Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Царь-рыба

Царь-рыба [6/32]

  Скачать полное произведение

    Спецпереселенцы, коренные промысловики и прежде всего староверы не "клюнули" на тухлого заглотыша, они в таежных теснинах, ссылках и казематах постигали суровые, но неизбежные законы мало защищенной земли. Однако вербованные людишки, падкие на дармовщину, развращенные уже всякого рода подачками, а также наивные северные народы -- долгане, нганасаны, селькупы, кето, эвенки, -- не ведая, что творят, стали вылавливать "врагов народа" и доставлять их на военные караульные посты, выставленные в устье глубоких речек.
     Озверелые от тоски, вшей и волчьего житья в землянках, постовые конвойники и патрули жестоко избивали пойманных и возвращали на "объекты", где скорым судом им добавлялось пять лет за побег, а герои энкавэдэшных служб вмесге с падкими на вино полудикими инородцами пили до зеленых соплей на деньги дуриком доставшиеся, -- вино было дешевое, время бездумное, энтузиазму полное.
     В середине лета по тихому Енисею плыл плотик, на нем стоял крест, ко кресту, как Иисус Христос, был прибит ржавыми гвоздями тощий, нагой мужичонка. На груди его висела фанерка, на фанерке химическим карандашом нацарапано: "Погиб пижон за сто рублей, кто хочет больше?"
     Это был вызов. Война. От селения к селению, от станка к станку ползло: "Вырезали семью долган на острове Тальничном"; "изнасиловали девку и грудя отрезали", "живьем сожгли в избушке баканшика с женой, отстреливался"; "вышла ватага норильцев на Игарку с винтовками, даже с пулеметами, обложили город, чего-то ждут".
     Деревушки и станки, рыбацкие бригады вооружались, крепили запоры, детей перестали пускать одних в лес, женщины ходили на сенокос и по ягоды партиями.
     Слухи, слухи! Горазда на них наша земля, однако не очень им пока верили.
     Но вот наша избушка в устье Демьянова Ключа и лихоимство, в ней совершенное, по здешним местам неслыханное. Накладку и петлю в кузнице станка Полой мужики сковали, висячий замок в магазине приобрели. И стала таежная избушка уже не просто таежной, но потайной, человеком от человека спрятанной. Однако, замок-то не от лесного варначья -- от своих людей защита...
     На исходе лета, как всегда недоспавшие, вялые, мы поднялись в четыре утра, чтобы плыть на сети. Зябко ежась, потянулись один по одному из избушки. Было светло. Ночи еще только начинались, стремительные, темные, августовские. Ударил первый иней. Все оцепенело вокруг. На белом крыльце избушки начищенными пятаками лежали желтые листья. За избушкой, в кедрачах, звонко, по-весеннему токовал глухарь. Стукаясь о стволы дерев, падали последние подмерзлые кедровые шишки; по всей округе озабоченно кричали кедровки, с озер доносился тоскливый стон гагары, собирающейся в отлет.
     Первые проблески длинной осени, первое холодное дыхание коснулось тайги, заплыло в ее гущи -- скоро конец нашей рыбалке.
     Послышался чей-то короткий окрик, я думал, папа решил меня подшевелить, заспешил вниз по тропе к берегу и увидел встречь идущих Высотина, папу, увидел и отчего-то не сразу почувствовал неладное, со сна его не воспринял, не испугался. Папа и Высотин у лодки должны быть, собирать весла, багор, иголки для упочинки сетей, запасные якорницы и всякое добро и приспособление. Кто-то, видать, заплыл или завернул к нам, вот они и вернулись. Отчего-то, правда, растерянно крупное лицо Высотина. Папа в дождевике, полы которого касались земли, мели по мху и по траве, оставляя процарапанную в инее полосу, суетливая походка его как бы подсечена, замедлена -- вроде бы он не идет, только дождевик двигается скоробленно, мерзло пошуркивая.
     Папа, уставившись в пространство и не моргая, прошел мимо, ни слова мне не сказав. С похмелья бывает такой сердитый и отстраненный мой родитель. Я даже отступил с тропы, пропуская его. Следом за Высотиным и отцом шли двое. Молодой еще мужик, с исцарапанным, щербатым лицом, кустики бровей над светлыми его слезящимися глазами ссохлись от крови. Весь его драный, затасканный облик и различимая под царапинами оспяная щербатость придавали ему свирепый вид. Однако у него была длинная, беззащитная мальчишеская шея, глаза цвета вешней травы, смешные кустики бровей, расползающиеся губы в угольно-черных коростах -- все-все говорило о покладистости, может, даже и о мягкости характера этого человека.
     Но именно он, этот парень, держал наперевес одноствольный дробовик со взведенным курком. За ним, хлопая отрепьем грязных портянок, вылезших из пробитых рыбацких бродней, спешил мужик с грязно-спутанной бородой, похожей на банную мочалку, которую пора выбросить из обихода. Глаза его сверкнули из серого спутанного волосья, забитого мушками, комарами и остатками какой-то еды, скорее всего шелухой кедровых орехов. Он давил обувью тропу, внаклон гнал себя в гору, но ускорения у него не получалось -- изнурился человек.
     Что-то во мне толкнулось и тут же оборвалось, свинцовым грузилом упало на дно: "Норильцы!"
     Я недоверчиво осмотрел вытянувшуюся по тропе артель -- сзади всех шел Мишка Высотин и почему-то улыбался. Загадочно. Всмотревшись, я обнаружил: улыбка остановилась на Мишкином лице, и ничего у него не шевелится, ни губы, ни глаза, ни ресницы, ноги тащатся сами собой и тащат его, но он их не слышит и не знает, шагает ли, плывет ли.
     Туг я почувствовал, что тоже начинаю улыбаться неизвестно чему и кому, однако шевельнуться не могу. Но тот, с бородою, пройдя мимо меня, обернулся, махнул рукой и обыденно, по-домашнему позвал:
     -- Давай, давай! Избушку, малый, не запирай! -- крикнул он Петьке, совавшему дужку замка в петлю. Никак туда не попадал он. Петька отступил от двери с замком в одной руке и с ключом в другой, понурился -- небось ему казалось: если б он успел замкнуть избушку, никто бы в нее не сунулся.
     Возле крыльца, руки по швам, стояли уже Высотин и отец. Щербатый, теперь заметно сделалось, недавно бритый парень, отчего лицо его там, где ничего не росло -- на носу, по низу лба и на щеках, -- было дублено, почти черно; где брито -- все в бледном накате. Он встал в отдалении против дверей. Курок у ружья был совсем маленький, откинутый назад -- ружье старое, разбитое -- чуть давни на собачку и...
     Мне стало совсем страшно, так страшно, что все последующее я помню уже плохо и немо. Как будто в глубину воды погрузило меня и закружило на одном месте. Петька теперь уже в руках терзает замок; засунет дужку в щель -- замок щелкнет, ключ повернет -- замок откроется. Высотин по команде смирно стоит -- большой, несуразный; Мишка все улыбается; папа силится что-то мучительно вспомнить, например, любимое пьяное изречение: "Всем господам по сапогам, нам по валенкам".
     Бородатый мужик, заметая наши следы лохмами портянок, вскакивает на белое крыльцо, выхватывает у Петьки замок и кидает его в щепу, накопившуюся возле избушки и протыканную иголками подмерзшей травы. Петька пятится, вот-вот упадет с крыльца, Высотин подхватывает его сзади, поддерживает. Дверь избушки широко распахнута. "Выстынет же", -- хочется сказать мне. В избушке шарится чужой человек. Мы стоим подле двери, и все та же вялая мыслишка: "Ну выстудит же, выпустит тепло!" -- шевелится в моей голове. Бородатый выходит на крыльцо, обращается как Пугачев к народу, он чем-то и похож на Пугачева.
     -- Ружье где? Хлеб?
     -- Обокрали нас. Ружья унесли, -- отвечает четко и внятно папа.
     -- За хлебом не успели сплавать, -- поддерживает его Высотин.
     "Что говорит Высотин? Что говорит... Если они поднимутся на чердак? Хлеб у нас там! Он забыл! Забыл! Исказнят!" Тянет исправить ошибку старших, показать чердак. Но мы уже не маленькие -- раз Высотин сказал, значит, надеется на нас.
     -- Весь хлеб на столе, -- добавляет Высотин, а на столе у нас осталось полбулки хлеба, закрытого берестой.
     Бородатый знаком показывает всем следовать в избушку. Входим. Чинно, будто чужие, рассаживаемся на наpax: мужики -- на высотинские нары, мы, ребятишки, втроем -- на наши. В избушке притемнено и не так заметно Мишкину улыбку, постепенно превратившуюся в судорогу. Тяжелее и тяжелее делается у него челюсть. Оттягивает и перекашивает в сторону лицо парнишки. Сидим, праздно болтаем ногами. Петька, опершись руками о нары, готовый в любое мгновение вскочить, куда-то броситься, что-то делать.
     -- Нам на сети пора. Мы ведь на работе, -- почему-то гнусаво завел отец. -- Говорите, чего вам надо?
     -- Закурить хотим! -- в дверях появляется щербатый парень, прислоняет к косяку ружье взведенное. Отец протягивает ему кисет.
     -- Вы что же это? Своего брата?.. -- укоризненно качает он головой.
     Бородатый сломал уже несколько спичек.
     -- Волк -- брат! -- выхаркнул он из бороды вместе с дымом, цигарка, спешно скрученная, мокрая, расклеивается у него во рту, по бороде потек табак.
     Парень, оседлав порог, тоже торопливо закуривает, но цигарку делает толково, туго. И видя, что его связчик цигарку свою совсем загубил, отдал ему свою, себе склеил другую, после чего высыпал в карман из кисета весь табак и молча возвратил кисет отцу, зажав в кулак коробок со спичками.
     -- Еще махорка есть?
     Будто по команде мы вскидываем головы -- над нашими с папой нарами, на стене висит белый, удавкою перехваченный мешочек -- в нем спички, махорка.
     -- Сними! -- приказывает бородатый Петьке. Парнишка, словно харюзок вынырнул из темной воды, схватил белый поплавочек, рванул веревочку-леску с гвоздя.
     Щербатый парень не глядя бросил мешочек с табаком в свой холщовый затасканный мешок с веревками, приделанны- ми вместо лямок.
     -- Разувайся! -- приказал бородатый Высотину, и тот неловко начал утягивать ноги, обутые в новые резиновые сапоги, под нары.
     -- Да что вы, ребята! Мы ж рыбачим... Мне ж...
     -- Разувайся! -- вдруг замахнулся и ткнул в грудь Высотина бородатый. Петька отшатнулся и взвыл:
     -- Тя-а-а-а-тяаа!..
     Как бы разбив своим выпадом некую, еще существовавшую до сей минуты неловкость, сковывающую его, матерясь в бороду, скаля зубы, бородатый заметался по избушке, принялся разбрасывать постеленки наши, залез под нары, выгреб щепу и крошки сена оттуда, с вешалки Петькину телогрейку рванул, потянул на себя -- не лезет, скомкал, бросил, выскреб штаны, рубаху из изголовья нашей постели, быстро на себя натянул, стоял над кучей брошенного на пол тряпья, нетерпеливо перебирая грязными ногами, заранее радующимися теплой сухой обуви.
     -- Ну!
     Высотин бросил к ногам бородатого сначала один, затем другой сапог.
     -- Подавись! -- громко, с пробудившейся ненавистью сказал он, и папа, битый жизнью и людьми больше, чем Высотин, тут же попытался сгладить эту грубость, что-то забормотал примирительное, взялся помогать мне растоплять печку, а что ее не растопить, нашу печку?! Дрова, как порох, бересты сколько угодно, загудела печка, заподпрыгивала. Оба норильца потянулись к ней.
     -- Портянки!
     Высотин размотал портянки и остался на нарах, большой, весь босый, хотя с него сняли покуда всего лишь сапоги и портянки, казался он донага разутым и раздетым. Костистые большие ноги его, вдоль и наискосок перепоясанные бледно-голубыми жилами, выглядели сиротливо, жалко. Бородатый прямо средь избушки сел на пол и с пыхтением обувался. Поднявшись, он пробно потоптался, как дитя, радуясь обнове, притопнул, оскалился, и снова сверкнуло в бороде, зубы у него были молодые, еще не разрушенные, значит, на Севере недавно, оцинжать не успел.
     -- Ну, че? Все? Боле у нас брать нечего. Нам на сети надо.
     -- Не гомони, мужик, сядь! -- взяв ружье и устроив его на колени, спокойно приказал щербатый парень Высотину. -- Велите одному малому принести рыбы, другомy -- дров, третьему -- раскочегарить печку. Самим сидеть и не рыпаться! Я не конвоир, предупредительных выстрелов не даю.
     -- Печка топится. И пуганого не пугай, не зайцы тута, -- рыкнул Высотин.
     -- Хэ, посказитель какой!
     -- И храбрец... Его бы в Норильск, в забой.
     Петька-олух выбрал из бочки, вкопанной в берег, самую отборную, желтым соком исходящую стерлядь, чем привел в неописуемое бешенство бородатого.
     -- Что за рыба?! Кто такую падлу жрет! Вся вон в каких колючках!
     -- Уймись! -- вскинул руку его сопутник. -- Нет ли, мужики, щуки, налима?
     -- Этого добра навалом!
     Петька примчал соленого налимища и острорылую, величиной с полено щучину, с тряпично болтающимся выпоротым брюхом.
     -- Вот это жарево! -- потирали довольно руки норильцы. -- Это привычно. Жиру бы в нее?
     -- Будет и жир, только рыбий.
     -- Это еще лучше. Слепнуть от мошки уже начал. Доходим.
     -- И дойдете. Куды-нибудь...
     Они едва дождались, чтоб прокипело в противне. Ели рыбу полусырую, не отмоченную от соли. Ели, да что там ели -- жадно глотали куски рыбы, парень держал ружье со взведенным курком меж колен, и дуло, когда он клонился к столу, утыкалось ему в подбородок, я, да, поди-ко не один я, все наши ждали и боялись: вот-вот жахнет и разнесет башку парню вместе с непрожеванной рыбой. Ну, тогда бородатому не жить. Высотин одной рукой его задушит.
     Брызнул на печке чайник, наш ведерный закопченный работяга, радостно посикал рожком.
     -- Давайте и мы чай пить, раз такое дело! -- произнес Высотин. Надернув опорки, в которых ходили мы после сетей по избе и до ветру, снял с гвоздей кружки и хозяйничал возле стола, словно бы и не замечая никого рядом.
     -- А ну-ка подвиньтесь, гости дорогие!
     -- Водочки б к такой-то жарехе! -- промычал осоловевший от еды бородатый норилец.
     -- И бабу наверхосытку! -- хитро сощурясь, подхватил мой папа, большой специалист в этом вопросе, и решительно налил полную кружку чаю.
     -- А че... А че... -- не в силах выговорить ни слова от хохота, обрадовались норильцы, но кашель перешел в грудной хрип, и гости начали сморкаться и харкать на пол.
     Высотин сморщился -- в избушке у нас всегда было чисто.
     -- В Полое, -- кивнул на окно папа. Норильцы вопроситель- но уставились на него.
     -- И бабы, и вино в Полое, говорю, если озадиться, осадить назад в Карасино, тоже найдете.
     -- Там еще есть сельсовет, энкавэдэшники. Ишь ты, гадюка! -- погрозил папе пальцем бородатый норилец.
     -- Не в Карасино, не в Полое, так в другом месте все равно нарветесь, -- угрюмо и уже спокойно заключил Высотин и как бы ненароком внимательно посмотрел в окно.
     -- Че? -- вскочил норилец с ружьем. -- Че там?
     -- Да пока ничего...
     -- А-а, в рот и в... -- заругались норильцы, торопясь уходить.
     Сбросав недоеденную рыбу в мятый жестяной котел, остатки хлеба, спросив, где соль, насыпали ее и, наказав нам два часа не выходить из избушки -- у них тут товарищи по кустам сидят, -- торопливо заспешили в поход...
     Мы побросали вшивое тряпье и разбитые бродни норильцев в печку. Из трубы повалил жирный дым, в избушке сделалось душно. В большой кружок и в щели печки выбрасывало чадный запах.
     Петька нашел в траве, все еще ломкой от инея, замок и ключ. Мы заперли избушку и спустились к лодке. Высотин в опорках был похож на какую-то нелепую, начатую с ног, но недощипанную птаху. Мужики прятали от нас и друг от дружки глаза, молча спихнули нашу ходкую и легкую лодку, на бортах и на дне которой уже отмяк и потемнел иней. Навесили лопашни, подколотили уключины. Проверив, все ли взяли, молча же, не глядя друг на друга, по реке, с ночи усмирелой и какой-то отчужденной, холодной, с вроде бы отдалившейся от воды белесой землей, медленно плыли мы от берега.
     Отплыли мы далеко, когда сделалось видно: по вдавшемуся в Енисей песчаному мысу двигаются две человеческие фигурки, медленно удаляясь. Но вот на горизонте замаячил катерок или пароходишко, фигурки людей замерли и тут же исчезли в прибрежных тальниках.
     ...Появился у нас крючок на двери избушки, кованый, зацепистый.
     Дождливой сентябрьской ночью, когда все вокруг лежало в тяжелой бездонной тьме и только печка в нашей избушке разухабисто ухала, будто играючи одолевала подъем в гору, дверь нашей избушки дернулась и в петле шевельнулся железный крючок.
     Мужики рассказывали всякую всячину. Высотин много знал сказок. И что-то как раз жуткое да чудовищное повествовал нам, парнишкам, -- мы и орехи перестали щелкать со страху.
     Все разом мы уставились на дверь, против которой мелькало огнем устье за лето изгорелой железной печки. И не только крючок, но и темные росчерки щелей было отчетливо видно.
     Крючок еще раз слабо дернулся, подпрыгнул в петле, но был он словно загнут -- из петли не выскочил.
     -- Кто? -- вполголоса спросили мужики, вытаскивая из-под изголовий топоры, парнишки схватились за ножи -- так уж у нас уговорено было: если еще раз сунутся норильцы, мужики становятся по бокам дверей, мы приседаем на пол, и пусть они входят в темную избушку, сколько бы их ни было -- мясо сделаем!
     За дверью не отвечали и не шевелились.
     -- Кто? -- уже громче повторил Высотин и помаячил нам, чтоб мы не швыркали носами. Конечно же, мы и без того не дышали, и мне, да и Петьке с Мишкой, наверное, от задержанного в груди дыхания нестерпимо захотелось закашлять, кашель поднимался все выше, подходил к самому горлу.
     -- Пустите, пожалуйста, люди добрые! -- послышался за дверью тихий голос, в глуби которого угадывались напряженность и тревога, а по верху скользило вековечное страдание бездомной души.
     -- Кто ты?
     -- Беглый я.
     -- Час от часу не легче!
     В печке ворохнулись, рассыпались, затрещали головни. Избушка погрузилась в полутьму, сделалось слышно дождь за стенами, дребезжание составного стеколка в окне.
     "Окно! Нас застрелят в окно!"
     Печка оживала, начинала махать желтеньким платком из дырявой дверцы, обрастать горящими травинками по бокам и трубе.
     -- Надо печку залить! -- прошептал Мишка и стал подкра- дываться к чайнику, стоящему на краю печки, распространяю- щему горьковатый прелый запах типичных корней, смородинника и зверобоя. На пути к печке Мишку перехватил отец, засунув его себе за спину, в темень, и, как бы ненароком задев о сухую лиственничную стену топором, грубо и в то же время просительно бросил:
     -- Уходи давай! Уходи!..
     -- Пустите, добрые люди. Пропадаю, -- отчетливо и совсем близко произнес беглый с тем спокойствием, с той горечью в голосе, какая дается лишь людям, и на самом деле пребывающим на краю гибели, либо великим артистам. Может, беглый и есть артист? Черт его знает -- их там в Норильске, сказывают, всякой твари по паре.
     -- Не открывай! -- прошелестело разом из трех ребячьих одеревенелых ртов.
     Но кто же слушает ребят, тем более в таком крайнем положении!
     -- У нас уже побывали гости, обчистили, обсняли. Нечего брать... -- подал голос мой папа, и в голосе послышалось мне колебание и неуверенность.
     -- Ходите тут! -- поддержал его еще более неуверенным голосом Высотин. -- Сколько вас там?
     -- Один я. Один! -- голос беглого слышался где-то внизу, и не сразу, но мы сообразили, что он от дверной скобы сполз на доски крыльца и лежит под дверью. -- Не граб... Не граблю я... не мародерничаю... -- голос рвался. -- Миром и Богом спасаюсь...
     -- М-мм-иром, -- слабо буркнул Высотин, -- знаем мы теперь, каким миром-то!.. -- Высотину казалось, должно быть, что говорит он тихо, себе под нос. Но тот, за дверью, был чуток, расслышал все и что-то хотел возразить, да вдруг разразился долгим, затяжным кашлем, и колени, сапоги ли, может, и голова бились, стучали об дверь. Кашель перешел в хрип, сиплое удушение. Стараясь наладить дыхание, сделать уверенным голос, беглый посулился за дверью:
     -- Я не х-хэ... их-хэ... ух-д... кх-харр... -- он отхаркнулся и все еще хрипло, но уже отчетливей сказал, преодолевая одышку: -- Не уйду, я на чердак, подожгу. Нет другого выхода...
     На чердак! А на чердаке-то мешок с хлебом, кедровый орех насыпью и в бочках. Крыша сухая, слеги сухие, береста ворохами запасена, корья полно. Окошко в избушке узкое. Дверь подопрет злодей, не выскочить. Мы, парнишки, может, и... А мужики...
     Беглый не торопил нас, давал время обдумать его угрозу, взвесить все. Высотин мотнул головой, отец подвинулся к двери, взялся за крючок. Высотин, распластавшись по стене за косяком, поднял топор.
     Вот тогда я до глубины души осознал часто встречающиеся в книгах слова: "Секунды показались вечностью...". Пока отец вынимал крючок из петли, во мне до того все напрягалось, что где-то в ушах или выше ушей тонко зазвенело, звон становился все гуще, все пронзительней, будто погружался я без сопротивления и воли в водяную беспробудную глубь. Вынув крючок из петли, отец, как драгоценность, без стука и звяка опустил его на косяк, вдруг изо всей силы пнул дверь и отпрянул в сторону, тоже приподняв блеснувший в темноте топор.
     С улицы дохнуло дождливой холодной мутью, устойчивым духом мокрой кедровой хвои и запревающего палого листа.
     В проеме двери никто не появлялся. Было пусто, безгласно, недвижно во дворе, и только, воедино соединенная, шепталась беспокойная тайга под ветром, полосами хлестало в стены, дождь лился с желобков тесовой крыши в выбитые и уже полные от капель канавки вдоль завалины избушки. Но звуки струй, слитный шум леса, шорох затяжного дождя, смывающего с деревьев листья, стук капели, падающей с крыши, нам привычны, как привычна бывает тишина в своей обжитой избе, они не мешали нам слышать и узнавать всякое другое движение, даже малейший треск и шорох в ночи.
     -- Не дурите, мужики, -- раздалось под дверью, -- уберите топоры...
     Я крепче сжал деревянную круглую ручку ножа, хотя не знал еще, как это я могу им пластануть человека, если он нападет на меня, почувствовал, что остальные обитатели избушки сжали оружие свое, хотя, как и я, тоже не ведали -- посмеют ли рубануть или ткнуть человека, надеялись, что это получится как-то само собой.
     На пороге избушки возникло что-то лохматое, темное, перевалилось через преграду, поползло к печи, упало со стоном, с подвыванием возле нее и лишь какое-то время спустя выдало звук.
     -- За... за... закройте!
     Беглый просил закрыть дверь, значит, и в самом деле был один. Закрыли двери, зажгли лампу, подбросили дров в печь.
     Возле печки хохлился серой, полуощипанной вороной человек, почти обнявший железную коробку, почти упавший грудью на плоский ее верх. На лиходея он не походил совсем. Под беглецом скопилась и потекла к порогу избушки лужа. От ремков беглеца, от серой матерчатой шапки, даже от волосьев, затянувших лицо, валил пар. Реже, реже, но все еще звучно выстукивали зубы. Не сразу, не вдруг приходил в себя гость; и первое, что увидел и услышал, -- чайник, сипящий на печке. Он прижал к чайнику ладони, но кипятку попросить не смел. Не знаю от чего -- от жеста ли этого просительного и жалкого, от рванья ли нищенского, от жалости ли моей природной -- пропали во мне страх и злость. Я сунул ножик под постель, взял кружку со стола и, сторонясь беглеца, стал цедить чай из рожка обгорелого чайника.
     И пока лилась горячая струя в кружку, беглец не сводил с посудины глаз, а я с него, но разглядеть особенно ничего не мог, лишь большой мокрый нос, как бы отделившийся голым утесом от загустелого чернолесья, крупные, в кистях худые руки да мертвецки усталые, то и дело смежающиеся, воспаленные, иссеченные ветрами зеницы, не глаза, а именно зеницы, как на старой иконе, глубоко завалившиеся в копотную темь.
     Я думал, он выхватит у меня кружку, расплескает чай. Но беглец обхватил посудину, будто цыпушку, ладонями и, что-то угадав во мне или поощренный моим поступком, поскреб друг об дружку губами, сплошь покрытыми трещинами и болячками.
     -- Хлебца!
     Я взял со стола краюшку хлеба, заглянул в прикрытый берестой противень -- в нем еще оставались хрящи от стерляжьей головы, крылья, рыбье крошево, да и жижа не была вымакана кусками -- из-за дождя и ветра на сети мы не выплывали уже два дня, и аппетит наш поубавился.
     "Везет дяденьке!" -- отметил я про себя и отнес еду к порогу, сунул под нос беглому как бы недовольно и в то же время думая: так ведь у порога-то нищим подают. Мне отчего-то сделалось неловко, но беглому было не до чувствий и не до условностей.
     -- Храни тебя Бог, дитя, -- молвил он и, рванув зубами кус хлеба, шатнулся, застонал. Коркой поранило ему губы, окровенило десны, догадался я и подал гостю деревянную ложку. Он бережно заприхлебывал жижицу из противня, покрошил туда хлебца, запохрустывал стерляжьими хрящиками.
     Ни взглядом, ни словом не осуждали меня мои соартельщики. Они сидели по нарам молча и праздно.
     Пришелец быстро справился с едой, сделался совсем недвижим; сидел все так же на кукорках, горбясь у печи, он казался безногим.
     -- Спасибо, добрые люди! -- наконец послышалось от печки.
     Мы вздрогнули и пошевелились. Нам казалось, что беглец уснул.
     -- Не бойтесь меня. Я мирный человек, хотя и был военным.
     -- И ты нас не бойся. Ложись где-нибудь и спи. Ребятишки в печку подбрасывать будут. Потом ступай с Богом, -- отозвался за всех Высотин. -- А что сторожились, дак не без причины. Обобрали нас тут недавно, двое...
     -- Двое?! -- беглец неожиданно резко повернулся от печи и сморщился, должно быть, свет лампы резанул его воспаленные глаза. -- Один с оспяным лицом, молодой, вооруженный? Другой бородат, вроде меня, замызган? Злой? Хваткий?
     -- Oнe.
     -- Живы, значит. Идут. Двигаются... -- беглец помолчал, покачался на кукорках, затем, по-стариковски, опираясь о колени руками, поднялся. -- Ой, хорошо, мужики, что не затеяли вы противоборства! Лихие это головорезы. Страшные люди. Они б их, -- кивнул он на нас, парнишек, сидящих рядком на нарах, -- они б и детей не пощадили...
     Беглец уже осмысленно, с чувством даже какого-то отдаленного достоинства попросил закурить, затем, если можно, попросил затопить баню.
     -- Я ведь понимаю, все понимаю, -- пояснил он. -- Улягусь тут. Вы из-за меня бодрствовать станете... А я в баньке... Вы меня подопрете -- и вам спокойней, и мне безопасней... Снеси дров, милый мальчик, -- обратился он ко мне. Пошевелился, поворочался на месте, будто отаптывал себе место, повременил, подумал и глухо, пространственно уронил:
     -- Пока баня греется, я расскажу вам о себе и о тех двух... Как уже имел честь сообщить вам, в прошлом я военный. Звание мое полковник, -- спустя время начал рассказ беглец, нетороп- ливо и раздумчиво, в расчете на длинный разговор, -- хотя смолоду пророчили мне сан священнослужителя, но так повернулась судьба: вместо семинарии военное училище... Похлопочите, похлопочите, ребятки, -- сказал он мне и Петьке, -- я подожду, не буду рассказывать. Вам на будущее следует знать то, что я поведаю...
     Пока мы с Петькой таскали дрова в баню и затопляли каменку, беглец успел вздремнуть и совсем уже ободрился, лишь кашлял затяжно, надрывно, но, судя по всему, здоровый был человек, тренированный и стойкий.
     -- Не случись революции, быть бы мне попом, приход бы получил, скорее всего сельский, как мой покойный батюшка. Однако же, не одна моя жизнь и судьба приняли тогда немыслимо крутой поворот, не я один взорлил из кандидата в тихого, прилежного семинариста, обратился вдруг рубакойкавалеристом. Самим Семеном Михайловичем замечен был, орденом награжден и определен в военное училище. Затем направлен на Дальний Восток, однажды был ранен в схватке с перебежчиками. Ранение с виду неопасное, однако сухожилие на ноге перебито. В госпитале я получил второй орден Красного Знамени, но вышел оттуда хромым, ни к какой полезной деятельности непригодным, потому как всю молодость провел в седле и обучен был только военному делу.
     Какое-то время я болтался без дела, подумывал уж махнуть на одну из новостроек, обучиться там какой-либо профессии и начинать жизнь заново. Но в это время затеялось укомплектова- ние военных округов, и я был направлен в Киевский военный округ, получил там должность в одном из отделов, ведающих военной тактикой кавалерийских подразделений.
     Увы, тактика эта, как скоро обнаружилось, со времен гражданской не менялась, ни у кого не являлось пока желания менять ее. Холили коней, рубили лозу, лихо скакали с саблями наголо и пели песни: "Никто пути пройденного у нас не отберет, конница Буденного -- дивизия вперед!"
     В странах Антанты тем временем строились авиационные и танковые заводы, в Германии фашисты взяли власть в свои руки. Тревожно кругом, у нас же в частях все еще идет праздник, песенки да победные речи...
     Словом, после инспектирования кавалерийских и взаимодействующих с ними частей я выступил на военном совете с критикой. Меня попросили изложить свое особое мнение письменно, что я и сделал незамедлительно. Тем временем начались летние маневры. В качестве военного советника я был представителем в одном конном корпусе, которому надлежало проделать глубокий рейд в тылы "врага".
     Комкор, бывший царский офицер, был человеком с военной выучкой, подкован на все четыре, как говорится, и тактически, и практически, в гражданскую войну доказал честность свою и храбрость. Но среди помощников его, особенно среди командиров эскадронов, все еще было много народу, умеющего лихо рубить шашкой и кричать "ура", но не привыкшего шевелить мозгами.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ]

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Царь-рыба


Смотрите также по произведению "Царь-рыба":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis