Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Царь-рыба

Царь-рыба [8/32]

  Скачать полное произведение

    -- Выдь на свет и остановись! -- скомандовали мне и подшевелили огонь. Я вышел к костру и покорно остановился.
     -- Х-хо-о-оро-ош! -- покачали головами незнакомцы и набросились на мой мешок. -- Соль? Хлеб? Табак?
     Вытряхнув содержимое мешка, они удрученно замерли. Потом завернули в листья моху, сухого моху с чебрецом, пососали цигарки, и тот, кто был тоньше, моложе, серый одеждой, волосами, лицом и глазами, устало полюбопытство- вал:
     -- Давно блудишь?
     Его и звали Серым. Страшный человек. Опытный бандит. Он много раз уходил из мест заключения. В апреле из штрафных бараков ушло трое. Так рано еще никто с нашей стройки не уходил. Рисковые ребята. Но третьего они, видать, уже потеряли. Что ж такого? Нас ведь тоже трое бежало.
     Надо ли говорить, как я обрадовался людям, пусть эти люди были Серый и Шмырь, но все равно ведь люди, судьба соединила нас в бедствиях наших, скрепила жизнь побегом и тайной. Серый и Шмырь тоже заблудились. Но шли они упрямо, без колебаний по заполярной тайге, зная с уверенностью, что идут на юг и что поздно или рано выйдут на приток Енисея, а по нему и к самому батюшке Енисею, а там -- люди, жизнь, есть где и у кого поживиться, кого пограбить, кого обобрать, вина добыть, с бабами побаловаться.
     Но я поторопился радоваться -- соединив нас в несчастье, судьба не сделала артельных людей сообщниками ни в мыслях, ни в устремлениях. Маленькая артель разделилась надвое -- в меньшинстве, конечно же, остался я.
     Когда Серый и Шмырь отдыхали, я ловил рыбу, малых бескрылых пташек, запасался корешками, травами, варил похлебку в котле, который у этой пары сохранился. Первое время мы ладили. Я уверовал, что с такими бойцами не пропаду и непременно выйду к Енисею, а там не с руки нам быть вместе. Но проходили дни, недели, мы никак не могли выпростаться из лесотундры. Совсем обносились, затощали. Давно была уже очищена от шерсти, выварена и съедена оленья шкура, мы ловили и ели леммингов, белок и даже бельчат, варили грибы -- все без соли, без соли! Рты наши скипелись от крови, пахло из нутра нашего падалью. Гнус разъедал лица, руки, шеи до того, что оголилось мясо, пошли по нему язвы. На артель осталась одна удочка и жерлица с обломанным крючком.
     Теперь мы рыбачили попеременно. В то время, когда Серый и Шмырь спали, я ловил и варил рыбу, после спал я, они ловили и варили.
     Но волчий закон, по которому существовали Серый и Шмырь, скоро дал себя знать -- они перестали оставлять мнe еду, однако еду добывать и дрова заготавливать заставляли безоговорочно. Сами понимаете, после нашей ударной стройки толковать с ними о совести и порядочности -- пустая трата слов. Они были крепче меня, лучше сохранились, но я тоже не давал себе окончательно ослабиться, старался, когда связчики спят, найти хоть какое-то пропитание. Меня подстерегла еще одна большая беда -- я оборвал последнюю удочку. Уснул с удочкой в руках, клюнула сорожина на короеда, тут же на нее метнулась щучина. Я проснулся от рывка, всполошился, но было уже поздно -- хищница вдавливалась в глубину, разворачивала сорожину головою на ход, следом волочился обрывок фильдеперсовой лески, клубилась рыбья чешуя. Собратья мои убили бы меня, но я сказал, что спрятал жерлицу и не покажу, где спрятал, коли они примутся меня убивать. Кроме того, у меня есть еще две иголки, из которых можно сделать крючки, да из штопора-складника, если его накалить, уду можно загнуть, и еще я придумаю, как ловить петлями птицу и щук, нежащихся на отмели.
     Этим я на какое-то время продлил себе жизнь. Но страшное слово "баран" все чаще и чаще достигало моего сознания, хотя поверить в то, что Серый и Шмырь ведут меня с собой, чтобы, когда вовсе край придет, съесть меня, поверить не мог. Сыспотиха подбирался к связчикам, пытая, куда делся третий их спутник по прозвищу Ноздря. Серый и Шмырь уверяли меня, что, как и мои спутники, утонул он при переправе через реку, но скоро посчитали -- таиться им незачем и врать не стоит, никуда я от них не денусь, рассказали, как тащили спички, одна короткая, две длинных. Короткую вынул Ноздря. Он был вечный зэк, опытный ходок, старый вор в законе, игру судьбы принял, как полагается герою современности, не скиксовал, не пикал. Наставил в грудь себе ножик, навалился на него, попросив давнуть в спину. Серый помог ему, облегчил кончину.
     Связчики разделали "барана" топором, мясо закоптили на огне и продержались до прилета в тундру птиц. По насту из тундры им выйти не удалось. Поломали лыжи, съели припасы. Дальше предстояли им одна только длинная и одна только короткая палочка -- спичками уже не играли, берегли их пуще глаза
     И тут-то явился я. Сам набрел -- воистину баран! Безрогий, безмозглый, на заклание чертом посланный.
     Однажды ночью Серый и Шмырь вернулись к огню ни с чем. Рыбу и птицу петлей ловить они не навострились, нервов не хватало, привыкли все брать на шарап. Ягоды еще не созрели, орех был с молоком, птица поднималась на крыло. Питаться в тайге сделалось нечем.
     Серый и Шмырь упали возле огня обессиленные. "Ну?" -- закрыв глаза, молвил Шмырь. Я понял, что это "ну" означает; не таясь начал молиться. "Ладно, поспим. Может, морок какой найдет. Видеть эту падлу не могу! Весь в парше!.." -- "Опа-алим!" -- "Тьфу! -- плюнул Серый, -- падаль хавать легче!.." -- "У нас и падали нету. Сами скоро падалью сделаемся..." -- "Кончай! Покуда не отбросил копыта, дотудова жив! Дави бабу-землю. Спи. Отдохнем -- поработаем..."
     Серый костью послабее Шмыря, но духом покрепче. Шмырь -- он злобой страшен, однако смекалкой не вышел.
     Я дождался, когда приутих костер, пока разоспались мои спутники, и, сказав про себя: "Господь вас прости, ребята!" -- отполз от огня, вскочил -- где и силы еще взялись! -- и бросился бежать. Помнится, я даже кричал, мнилась мне за спиной погоня. Помню, когда забежал в густой туман, обрадоваться даже не мог, упал без сил.
     Солнце было уже высоко, когда я очнулся и увидел, что из тумана выпрастывается большая, широкая вода. По песчаному берегу прополз к тихой лагуне, заглянул в воду и отшатнулся: на меня из воды воспаленными, опухшими глазами глядело существо, уже мало похожее на человека.
     По большой воде дул ветер, кружились чайки, стаи молодых уток делали разминки, что-то перемещалось -- за пологим горизонтом что-то дымило. "Не Енисей ли это?"
     Я сомлел, погрелся под солнцем, отдыхая от тяжкого гнyca, и скоро опять уснул. Очнулся от того, что меня било и катало по опечку волнами. Соскочил и увидел над водой, в разъеме берегов, темный силуэт. Ничего не мог сообразить, но уже отчетливая мысль бежала, хлестала полной в меня: "Я вышел к Енисею! Я вышел к Енисею! Пo Енисею идет пароход!.."
     Вера в чудо во мне давно истребилась, и пока я не прочел на борту новенького теплохода: "И. В. Сталин", старался не доверять своим глазам. На теплоходе пассажиры, женщины, детишки -- кто-то помахал мне рукой. А я не мог помахать в ответ.
     Мокрый от волн и слез, я стоял на коленях в мокром песке, кланялся, молился земле, благодарил Бога за чудо, подаренное мне, -- чудо жизни! И верил, в ту минуту верил, что те, на теплоходе, -- очень счастливые люди, мне же выпало тяжкое испытание, по чьей-то злой воле, но какому-то недоразумению. Я должен, должен дойти до самого главного, самого справедливого человека, чьим именем совершенно справедливо назван этот красивый теплоход. Он выслушает, он поймет меня, он сам в этих краях бедовал в ссылке, сам бежал отсюда и всего натерпелся. Он, и только он, может и должен всех спасти, развеять тяжкую напасть на эту страну, на ее исстрадавшийся народ.
     Сидя у почти затухшей печки, гость наш умолк, держа эмалированную кружку в пригоршнях. Через окошечко в избушку сочился нехотя свет нарождающегося застиранного дня. Беглец глянул на окошечко и, допивая из кружки остатки теплого чая, заторопился:
     -- Ну, что вам еще к рассказанному добавить? Серый и Шмырь следом за мной тоже вышли к Енисею, выше меня по течению. Я скоро обнаружил их "следы" -- разграбленный чум кето, выехавших на лето рыбачить, за чумом перестрелянные собаки, изнасилованная, растерзанная женщина. Самого рыбака эти два шакала, очевидно, утопили в реке, парнишку-кето посадили в лодку и оттолкнули от берега -- его поймала и спасла команда буксирного парохода. В чуме беглые разжились едой, солью, одеждой. Впрочем, какая одежда у рыбак- националов, на месяц-два откочевавших из тундры к Енисею. Взяли ружье, то самое, которым вас застращали. К ружью скорее всего уже нет зарядов, и все же хорошо, что вы не связались бороться с ними, -- они могли бы запереть вас в избушке и сжечь. Они на "свободе", они добрались до жилых мест и "гуляют". Будут они ходить, огибая большие станки, города, грабить и насильничать до холодов, потом сдадутся. Никакой цели и задачи у них нету. Я шел по их следам. Открыто заходил в станки. Два раза меня задерживали и отдавали в сельсоветы. Оба раза отпускали. Я не ворую, не граблю и намерений своих не скрываю. Меня отпускали с Богом, и я уверен, пройду дальше, чем Серый и Шмырь. Мною движет милость. Я дойду до Москвы, чего бы мне это ни стоило. Память товарищей, страдания людей обязывают меня выполнять долг, может быть, последний и самый главный в моей жизни... Дайте, пожалуйста, еще сольцы!
     Беглец в который раз пососал соли и, покачиваясь на корточках возле печки, ровно бы подумал вслух:
     -- И все-таки не следовало при ребятишках...
     -- Наши ребятишки в Игарке растут, -- отозвался Высотин и прислушался. -- Дует? Дует и дует. Не дает нам погода план добрать. Сматываться надо из этой тайги. Нигде покою человеку не стало. Да и ребятишкам в школу пора.
     -- Да-а, наступает осень! -- эхом отозвался от печки беглец. -- Спешить надо, не выйду до зимы из Заполярья -- пропал.
     -- Давай, мужик, поспи маленько и уходи. Шишкари иль ягодники из Игарки объявятся -- черти принесут, патруль нагрянет -- нам тоже не сдобровать.
     -- Да-да, вы правы. Я уйду, уйду. Соли узелок попрошу и хлеба кусочек, да ножницы -- дикий волос... Папа мой сказал:
     -- Давай! Я умею маленько.
     Беглец сел посреди избушки на табуретку, папа повязал его мешковиной и закружился вокруг клиента, защелкал ножницами, однако обычных при этом складных присказок не выдавал.
     Я замел волосья в печку.
     Высотин бросил в полотняный кошель мешочек с солью, булку хлеба да коробок спичек, кусок сахара и со словами: "Вот... чем богаты", -- подал его гостю.
     -- Благодарствую! Спаси вас Бог.
     -- Не на чем. Че-то не очень он нас пасет. Кто знает, что завтра с нами будет?
     -- Не гневите, не гневите Всевышнего -- все под Ним ходим... Не надо так. Не надо без веры жить.
     -- А где ее, веры-то, набраться? У тебя?
     -- Да у меня хотя бы. Я ж не терял веры, даже там, на краю гибели, в тундре. Я стремлюсь к справедливости, и Бог мне помогает.
     -- Ну, ну, стремись. А мы тут, в Игарке, такой справедливости навидались, что некуда уж справедливей.
     -- Нет, нет и нет, мужики, не победить человеконенавист- никам исконную доброту в людях. И сейчас не всех они и не все сломили. Не всех, не всех. Как ни странно, среди интеллигенции, именно среди той части самых обездоленных, которую тюремные и лагерные держиморды особенно люто ненавидят, находятся люди столь стойкие, что они потрясают своим мужеством даже самых кровожадных мясников. Подумайте сами -- почти ослепший от побоев, карцеров, недоедов, старенький философ-ученый заявляет начальнику лагеря и замполиту: "Я не могу быть арестованным. Это вы вот навечно арестованы..." "Как это?" -- гогочут граждане начальни- ки. "А так вот -- сейчас войдет старший по чину, и вы вскочите, руки к пустой голове приложите, а я как сидел на табуретке, так и буду сидеть, продолжая думать то, чего не успел додумать прежде, -- о человечестве и о вас буду думать, поскольку есть вы несчастное, заблудшее отродье и нечем вам думать, лишены вы думательного инструмента..."
     -- Н-да, гладко ты баешь, а мужика-то, крестьянина, они охомутали, извели.
     -- И все равно доброта и терпение разоружат, изведут злодейство.
     -- Больно ты разоружил-то Шмыря и Серого.
     -- Да-а, тут правда ваша. Этих никаким, даже Божьим словом не проймешь. Это уже продукт новой эпохи.
     -- Да завсегда они были и будут. И между прочим, тоже отца-мать имели и имеют, верующих, деревенских, может, и пролетарьев -- но масть-то идет одна.
     -- Не дай Бог, не дай Бог, мужики, если Серый и Шмырь да их сотворители начнут миром править.
     -- Конечно, конечно, не дай и не приведи Господи.
     -- Ну, значит, с Богом! И вали дальше. Вроде утихает. Нам на сети скоро.
     В полдень мы выплыли на сети. Хромого в бане уже не было. Спустившись к лодке, мы увидели его, резко припадающего на правую ногу, километрах в двух от избушки. Он шел в направлении станка Полой, правился вверх по реке, к свободе, к заступнику всех обиженных и угнетенных, и далеко, ох, как далеко и долго ему было еще идти, добираться до тех мест, где обреталась справедливость. Иней таял, струя над берегом дымку, и скоро хромой заподпрыгивал на сверкающем приплеске, по которому катились козырьки слабеющих волн. Вот он отделился от приплеска, метляком залетал, закружился в синеватой дымке... и -- воспарил.
     ...Его взяли спящего в деревне Кубеково, под самым Красноярском, и вернули обратно, добавив пять лет сроку. Он убегал еще не раз и в один из побегов обморозил ступни обеих ног. Его вылечили и назначили на штрафные работы -- в балластный карьер. Убежать из Заполярья больше он не мог, да и бежать из Норильска с каждым годом становилось все труднее. Город обретал современное индустриальное советское лицо, лагеря, зоны, проволока, охранительные службы с будками, стрелками, отделялись от города, укреплялись, вооружались. Строгие конторы в удобных домах, с теплым отоплением, с электроосвещением, с политотделами и подотделами возведены в центре города -- все это ладилось, селилось, плодилось прочно и надолго, энкавэдэшники твердо верили -- навечно.
     Конвоир Зубило, из "бывших", водивший на работу штрафную бригаду, развлекался тем, что пелажного подростка заставлял прыгать с отвесной стены карьера и тут же подниматься обратно. Откос карьера плыл, подросток отчаянно гребся руками, ногами, карабкался, не подаваясь с места.
     Нахохотавшись до колик в боках, веселый конвоир бросил подростку конец веревки, помог ему подняться. Нo не успел истязаемый сказать: "Спасибо, гражданин начальник", -- как тот его столкнул вниз и, клацая затвором, веселился: "А ну быстро наверх! А ну, доходило, резво, резво!..."
     "Прекрати!" -- резко сказал конвоиру седой, раскоряченно ступающий на обе ноги штрафник по прозванию Хромой.
     Бешено белея глазами, конвоир передернул затвор, двинулся на Хромого, но выстрелить не успел. Мелькнула в воздухе кувалда, и на свежо сереющую кучу гравия вывалилась горстка еще более серого парящего ошметья, напоминающая отцеженную опару: из укоротившегося тела конвоира выбуривала кровь, военные штаны потемнели в промежности. Овчарка -- верный друг и помощник Зубилы -- взлаяла, протяжно заскулила, сорвалась в карьер и через минуту уже чесала в просторную тундру.
     Хромой сказал: "Спасибо, братья", -- поднял винтовку Зубилы, тремя выстрелами вызвал начальника караула и, не подпустив его близко, прокричал: "Бригада никакого отношения к убийству конвоира не имеет. Я убил его!"
     Сделав резкий поворот, Хромой с винтовкой в руках кувыркнулся в карьер.
     Начальник караула и запыхавшиеся стрелки подбежали к обрыву карьера и услышали: "Да здравствует товарищ Сталин!" -- и следом хрясткий от мороза, одинокий, без эха, выстрел. Дамка
     Несколько лет спустя после той памятной и редкой в нынешней суетливой жизни ночи, проведенной на Опарихе, пришла телеграмма от брата, в которой просил он меня срочно приехать.
     Не сломила его болезнь сердца, он сломил ее. Но беда не ходит одна, привязалась пострашнее хворь -- рак. Как только принесли телеграмму, так у меня и упало сердце: с годами я и впрямь стал встревоженно-суеверным, теперь боюсь телеграмм...
     В аэропорту старого годами, обликом и нравами городка Енисейска, снаружи уютного, но с тем казенным запахом внутри, который свойствен всем мрачным вокзалам глубинки, в особенности северным, гнилозубый мужичонка с серыми, войлочными бакенбардами и младенчески цветущими глазами на испитом лице потешал публику, рассказывая, как и за что его только что судили, припаяв год принудиловки, растяпы судьи.
     -- Я ведь истопником в клубе состою, -- закатывался мужичонка. -- А клуб отапливается когда? И дураку понятно -- зимой! Считай, на полгода я их наякорил!
     Среди вокзала на замытом полу стояла белая лужа -- кто-то разбил банку с молоком. Под обувью хрустело стекло, по залу растаскивалось мокро, и, сколь ни наступали в молоко грязной обувью, оно упорно оставалось белым и как бы корило своей непорочной чистотой всех нас, еще недавно загибавшихся от голода. Модные сиденья, обтянутые искусственной кожей, порезаны бритвочками. Заеложенный задами, пупырился грязный поролон меж лепестков испластанной кожи. В вокзале жужжала мухота, со вкрадчивым пеньем кружился комар, кусал ноги, забивался под юбки женщинам, и которые еще не обрядились в брюки, признавали их тут уже не криком моды, а предметом необходимости. По стеклам окон упрямо взбирались и скатывались вниз опившиеся комары. Мальчишка с заключенной в гипс правой рукой левой принялся плющить комарье. По стеклам с одной стороны текли красные капли, с другой светлые, дождевые. Путь их по стеклу совпадал, порой и зигзаги повторялись, но кровавые и светлые потеки, смешиваясь, не смывали друг дружку, и блазнилась в той картинке на стекле какая-то непостижимая, зловещая загадка бытия.
     -- Перестань! -- Женщина в кирзовых сапогах, в старой вязаной кофте, отстраненно сидевшая до того в углу, легонько шлепнула мальчишку по здоровой руке, он отошел от окна, покорно сел, привалился к ней. Женщина уложила больную руку мальчика себе на колени, самого придавила плотнее к боку и, глубоко вздохнув, успокоилась.
     -- Жжжжи-ве-ом мы весело сегодня, а завтра будем веселей! -- объявился в вокзале исчезнувший было гнилозубый мужичонка. Разболтав бутылку с дешевым вином, он начал пить из горлышка, судорожно шевеля фигушкой хрящика, напрягшись жилами, взмыкивая, постанывая. Пилось ему трудно, не к душе, и отхлебнул он каплю, однако крякнул вкусно, потряс головой и возвестил: -- Хар-раша, стерва! -- И зашелся, закатился не то в кашле, не то в смехе. -- Она мне грит: "Подсудимый, встаньте!" А я грю, не могу, не емши, грю. Все деньги на штрафы уходят. Гай-ююю-гав!
     И у самолета выкомуривался мужичонка. Докончив бутылку, сделался он еще болтливее, навязчивей, вставил в петельку телогрейки цветок одуванчика, лип к роскошной чернобровой молодухе с комплиментом: "Ваши глазки, как алмазки, токо не катаются!", тыча в цветок, намекал, что он-де жених, присватывается к ней.
     -- На одну ночь не хватит -- замаю! -- незлобиво отбрила его молодуха.
     У самолета, как водится в далеких, полубеспризорных аэропортах, пассажирам сделали выдержку. Летчики тут утомлены собственной значимостью и если не выкажут кураж, вроде бы как потеряют себе цену. Взлетные полосы располагались в низине, вокруг аэродрома простирались болота и кустарники. После нудного, парного дождя людей заживо съедал комар. Мужичонку-хохмача комары не кусали по причине проспиртованности его тела -- объяснил он и молотил своим наклепанным языком, измываясь над женщинами -- они хлопали по икрам ладонями, сжимали ноги, иные, преодолев стеснение, выгоняли зверье из-под подолов руками.
     -- Жре-о-оть! Жге-о-оть комар! Умы-най зверь, ох, умы-най! Чует, где мясо слаще!
     -- Ты, чупак! Я вот те как шшалкну, дак опрокинесся! -- взъелась молодуха. -- Нашел где трепаться! Ребятишки малые, а ты срам экий мелешь...
     -- Молчу, молчу! -- Мужичонка плененно поднял вверх руки, истыканные, исцарапанные, неотмытые. -- И как с тобой мужик горе мычет?
     -- Это я с им мыкаюсь! Экой же кровопивец! Камень бы один здоровущий всем вам на шею да в Анисей! -- И, ни к кому не обращаясь, громко продолжала: -- Че ему! Напился, нажрался, силищи много, кровь заходила, драться охота. Меня бить не с руки -- я понужну дак!.. Издыбал, кобелище, измутузил мужичонку. Теперь, как барин, на всем готовеньком в тюрьме -- никто такое золото не украдет, и еще передачу требует. Красота -- не жись! А инвалидишко в больнице. Вот я и вертюсь-кручусь: одну передачу в больницу, другу в тюрьму, да на работу правься, да ребятенчишка догляди, да свекрухе потрафь... И все за-ради чего? Чтоб дорогому муженьку, вишь ты, жилось весело... У-у, лягуха болотная! -- поперла она грудью на мужичонку, и он, отступая под натиском, закривлялся пуще прежнего, запритопывал, заподмигивал:
     -- Эх, пить бы мне, пировать бы мне! Твой муж в тюрьме, не бывать бы мне!..
     -- Побываешь, побываешь! -- посулила молодуха и, ослабляя натиск, плюнула: -- Обрыдли поносники хуже смерти!
     Мужичонка хоть и кривляка, но черту, за которой от слов переходят к действиям, не переступил и с молодухи переметнулся на меня, что-то насчет моей шляпы и фигуры вещал. Я не дал ему разойтись. "Заткни фонтан! -- сказал. -- А то я тебе его шляпой заткну!" -- Молодуха на меня пристально поглядела. Отягощенная горем, она угадала его и во мне и кротко вздохнула, продолжая шедшую в ней своим ходом мысль:
     -- Прибрали бы их, этих пьянчужек, шарпачню эту в како-нибудь крепко место, за ворота, штоб ни вина им, ни рожна и работы от восходу до темна. Это че же тако? Ни проходу, ни проезду от них добрым людям! ...
     Наконец распахнулась дверца самолета. Чалдоны-молодцы давнулись у лесенки и внесли друг дружку в салон самолета, отринув в сторону женщин, среди которых две были с детьми.
     -- Экие кони, язвило бы вас! Экие бойкие за вином пластаться да баб давить! -- ругалась молодуха, подсобляя женщине с ребенком подняться по лесенке. Довольнехонькие собой мужички и парни с хохотом, шуточками удобно устраивались на захваченных местах, подковыривали ротозеев. Я пропускал женщин вперед -- как-никак Высшие литературные курсы в Москве кончил, два года в общежитии литературного института обретался -- хватанул этикету и в результате остался без места. Билет был, я был, самолет был, а места нет, и вся недолга -- пилоты прихватили знакомую девицу до Чуши и упорно меня "не замечали". Я простоял всю дорогу средь салона, меж сидений, держась за багажную полочку, и не надеялся, нет, а просто загадал себе загадку: предложит мне кто-нибудь из молодых людей место, хотя бы с середины пути? Ведь приметы войны заметны на мне, так сказать, и невооруженным глазом, но услышал лишь в пространство брошенное:
     -- Интеллигентов до хрена, а местов не хватат! Гай-ююю-гав!
     Мужичонка помолотил бы еще языком, но в открытую дверь самолета высунулся второй пилот, нехотя поднялся и, приблизившись к надоедному пассажиру, сказал:
     -- Будешь травить, без парашюта высажу!..
     Пилот прицепил меж сидений неширокий ремень, похожий на конскую подпругу, кивнул мне, предлагая, должно быть, садиться. Я вежливо его поблагодарил. Буркнув: "Была бы честь предложена", -- пилот удалился в кабину.
     Мужичонка послушно унялся. Куриная его шея, изветвленная жилами, сломилась, голова, напоминающая кормовую турнепсину, закатилась меж сиденьем и стенкой самолета, потряхивалась, стуча о борт.
     Пассажиры все тоже задремали. Самолет шел невысоко, трещал хоть и громко, но миролюбиво, по-свойски и, когда проваливался в яму и, натужно гудя, выбирался из нее, чудилось какое-то извинительное хурканье и дребезжанье, словно бы он отряхивался на ходу от прилипшего облака, беря новый рубеж в гору.
     Я перевел дух -- как все-таки липучи, надоедны пьяницы и как стыдно видеть и слышать ерников, в особенности пожилых, мятых жизнью, выставляющих напоказ свою дурь.
     Подкузьмили меня летаки, место заели. Но не бывает худа без добра: самолет почти все время летел над Енисеем и, стоя на ногах, сколько красот я увидел в оконце! Уроженец горных мест, я и не знал, что по среднему Енисею простираются неоглядные заболоченные низины с редкими худыми лесами, с буроватыми болотами и желтыми чарусами средь них. Пятна и борозды озер с рябью утиных табунов, с белыми искрами лебедей и чаек возникали под левым крылом в то время, как под правым, гористым берегом красным крохалем бежал навстречу красный бакен и над ним, наклоненные, рыжели утесы или выломы гор, меж которыми по щелям, цепляясь друг за дружку, бежали кверху деревья, желто пенящаяся акация, жимолость, бересклетник и белопенная таволга. Добравшись до верху, одно какое-нибудь дерево раскидывало там просторно и победно ветви. Поле реки, точно от взрывов мин, опятнанное воронками -- кружилась вода на подводных каргах, -- было широко и в общем-то покойно, лишь эти вот воронки да царапины от когтей каменных шиверов и в крутых поворотах сморщенная, как бы бороной задетая, гладь только и оказывали, что внизу под нами все же не поле, а река, наполненная водой и неостановимым движением. Приверхи чубатых островов пускали стрелы продоль воды, лайды там и сям, отделившиеся от реки светлыми, ртутно-тяжелыми рукавами, катились в леса и терялись в них.
     Просверки серебра и золота на воде, клочок ярко белеющей пены на горбине реки, скоро оказавшийся теплоходом; песчаные отмели, облепленные чайками, с высоты скорее похожими на толчею бабочек-капустниц; вороны, скучающие над обсыхающим таем, в котором им всегда остается пожива; шалаш, наскоро крытый еловой корою; на зеленом мыске костерок, пошевеливающий синим лепестком дыма, при виде которого защемило сердце, как всегда, захотелось к этому костерку, к рыбакам, кто бы они ни были, как бы ни жили в городу, у реки непременно приветны и дружелюбны. Вон они глядят из-под руки на нас, маленький рыбак в оранжево-черных плавках перекладывает удилище, чтобы махнуть рукой самолету; даль и близь, вечность и миг, -- страх и восторг -- как все-таки непостижим всем нам доступный мир!..
     -- Гражданин! Гражданин! -- Я очнулся. За рукав меня дергала молодуха. Всю дорогу она сидела, закрыв глаза, уронив на колени крупные красные руки -- на сплаве или на скотном дворе работает. -- Посиди! -- словно в больнице, тихим голосом предложила она, поднимаясь. -- Ноги-то остамели небось?
     -- Спасибо, спасибо! -- придержал я ее за плечо и, чтоб не обидеть отказом, дружески ей улыбнулся: -- У меня сидячая работа.
     -- А-а, -- молодуха ответно мне улыбнулась, -- в отпуск в Чуш-то или в командировку?
     Я сказал ей, зачем лечу, и она опечалилась.
     -- Знаю я твово брата. Шоферил он в совхозе. Худой сделался, шибко худой. Узнаешь ли?
     Бедами и горем точенная, по-женски чуткая, она не стала больше меня тревожить разговорами, снова прикрыла глаза, наслаждаясь редким покоем и отдыхом, а скорее всего страдала, мучилась в себе и про себя.
     Гудел, покачивался самолетик, дребезжал железной дверцей. Вдруг его качнуло, ровно бы предоставляя мне возможность увидеть еще раз реку и землю, но уже опрокинутыми на ребро, небо в самом окошке -- протяни руку и хватай клочья ваты из облака. Круг завершился, и самолет по наклонной катушке реки заскользил к поселку Чуш.
     С воздуха Чуш похож на все приенисейские селения, разбросанные в беспорядке, захламленные, безлесые, и если бы не колок тополей, когда-то и кем-то посаженных среди поселка, не узнал бы я его. Вокруг поселка за речкой, в устье, разжульканном гусеницами, раскинулся, точнее сказать, присоседился к широкой поляне, заросшей курослепом, сурепкой и одуванчиками, чушанский аэродром с деревянным строением, нехитрым прибором да двумя рядками фонарей-столбиков. На аэродроме паслись коровы, телята, кони, и когда наш самолетик, зайдя с Енисея, начал снижаться, целясь носом меж посадочными знаками, едва видными из травы, впереди самолета долго бежал парнишка в раздувающейся малиновой рубашонке и сгонял хворостиной с посадочной полосы пегую корову, неуклюже, тяжело переваливающую вымя. Казалось, самолет вот-вот настигнет корову, торнет ее под норовисто поднятый хвост, но все закончилось благополучно; и парнишка, и корова, и пилоты, должно быть, привыкли ко всему тут и как бы даже поиграли немножко, позабавлялись.
     Из самолета я вышел следом за пилотом, с выверенным форсом приспустившим на правый висок синий картуз с эмблемой, на глаз, глядящий сквозь людей в пространство. Второй пилот волок под мышкой на волю разоспавшегося, ничего со сна не понимающего мужичонку. Он цапался руками за сиденья, заплетался ногами, чего-то бормотал. Пилот вышвырнул его из самолета. Шмякнувшись в траву, мужичонка ойкнул, проснулся, куражливо потребовал головной убор. Пилот пошарил рукой под сиденьем, выбросил мятую кепку мужичонке. Хлопнув ею о колено, мужичонка ткнул кулаком в середку и надел головной убор задом наперед.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ]

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Царь-рыба


Смотрите также по произведению "Царь-рыба":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis