевать, краснея, в уголке пирожное,
    как будто что-то в этом есть порочное...
    Мы,
     одиночества стесняясь,
     от тоски
    бросаемся в какие-то компании,
    и дружб никчемных обязательства кабальные
    преследуют до гробовой доски.
    Компании нелепо образуются -
    в одних все пьют да пьют,
     не образумятся.
    В других все заняты лишь тряпками и девками,
    а в третьих -
     вроде спорами идейными,
    но приглядишься -
     те же в них черты...
    Разнообразные формы суеты!
    То та,
     то эта шумная компания...
    Из скольких я успел удрать -
     не счесть!
    Уже как будто в новом был капкане я,
    но вырвался,
     на нем оставив шерсть.
    Я вырвался!
     Ты спереди, пустынная
    свобода...
     А на черта ты нужна!
    Ты милая,
     но ты же и постылая,
    как нелюбимая и верная жена.
    А ты, любимая?
     Как поживаешь ты?
    Избавилась ли ты от суеты;
    И чьи сейчас глаза твои раскосые
    и плечи твои белые роскошные?
    Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
    что я сейчас в такси куда-то мчу,
    но если я и мчу,
     то где мне высадиться?
    Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
    Со мною женщины в себя уходят,
     чувствуя,
    что мне они сейчас такие чуждые.
    На их коленях головой лежу,
    но я не им -
     тебе принадлежу...
    А вот недавно был я у одной
    в невзрачном домике на улице Сенной.
    Пальто повесил я на жалкие рога.
    Под однобокой елкой
     с лампочками тускленькими,
    посвечивая беленькими туфельками,
    сидела женщина,
     как девочка, строга.
    Мне было так легко разрешено
    приехать,
     что я был самоуверен
    и слишком упоенно современен -
    я не цветы привез ей,
     а вино.
    Но оказалось все -
     куда сложней...
    Она молчала,
     и совсем сиротски
    две капельки прозрачных -
     две сережки
    мерцали в мочках розовых у ней.
    И, как больная, глядя так невнятно
    И, поднявши тело детское свое,
    сказала глухо:
     "Уходи...
     Не надо...
    Я вижу -
     ты не мой,
     а ты - ее..."
    Меня любила девочка одна
    с повадками мальчишескими дикими,
    с летящей челкой
     и глазами-льдинками,
    от страха
     и от нежности бледна.
    В Крыму мы были.
     Ночью шла гроза,
    и девочка
     под молниею магнийной
    шептала мне:
    "Мой маленький!
     Мой маленький!" -
    ладонью закрывая мне глаза.
    Вокруг все было жутко
     и торжественно,
    и гром,
     и моря стон глухонемой,
    и вдруг она,
     полна прозренья женского,
    мне закричала:
     "Ты не мой!
     Не мой!"
    Прощай, любимая!
     Я твой
     угрюмо,
     верно,
    и одиночество -
     всех верностей верней.
    Пусть на губах моих не тает вечно
    прощальный снег от варежки твоей.
    Спасибо женщинам,
     прекрасным и неверным,
    за то,
     что это было все мгновенным,
    за то,
     что их "прощай!" -
     не "до свиданья!",
    за то,
     что, в лживости так царственно горды,
    даруют нам блаженные страданья
    и одиночества прекрасные плоды.
    1959
    Евгений Евтушенко
    
    ОЖИДАНИЕ
    В прохладу волн загнав
    стада коров мычащих,
    сгибает стебли трав
    жара в застывших чащах.
    Прогретая гора
    дымится пылью склонов.
    Коробится кора
    у накаленных кленов.
    Изнемогли поля,
    овраги истомились,
    и солнцу тополя
    уже сдались на милость.
    Но все-таки тверды,
    сильны и горделивы
    чего-то ждут сады,
    и ждут чего-то нивы.
    Пусть влага с высоты
    еще не стала литься,
    но ждут ее сады,
    и ею бредят листья.
    Пускай повсюду зной,
    и день томится в зное,
    но все живет грозой,
    и дышит все грозою.
    1951
    * * *
     Л. Мартынову
    Окно выходит в белые деревья.
    Профессор долго смотрит на деревья.
    Он очень долго смотрит на деревья
    и очень долго мел крошит в руке.
    Ведь это просто -
    правила деленья!
    А он забыл их -
     правила деленья!
    Забыл -
     подумать -
     правила деленья!
    Ошибка!
     Да!
     Ошибка на доске!
    Мы все сидим сегодня по-другому,
    и слушаем и смотрим по-другому,
    да и нельзя сейчас не по-другому,
    и нам подсказка в этом не нужна.
    Ушла жена профессора из дому.
    Не знаем мы,
     куда ушла из дому,
    не знаем,
     отчего ушла из дому,
    а знаемоло, что ушла она.
    В костюме немодном и неновом,-
    как и всегданемодном и неновом,- да, как всегда, немодном и неновом,- спускается профессор в гардероб. Он долго по карманам ищет номер: "Ну что такое? Где же этотомер? А может быть, не брал у вас я номер? Куда он делся?- Трет рукою лоб.- Ах, вот он!.. Что ж, как видно, я старею, Не спорьте, тетя Маша, я старею. И что уж тут поделаешь - старею..." Мы слышим - дверь внизу скрипит за ним. Окно выходит в белые деревья, в большие и красивые деревья, но мы сейчас глядим не на деревья, мы молча на профессора глядим. Уходит он, сутулый, неумелый, под снегом,
     мягко падающим в тишь.
    Уже и сам он,
     как деревья,
     белый,
    да,
     как деревья,
     совершенно белый,
    еще немного -
     и настолько белый,
    что среди них
     его не разглядишь.
    1955
    ОЛЬХОВАЯ СЕРЕЖКА
     Д. Батлер
    Уронит ли ветер
     в ладони сережку ольховую,
    начнет ли кукушка
     сквозь крик поездов куковать,
    задумаюсь вновь,
     и, как нанятый, жизнь истолковываю
    и вновь прихожу
     к невозможности истолковать.
    Себя низвести
     до пылиночки в звездной туманности,
    конечно, старо,
     но поддельных величий умней,
    и нет униженья
     в осознанной собственной малости -
    величие жизни
     печально осознанно в ней.
    Сережка ольховая,
     легкая, будто пуховая,
    но сдунешь ее -
     все окажется в мире не так,
    а, видимо, жизнь
     не такая уж вещь пустяковая,
    когда в ней ничто
     не похоже на просто пустяк.
    Сережка ольховая
     выше любого пророчества.
    Тот станет другим,
     кто тихонько ее разломил.
    Пусть нам не дано
     изменить все немедля, как хочется,-
    когда изменяемся мы,
     изменяется мир.
    И мы переходим
     в какое-то новое качество
    и вдаль отплываем
     к неведомой новой земле,
    и не замечаем,
     что начали странно покачиваться
    на новой воде
     и совсем на другом корабле.
    Когда возникает
     беззвездное чувство отчаленности
    от тех берегов,
     где рассветы с надеждой встречал,
    мой милый товарищ,
     ей-богу, не надо отчаиваться -
    поверь в неизвестный,
     пугающе черный причал.
    Не страшно вблизи
     то, что часто пугает нас издали.
    Там тоже глаза, голоса,
     огоньки сигарет.
    Немножко обвыкнешь,
     и скрип этой призрачной пристани
    расскажет тебе,
     что единственной пристани нет.
    Яснеет душа,
     переменами неозлобимая.
    Друзей, не понявших
     и даже предавших,- прости.
    Прости и пойми,
     если даже разлюбит любимая,
    сережкой ольховой
     с ладони ее отпусти.
    И пристани новой не верь,
     если станет прилипчивой.
    Призванье твое -
     беспричальная дальняя даль.
    С шурупов сорвись,
     если станешь привычно привинченный,
    и снова отчаль
     и плыви по другую печаль.
    Пускай говорят:
     «Ну когда он и впрямь образумится!»
    А ты не волнуйся -
     всех сразу нельзя ублажить.
    Презренный резон:
     «Все уляжется, все образуется...»
    Когда образуется все -
     то и незачем жить.
    И необъяснимое -
     это совсем не бессмыслица.
    Все переоценки
     нимало смущать не должны,-
    ведь жизни цена
     не понизится
     и не повысится -
    она неизменна тому,
     чему нету цены.
    С чего это я?
     Да с того, что одна бестолковая
    кукушка-болтушка
     мне долгую жизнь ворожит.
    С чего это я?
     Да с того, что сережка ольховая
    лежит на ладони и,
     словно живая,
     дрожит...
    1975
    ПАМЯТИ ЕСЕНИНА
    Поэты русские,
     друг друга мы браним —
    Парнас российский дрязгами засеян.
    но все мы чем-то связаны одним:
    любой из нас хоть чуточку Есенин.
    И я — Есенин,
     но совсем иной.
    В колхозе от рожденья конь мой розовый.
    Я, как Россия, более суров,
    и, как Россия, менее березовый.
    Есенин, милый,
     изменилась Русь!
    но сетовать, по-моему, напрасно,
    и говорить, что к лучшему,—
     боюсь,
    ну а сказать, что к худшему,—
     опасно...
    Какие стройки,
     спутники в стране!
    Но потеряли мы
     в пути неровном
    и двадцать миллионов на войне,
    и миллионы —
     на войне с народом.
    Забыть об этом,
     память отрубив?
    Но где топор, что память враз отрубит?
    Никто, как русскиe,
     так не спасал других,
    никто, как русскиe,
     так сам себя не губит.
    Но наш корабль плывет.
     Когда мелка вода,
    мы посуху вперед Россию тащим.
    Что сволочей хватает,
     не беда.
    Нет гениев —
     вот это очень тяжко.
    И жалко то, что нет еще тебя
    И твоего соперника — горлана.
    Я вам двоим, конечно, не судья,
    но все-таки ушли вы слишком рано.
    Когда румяный комсомольский вождь
    На нас,
     поэтов,
     кулаком грохочет
    и хочет наши души мять, как воск,
    и вылепить свое подобье хочет,
    его слова, Есенин, не страшны,
    но тяжко быть от этого веселым,
    и мне не хочется,
     поверь,
     задрав штаны,
    бежать вослед за этим комсомолом.
    Порою горько мне, и больно это все,
    и силы нет сопротивляться вздору,
    и втягивает смерть под колесо,
    Как шарф втянул когда-то Айседору.
    Но — надо жить.
     Ни водка,
     ни петля,
    ни женщины —
     все это не спасенье.
    Спасенье ты,
     российская земля,
    спасенье —
     твоя искренность, Есенин.
    И русская поэзия идет
    вперед сквозь подозренья и нападки
    и хваткою есенинской кладет
    Европу,
     как Поддубный,
     на лопатки.
    1965
    ПАРК
    Разговорились люди нынче.
    От разговоров этих чад.
    Вслух и кричат, но вслух и хнычат,
    и даже вслух порой молчат.
    Мне надоели эти темы.
    Я бледен. Под глазами тени.
    От этих споров я в поту.
    Я лучше в парк гулять пойду.
    Уже готов я лезть на стену.
    Боюсь явлений мозговых.
    Пусть лучше пригласит на сцену
    меня румяный массовик.
    Я разгадаю все шарады
    и, награжден двумя шарами,
    со сцены радостно сойду
    и выпущу шары в саду.
    Потом я ролики надену
    и песню забурчу на тему,
    что хорошо поет Монтан,
    и возлюбуюсь на фонтан.
    И, возжелавши легкой качки,
    лелея благостную лень,
    возьму я чешские "шпикачки"
    и кружку с пеной набекрень.
    Но вот сидят два человека
    и спорят о проблемах века.
    Один из них кричит о вреде
    открытой критики у нас,
    что, мол, враги кругом, что время
    неподходящее сейчас.
    Другой - что это все убого,
    что ложь рождает только ложь
    и что, какая б ни была эпоха,
    неправдой к правде не придешь.
    Я закурю опять, я встану,
    вновь удеру гулять к фонтану,
    наткнусь на разговор, другой...
    Нет,- в парк я больше ни ногой!
    Всё мыслит: доктор медицины,
    что в лодке сетует жене,
    и женщина на мотоцикле,
    летя отвесно но стене.
    На поплавках уютно-шатких,
    и аллеях, где лопочет сад,
    и на раскрашенных лошадках -
    везде мыслители сидят.
    Прогулки, вы порой фатальны!
    Задумчивые люди пьют,
    задумчиво шумят фонтаны,
    задумчиво по морде бьют.
    Задумчивы девчонок челки,
    и ночь, задумавшись всерьез,
    перебирает, словно четки,
    вагоны чертовых колес...
    1955
    * * *
    Паровозный гудок,
    журавлиные трубы,
    и зубов холодок
    сквозь раскрытые губы.
    До свиданья, прости,
    отпусти, не неволь же!
    Разойдутся пути
    и не встретятся больше.
    По дорогам весны
    поезда будут мчаться,
    и не руки, а сны
    будут ночью встречаться.
    Опустевший вокзал
    над сумятицей судеб...
    Тот, кто горя не знал,
    о любви пусть не судит.
    1951
    ПАРТИЗАНСКИЕ МОГИЛЫ
     Б. Моргунову
    Итак,
     живу на станции Зима.
    Встаю до света —
     нравится мне это.
    В грузовике на россыпях зерна
    куда-то еду,
     вылезаю где-то,
    вхожу в тайгу,
     разглядываю лето
    и удивляюсь,
     как земля земна!
    Брусничники в траве тревожно тлеют,
    и ягоды шиповника алеют
    с мохнатинками рыжими внутри.
    Все говорит как будто:
     «Будь мудрее
    и в то же время
     слишком не мудри!»
    Отпущенный бессмысленной тщетой,
    я отдаюсь покою и порядку,
    торжественности вольной и святой
    и выхожу на тихую полянку,
    где обелиск белеет со звездой.
    Среди берез и зарослей малины
    вы спите,
     партизанские могилы.
    Есть магия могил.
     У их подножий,
    пусть и пришел ты, сгорбленный
     под ношей,—
    вдруг делается грустно и легко
    и смотришь глубоко и далеко.
    Читаю имена:
     Клевцова Настя,
    Петр Беломестных,
     Кузьмичев Максим,—
    а надо всем
     торжественная надпись:
    «Погибли смертью храбрых за марксизм».
    Задумываюсь я над этой надписью.
    Ее в году далеком девятнадцатом
    наивный грамотей с пыхтеньем вывел
    и в этом правду жизненную видел.
    Они, конечно, Маркса не читали
    и то, что есть на свете бог, считали,
    но шли сражаться
     и буржуев били,
    и получилось,
     что марксисты были...
    За мир погибнув новый, молодой,
    лежат они,
     сибирские крестьяне,
    с крестами на груди —
     не под крестами,—
    под пролетарской красною звездой.
    И я стою с ботинками в росе,
    за этот час намного старше ставший
    и все зачеты по марксизму сдавший,
    и все-таки, наверное, не все...
    Прощайте,
     партизанские могилы!
    Вы помогли мне всем, чем лишь могли вы.
    Прощайте!
     Мне еще искать и мучиться.
    Мир ждет меня,
     моей борьбы и мужества.
    Мир с пеньем птиц,
     с шуршаньем веток мокрых,
    с торжественным бессмертием своим.
    Мир, где живые думают о мертвых
    и помогают мертвые живым.
    1957
    ПАРУСА
     Памяти К. Чуковского
    Вот лежит перед морем девочка.
    Рядом книга. На буквах песок.
    А страничка под пальцем не держится —
    трепыхается, как парусок.
    Море сдержанно камни ворочает,
    их до берега не докатив.
    Я надеюсь, что книга хорошая —
    не какой-нибудь там детектив.
    Я не вижу той книги названия —
    ее край сердоликом прижат,
    но ведь автор — мой брат по призванию
    и, быть может, умерший мой брат.
    И когда умирают писатели —
    не торговцы словами с лотка,—
    как ты чашу утрат ни подсахари,
    эта чаша не станет сладка.
    Но испей эту чашу, готовую
    быть решающей чашей весов
    в том сраженье за души, которые,
    может, только и ждут парусов.
    Не люблю я красивых надрывностей.
    Причитать возле смерти не след.
    Но из множества несправедливостей
    наибольшая все-таки — смерть.
    Я платочка к глазам не прикладываю,
    боль проглатываю свою,
    если снова с повязкой проклятою
    в карауле почетном стою.
    С каждой смертью все меньше мы молоды,
    сколько горьких утрат наяву
    канцелярской булавкой приколото
    прямо к коже, а не к рукаву...
    Наше дело, как парус, тоненько
    бьется, дышит и дарит свет,
    но ни Яшина, ни Паустовского,
    ни Михал Аркадьича нет.
    И — Чуковский... О, лучше бы издали
    поклониться, но рядом я встал.
    О, как вдруг на лице его выступило
    то, что был он немыслимо стар.
    Но он юно, изящно и весело
    фехтовал до конца своих дней,
    Айболит нашей русской словесности,
    с бармалействующими в ней.
    Было легкое в нем, чуть богемное.
    Но достойнее быть озорным,
    даже легким, но добрым гением,
    чем заносчивым гением злым.
    И у гроба Корнея Иваныча
    я увидел — вверху, над толпой
    он с огромного фото невянуще
    улыбался над мертвым собой.
    Сдвинув кепочку, как ему хочется,
    улыбался он миру всему,
    и всему благородному обществу,
    и немножко себе самому.
    Будет столько меняться и рушиться,
    будут новые голоса,
    но словесность великая русская
    никогда не свернет паруса.
    ...Даже смерть от тебя отступается,
    если кто-то из добрых людей
    в добрый путь отплывает под парусом
    хоть какой-то странички твоей...
    1969
    ПАТРИАРШИЕ ПРУДЫ
    Туманны Патриаршие пруды.
    Мир их теней загадочен и ломок,
    и голубые отраженья лодок
    видны на темной зелени воды.
    Белеют лица в сквере по углам.
    Сопя, ползет машина поливная,
    смывая пыль с асфальта и давая
    возможность отражения огням.
    Скользит велосипед мой в полумгле.
    Уж скоро два, а мне еще не спится,
    и прилипают листья к мокрым спицам,
    и холодеют руки на руле.
    Вот этот дом, который так знаком!
    Мне смотрят в душу пристально и долго
    на белом полукружье номер дома
    и лампочка под синим козырьком.
    Я спрыгиваю тихо у ворот.
    Здесь женщина живет - теперь уж с мужем
    и дочкою, но что-то ее мучит
    и что-то спать ей ночью не дает.
    И видится ей то же, что и мне:
    вечерний лес, больших теней смещенье,
    и ландышей неверное свеченье,
    взошедших из расщелины на пне,
    и дальнее страдание гармошек,
    и смех, и платье в беленький горошек,
    вновь смех и все другое, из чего
    у нас не получилось ничего...на ко мне иходит иногда:
    "Я мимо шла. Я только на минуту",-
    но мне в глаза не смотрит почему-то от странного какого-то стыда. И исчезают вновь ее следы... Вот эта повесть, ясная не очень. Она туманна, как осенней ночью туманны Патриаршие пруды. 1957 Евгений Евтушенко * * *
     В. Бокову1
    Пахнет засолами,
    пахнет молоком.
    Ягоды засохлые
    в сене молодом.
    Я лежу,
     чего-то жду
    каждою кровинкой,
    в темном небе
     звез
    шевелю тринкой.
    Все забыл,
     все забыл,
    будто напахался,-
    с кем дружил,
     кого любил,
    над кем надсмехался.
    В небе звездно и черно.
    Ночь хорошая.
    Я не знаю ничего,
    ничегошеньки.
    Баловали меня,
    а я -
     как небалованный,
    целовали меня,
    а я -
     как нецелованный.
    1956
    ПЕВИЦА
    Маленький занавес поднят.
    В зале движенье и шум.
    Ты выступаешь сегодня
    в кинотеатре "Форум".
    Выглядишь раненой птицей,
    в перышках пули тая.
    Стать вестибюльной певицей -
    это Победа твоя?
    Здесь фронтовые песни
    слушают невсерьез.
    Самое страшное, если
    даже не будет слез.
    Хочешь растрогать? Не пробуй...
    Здесь кинопублика вся
    с пивом жует бутерброды,
    ждет, чтоб сеанс начался.
    Публика не понимает
    что ты поешь, почему,
    и заодно принимает
    музыку и ветчину.
    А на экране фраки,
    сытых красоток страна,
    будто победа - враки,
    или не наша она.
    Эти трофейные фильмы
    свергшиеся, как с небес,
    так же смотрели умильно
    дяденьки из СС.
    Нас не освободили.
    Преподнесли урок.
    В этой войне победили
    ноги Марики Рокк.
    1951
    ПИСЬМО В ПАРИЖ
     Когда мы в Россию вернемся?
     Г. Адамович
    Нас не спасает крест одиночеств.
    Дух несвободы непобедим.
    Георгий Викторович Адамович,
    а вы свободны,
     когда один?
    Мы, двое русских,
     о чем попало
    болтали с вами
     в кафе «Куполь»,
    но в петербуржце
     вдруг проступала
    боль крепостная,
     такая боль...
    И, может, в этом
     свобода наша,
    что мы в неволе,
     как ни грусти,
    и нас не минет
     любая чаша,
    пусть чаша с ядом
     в руке Руси.
    Георгий Викторович Адамович,
    мы уродились в такой стране,
    где тягу к бегству не остановишь,
    но приползаем —
     хотя б во сне.
    С ней не расстаться,
     не развязаться.
    Будь она проклята,
     по ней тоска
    вцепилась, будто репей рязанский,
    в сукно парижского пиджака.
    Нас раскидало,
     как в море льдины,
    расколошматило,
     но не разбив.
    Культура русская
     всегда едина
    и лишь испытывается
     на разрыв.
    Хоть скройся в Мекку,
     хоть прыгни в Лету,
    в кишках — Россия.
     Не выдрать!
     Шиш!
    Невозвращенства в Россию нету.
    Из сердца собственного не сбежишь.
    1965
    ПО ПЕЧОРЕ
    За ухой, до слез перченной,
    сочиненной в котелке,
    спирт, разбавленный Печорой,
    пили мы на катерке.
    Катерок плясал по волнам
    без гармошки трепака
    и о льды на самом полном
    обдирал себе бока.
    И плясали мысли наши,
    как стаканы на столе,
    то о Даше, то о Маше,
    то о каше на земле.
    Я был вроде и не пьяный,
    ничего не упускал.
    Как олень под снегом ягель,
    под словами суть искал.
    Но в разброде гомонившем
    не добрался я до дна,
    ибо суть и говорившем
    не совсем была ясна.
    Люди все куда-то плыли
    по работе, по судьбе.
    Люди пили. Люди были
    неясны самим себе.
    Оглядел я, вздрогнув, кубрик:
    понимает ли рыбак,
    тот, что мрачно пьет и курит,
    отчего он мрачен так?
    Понимает ли завскладом,
    продовольственный колосс,
    что он спрашивает взглядом
    из-под слипшихся волос?
    Понимает ли, сжимая
    локоть мой, товаровед,—
    что он выяснить желает?
    Понимает или нет?
    Кулаком старпом грохочет.
    Шерсть дымится на груди.
    Ну, а что сказать он хочет —
    разбери его поди.
    Все кричат: предсельсовета,
    из рыбкопа чей-то зам.
    Каждый требует ответа,
    а на что — не знает сам.
    Ах ты, матушка — Россия,
    что ты делаешь со мной?
    То ли все вокруг смурные?
    То ли я один смурной!
    Я — из кубрика на волю,
    но, суденышко креня,
    вопрошаюшие волны
    навалились на меня.
    Вопрошали что-то искры
    из трубы у катерка,
    вопрошали ивы, избы,
    птицы, звери, облака.
    Я прийти в себя пытался,
    и под крики птичьих стай
    я по палубе метался,
    как по льдине горностай.
    А потом увидел ненца.
    Он, как будто на холме,
    восседал надменно, немо,
    словно вечность, на корме.
    Тучи шли над ним, нависнув,
    ветер бил в лицо, свистя,
    ну, а он молчал недвижно —
    тундры мудрое дитя.
    Я застыл, воображая —
    вот кто знает все про нас.
    Но вгляделся — вопрошали
    щелки узенькие глаз.
    «Неужели,— как в тумане
    крикнул я сквозь рев и гик,—
    все себя не понимают,
    и тем более — других?»
    Мои щеки повлажнели.
    Вихорь брызг меня шатал.
    «Неужели? Неужели?
    Неужели?» — я шептал.
    «Может быть, я мыслю грубо?
    Может быть, я слеп и глух?
    Может, все не так уж глупо —
    просто сам я мал и глуп?»
    Катерок то погружался,
    то взлетал, седым-седой.
    Грудью к тросам я прижался,
    наклонился над водой.
    «Ты ответь мне, колдовская,
    голубая глубота,
    отчего во мне такая
    горевая глупота?
    Езжу, плаваю, летаю,
    все куда-то тороплюсь,
    книжки умные читаю,
    а умней не становлюсь.
    Может, поиски, метанья —
    не причина тосковать?
    Может, смысл существованья
    в том, чтоб смысл его искать?»
    Ждал я, ждал я в криках чаек,
    но ревела у борта,
    ничего не отвечая,
    голубая глубота.
    1963
    ПО ЯГОДЫ
    Три женщины и две девчонки куцых,
    да я...
     Летел набитый сеном кузов
    среди полей шумящих широко.
    И, глядя на мелькание косилок,
    коней,
     колосьев,
     кепок
     и косынок,
    мы доставали булки из корзинок
    и пили молодое молоко.
    Из-под колес взметались перепелки,
    трещали, оглушая перепонки.
    Мир трепыхался, зеленел, галдел.
    А я - я слушал, слушал и глядел.
    Мальчишки у ручья швыряли камни,
    и солнце распалившееся жгло.
    Но облака накапливали капли,
    ворочались, дышали тяжело.
    Все становилось мглистей, молчаливей,
    уже в стога народ колхозный лез,
    и без оглядки мы влетели в ливень,
    и вместе с ним и с молниями - в лес!
    Весь кузов перестраивая с толком,
    мы разгребали сена вороха
    и укрывались...
     Не укрылась только
    попутчица одна лет сорока.
    Она глядела целый день устало,
    молчала нелюдимо за едой
    и вдруг сейчас приподнялась и встала,
    и стала молодою-молодой.
    Она сняла с волос платочек белый,
    какой-то шалой лихости полна,
    и повела плечами и запела,
    веселая и мокрая она:
    "Густым лесом босоногая
    девчоночка идет.
    Мелку ягоду не трогает,
    крупну ягоду берет".
    Она стояла с гордой головою,
    и все вперед -
     и сердце и глаза,
    а по лицу -
     хлестанье мокрой хвои,
    и на ресницах -
     слезы и гроза.
    "Чего ты там?
     Простудишься, дурила..."
    ее тянула тетя, теребя.
    Но всю себя она дождю дарила,
    и дождь за это ей дарил себя.
    Откинув косы смуглою рукою,
    глядела вдаль,
     как будто там,
     вдали,
    поющая
     увидела такое,
    что остальные видеть не могли.
    Казалось мне,
     нет ничего на свете,
    лишь этот,
     в мокром кузове полет,
    нет ничего -
     лишь бьет навстречу ветер,
    и ливень льет,
     и женщина поет...
    Мы ночевать устроились в амбаре.
    Амбар был низкий.
     Душно пахло в нем
    овчиною, сушеными грибами,
    моченою брусникой и зерном.
    Листом зеленым веники дышали.
    В скольжении лучей и темноты
    огромными летучими мышами
    под потолком чернели хомуты.
    Мне не спалось.
     Едва белели лица,
    и женский шепот слышался во мгле.
    Я вслушался в него:
     "Ах, Лиза, Лиза,
    ты и не знаешь, как живется мне!
    Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка,
    ну, цинковая крыша хороша,
    все вычищено,
     выскоблено,
     гладко,
    есть дети, муж,
     но есть еще душа!
    А в ней какой-то холод, лютый холод...
    Вот говорит мне мать:
     "Чем плох твой Петр?
    Он бить не бьет,
     на сторону не ходит,
    конечно, пьет,
     а кто сейчас не пьет?"
    Ах. Лиза!
     Вот придет он пьяный ночью,
    рычит, неужто я ему навек,
    и грубо повернет
     и - молча, молча,
    как будто вовсе я не человек.
    Я раньше, помню, плакала бессонно,
    теперь уже умею засыпать.
    Какой я стала...
     Все дают мне сорок,
    а мне ведь, Лиза,
     только тридцать пять!
    Как дальше буду?
     Больше нету силы...
    Ах, если б у меня любимый был.
    Уж как бы я тогда за ним ходила,
    пускай бы бил, мне только бы любил!
    И выйти бы не думала из дому
    и в доме наводила красоту.
    Я ноги б ему вымыла, родному
    и после воду выпила бы ту..."
    Да это ведь она сквозь дождь и ветер
    летела молодою-молодой,
    и я -
     я ей завидовал,
     я верил
    раздольной незадумчивости той.
    Стих разговор.
     Донесся скрип колодца -
    и плавно смолк.
     Все улеглось в селе.
    и только сыто чавкали колеса
    по втулку в придорожном киселе...
    Нас разбудил мальчишка ранним утром
    в напяленном на майку пиджаке.
    Был нос его воинственно облуплен,
    и медный чайник он держал в руке.
    С презреньем взгляд скользнул по мне,
    по тете,
     по всем дремавшим сладко на полу:
    "По ягоды-то, граждане, пойдете?
    Чего ж тогда вы спите?
     Не пойму..."
    За стадом шла отставшая корова.
    Дрова босая женщина колола.
    Орал петух.
     Мы вышли за село.
    Покосы от кузнечиков оглохли.
    Возов застывших высились оглобли,
    и было над землей сине-сине.
    Сначала шли поля,
     потом подлесок
    в холодном блеске утренних подвесок
    и птичьей хлопотливой суете.
    Уже и костяника нас манила,
    и дымчатая нежная малина
    в кустарнике алела кое-где.
    Тянула голубика лечь на хвою,
    брусничники подошвы так и жгли,
    но шли мы за клубникою лесною -
    за самой главной ягодой мы шли.
    И вдруг передний кто-то крикнул с жаром:
    "Да вот она! А вот еще видна!.."
    О, радость быть простым, берущим, жадным!
    О, первых ягод звон о дно ведра!
    Но поднимал нас предводитель юный,
    и подчиняться были мы должны:
    "Эх, граждане, мне с вами просто юмор!
    До ягоды еще и не дошли..."
    И вдруг поляна лес густой пробила,
    вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах.
    У нас в глазах рябило.
     Это было,
    как выдохнуть растерянное "ах!"
    Клубника млела, запахом тревожа.
    Гремя посудой, мы бежали к ней,
    и падали,
     и в ней, дурманной, лежа,
    ее губами брали со стеблей.
    Пушистою травой дымились взгорья,
    лес мошкарой и соснами гудел.
    А я...
     Забыл про ягоды я вскоре.
    Я вновь на эту женщину глядел.
    В движеньях радость радостью сменялась.
    Платочек белый съехал до бровей.
    Она брала клубнику и смеялась,
    смеялась,
     ну, а я не верил ей.
    Но помню я отныне и навеки,
    как сквозь тайгу летел наш грузовик,
    разбрызгивая грязь,
     сшибая ветки,
    весь в белом блеске молний грозовых.
    И пела женщина,
     и струйки,
     струйки, пенясь,
    по скользкому стеклу стекали вкось...
    И я хочу,
     чтобы и мне так пелось,
    как трудно бы мне в жизни ни жилось.
    Чтоб шел по свету
     с гордой головою,
    чтоб все вперед -
     и сердце, и глаза,
    а по лицу -
     хлестанье мокрой хвои
    и на ресницах -
     слезы и гроза.
    1955
    ПОДРАНОК
     А. Вознесенскому
    Сюда, к просторам вольным, северным,
    где крякал мир и нерестился,
    я прилетел, подранок, селезень,
    и на Печору опустился.
    И я почуял всеми нервами,
    как из-за леса осиянно
    пахнуло льдинами и нерпами
    в меня величье океана.
    Я океан вдохнул и выдохнул,
    как будто выдохнул печали,
    и все дробинки кровью вытолкнул,
    даря на память их Печоре.
    Они пошли на дно холодное,
    а сам я, трепетный и легкий,
    поднялся вновь, крылами хлопая,
    с какой-то новой силой летною.
    Меня ветра чуть-чуть покачивали,
    неся над мхами и кустами.
    Сопя, дорогу вдаль показывали
    ондатры мокрыми усами.
    Через простор земель непаханых,
    цветы и заячьи орешки,
    меня несли на пантах бархатных
    веселоглазые олешки.
    Когда на кочки я присаживался,—
    и тундра ягель подносила,
    и клюква, за зиму прослаженная,
    себя попробовать просила.
    И я, затворами облязганный,
    вдруг понял — я чего-то стою,
    раз я такою был обласканный
    твоей, Печора, добротою!
    Когда-нибудь опять, над Севером,
    тобой не узнанный, Печора,
    я пролечу могучим селезнем,
    сверкая перьями парчово.
    И ты засмотришься нечаянно
    на тот полет и оперенье,
    забыв, что все это не чье-нибудь —
    твое, Печора, одаренье.
    И ты не вспомнишь, как ты прятала
    меня весной, как обреченно
    то оперенье кровью плакало
    в твой голубой подол, Печора...
    1963
    * * *
    Пора вставать... Ресниц не вскинуть сонных.
    Пора вставать... Будильник сам не свой.
    В окно глядит и сетует подсолнух,
    покачивая рыжей головой.
    Ерошит ветер зябнущую зелень.
    Туманами покрыта вся река,
    как будто это на воду присели
    спустившиеся с неба облака.
    И пусть кругом еще ночная тишь,
    заря с отливом розовым, нездешним
    скользит по непроснувшимся скворешням,
    по кромкам свежевыкрашенных крыш.
    Пора, пора вглодаться и вглядеться
    в заждавшуюся жизнь. Все ждет с утра.
    Пора вставать... С тобой рассталось детство.
    Пора вставать... Быть молодым пора...
    1950
    ПОСЛЕДНИЙ МАМОНТ
    Ступал он трудно по отрогу
    над ледовитою рекой.
    Их было раньше,
     гордых,
     много,


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ]

/ Полные произведения / Евтушенко Е.А. / Стихотворения


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis