Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Распутин В. / Прощание с Матерой

Прощание с Матерой [6/14]

  Скачать полное произведение

    Вот эту легкость, разговорную тароватость Петруха с избытком перенял у незаконного своего отца. Но если у того она была не на пустом месте - за делом Алеша лясы не точил, знал прежде дело, а уж потом все остальное,- то у Петрухи вышло наоборот. Работник он был аховый: за что ни возьмется - все через пень-колоду, ни в чем толку. Там, где надо руками шевелить, он их закладывал за спину. где надо смекалку показать - только гоношился, раскидывал так и этак, а получалось никак. Послали от колхоза на курсы трактористов, полгода проучился, дали ему, как доброму, новенький "Беларусь" на больших колесах - он этими колесами половину заборов по деревне перекрушил, гоняясь за кошками да собаками, у себя в ограде и на скотном дворе за неделю оставил ровное поле. Как выпьет - так за руль, и пошел кружить, только щепки во все стороны. Катерина выскочит: "Ты че творишь, Петруха? Опомнись - че ты творишь, куда ездишь?! Тут для того, че ли, место сроблено, чтоб ты его давил?" Он отмахнется: "Ниче ты, старая, не понимаешь. Так полагается. Такая разнарядка на севодни" - и дальше, а Катерина и отойдет в раздумье: кто его знает, может, и верно, полагается, чтоб научить трактор ровно ходить по полю, не выскакивать из борозды.
     Отобрали у Петрухи от греха подальше трактор, ссадили на землю, а он к той поре и вовсе избаловался, ничего не хотел делать: туркали с места на место, с работы на работу, и нигде от него проку, всюду старались от Петрухи поскорей отбояриться и не скрывали этого даже перед ним - он лишь похохатывал, слушая, что о нем говорят, подначивая говорить посильней, пооткровенней, словно это доставляло ему какое-то удовольствие. Ничем Петруху пронять было нельзя. И когда переливали колхоз в совхоз - колхоз, умирая, мог быть доволен: наконец-то он избавился от этого работничка.
     Под сорок человеку, а все продуриться не хочет, все как мальчишка: ни семьи (два раза каким-то чудом привозил из-за реки баб, но та и другая на первом же месяце летом улетывали от него через Ангару), ни рук, способных к работе, ни головы, способной к жизни. Все трын-трава. Лишь бы прожить сегодняшний день, а что будет завтра - это его не касается, короткие разудалые мысли до этого не достают. Подписался поначалу на совхоз и отказался, собираясь в город, потом вдруг, как муха укусила, заговорил об охотничьей артели, хотя из ружья за всю свою жизнь стрелял только по бутылкам, да и то мимо. А в последнее время стал сниться ему север с большими рублями... Но до севера только доехать надо терпение иметь, а у Петрухи его не водилось ни капли.
     Вот и посудите теперь, каково быть матерью такого человека. Боялась Катерина: чья душа во грехе, та и в ответе, поэтому вину за Петрухино сумасходство перекладывала на себя. Она говорила:
     - Дак ежли он такой и есть - че с им самдели? Голову на плаху?
     - А какой он у тебя будет, когда ты распустила его до последней степени? - подхватывала Дарья.- Он избу сжег, ты ему слово сказала?
     - Сама говорела: так и этак бы сожгли...
     - Да не своей же рукой! Как она у его не отсохла, что спичку чиркала?! Это надо камень заместо сердца держать, он в ей родился, в ей рос, и он же ее поперед всех спалил! Ну!
     - Он, может, самдели незначай.
     - Вот христовенькая, вот христовенькая! - приходила Дарья в восхищение.- Ишо бы - конешно, незначай. Он тебе сам ее срубил, богачество нажил - золотые руки у твово Петрухи. Пошто бы нарочно он сжигать ее стал - эва че придумали про мужика. Незначай, незначай...
     Катерина умолкала.
     - А как такие люди получаются? - пыталась она понять - не в первый раз пыталась понять и знала уже, что не поймет, и все-таки спрашивала, надеясь на недолгое облегчение и прощение себе, когда и вместе с Дарьей не сумеют они ни в чем разобраться.- Он с малолетства беспутный. Ты говоришь: я исповадила. А че я исповадила? Никакой сильно повады не было. Я с им и добром, и по-всякому - дак ежли он уродился такой. Он маленький был, ниче не хотел понимать. Глаза заворотит - и хошь говори ты ему, хошь кол на голове теши. Много ты с ребятами возилась?
     - Когда мне с имя было возиться? С темна до темна в беготне.
     - А все люди. Ни один не свихнулся. Мне его баловать тоже... не до баловства было. В запустенье, правда что, не ходил. Старалася. Я погляжу на Клавкиных ребятишек... лучше самдели с мачехой жить. Родная она мать, да не своим деткам. Ни уходу, ни привету - на подзатыльниках да на кусках, бедные. А какие славные ребятишки, ласковые, послушные... С чего, с каких дрожжей, ежели она только и знает, что собачиться? Она, че ли, воспитала?
     - Н-ну,- хмыкнула Дарья, полностью отказывая в этом Клавке.
     Речь шла о Клавке Стригуновой.
     - Дак че тогды? Одного кажин день лупцуют - человек выходит. Другого никакая лупцовка не берет - был разбойник и вырос разбойник. Одного нежат - на пользу, другого - на вред. Это как? В ком че есть, то и будет? И хошь руки ты об его обломай, хошь испечалься об ем - он свое возьмет. Никакой правью не поправить. Так, че ли? Ты говоришь: я не спрашиваю с его. Царица небесная! Я надсадилась спрашивать. А тепери самдели отступилась, вижу, что без толку. Теперь какой есть, такой и есть. Вся злость вышла... жалость одна, что он такой. Дак не на плаху же, самдели? Пущай как хочет. Ему жить.
     - Дак ты тоже не из могилы это говоришь. Тебе тоже доживать как-то надо.
     - А-а, че будет,- отмахнулась Катерина.- Мы уж тепери так и так не своим ходом живем. Тащит. Куды затащит, там и ладно.
     - Что тащит... правда, что тащит,- согласилась Дарья.
     - Потом оне же, Клавкины ребяты, вырастут,- подчищая разговор, вернулась Катерина,- и будут ее на руках носить, что она для их доброго слова не знала. Говорят: какой привет - такой ответ... а-а,- несогласным стоном протянула она,- ниче не сходится. Кому как на роду написано. Мало, че ли: другая мать дюжину их подымет и живет на старости с имя хуже, чем у чужих. Чужие-то постесняются галиться. А свои, как право им такое дадено, до того лютуют... злого ворога больше жалеют. За что? Помнишь старуху Аграфену?
     - А не доживай до этакой старости,- вдруг ни с чего со злостью вскинулась Дарья.- Знай свой срок,- и пригасила, опустила голос, понимая, что не дано его человеку знать.- За грехи, ли че ли, за какие держит господь боле, чем положено. Ой, страшные надо иметь грехи, чтоб так... Где их набрать? Человек должен жить, покуль польза от его есть. Нету пользы - слезай, приехали. Нашто его самого маять, других маять? Живые... им жить надо, а не смерть в дому держать, горшки с-под ее таскать. Я потаскала, знаю. Из-под меня скоро с-под самой хошь таскай, мигом от горшка до горшка долетела, а помню. Свекровку свою помню, как я на ее смотрела. А то и смотрела,- непонятно на что опять осердясь, продолжала она,- что думала: "Когды тебя бог приберет? Надоела хужей горькой редьки". Это мы с ей ишо хорошо жили, она покладистая была. А я была небрезгливая. А помню: до того мне под конец тошно к ей подходить. Навроде все понимала, что она, христовенькая, невиноватая, а все равно ниче с собой сделать не могла. Не могу, и все, хошь из дому беги. И думаю: а ежели бы это мамка моя пластом так лежала - я бы тоже ей смерти хотела? Сама отговариваюсь, а сама слышу, издали голос идет: а тоже хотела бы. Пущай не так, и терпения давала бы поболе, а в худые минуты тоже про себя, поди, срывалась бы. Это уж и не от меня идет - от чего-то другого. Нет, Катерина, старость запускать нельзя. Никому это не надо.
     - Дак че - удавку, че ли, на шею? Дарья не стала отвечать.
     - И хоронют оне нас, плачут... оне плачут не об нас, кого в гроб кладут, а кого помнют... какие мы были,- говорила она.- И жалко нас... потому что себя жалко. Оне видят, что состарются, нисколь не лучше нас будут. А без нас оне скорей старются. Про себя оне нас раньше похоронили. Вот тогда бы и убраться, скараулить тот миг. А мы все за жисть ловимся. Че за ее ловиться - во вред только. Помоложе уберешься, тебя же лутше будут помнить, и память об тебе останется покрасивей. Побольней останется память, позаметней. А ежели в гроб тебя, как кащею, кладут - дак ить глядеть страшно. Такая страхолюдина всю до-прежнюю память отшибет...
     - А мы-то в чем виноватые?
     - А в том и виноватые, что привычку к себе, как собачонку какую, держим. Чтоб нас она оберегала, на других полаивала. Скажи в молодости, какую ты себя опосле будешь терпеть - перекрестишься, не поверишь. Ниче уж живого нету, все вывалилось, окостенело, ни зубов, ни рогов, ни холеры - нет, милей тебя белый свет нее не видывал. Да нашто? Тебе господь жить дал, чтоб ты дело сделала, ребят оставила - и в землю... чтоб земля не убывала. Там тепери от тебя польза. А ты все тут хорохоришься, людям поперек. Отстряпалась и уходи, не мешай. Дай другим свое дело спроворить, не отымай у их время. У их его тоже в обрез.
     - Куда так торопиться-то? - отказывалась Катерина.- Жить бегом и помирать бегом? Другой раз, может, не живать будет?
     - Оно и потеперь, может, не ты жила...
     - А кто? Ты уж говори, да не заговаривайся. Кто за-место меня будет жить?
     - Может, кто другой. А тебя обманули, что ты. А ежели ты - пошто ты тогда с Петрухой со своим не можешь сладить? Пошто не живешь как охота, а по чужой указке ходишь? Пошто всю жисть маешься? Нет, Катерина, я про себя, прости господи, не возьмусь сказать, что это я жила... Сильно много со мной не сходится...
     ...Вдвоем и правда было легче и за хозяйственной управой, и за разговорами. Дни стояли длинные, старухи успевали все и, устав, ложились после обеда отдохнуть, но не засыпали, а разговаривали лежа. И разговаривали поднявшись, в ожидании вечерней уборки, а потом и после нее - так и шло время, так незаметно и соскальзывали с одной стороны на другую длинные летние дни. На разговоры подходила Сима со своим неотвязным хвостом - Колькой; заявлялся Богодул, кряхтя и поругиваясь, и тоже норовил вставить слово; приходила глуховатая тунгуска с трубкой в зубах, которую она почти не вынимала, а потому почти не говорила; приходили на чай и беседы другие, кто еще оставался в Матере... Поминали старое, дивились новому, смыкали вместе то и другое, жизнь и смерть... Никогда раньше так подолгу они не разговаривали.
     И мало осталось, что было ими не переговорено, и мало, несмотря на большую жизнь, было что в ней понято.
     А впереди, если смотреть на оставшиеся дни, становилось все просторней и свободней. Впереди уже погуливал в пустоте ветер. 11
     Но еще сумела, всплеснулась жизнь на Матере - когда начался сенокос. Кормов по новым угодьям было не набрать, да их и не было еще, новых-то угодий, двинулись в последний раз на старые. Пришлось совхозу расползаться опять по колхозам - кто где жил, туда на страдованье и поехал. Редкий человек не обрадовался этой счастливой возможности пожить-побыть под конец в родной деревеньке, чуть не у каждого там дом, скотина, огород, неподчищенные дела, да и земля не молчала, звала их перед смертью проститься. Мало кто, не слепой, не глухой, не осевший в конторе и не занятый на строгой, прицепной работе, отказался поехать - привязчив человек, имевший свой дом и родину, ох как привязчив!
     Полдеревни вернулось в Матеру, и Матера ожила пускай не прежней, не текущей по порядку, но все-таки похожей на нее жизнью, будто для того она и воротилась, чтобы посмотреть и запомнить, как это было. Заржали опять кони, пригнанные с Подмоги, зазвучали по утрам, перекликаясь, голоса работников, застучало-забренчало покосное снаряженье. Разыскали, где она есть, и отогрели кузницы, чтобы подладить технику на конной тяге, достали литовки - и поднялся с постели дед Максим, вытащил из-под хлама молоток и подвязал к нему петлю, чтобы не выскальзывал при отбое из дряхлой руки. Понадобилось - и поди ж ты! - как раньше, отыскались литовки и оказался жив дед Максим. К нему же тащили грабли, вилы, косилки - и он подновлял, подгонял, острил, вставлял взамен выпавших новые зубья. И вроде подобрел, повеселел дед за работой, хотя только что помирал, стал помахивать руками, покрикивать, распоряжаться. Ему с улыбкой, с удовольствием подчинялись - так же покрикивал он на них двадцать и больше годов назад, так же назначал их на работу Павел, бывший тогда бригадиром и вызвавшийся в бригадиры тепер- будто ничего не изменилось. И, как тогда, обходились без большой техники: тракторы, машины на той стороне, им и там ни минуты покоя, а здесь оставались только одна бортовая машинешка да два самоходных комбайна, которые ждали своей поры на бугре за деревней. Но машину, как нарочно, как в наказанье, что она здесь оказалась, держали на побегушках: за холодным квасом по жаре сгонять или доставить на луг припоздавшую со скотиной бабу. Серьезной работы ей не давали. Из какого-то каприза, прихоти выкатили из завозни два старых ходка и запрягали в них по утрам коней, отъезжая на луга, а машина сиротливо, не смея вырваться вперед, плелась позади и казалась много дряхлей и неуместней подвод. Но это уж действительно из каприза из игры, в которую, однако, включались все, и включались с охотой.
     Потом, верно, без техники не обойтись, и переплавлять сюда трактор, а то и не один, так или иначе придется, когда понадобится стягивать зароды к воде - их сразу на тракторные сани и собирались метать. Но это потом, потом... пока управлялись, как раньше, косилками, конными граблями, вязали для копен метлы...
     И работали с радостью, со страстью, каких давно не испытывали. Махали литовками так, словно хотели показать, кто лучше знает дело, которое здесь же, вместе с этой землей, придется навеки оставить. Намахавшись, падали на срезанную траву и, опьяненные, взбудораженные работой, подтачиваемые чувством, что никогда больше такое не повторится, подзуживали, подначивали друг друга старым и новым, что было и не было. И молодели на глазах друг у друга немолодые уже бабы, зная, что сразу же за этим летом, нет, сразу за этим месяцем, который чудом вынес их на десять лет назад, тут же придется на десять же лет и стариться. Гомонили, играли, дурили, как маленькие: чуть обсохнув от пота, с визгом кидались в Ангару, а кто не хотел кидаться сам, того гурьбой ловили и втаскивали в чем был, и стыд не в стыд, когда кругом свой табор,- с легкой руки Клавки Стригуновой раздевались до голых грудей, с отчаянным и разбойным видом выступали перед мужиками, которых было меньше, даже гонялись за ними, чтобы столкнуть в воду. И, приступая опять к работе, приходили в себя, говорили: "Ну, совсем обезумели бабы, дорвались до Матеры. Она, поди-ка, и не верит, что это мы", но в следующий роздых с удовольствием безумели снова.
     Выползали из деревни на луга старухи и, глядя, как работает народ, не могли сдержать слез. И подступали с вопросом:
     - Че вам надо было? Че надо было, на что жалобились, когда так жили? Ну? Эх, стегать вас некому. И соглашался народ, задумываясь:
     - Некому.
     Клавка Стригунова и та помалкивала, не лезла спорить.
     Вечером возвращались с песней. И чванливые раньше к трезвой песне мужики подтягивали тоже. Заслышав песню, выходили и выстраивались вдоль улицы все, кто оставался в деревне,- ребятишки, старухи, а также понаехавшие со стороны, когда такие были; в последнее время движение стало больше, моторки то и дело тарахтели и стригли туда-сюда Ангару. Приезжали не только из совхоза - из городов, из дальних краев наезжали те, кто когда-то здесь жил и кто не забыл совсем Матеру. Это был горький, но праздник, когда бросались друг к другу двое, не видевшиеся много лет, успевшие уже и потерять, забыть друг друга, и, встретившись, найдясь, обнявшись среди улицы, вскрикивали и рыдали до опустошения, до того, что отказывали ноги. Матери и отцы, бабушки и дедушки везли с собой ребятишек, зазывали и вовсе посторонних людей, чтобы показать землю, из которой они вышли и которую позже будет уже не увидеть и не сыскать. Казалось, полсвета знает о судьбе Матеры. За деревней с верхнего края, где повыше, появились разноцветные палатки, по острову разгуливал народ - кто бродил по кладбищу, кто сидел на берегу, невесело глядя куда-то вдаль, кто подбирал на полянах первую красную ягоду - и непросто было сразу сказать, свои это или чужие.
     Покосчики возвращались с работы неторопливо, устало и важно. Впереди - запряженные в ходки кони, согласно кивающие мордами, будто кланяющиеся при въезде в деревню, по два-три человека в ходках, несколько верховых по сторонам, все остальные с песней за подводами. Песня то одна, то другая, то старая, то новая, но чаще все-таки старая, прощальная-поминальная, которую, оказывается, помнил и знал народ, которую словно для этой поры и хранил в себе... Кто пел, тем легче, слушать же их, несущих песню как дружное и безнадежное заклинание, было до того больно и пытко, что подплывало кровью сердце.
     Июль вышел на вторую половину, погода держалась ясная, сухая, к покосу самая что ни на есть милостивая. На одной луговине косили, на другой гребли, а то и совсем рядом стрекотали косилки и подпрыгивали, дребезжа, конные грабли с большими изогнутыми зубьями; гребь поспевала на солнце и на ветру уже через день, до обеда бабы водились с литовками, подкашивая на неудобных для колес, сырых и неровных местах, после обеда брались за грабли. Мужики ставили копны, орудуя вилами; огромные лохматые навильники плыли за их спинами, как что-то живое, самостоятельное, двигающееся на своих ногах с уродливой, оттянутой назад головой. К концу дня угорали и от работы, и от солнца, а больше того - от резких и вязких, тучных запахов поспевшего сена. Запахи эти доставали и до деревни, и там народ, с удовольствием втягивая их, обмирал: эх, пахнет-то, пахнет-то!.. Где, в каком краю может еще так пахнуть!
     И уже начинали оглядываться с опаской: быстро, быстро подвигается дело - так и обратно скоро, не пожив вволюшку в Матере. Дождь, что ли, брызнул бы, чтоб потянуть, полениться, подержаться подольше. Мужики принялись уже сколачивать тракторные сани - и верно, конец проглядывает, куда торопиться?! За сеном и с Матерой на прощанье не побыть, не увидать, где всю жизнь жили, что имели, что теряют. Но выходили утром, и работа забирала, подгоняла сама, и не находилось человечьих сил осаживать ее - гнали, напротив, злясь на себя, и того пуще. Не та это была работа, чтоб удерживать ее; и работники не успели еще избаловаться.
     По вечерам, перед тем как упасть в постель, выходили на улицу и собирались вместе - полянка не полянка, посиделки не посиделки, но вместе, помня, что не много остается таких вечеров, и забывая об усталости. Обмирала Матера от судьбы своей в эти часы: догорала заря за Ангарой, ярко обжигая глядящие в ту сторону окна; еще больше вытягивалась наверху бездна неба; ласково булькала под близким берегом вода. Догасал день, и догасала, благодарствуя, жизнь округ: звуки и краски сливались в одно благостное дремотное качание, которое то возникало сильней, то усмирялось; и чувства человеческие в лад ему тоже сходились в одно зыбкое, ничего не выделяющее ответствие. И казалось, сдвигались плотней в деревне избы и, покачиваясь, тянули единый, под ветер, нутряной голос; казалось, наносило откуда-то запахом старых, давно отлетевших дымов; казалось, близко подступало все, что было на острову, и, стоя друг за другом, рукотворное и самотворное, выглядывая друг из-за друга, единым шепотом что-то спрашивало. Что - не понять, не услышать было, но мнилось, что и на это, невнятное и неслышимое, следует отвечать.
     Говорили мало и негромко - и правда словно пытаясь кому-то что-то отвечать. Не думалось о жизни прожитой, и небоязно было того, что грядет; только это, как обморочное, сном-духом чаянное, состояние и представлялось важным, только в нем и хотелось оставаться. Но заявлялся, как черт на богомолье, Петруха со своей неладной гармошкой, вызволенной, к несчастью, из огня, начинал возить на ней "Ты, Подгорна, ты, Подгорна...", сбивал настроение - и приходилось подниматься, приходилось вспоминать, что будет завтра, и идти в постель.
     Петруха после двухнедельной отлучки воротился в Матеру развеселый, в новом, но уже изрядно помызганном светлом костюме с красной ниткой и в кожаной кепке с коричневыми разводьями, и в наряде этом еще больше стал смахивать на урку. Увидав его впервые, Дарья воскликнула:
     - Но-о... это откуль такая божья коровка к нам заползла?
     - Извини-подвинься,- возмутился Петруха - не "божьей коровкой" возмутился, а "заползла".- Я не ползаю, я на самолетах, хошь знать, летаю.
     Это "извини-подвинься" он подцепил где-то в последних своих странствиях, и так оно ему понравилось, таким показалось красивым и ловким, что без него Петруха не мыслил разговора. Приехав, занес он матери с больших денег за сожженную усадьбу пятнадцать рублей и, когда она заикнулась было, что мало, отвечал:
     - И-извини-подвинься. А я на что должен существовать? Я должон ехать, устраиваться на постоянное местожительство. Кто меня задаром повезет? Это тебе тут ни на что деньги.
     Но все-таки смилостивился и отсчитал еще десятку мятыми-перемятыми бумажками.
     - Много наменял-то? - спросила Катерина при виде этих на тысячу рядов изжамканных, бойких денег, которые словно всегда и ходили по рукам таких, как Петруха, в добрые руки не попадали.
     - Это мое дело. Я в твою личную жизнь не мешаюсь, и ты в мою не мешайся. Устроюсь - выпишу тебя, будем жить вместе. А покудова - извини-подвинься.
     Два дня он потосковал в Матере без магазина и нырнул в новый поселок, три дня плавал там, не снимая своего маркого костюма, светлый тон в котором после этого остался только далеко в глубине, а красная нитка полностью исчезла. Теперь опять объявился в Матере, спал без родного угла где придется, иногда даже у Богодула в его колчаковском бараке, что считалось крайней степенью бездомности и опущенности, но форс продолжал держать, выдумывая про себя, что в законном отпуску, что кто-то скоро приедет за ним на катере и куда-то увезет как человека, до зарезу необходимого; подвязал к своей инвалидной "подгорне" веревку, чтобы накидывать на плечо, и "тарзанил" ее, по слову самого Петрухи, денно и нощно. Как-то притащился с нею даже на луг, устроился под березу и запилил-запиликал, но упаренные, веселые и злые работники так турнули его, что Петруха, обычно языкастый, и отругиваться не стал - отступил.
     ...Но после долгого, крепкого ведра сумело-таки подползти однажды ночью под одно небо другое, и пошли дожди... 12
     В первый день, когда дождь только еще направлялся, побрызгивая манной небесной, угодной полям и огородам, в Дарьин дом нагрянул гость - приехал Андрей, младший сын Павла. Павлу как отцу выпало обойтись без дочерей, четырежды Соня, жена его, рожала, и все были парни, но один сразу же, как только открыл глаза, не вынес белого света и отошел, осталось трое. Старший, женившись на нерусской, поехал на ее родину на Кавказские горы посмотреть, что это такое, да там и остался, соблазнившись теплым житьем; средний, гораздый на грамоту, учился в Иркутске на геолога и на тот год должен был уже отучиться, а Андрей прошлой осенью пришел из армии и был тогда в Матере, но прожил полторы недели, подивился на всю эту суматоху, все больше нарастающую, связанную с переселением, и укатил в город, устроился там на завод. Теперь он, оказывается, уволился с завода и метил в другое место, а по пути завернул домой. Два дня Андрей побыл у матери в совхозе - Соня работала в бухгалтерии и осталась в поселке,- отвел у нее первую очередь и поплыл к отцу и бабушке. Павел исподволь добился своего, вел в Матере сенокос и постоянно находился теперь здесь, а в совхоз только наезжал, как до того наезжал в Матеру.
     Дождь оказался кстати: можно было посидеть, поговорить не торопясь; не решались отважиться на передышку своей властью, так ее спустил сам бог. Андрей, здоровый рядом с отцом, невыболевший, не потратившийся на работе парень, которому армия пошла явно на пользу - уходил туда согнутый, заглядывавший в землю нескладень, а воротился этакий вот молодец с выправленной спиной и поднятой головой,- Андрей без терпения, пока бабушка собирала на стол, шил туда-обратно из избы во двор и со двора в избу, громко топал на крыльце ботинками, сбивая с них еще и не грязь, а только смоченную и налипающую пыль, вспоминал и спрашивал о деревенских, кто где есть, кто куда переезжает, и от нечего делать по-свойски, ласково задирал Дарью:
     - Что, бабушка, скоро и ты эвакуируешься?
     - Куируюсь, куируюсь,- даже и без вздоха, спокойно, послушно отвечала она.
     - Неохота, наверно, отсюда уезжать?
     - А какая тут охота. На своем-то месте мы бы, старухи, ишо ползали да ползали полегоньку, а вот погоди, сковырнут нас, и зараз все перемрем.
     - Кто это, интересно, позволит вам умирать?
     - А уж на это мы команду спрашивать не будем. Как-нить си,- незаметно, в свою очередь, задираясь, говорила Дарья.- На это уполномоченных, чтоб приказы подавал, ишо не додумались назначать. Вот и мрут люди как попадя, что разнарядки такой нету.
     - Да ты не обижайся, бабушка. Обиделась, что ли, на меня? Я так говорю.
     - Пошто я на тебя-то буду бижаться?
     - А на кого ты обижаешься?
     - Ни на кого. На самуе себя. Это ты на меня бидься, что я тебе тут одно место крапивой жарила, чтоб ты на ем сидел. Плохо, видать, жарила, что не усидел, поскакал отсель...
     Андрей смеялся.
     - Пока молодой, надо, бабушка, все посмотреть, везде побывать. Что хорошего, что ты тут, не сходя с места, всю жизнь прожила? Надо не поддаваться судьбе, самому распоряжаться над ней.
     - Распорядись, распорядись... Охота на тебя поглядеть, до чего ты под послед распорядишься. Нет, парень, весь белый свет не обживешь. Хошь на крыльях летай. И не надейся. Ты думаешь, ежели ты человек родился, дак все можешь? Ох, Андрей, не думай. Поживешь, поживешь и поймешь...
     - Э-э, бабушка, тут я с тобой не согласен. Это у тебя от Матеры, оттого что ты дальше Матеры носа не высовывала. Что ты ничего не видела. Человек столько может, что и сказать нельзя, что он может. У него сейчас в руках такая сила - о-е-ей! Что захочет, то и сделает.
     - Это сделает, сделает... - соглашалась Дарья.
     - Ну, так что ты тогда говоришь?
     - То и говорю. Сделает, сделает... А смерть придет, помирать будет. Ты со мной, Андрюшка, не спорь. Я мало видала, да много жила. На че мне довелось смотреть, я до-о-олго на его смотрела, а не походя, как ты. Покуль Матера стояла, мне торопиться некуда было. И про людей я разглядела, что маленькие оне. Как бы оне не приставлялись, а маленькие. Жалко их. Тебе покуль себя не жалко, дак это по молодости. В тебе сила играет, ты думаешь, что ты сильный, все можешь. Нет, парень. Я не знаю ишо такого человека, чтоб его не жалко было. Будь он хошь на семь пядей во лбу. Издали вроде покажется: ну, это ниче не боится, самого дьявола поборет... гонор такой держит... А поближе поглядишь: такой же, как все, ничем не лутше... Ты из своей человечьей шкуры хочешь выскочить? Ан нет, Андрюшка, не выскочишь. Не бывало ишо такого. Только обдерешься да надсадишься без пути. И дела не сделаешь. Покуль выскакивать пыжиться будешь, смерть придет, она тебя не пустит. Люди про свое место под богом забыли - от че я тебе скажу. Мы не лутчей других, кто до нас жил... Накладывай на воз столь, сколь кобыла увезет, а то не на чем возить будет. Бог, он наше место не забыл, нет. Он видит: загордел человек, ох загордел. Гордей, тебе же хуже. Тот малахольный, который под собой сук рубил, тоже много чего об себе думал. А шмякнулся, печенки отбил - дак он об землю их отбил, а не об небо. Никуда с земли не деться. Че говорить - сила вам нонче большая дадена. Ох, большая!.. И отсель, с Матеры, видать ее. Да как бы она вас не поборола, сила-то эта... Она-то большая, а вы-то как были маленькие, так и остались.
     Долго сидели за столом; отец с сыном выпили бутылку водки, привезенную Андреем, и ничуть не опьянели, только Андрей с лица еще больше помолодел, а Павел еще больше постарел. Дарья смотрела на них, сидящих рядом, напротив нее, и думала: "Вот она, одна ниточка с узелками. От узелка до узелка столько, кажись, было годов - где оне? Мой-то узелок вот-вот растянут и загладят, ровный конец опустют, чтоб не видать было... чтоб с другого конца новый подвязать. Куды, в какую сторону потянут эту ниточку дальше? Что будет? Пошто так охота узнать, что будет?"
     Дождь на улице подбивался и зачастил, на стеклах появились потеки. Потемнела земля, крупными сосульчатыми каплями закапало с крыш; пенясь, остановилась в окне Ангара. И сильнее, приятней запахло за столом самоварным духом, душистей показался чай, который пили теперь уже все, и важней, уместней показался семейный разговор, который они говорили.
     - Мало зарабатывал, что ли? - спрашивал Павел, допытываясь, почему Андрей уволился с завода.
     - Зарабатывал - одному хватало,- пожимал плечами Андрей. Он старался говорить с отцом на равных, но, еще не привыкнув к равности, как-то сбивался, соскальзывал с нужного тона и то поднимал голос, то терял его.- Одному, конечно, хватало. Дело не в этом. Неинтересно. Там стройка на весь мир. Утром радио включишь - ни одно утро не обходится, чтоб о ней не говорили. Погоду специально для нее передают, концерты. А завод... таких много. В каждом городе они есть.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ]

/ Полные произведения / Распутин В. / Прощание с Матерой


Смотрите также по произведению "Прощание с Матерой":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis