Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Царь-рыба

Царь-рыба [5/32]

  Скачать полное произведение

    -- Эк вас, окаянных! -- проворчал я на них незлобиво. -- Раздерет!
     Кукла шевельнула извинительно хвостом, затворила рот. Тарзан истошно взвизгнул, завершая сладкий зевок, и принялся отряхиваться, соря песком и шерстью. Я отогнал его от костра, разулся, пристроил на колышки отсыревшие в резиновых сапогах портянки и, закатав штаны, побрел через речку. Стиснуло, схватило льдистыми клещами ноги, под грудью заломило, замерло, появилась тошнота. Но я перебрел через речку, напластал беремя черемши, бросил ее у костра, обулся и уловил взглядом: где-то в вершине соседней речки -- Сурнихи, за горбом осередыша, за лесами, за подтаежьем обозначило себя солнце. Еще ни единый луч его не прошил острой иглой овчину тайги, но по небу во всю ширь расплылась размоина, и белесая глубь небес все таяла, таяла, обнажая блеклую, прозрачно-льдистую голубизну, в которой все ощутимей глазу или другому, более памятному и восприимчивому зрению, виделась пока несмелая, силы не набравшая теплота.
     Живым духом полнилась округа, леса, кусты, травы, листья. Залетали мухи, снова защелкали о стволы дерев и о камни железнолобые жуки и божьи коровки; бурундук умылся лапками на коряжине и беззаботно деранул куда-то; закричали всюду кедровки, костер наш, едва верескавший, воспрянул, щелкнул раз-другой, разбрасывая угли, и сам собою занялся огнем. От звука ахнувшего костра совсем близко, за тальником, что-то грузно, с храпом метнулось и загромыхало камнями. Собаки хватили в кусты, сбивая с них мокро, лая вперебой, сонная сова зашаталась на талине, запурхалась, но отлететь далеко не смогла, плюхнулась за речкой в мох.
     -- Сохатый, дубак! -- вскинув голову и вытирая припухшие от укусов губы и сонные глаза, сказал Коля и щелкнул по носу моментом вернувшихся из погони мокрых псов: -- Ы-ы, падлы! Дрыхаете, а людей чуть не слопали...
     Кукла стыдливо отвернулась. Тарзан, предположив, что с ним играют, полез на Колю грязными лапами. Тот его завалил на песок, хлопнул по мокрущему пузу так, что брызги полетели.
     Балуется братан, значит, отлегло.
     -- Хватит дуреть-то! -- по праву старшего заворчал я, доставая из рюкзака мыло, и велел ему умыться. Сам же бродом поспешил к кедру, все так же упорно, лбом встречь течению стоявшему в речке -- "харюзина" тревожил меня, побуждал к действию. Поплавок коснулся воды, выправился, бойким острием пошел вдоль дерева. Меня потянуло на зевоту, и, только рот мой распялило судорогой, поплавок безо всяких толчков и прыжков исчез в отбойной струе; я не успел завершить сладостный зевок -- на удочке загуляла сильная рыбина, потянулась под сучковатый кедр, уперлась в нахлестный вал отбоя. Но я не дал уйти хариусу под кедр -- там он запутается в сучках, сорвется, быстро повел его и ходом вынес на опечек. Забился, засверкал боец-удалец на короткой леске, сгибая удилище, обручем завертываясь в кольцо -- ни одной из речных рыб не извернуться на леске кольцом, только хариус с ленком такие циркачи!
     Коля поднял от воды намыленное лицо, заорал сыну:
     -- Плакал твой харюз!
     -- Красавец-то какой! -- подняв голову и проморгавшись, произнес сын и, начавши обуваться, подморгнул дяде: -- Я бы его вытащил, да папа из-за харюза всю ночь не спал -- пускай пользуется!..
     -- Ишь какие весельчаки! Выспались, взбодрились! Вам бы еще сельдюка в придачу!
     Но они и без Акима обходились хорошо. Пока пили чай, подначивали меня, дразнили собак, проворонивших сохатого.
     Солнце разом во всем сиянии поднялось над лесом, пробив его из края в край пучками ломких спиц, раскрошившихся в быстро текущих водах Опарихи.
     Далеко-далеко возник широкий шум, ветер еще не достиг нашего стана, но уже из костра порхнули хлопья отгара, трепыхнулась листва на шипице, залопотала осина, порснула черемуха в речку белыми чешуйками. И вот качнуло сперва густые вершины кедрачей, затем дрогнул и сломился крест на высокой ели, лес задвигался, закачал ветвями, и первый порыв ветра пробился к речке, выдул огонь из костра, завил над ним едкий дым, однако валом катившийся шум еще был далек, еще он только набирался мощи, еще он вроде бы не решался выйти на просторы, а каждое дерево, каждая ветка, листок и хвоинка гнулись все дружней, монолитней, и далекий шум тайги, так и не покидая дебри, принял в себя, собрал вместе, объединил движение всех листьев, трав, хвоинок, ветвей, вершин, и уже не шум, шумище, переходящий в раскатное гудение, грозно покатился валами по земле, вытянуло из-за лесов одно, второе облако, там уж барашковое пушистое стадо разбрелось во всю ширь озора и по чуть заметной притемненности, как бы размазавшей обрез неба и кромку лесов, объединив их вместе, угадывались с севера идущие непогожие тучи.
     Вот отчего так тяжело было дышать вчера, воздух, смешанный с тестом гнуса, изморностью сваривал тело, угнетал сердце -- приближалось ненастье.
     Шли быстро. Рыбачили мало. Ветер расходился, а с ветром на Енисее, да еще с северным, шутить нельзя, лодка у нас старая, мотор почти утильный, правда, лоцманы бывалые.
     Тайга качалась, шипели ветви кедрачей, трепало листья березняков, осин и чернолесья. Коля все настойчивей подгонял нас, ругал Тарзана. Тот совсем не мог идти на подбитых, за ночь опухших подушках лап, отставал все дальше и дальше, горестно завывал, после заплакал голосом. Мы хотели его подождать и понести хоть на себе, но брат закричал на нас и побежал скорее к Енисею.
     Чем ближе была река, тем сильнее напоры ветра. В глуби тайги он ощущался меньше, и шум тайги, сплошняком катящийся над головами, не так уж и пугал. Но по Енисею уже ходили беляки, ветер налетал порывами, шум то нарастал, то опадал, шторм набирал силу, разгоняя с реки лодки и мелкие суда.
     Аким собрал вещи, приготовил лодку, ждал нас и, когда встретил, вместо приветствия заругался:
     -- Оне люди городские, не понимают, че к сему! Но ты-то, ты-то че думаешь своей башкой? -- корил он Колю.
     -- Тарзан отстал. Ждать придется.
     -- Тарзана дождать, самим погибнуть! -- отринул наши го- родские претензии Аким и маленько смягчился лишь после того, как удалось нам оттолкнуть лодку, выбиться из нахлестной прибрежной волны. -- Никуда не денется байбак! Отлежится в тайге, голодухи хватит, умней будет.
     Переходили на подветренную сторону, под крутой берег, и теперь только стало ясно, отчего сердился Аким, мирный человек. Через нос лодки било, порой накрывая всю ее волной. Мы вперебой выхлестывали воду за борт банкой, веслом, ведром. Банка и весло -- какая посуда? Я сдернул сапог, принялся орудовать им. Аким, сжимая ручку руля, рубил крутым носом лодки волну, улучив момент, одобрительно мне кивнул. Сын, не бывавший на больших реках в штормовых переделках, побледнел, но работал молча и за борт не смотрел. Моторишко, старый, верный моторишко работал из последних сил, дымясь не только выхлопом, но и щелями. Звук его почти заглухал, натужно все в нем дрожало, когда оседала корма и винт забуривался глубоко, лодка трудно взбиралась по откосу волны, а выбившись на гребень, на белую кипящую гору, мотор, бодро попукивая, бесстрашно катил ее снова вниз, в стремнины, и сердце то разбухало в груди, упиралось в горло, то кирпичом опадало аж в самый живот.
     Но вот лодку перестало подымать на попа, бросать сверху вниз, воду не заплескивало через борт, хотя нос еще нет-нет да и хлопался о волну, разбивал ее вдребезги. Аким расслабился, сморкнулся за борт поочередно из каждой ноздри, уместив ручку руля под мышкой, закурил и, жадно затянувшись, подмигнул нам. Коля свалился на подтоварник возле обитого жестью носа лодки, засунул голову под навес, накрылся брезентовой курткой, еще Акимовой телогрейкой и сделал вид, что заснул. Аким выплюнул криво сгоревшую на ветру цигарку, пододвинул к себе ногой с подтоварника черемши, сжевывая пучок стеблей, как бы даже заглатывая его, заткнуто крикнул:
     -- Ну как? Иссе на рыбалку поедем?
     -- Конечно! -- отозвались мы, с излишней, быть может, бод- ростью. Мокрый с головы до ног, сын пополз по лодке на карачках, привалился к Коле. Тот его нащупал рукой, притиснул к себе, попытался растянуть куцую телогрейку на двоих.
     За кормой, за редко и круто вздымающимися волнами осталась речка Опариха, светлея разломом устья, кучерявясь облаками седоватых тальников, красной полоской шиповника, цветущего по бровке яра. Дальше смыкалась грядой, темнела уже ведомая нам и все-таки снова замкнутая в себе, отчужденная тайга. Белая бровка известкового камня и песка все резче отчеркивала суземные, отсюда кажущиеся недвижными леса и дальние перевалы от нас, от бушующего Енисея, и только бархатно-мягким всплеском трав по речному оподолью, в которых плутала, путалась и билась синенькой жилкой речка Опариха, смягчало даль, и много дней, вот уже и лет немало, только закрою глаза, возникает передо мной синенькая жилка, трепещущая на виске земли, и рядом с нею и за нею монолитная твердь тайги, сплавленной веками и на века. Не хватает сердца
     И сами боги не могут сделать бывшее небывшим.
     Греческая пословица
     После всех этих занятных историй, после светлого праздника, подаренного нам светлой речкой Опарихой, в самый раз вспомнить одну давнюю историю, для чего я чуть-чуть подзадержусь и вспомню былое, чтобы понятнее и виднее было, где мы жили и чего знавали, и почему так преуспели в движении к тому, о чем я уже рассказал и о чем еще рассказать предстоит. Брат доживал последние дни. Муки его были так тяжелы, что мужество и терпение начали ему изменять. Он решил застрелиться, приготовил пулю, зарядил патрон в ружье и только ждал момента.
     Мы почувствовали неладное, разрядили ружье и спрятали его на чердак. Наркотики, только наркотики, погружающие больного в тупое полузабытье, чуть избавляли его от страдания. Но где же найти наркотики в богоспасаемом поселке Чуш? Ночью, продираясь сквозь собачий лай и храп, вырывая себя, будто гвоздь из заплота, из пьяных рук охального мужичья и резвящихся парней, пробиралась в дом брата больничная сестра с бережно хранимым шприцем.
     Переведя дух, бодро улыбаясь нам и брату, она открывала железную коробку с ватой и шприцем, просила больного приобнажиться и делала "укольчик".
     Винясь за что-то, сестра делала попытку еще раз улыбнуться, желала больному спокойной ночи и опадала в темный коридор заплотов, сараев, перемещалась от дома к дому, от двора ко двору. И по мере того как лай чушанской псарни удалялся, затихал и наконец совсем умолкал, мы все тоже успокаивались и с облегчением в сердце выдыхали -- медсестра благополучно добралась до поселковой больницы, располагающейся в деревянном бараке образца тридцатых годов.
     Но так было недолго -- в Чуш на лето собирались бродяги всех морей и океанов, -- эти ради шприца с наркотиком и на преступление пойдут. Взяв на сгиб руки топор, Аким, холостяк, бродяга и приключенец, провожал сестру до больницы и чуть было роман с нею не заимел -- помешала занятость и болезнь брата.
     Время шло. "Укольчик" действовал все слабее, и все виноватее делалась улыбка сестрицы, аккуратно и само- отверженно идущей в ночь, в непогоду, чтобы исполнить почти уже бесполезную работу.
     И тогда я решился ехать в ближний город, где жил мой товарищ, там жена его работала в райздравотделе и, пожалуй, может достать нужное лекарство.
     Уехал я не сразу.
     Была середина лета. Переполненные норильскими трудящимися еще в Дудинке белые теплоходы проносились мимо Чуши. Северный богатенький люд двинул на отдых.
     Наконец, один теплоход подвалил среди ночи к чушанской пристани. Я отыскал вахтенного штурмана в нарядной кремовой рубашке, в форменном картузе, обсказал ему о том, как необходимо мне ехать, просил любое место, "хоть на палубе".
     Штурман даже расхохотался, услышав про место на палубе. Сказалась психология прошлого -- на палубе, на дровах и на мешках, в четвертом классе, ныне никто не ездил и самого этого "класса" давно не было.
     Понявши, что все я погубил своим первобытным вежливым примитивизмом, я употребил крайнее, малонадежное средство и выскреб из-под корочек записной книжки тоненько слипшийся коричневый билет.
     Разлепивши ногтем билет, на корочке которого тускло светились буквы "Союз писателей СССР", а в середке конопушками пропечатались сырые табачины -- не курю уж который год, но табак все виден, во зараза! -- штурман недоверчиво читал билет, потом еще более недоверчиво осматривал меня, сказал, что впервые в жизни держит в руках подобный документ и видит живого писателя. Я от такого внимания сперва смутился, потом приободрился и на вопрос, что лично мною написано, назвал две последние книги, напечатанные в Сибири. Штурман признался, что ничего моего не читал -- некогда читать книги -- навигация, но по радио слышал что-то. Бдительность в этих каторжных местах развита от веку, и штурман на всякий случай еще спросил: не родня ли мне Николай Васильевич Астафьев, работающий механиком на теплоходе "Калинников". Я сказал, что родня -- это сын моего дяди, по прозвищу Сорока, убитого на войне. И пояснил, что хотел дать на "Калинников" телеграмму, но в поселке вышел из строя телеграф, ремонтники же, прибывшие на повреждение, неожиданно для себя и для всего народа загуляли.
     Штурман задумался. Он решал какую-то трудную задачу и решить должен был быстро, теплоход, приткнувшийся к синему дебаркадеру, уже начинал отшвартовываться.
     -- Есть у нас одно место, но...
     -- Я освобожу его по первому требованию. Могу вообще не занимать место, на палубе постою...
     -- Посмотрели бы вы на себя! -- вздохнул штурман. -- Словом, едет в двухместной каюте один пассажир. Заплатил и едет. С удобствами. Богатый. Разницу мы ему выплатим. Только вы ни мур-мур...
     Штурман повел меня к окошечку кассы и ушел будить кассиршу.
     Я настороженно слушал, как внизу подо мною вздыхают машины, как негромко и деловито звучат команды на капитанском мостике, напряженно следил за щелью, все шире и шире разделяющей теплоход и дебаркадер...
     Проснулся я уже неподалеку от города, в котором надлежало мне высаживаться. Сквозь решетку деревянных жалюзи слабо и рифлено сочилось солнце.
     У дверей каюты справный, но бледный телом мужик в плетеных белых трусиках, чуть отемненных в соединении и на поясе, старательно делал гимнастику.
     -- Доброе утро! -- бодро заявил он не оборачиваясь. Я не сразу сообразил, что он видит меня во вделанное в двери зеркало.
     -- Хотел я скандальчик закатить, но... пассажир некурящий, к тому же писатель...
     Говоря все это, он бодро, без одышки делал телодвижения. Вот начал наклоны туловища вперед, откидывая ко мне чуть зарифленый зад с туго подтянутыми в сахаристом материале трусов "причиндалами". Мне почему-то до нестерпимости захотелось дать физкультурнику ногой "под корму".
     Долго, тщательно умывался хозяин каюты, еще дольше вытирался розовой махровой простыней, вертелся перед зеркалом, любуясь собой, поигрывая мускулами, раздвигая пальцем рот -- чудился ему в зубах какой-то изъян или уж так гримасничать привык. Он выудил из-под стола бутылку коньяку, огромную рюмаху, напоминающую гусиное яйцо, плеснул в нее янтарно-коричневой жидкости и, держа посудину в пригоршне, отпил несколько мелких глотков, небрежно бросая при этом в рот оранжевые дольки апельсина.
     Я глядел и дивовался: вот ведь выучился ж где-то культуре человек, а мы, из земли вышедшие, с земляным мурлом в ряды интеллигенции затесавшиеся, куда и на что годимся? Культурно покутить и то не хватает толку! Не умеем создать того шика, той непринужденной небрежности в гульбе, каковая свойственна людям утонченной воспитанности, как бы даже и утомленье имеющих от жизненных пресыщений и благоденствия. Друзей-приятелей моих во время столичных торжеств непременно стянет в один гостиничный номер. Курят, выражаются, пьют по очереди из единственного стакана, кто подогадливее полоскательницу из санузла принесет, выхлещут дорогой коньяк безо всякого чувства, сожрут апельсины, иногда и не очистив, некогда потому что, орать надо насчет соцреализма, о пагубных его последствиях на родную литературу вообще и на нас в частности. Так и не заметит, не вспомнит никто, какой напиток пили, у кого и за сколько его ночью покупали, каким фруктом закусывали.
     Утром самые умные и храбрые пойдут на поклон к горничной, станут ей совать червонец -- насвинячили в номере, последний стакан разбили, натюрморт спиной со стены сшибли.
     Хозяин каюты начал неторопливо одеваться. Свежие носки, свежую рубашку, брюки из серой мягкой шерсти с белеющими, наподобие глистов, помочами -- все это надеть-то -- раз плюнуть, но он растянул удовольствие на полчаса. Обмахнув щеткой и без того чистые светлокоричневые, скорее даже красноватые туфли, подбриолинил на висках волосики, идущие в убыток, взбил пушок над обнажающейся розовенькой плешинкой, которая, понял я, была главным предметом беспокойства в его сегодняшней жизни.
     Делая все это, он попивал коньячок и без умолку болтал, сообщив как бы между прочим, что едет в "загранку" с тургруппой министерства цветмета, что в Красноярске его ждут четверо соратников из управления. Отметив встречу в "Огнях" (ресторан "Огни Енисея" захудалого типа), он уже через какие-то дни будет в Париже: "Какие девочки в Париже, ай-яй-яй!"
     -- Не бывали в Париже? Жа-аль! Коньячку не желаете?..
     -- Я самогонку пью.
     -- Вы что так злы? Понятно, несчастье, понятно, устали. Вы и впрямь из сочинителей? Извините, по внешнему виду...
     -- Вы знаете, сколь я их ни встречал, сочинителей-то, они все сами на себя непохожи...
     -- Ха-ха-ха-ха! Ценю остроумие!..
     -- А при чем тут остроумие-то?
     Он был чуткий, этот мужчина-юноша, к тому, что сулило ему неприятности, умел избегать их и перешел на доверительно-свойский тон:
     -- "Раковый корпус", "В круге первом" Солженицына читали?
     -- Нет, не читал.
     -- Да что вы?! -- не поверил он. -- Вам-то ведь доступно.
     -- Нет, недоступно.
     -- Ну, а...
     -- Я считаю унизительным для себя, бывшего солдата и русского писателя, читать под одеялом, критиковать власти бабе на ушко, показывать фигушки в кармане, поэтому не пользуюсь никакими "Ну, а...", даже радио по ночам не слушаю.
     -- И напрасно! Глядишь, посвежели бы! Не впустую, стало быть, молвится, что литература отстает...
     -- От жизни?
     -- Хотя бы!
     -- В том-то и секрет жизни, юноша, что и отставая, она, холера такая, все равно чего-нибудь да обгоняет...
     "Парижанин" утомился, я отвернулся и стал глазеть в окошко -- всю-то зимушку это, нами новорожденное существо таскало, крадучись, денежки в сберкассу, от жены две-три прогрессивки "парижанин" ужучил, начальство на приписках нажег, полярные надбавки зажилил, лишив и без того подслеповатого, хилого северного ребенка своего жиров и витаминов. По зернышку клевал сладострастник зимою, чтоб летом сотворить себе "роскошную жизнь".
     И сотворил! Горсть карамелек по столу нечаянно разброса- на, апельсинчик звездой разрезан, "цветок засохший, безуханный", валяется, позолоченная штука, которой что-то и где-то ковыряют, блестит, бутылка заткнута безутечной пробкой, чтобы питье аромата не теряло. Рюмки не стоят -- на боку лежат. Коньяк из них следует не лакать, не хлестать, а высасывать, как сырое яйцо. Меня бы и стошнило, небось, баринок же этот советский ничего, привычен. Во какие у нас в стране достижения! Во к каким вершинам интеллекта мы подвинулись!
     Где-то, поди-ко, был или еще и есть в этом самозабвенно себя и свои культурные достижения любящем человеке тот, который строем ходил в пионерлагере и взухивал: "Мы -- пионеры, дети рабочих!..", потом тянул на картошке, моркошке да на стипендии в политехе; где-то ж в костромской или архангельской полуистлевшей деревне, а то и на окраине рабочего поселка с названием "Затонный" доживает или дожила свой век его блеклая, тихая мать либо сестра-брошенка с ребятишками от разных мужиков -- жизнь положившие на то, чтоб хоть младшенького выучить, чтоб он "человеком стал".
     Такие уже на похороны не ходят, не ездят. Зажжет интеллектуал свечу негасимую перед "маминой" иконой, то есть из родной деревни вывезенной, с разрешения жены напьется и церковную музыку в записи послушает, скупую слезу на рубаху уронит. Ложась спать, тоскливо всхлипнет: "Э-э-эх, жизнь, в рот ей коптящую норильскую трубу... Отпеть маман просила, да где она, церковь-то, на этой вечной мертвой мерзлоте?.."
     -- Веки вечные кто-нибудь от кого-нибудь отстает, значит, есть кого и чего догонять. Раз так, общество не слабнет. Вы же слышали: заяц вымирает, если никто его не гоняет, -- продолжил умственный разговор все еще куда-то снаряжающийся, все еще чего-то на себе подживляющий хозяин каюты.
     -- Потрясающее открытие. Может, не самая лучшая, но самая лукавая за все разумные времена литература не хочет никого обгонять по простой причине, чтобы не показать голого заду.
     -- А вы -- диалектик?
     -- Еще какой! Я ее, диалектику-то, воистину не по Гегелю, я ее по речам родного отца и учителя постигал. Здесь вот, -- постучал я пяткой в пол теплохода, -- на берегах родной реки, юноша, на практике осуществлялся его клич: "Самое ценное для нас кадры!". Заметьте, юноша: не люди, не человеки, а ка-адры! Да уж где-где, но в вашем-то городе солнца эта диалектика получала самое яркое осуществление...
     Юноша-мужчина покрылся серостью, румянчик его разом зажух. Он засуетился, захлопал себя по карманам и стриганул вроде бы чего-то искать. Этот закроет амбразуры, недозакрытые нами! Этот заступится за друга, за соседа! Этот перестроит мир!
     Явился мой сосед снова жизнерадостный, добрый, освеженный енисейскими ветрами. Из-под подушки он выудил маленькую кинокамеру с пулеметным дульцем, пожужжал ею в растворенное окно и, тяготясь молчанием, предложил сходить в салон-ресторан: "Меню там, правда...". Я ответил, что на ресторан у меня денег нет и потерплю я до пристани назначения, там у друга огород свой, картошки непокупные.
     -- Н-ну, так уж и нету. Вон, говорят, у Шолохова миллионы!
     -- У вас, юноша, неточная информация! Миллионы -- это у детективщиков, например, у Василия Ардаматского.
     -- Ардаматский? Ардаматский? Что он написал?
     -- "Путь Абая".
     -- А-а! Да-а. Переводной роман. Я вообще-то предпочитаю иностранную литературу. Французскую, в частности. Балуюсь языком. Кесь-кесю, месье? -- сверкнул он начищенными зубами.
     -- Как затянет месье Будервиль -- да родную лучину. Как пойдет отбивать трепака -- Петипа!..
     -- Вознесенский?
     -- Как это вы угадали?
     -- Ритмика энергичная. И пафос! Пафос!
     -- Да-а, по пафосу он у нас действительно. Еще Евтушенко мастак по пафосу! Так и рвет рубахи на грудях! На чужих, правда. Здоровый малый.
     -- Вы знакомы?
     -- Не сподобил Бог.
     Тучнеющий, несмотря на гимнастики, юноша-мужчина упорхнул на палубу, резво пробежал мимо окна с выводком девиц, жужжа кинокамерой. На бегу же он просунул руку в окно за бутылкой, сгреб в горсть два апельсинчика. С палубы послышались возгласы, щебет и даже рукоплескание.
     Несколько разморенный коньячком и весельем, сосед мой вернулся в каюту, прилег на подушку, полуприкрыл глаза. У меня постель уже изъяли, при этом горничная долго не могла найти полотенца, которым я так и не воспользовался. Свернутое пластинкой, оно завалилось за спинку дивана. Пока горничная возилась, искала полотенце, подозрительно на меня взглядывала, я вспоминал, как в Свердловске знакомый литератор свалился с четвертого этажа в пролет лестницы, угодил задом на решетчатую скамью, побил ее в щепки, сам при этом даже царапины но получил, даже бутылка коньяка в боковом кармане невредимо сохранилась, первая мысль у него была земна и до удивления обыденна: "Вот, еще и за скамейку платить придется..."
     Моя мысль тоже вертелась вокруг полотенца, за которое я готов был заплатить хоть впятеро больше, чтобы штурман-добряк не получил нагоняй: "Пускаешь кого попало в классы!" Сосед же мой до самого Парижа -- Атаманова (есть такая пристань ниже Красноярска -- рядом с какой-то атомной заразой оздоровляются норильские дети в пионерлагерях и нежатся, набираются сил северные "парижане"), так вот, млея от сладострастия, станет мой "парижанин" до самого Атаманова вопрошать: "Хейли, Апдайк сопрет полотенце?"
     Мимо окон раз-другой белогрудой ласточкой пролетела девица с надменным поворотом головы и треплющимися по ветру волосами, оживленно хохоча. Всякий раз при ее мелькании мимо окна вздрагивали веки моего соседа и плотоядно заваливались вглубь бледнеющие крылышки непородистого носа.
     Да-а, крепко я помешал компании норильских интеллиген- тов культурно отдыхать, крепко!
     -- Послушайте, юноша! Вот за этим мысом будет остров, потом еще остров, потом заворот в протоку, и я с вами распрощаюсь, извинившись за неудобства, вам доставленные. Но я хотел бы задать вам один вопрос взамен многих вами заданных: вы мне все рассказывали о роскошной жизни в Норильске, о розариях, о бассейнах, о заработках, о фруктах, везомых по воде и несомых по воздуху, даже о французской туалетной бумаге с возбуждающими картинками, но вот о городе, о самой-то его истории -- ни звука...
     Не отрывая глаз, все так же развалисто дыша, юноша-мужчина пожал плечами:
     -- Разве есть у него история?
     Все! Больше ни слова. Есть город Норильск, где венчался, то есть в горзагсе расписался премьер-министр Канады Трюдо, капризам которого надо потакать. У Трюдо надо выпрашивать хлебушек, пусть и за золото. Это вам не советский колхозник, у которого можно забрать все и ничего ему не давать. Трюдо увидел город фонтанов, дворцов, монументов, город трудной, но высокооплачиваемой жизни, город, к которому, минуя сотни поселков и старых приенисейских полуголодных городишек, современные транспортные средства мчат все самое вкусное, модное. Но есть город, о котором не хочет знать и думать этот вот, перенасыщенный информацией, современный строитель передового общества, презирающий литературу "за отставание от жизни", в которой и впрямь больше говорят, постановляют, рукоплещут, пляшут, пьют и поют, чем пишут.
     Все так, все так. Но этот сотворитель современной жизни и светлого будущего "прошел" в школе, "сдал" в политехе и прошлую нашу блистательную литературу. Все прошел, все постиг, что ему нужно для удобства жизни.
     История ж его города неудобна, груба. От нее может голова разболеться, от нее задумываться начнешь. А вот задумываться- то этот сладострастник и не хочет. Зачем? Он ждет в каюту ласточку-красотулю, а я тут "с историей".
     Да с какой историей!
     Мы, трое парнишек, папа и ссыльнопоселенец по фамилии Высотин, рыбалили на Енисее, возле Демьянова Ключа, что в полсотне верст выше по реке от города Игарки, и вскоре после середины лета нас обокрали. В тайге, где на избушке, построенной в начале тридцатых годов связистами, ведшими линию в Заполярье, нет даже петли для замка по причине отсутствия лихих людей, -- и обокрали.
     Судя по тому, что унесено было все съестное, ружья с патронами и кое-что из одежонки, не составляло труда уяснить -- сделали кражу норильцы. "Норильцами" тогда называли беглецов из тундры, строивших там город под незнакомым и мало кому известным названием -- Норильск. Строители проводили самую северную железную дорогу -- от Дудинки до будущего города. Дорога эта тут же возникла на всех географических картах. Во всех школах все учителя и все ученики охотно тыкали в нее пальцем и с таким чувством говорили о ней, будто сами ее строили. Больше же ни о чем не знали и знать не хотели.
     На Север с весны до поздней осени беспрерывным потоком шли караваны барж с оборудованием, машинами, харчами и живым грузом. Слово "зек" появилось потом, тогда же их деликатно именовали переселенцами, спецконтингентом, вербованными, подконвойными и еще как-то витиевато и секретно. Возили арестантов насыпью в трюмах пароходов и в баржах. Енисей на Севере -- штормовая река, но конвой, если совсем трусливый и подлый, не открывал трюмы, и, достигнув Дудинки, живые люди сгружались на берег с таким облегчением и радостью, будто достигли земли обетованной, новую Америку обживать приехали.
     По Северу ползли слухи один страшнее другого, однако, время было воистину такое, когда словам: "Не верь своим глазам, верь нашей совести" -- внимали с детской доверительностью.
     Но не бывает дыма без огня и огня без дыма! Вслед за слухами о норильцах поползли и сами норильцы. Шли они сначала открыто и только по берегу Енисея, оборванные, заросшие, до корост съеденные комарами, кашляющие от простуды, с ввалившимися от голода глазами. Упорно, стоически шли и шли они вверх по реке, питаясь тем, что добудут в тайге, и подаяниями рыбаков, охотников, встречных людей. Города и крупные поселки обходили, насилий, воровства и грабежа избегали. Еще действовал древний, никем не писанный закон Сибири: "Беглого и бродяжьего люда не пытать, а питать".
     В тридцать седьмом году мудрое карательное начальство приняло меры: за поимку и выдачу беглого норильца -- сто рублей премии или поощрения, так туманно именовались воистину иудины сребреники.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ] [ 10 ] [ 11 ] [ 12 ] [ 13 ] [ 14 ] [ 15 ] [ 16 ] [ 17 ] [ 18 ] [ 19 ] [ 20 ] [ 21 ] [ 22 ] [ 23 ] [ 24 ] [ 25 ] [ 26 ] [ 27 ] [ 28 ] [ 29 ] [ 30 ] [ 31 ] [ 32 ]

/ Полные произведения / Астафьев В.П. / Царь-рыба


Смотрите также по произведению "Царь-рыба":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis