Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Лесков Н.С. / Очарованный странник

Очарованный странник [6/9]

  Скачать полное произведение

    "И что же, - спрашиваю, - теперь ты уже на этот характер не ропщешь?"
     "Не ропщу, - отвечает, - потому что оно хотя хуже, но зато лучше".
     "Как это, мол, так: я что-то не понимаю, как это: хуже, но лучше?"
     "А так, - отвечает, - что теперь я только одно знаю, что себя гублю, а зато уже других губить не могу, ибо от меня все отвращаются. Я, - говорит, - теперь все равно что Иов на гноище (*23), и в этом, - говорит, - все мое счастье и спасение", - и сам опять водку допил, и еще графин спрашивает, и молвит:
     "А ты знаешь ли, любезный друг: ты никогда никем не пренебрегай, потому что никто не может знать, за что кто какой страстью мучим и страдает. Мы, одержимые, страждем, а другим зато легче. И сам ты если какую скорбь от какой-нибудь страсти имеешь, самовольно ее не бросай, чтобы другой человек не поднял ее и не мучился; а ищи такого человека, который бы добровольно с тебя эту слабость взял".
     "Ну, где же, - говорю, - возможно такого человека найти! Никто на это не согласится".
     - "Отчего так? - отвечает, - да тебе даже нечего далеко ходить: такой человек перед тобою, я сам и есть такой человек".
     Я говорю:
     "Ты шутишь?"
     Но он вдруг вскакивает и говорит:
     "Нет, не шучу, а если не веришь, так испытай".
     "Ну как, - говорю, - я могу это испытывать?"
     "А очень просто: ты желаешь знать, каково мое дарование? У меня ведь, брат, большое дарование: я вот, видишь, - я сейчас пьян... Так или нет: пьян я?"
     Я посмотрел на него и вижу, что он совсем сизый, и весь осоловевши, и на ногах покачивается, и говорю:
     "Да разумеется, что ты пьян".
     А он отвечает:
     "Ну, теперь отвернись на минуту на образ и прочитай в уме "Отче наш".
     Я отвернулся и действительно, только "Отче наш", глядя на образ, в уме прочитал, а этот пьяный баринок уже опять мне командует:
     "А ну-ка погляди теперь на меня? пьян я теперь или нет?"
     Обернулся я и вижу, что он, точно ни в одном глазу у него ничего не было, и стоит, улыбается.
     Я говорю:
     "Что же это значит: какой это секрет?"
     А он отвечает:
     "Это, - говорит, - не секрет, а это называется магнетизм".
     "Не понимаю, мол, что это такое?"
     "Такая воля, - говорит, - особенная в человеке помещается, и ее нельзя ни пропить, ни проспать, потому что она дарована. Я, - говорит, - это тебе показал для того, чтобы ты понимал, что я, если захочу, сейчас могу остановиться и никогда не стану пить, но я этого не хочу, чтобы другой кто-нибудь за меня не запил, а я, поправившись, чтобы про бога не позабыл. Но с другого человека со всякого я готов и могу запойную страсть в одну минуту свести".
     "Так сведи, - говорю, - сделай милость, с меня!"
     "А ты, - говорит, - разве пьешь?"
     "Пью, - говорю, - и временем даже очень усердно пью".
     "Ну так не робей же, - говорит, - это все дело моих рук, и я тебя за твое угощение отблагодарю: все с тебя сниму".
     "Ах, сделай милость, прошу, сними!"
     "Изволь, - говорит, - любезный, изволь: я тебе это за твое угощение сделаю; сниму и на себя возьму", - и с этим крикнул опять вина и две рюмки.
     Я говорю:
     "На что тебе две рюмки?"
     "Одна, - говорит, - для меня, другая - для тебя!"
     "Я, мол, пить не стану".
     А он вдруг как бы осерчал и говорит:
     "Тссс! силянс! [молчание (франц.)] молчать! Ты теперь кто? - больной".
     "Ну, мол, ладно, будь по-твоему: я больной".
     "А я, - говорит, - лекарь, и ты должен мои приказания исполнять и принимать лекарство", - и с этим налил и мне и себе по рюмке и начал над моей рюмкой в воздухе, вроде как архиерейский регент, руками махать.
     Помахал, помахал и приказывает:
     "Пей!"
     Я было усумнился, но как, по правде сказать, и самому мне винца попробовать очень хотелось и он приказывает: "Дай, - думаю, - ни для чего иного, а для любопытства выпью!" - и выпил.
     "Хороша ли, - спрашивает, - вкусна ли, или горька?"
     "Не знаю, мол, как тебе сказать".
     "А это значит, - говорит, - что ты мало принял", - и налил вторую рюмку и давай опять над нею руками мотать. Помотает-помотает и отряхнет, и опять заставил меня и эту, другую, рюмку выпить и вопрошает: "Эта какова?"
     Я пошутил, говорю:
     "Эта что-то тяжела показалась".
     Он кивнул головой, и сейчас намахал третью, и опять командует: "Пей!" Я выпил и говорю:
     "Эта легче, - и затем уже сам в графин стучу, и его потчую, и себе наливаю, да и пошел пить. Он мне в этом не препятствует, но только ни одной рюмки так просто, не намаханной, не позволяет выпить, а чуть я возьмусь рукой, он сейчас ее из моих рук выймет и говорит:
     "Шу, силянс... атанде" [подождите (франц.)], - и прежде над нею руками помашет, а потом и говорит:
     "Теперь готово, можешь _принимать, как сказано_".
     И лечился я таким образом с этим баринком тут в трактире до самого вечера, и все был очень спокоен, потому что знаю, что я пью не для баловства, а для того, чтобы перестать. Попробую за пазухою деньги, и чувствую, что они все, как должно, на своем месте целы лежат, и продолжаю.
     Барин мне тут, пивши со мною, про все рассказывал, как он в свою жизнь кутил и гулял, и особенно про любовь, и впоследи всего стал ссориться, что я любви не понимаю.
     Я говорю:
     "Что же с тем делать, когда я к этим пустякам не привлечен? Будет с тебя того, что ты все понимаешь и зато вон какой лонтрыгой (*24) ходишь".
     А он говорит:
     "Шу, силянс! любовь - наша святыня!"
     "Пустяки, мол".
     "Мужик, - говорит, - ты и подлец, если ты смеешь над священным сердца чувством смеяться и его пустяками называть".
     "Да, пустяки, мол, оно и есть".
     "Да ты понимаешь ли, - говорит, - что такое "краса, природы совершенство"?
     "Да, - говорю, - я в лошади красоту понимаю".
     А он как вскочит и хотел меня в ухо ударить.
     "Разве лошадь, - говорит, - краса, природы совершенство?"
     Но как время было довольно поздно, то ничего этого он мне доказать не мог, а буфетчик видит, что мы оба пьяны, моргнул на нас молодцам, а те подскочили человек шесть и сами просят... "пожалуйте вон", а сами подхватили нас обоих под ручки, и за порог выставили, и дверь за нами наглухо на ночь заперли.
     Вот тут и началось такое наваждение, что хотя этому делу уже много-много лет прошло, но я и по сие время не могу себе понять, что тут произошло за действие и какою силою оно надо мною творилось, но только таких искушений и происшествий, какие я тогда перенес, мне кажется, даже ни в одном житии в Четминеях (*25) нет. 12
     - Первым делом, как я за дверь вылетел, сейчас же руку за пазуху и удостоверился, здесь ли мой бумажник? Оказалось, что он при мне. "Теперь, - думаю, - вся забота, как бы их благополучно домой донести". А ночь была самая темная, какую только можете себе вообразить. В лете, знаете, у нас около Курска бывают такие темные ночи, но претеплейшие и премягкие: по небу звезды как лампады навешаны, а понизу темнота такая густая, что словно в ней кто-то тебя шарит и трогает... А на ярмарке всякого дурного народа бездна бывает, и достаточно случаев, что иных грабят и убивают. Я же хоть силу в себе и ощущал, но думаю, во-первых, я пьян, а во-вторых, что если десять или более человек на меня нападут, то и с большою силою ничего с ними не сделаешь, и оберут, а я хоть и был в кураже, но помнил, что когда я, не раз вставая и опять садясь, расплачивался, то мой компаньон, баринок этот, видел, что у меня с собою денег тучная сила. И потому вдруг мне, знаете, впало в голову: нет ли с его стороны ко вреду моему какого-нибудь предательства? Где он взаправду? вместе нас вон выставили, а куда же он так спешно делся?
     Стою я и потихоньку оглядываюсь и, имени его не зная, потихоньку зову так:
     "Слышишь, ты? - говорю, - магнетизер, где ты?"
     А он вдруг, словно бес какой, прямо у меня перед глазами вырастает и говорит:
     "Я вот он".
     А мне показалось, что будто это не тот голос, да и впотьмах даже и рожа не его представляется.
     "Подойди-ка, - говорю, - еще поближе". И как он подошел, я его взял за плечи, и начинаю рассматривать, и никак не могу узнать, кто он такой? как только его коснулся, вдруг ни с того ни с сего всю память отшибло. Слышу только, что он что-то по-французски лопочет: "ди-ка-ти-ли-ка-ти-пе", а я в том ничего не понимаю.
     "Что ты такое, - говорю, - лопочешь?"
     А он опять по-французски:
     "Ди-ка-ти-ли-ка-типе".
     "Да перестань, - говорю, - дура, отвечай мне по-русски, кто ты такой, потому что я тебя позабыл".
     Отвечает:
     "Ди-ка-ти-ли-ка-типе: я магнетизер".
     "Тьфу, мол, ты, пострел этакой! - и на минутку будто вспомню, что это он, но стану в него всматриваться, и вижу у него два носа!.. Два носа, да и только! А раздумаюсь об этом - позабуду, кто он такой...
     "Ах ты, будь ты проклят, - думаю, - и откуда ты, шельма, на меня навязался?" - и опять его спрашиваю:
     "Кто ты такой?"
     Он опять говорит:
     "Магнетизер".
     "Провались же, - говорю, - ты от меня: может быть, ты черт?"
     "Не совсем, - говорит, - так, а около того".
     Я его в лоб и стукнул, а он обиделся и говорит:
     "За что же ты меня ударил? я тебе добродетельствую и от усердного пьянства тебя освобождаю, а ты меня бьешь?"
     А я, хоть что хочешь, опять его не помню и говорю:
     "Да кто же ты, мол, такой?"
     Он говорит:
     "Я твой довечный друг".
     "Ну, хорошо, мол, а если ты мой друг, так ты, может быть, мне повредить можешь?"
     "Нет, - говорит, - я тебе такое пти-ком-пе представлю, что ты себя иным человеком ощутишь.
     "Ну, перестань, - говорю, - пожалуйста, врать".
     "Истинно, - говорит, - истинно: такое пти-ком-пе..."
     "Да не болтай ты, - говорю, - черт, со мною по-французски: я не понимаю, что то за пти-ком-пе!"
     "Я, - отвечает, - тебе в жизни новое понятие дам".
     "Ну, вот это, мол, так, но только какое же такое ты можешь мне дать новое понятие?"
     "А такое, - говорит, - что ты постигнешь красу, природы совершенство".
     "Отчего же я, мол, вдруг так ее и постигну?"
     "А вот пойдем, - говорит, - сейчас увидишь".
     "Хорошо, мол, пойдем".
     И пошли. Идем оба, шатаемся, но все идем, а я не знаю куда, и только вдруг вспомню, что кто же это такой со мною, и опять говорю:
     "Стой! говори мне, кто ты? иначе я не пойду".
     Он скажет, и я на минутку как будто вспомню, и спрашиваю:
     "Отчего же это я позабываю, кто ты такой?"
     А он отвечает:
     "Это, - говорит, - и есть действие от моего магнетизма; но только ты этого не пугайся, это сейчас пройдет, только вот дай-я в тебя сразу побольше магнетизму пущу".
     И вдруг повернул меня к себе спиною и ну у меня в затылке, в волосах пальцами перебирать... Так чудно: копается там, точно хочет мне взлезть в голову.
     Я говорю:
     "Послушай, ты... кто ты такой! что ты там роешься?"
     "Погоди, - отвечает, - стой: я в тебя свою силу магнетизм перепущаю".
     "Хорошо, - говорю, - что ты силу перепущаешь, а может, ты меня обокрасть хочешь?"
     Он отпирается.
     "Ну так постой, мол, я деньги попробую".
     Попробовал - деньги целы.
     "Ну, теперь, мол, верно, что ты не вор", - а кто он такой - опять позабыл, но только уже не помню, как про то и спросить, а занят тем, что чувствую, что уже он совсем в меня сквозь затылок точно внутрь влез и через мои глаза на свет смотрит, а мои глаза ему только словно как стекла.
     "Вот, - думаю, - штуку он со мной сделал!"
     "А где же теперь, - спрашиваю, - мое зрение?"
     "А твоего, - говорит, - теперь уже нет".
     "Что, мол, это за вздор, что нет?"
     "Так, - отвечает, - своим зрением ты теперь только то увидишь, чего нету".
     "Вот, мол, еще притча! Ну-ка, давай-ка я понатужусь".
     Вылупился, знаете, во всю мочь, и вижу, будто на меня из-за всех углов темных разные мерзкие рожи на ножках смотрят, и дорогу мне перебегают, и на перекрестках стоят, ждут и говорят: "Убьем его и возьмем сокровище". А передо мною опять мой вихрястенький баринок, и рожа у него вся светом светится, а сзади себя слышу страшный шум и содом, голоса и бряцанье, и гик, и визг, и веселый хохот. Осматриваюсь и понимаю, что стою, прислонясь спиною к какому-то дому, а в нем окна открыты, и в середине светло, и оттуда те разные голоса, и шум, и гитара ноет, а передо мною опять мой баринок, и все мне спереди по лицу ладонями машет, а потом по груди руками ведет, против сердца останавливается, напирает, и за персты рук схватит, встряхнет полегонечку, и опять машет, и так трудится, что даже, вижу, он сделался весь в поту.
     Но только тут, как мне стал из окон дома свет светить и я почувствовал, что в сознание свое прихожу, то я его перестал опасаться и говорю:
     "Ну, послушай ты, кто ты такой ни есть: черт, или дьявол, или мелкий бес, а только, сделай милость, или разбуди меня, или рассыпься".
     А он мне на это отвечает:
     "Погоди, - говорит, - еще не время: еще опасно, ты еще не можешь перенести".
     Я говорю:
     "Чего, мол, такого я не могу перенести?"
     "А того, - говорит, - что в воздушных сферах теперь происходит".
     "Что же я, мол, ничего особенного не слышу?"
     А он настаивает, что будто бы я не так слушаю, и говорит мне божественным языком:
     "Ты, - говорит, - чтобы слышать, подражай примерно гуслеигрателю, како сей подклоняет низу главу и, слух прилагая к пению, подвивает бряцало рукою".
     "Нет, - думаю, - да что же это такое? Это даже совсем на пьяного человека речи не похоже, как он стал разговаривать!"
     А он на меня глядит и тихо по мне руками водит, а сам продолжает в том же намерении уговаривать.
     "Так, - говорит, - купно струнам, художне соударяемым единым со другими, гусли песнь издают и гуслеигратель веселится, сладости ради медовныя".
     То есть просто, вам я говорю, точно я не слова слышу, а вода живая мимо слуха струит, и я думаю: "Вот тебе и пьяничка! Гляди-ка, как он еще хорошо может от божества говорить!" А мой баринок этим временем перестал егозиться и такую речь молвит:
     "Ну, теперь довольно с тебя; теперь проснись, - говорит, - и подкрепись!"
     И с этим принагнулся, и все что-то у себя в штанцах в кармашке долго искал, и наконец что-то оттуда достает. Гляжу, это вот такохонький, махонький-махонький кусочек сахарцу, и весь в сору, видно оттого, что там долго валялся. Обобрал он с него коготками этот сор, пообдул и говорит:
     "Раскрой рот".
     Я говорю:
     "Зачем?" - а сам рот раззявил. А он воткнул мне тот сахарок в губы и говорит:
     "Соси, - говорит, - смелее; это магнитный сахар-ментор: он тебя подкрепит".
     Я уразумел, что хоть это и по-французски он говорил, но насчет магнетизма, и больше его не спрашиваю, а занимаюсь, сахар сосу, а кто мне его дал, того уже не вижу. Отошел ли он куда впотьмах в эту минуту или так куда провалился, лихо его ведает, но только я остался один и совсем сделался в своем понятии и думаю: чего же мне его ждать? мне теперь надо домой идти. Но опять дело: не знаю - на какой я такой улице нахожусь и что это за дом, у которого я стою? И думаю: да уже дом ли это? может быть, это все мне только кажется, а все это наваждение... Теперь ночь, - все спят, а зачем тут свет?.. Ну, а лучше, мол, попробовать... зайду посмотрю, что здесь такое: если тут настоящие люди, так я у них дорогу спрошу, как мне домой идти, а если это только обольщение глаз, а не живые люди... так что же опасного? я скажу: "Наше место свято: чур меня" - и все рассыпется. 13
     - Вхожу я с такою отважною решимостью на крылечко, перекрестился и зачурался, ничего: дом стоит, не шатается, и вижу: двери отворены, и впереди большие длинные сени, а в глубине их на стенке фонарь со свечою светит. Осмотрелся я и вижу налево еще две двери, обе циновкой обиты, и над ними опять этакие подсвечники с зеркальными звездочками. Я и думаю: что же это такое за дом: трактир как будто не трактир, а видно, что гостиное место, а какое - не разберу. Но только вдруг вслушиваюсь и слышу, что из-за этой циновочной двери льется песня... томная-претомная, сердечнейшая, и поет ее голос, точно колокол малиновый, так за душу и щипет, так и берет в полон. Я и слушаю и никуда далее не иду, а в это время дальняя дверка вдруг растворяется, и я вижу, вышел из нее высокий цыган в шелковых штанах, а казакин бархатный, и кого-то перед собою скоро выпроводил в особую дверь под дальним фонарем, которую я спервоначала и не заметил. Я, признаться, хоть не хорошо рассмотрел, кого это он спровадил, но показалось мне, что это он вывел моего магнетизера и говорит ему вслед:
     "Ладно, ладно, не обижайся, любезный, на этом полтиннике, а завтра приходи: если нам _от него_ польза будет, так мы тебе за его приведение к нам еще прибавим".
     И с этим дверь на защелку защелкнул и бегит ко мне будто ненароком, отворяет передо мною дверь, что под зеркальцем, и говорит:
     "Милости просим, господин купец, пожалуйте наших песен послушать! Голоса есть хорошие".
     И с этим дверь перед мною тихо навстежь распахнул... Так, милостивые государи, меня и обдало не знаю чем, но только будто столь мне сродным, что я вдруг весь там очутился. Комната этакая обширная, но низкая, и потолок повихнут, пузом вниз лезет, все темно, закоптело, и дым от табаку такой густой, что люстра наверху висит, так только чуть ее знать, что она светится. А внизу в этом дымище люди... очень много, страсть как много людей, и перед ними этим голосом, который я слышал, молодая цыганка поет. Притом, как я взошел, она только последнюю штучку тонко-претонко, нежно дотянула и спустила на нет, и голосок у нее замер... Замер ее голосок, и с ним в одно мановение точно все умерло... Зато через минуту все как вскочат, словно бешеные, и ладошами плещут и кричат. А я только удивляюсь: откуда это здесь так много народу и как будто еще все его больше и больше из дыму выступает? "Ух, - думаю, - да не дичь ли это какая-нибудь вместо людей?" Но только вижу я разных знакомых господ ремонтеров и заводчиков и так просто богатых купцов и помещиков узнаю, которые до коней охотники, и промежду всей этой публики цыганка ходит этакая... даже нельзя ее описать как женщину, а точно будто как яркая змея, на хвосте движет и вся станом гнется, а из черных глаз так и жжет огнем. Любопытная фигура! А в руках она держит большой поднос, на котором по краям стоят много стаканов с шампанским вином, а посредине куча денег страшная. Только одного серебра нет, а то и золото, и ассигнации, и синие синицы, и серые утицы, и красные косачи, - только одних белых лебедей нет (*26). Кому она подаст стакан, тот сейчас вино выпьет и на поднос, сколько чувствует усердия, денег мечет, золото или ассигнации: а она его тогда в уста поцелует и поклонится. И обошла она первый ряд и второй - гости вроде как полукругом сидели - и потом проходит и самый последний ряд, за которым я сзади за стулом на ногах стоял, и было уже назад повернула, не хотела мне подносить, но старый цыган, что сзади ее шел, вдруг как крикнет:
     "Грушка!" - и глазами на меня кажет. Она взмахнула на него ресничищами... ей-богу, вот этакие ресницы, длинные-предлинные, черные, и точно они сами по себе живые и, как птицы какие, шевелятся, а в глазах я заметил у нее, как старик на нее повелел, то во всей в ней точно гневом дунуло. Рассердилась, значит, что велят ей меня потчевать, но, однако, свою должность исполняет: заходит ко мне за задний ряд, кланяется и говорит:
     "Выкушай, гость дорогой, про мое здоровье!"
     А я ей даже и отвечать не могу: такое она со мною сразу сделала! Сразу, то есть, как она передо мною над подносом нагнулась и я увидал, как это у нее промеж черных волос на голове, будто серебро, пробор вьется и за спину падает, так я и осатанел, и весь ум у меня отняло. Пью ее угощенье, а сам через стакан ей в лицо смотрю и никак не разберу: смугла она или бела она, а меж тем вижу, как у нее под тонкою кожею, точно в сливе на солнце, краска рдеет и на нежном-виске жилка бьет... "Вот она, - думаю, - где настоящая-то красота, что природы совершенство называется; магнетизер правду сказал: это совсем не то, что в лошади, в продажном звере".
     И вот я допил стакан до дна и стук им об поднос, а она стоит да дожидается, за что ласкать будет. Я поскорее спустил на тот конец руку в карман, а в кармане все попадаются четвертаки, да двугривенные, да прочая расхожая мелочь. Мало, думаю; недостойно этим одарить такую язвинку, и перед другими стыдно будет! А господа, слышу, не больно тихо цыгану говорят:
     "Эх, Василий Иванов, зачем ты велишь Груше этого мужика угощать? нам это обидно".
     А он отвечает:
     "У нас, господа, всякому гостю честь и место, и моя дочь родной отцов цыганский обычай знает; а обижаться вам нечего, потому что вы еще пока не знаете, как иной простой человек красоту и талант оценить может. На это разные примеры бывают".
     А я, это слышучи, думаю:
     "Ах вы, волк вас ешь! Неужели с того, что вы меня богатое, то у вас и чувств больше? Нет уже, что будет, то будет: после князю отслужу, а теперь себя не постыжу и сей невиданной красы скупостью не унижу".
     Да с этим враз руку за пазуху, вынул из пачки сторублевого лебедя, да и шаркнул его на поднос. А цыганочка сейчас поднос в одну ручку переняла, а другою мне белым платком губы вытерла и своими устами так слегка даже как и не поцеловала, а только будто тронула устами, а вместо того точно будто ядом каким провела, и прочь отошла.
     Она отошла, а я было на том же месте остался, но только тот старый цыган, этой Груши отец, и другой цыган подхватили меня под руку, и волокут вперед, и сажают в самый передний ряд, рядом с исправником и с другими господами.
     Мне было, признаться, на это и неохота: я не хотел продолжать и хотел вон идти; но они просят, и не пущают, и зовут:
     "Груша! Грунюшка, останови гостя желанного!"
     И та выходит и... враг ее знает, что она умела глазами делать: взглянула, как заразу какую в очи, пустила, а сама говорит:
     "Не обидь: погости у нас на этом месте".
     "Ну уж тебя ли, - говорю, - кому обидеть можно", - и сел.
     А она меня опять поцеловала, и опять то же самое осязание: как будто ядовитою кисточкою уста тронет и во всю кровь до самого сердца болью прожжет.
     И после этого начались опять песни и пляски, и опять другая цыганка с шампанеей пошла. Тоже и эта хороша, но где против Груши! Половины той красоты нет, и за это я ей на поднос зацепил из кармана четвертаков и сыпнул... Господа это взяли в пересмех, но мне все равно, потому я одного смотрю, где она, эта Грушенька, и жду, чтобы ее один голос без хора слышать, а она не поет. Сидит с другими, подпевает, но сОлу не делает, и мне ее голоса не слыхать, а только роток с белыми зубками видно... "Эх ты, - думаю, - доля моя сиротская: на минуту зашел и сто рублей потерял, а вот ее-то одну и не услышу!" Но на мое счастье не одному мне хотелося ее послушать: и другие господа важные посетители все вкупе закричали после одной перемены:
     "Груша! Груша! "Челнок", Груша! "Челнок"!" (*27)
     Вот цыганы покашляли, и молодой ее брат взял в руки гитару, а она запела. Знаете... их пение обыкновенно достигательное и за сердца трогает, а я как услыхал этот самый ее голос, на который мне еще из-за двери манилось, расчувствовался. Ужасно мне как понравилось! Начала она так как будто грубовато, мужественно, эдак: "Мо-о-ре во-оо-о-ет, мо-ре сто-нет". Точно в действительности слышно, как и море стонет и в нем челночок поглощенный бьется. А потом вдруг в голосе совсем другая перемена, обращение к звезде: "Золотая, дорогая, предвещательница дня, при тебе беда земная недоступна до меня". И опять новая обратность, чего не ждешь. У них все с этими с обращениями: то плачет, томит, просто душу из тела вынимает, а потом вдруг как хватит совсем в другом роде, и точно сразу опять сердце вставит... Так и тут она это "море"-то с "челном" всколыхала, а другие как завизжат всем хором:
     Джа-ла-ла. Джа-ла-ла.
     Джа-ла-ла прингала!
     Джа-ла-ла принга-ла.
     Гай да чепурингаля!
     Гей гоп-гай, та гара!
     Гей гоп-гай, та гара!
     И потом Грушенька опять пошла с вином и с подносом, а я ей опять из-за пазухи еще одного лебедя... На меня все оглядываться стали, что я их своими подарками ниже себя ставлю; так что им даже совестно после меня класть, а я решительно уже ничего не жалею, потому моя воля, сердце выскажу, душу выкажу, и выказал. Что Груша раз ни споет, то я ей за то лебедя, и уже не считаю, сколько их выпустил, а даю да и кончено, и зато другие ее все разом просят петь, она на все их просьбы не поет, говорит "устала", а я один кивну цыгану: не можно ли, мол, ее понудить? тот сейчас на ее глазами поведет, она и поет. И много-с она пела, песня от песни могучее, и покидал я уже ей много, без счету лебедей, а в конце, не знаю, в который час, но уже совсем на заре, точно и в самом деле она измаялась, и устала, и, точно с намеками на меня глядя, завела: "Отойди, не гляди, скройся с глаз моих". Этими словами точно гонит, а другими словно допрашивает: "Иль играть хочешь ты моей львиной душой и всю власть красоты испытать над собой". А я ей еще лебедя! Она меня опять поневоле поцеловала, как ужалила, и в глазах точно пламя темное, а те, другие, в этот лукавый час напоследях как заорут:
     Ты восчувствуй, милая,
     Как люблю тебя, драгая! -
     и все им подтягивают да на Грушу смотрят, и я смотрю да подтягиваю: "ты восчувствуй!" А потом цыгане как хватят: "Ходи, изба, ходи, печь; хозяину негде лечь" - и вдруг все в пляс пошли... Пляшут и цыгане, пляшут и цыганки, и господа пляшут: все вместе вьются, точно и в самом деле вся изба пошла. Цыганки перед господами носятся, и те поспевают, им вслед гонят, молодые с посвистом, а кои старше с покрехтом. На местах, гляжу, уже никого и не остается... Даже от которых бы степенных мужчин и в жизнь того скоморошества не ожидал, и те все поднимаются. Посидит-посидит иной, кто посолиднее, и сначала, видно, очень стыдится идти, а только глазом ведет либо усом дергает, а потом один враг его плечом дернет, другой ногой мотнет, и смотришь, вдруг вскочит и хоть не умеет плясать, а пойдет такое ногами выводить, что ни к чему годно! Исправник толстый-претолстый, и две дочери у него были замужем, а и тот с зятьями своими тут же заодно пыхтит, как сом, и пятками месит, а гусар-ремонтер, ротмистр богатый и собой молодец, плясун залихватский, всех ярче действует: руки в боки, а каблуками навыверт стучит, перед всеми идет - козырится, взагреб валяет, а с Грушей встренется - головой тряхнет, шапку к ногам ее ронит и кричит: "Наступи, раздави, раскрасавица!" - и она... Ох, тоже плясунья была! Я видал, как пляшут актерки в театрах, да что все это, тьфу, все равно что офицерский конь без фантазии на параде для одного близиру манежится, невесть чего ерихонится, а огня-жизни нет. Эта же краля как пошла, так как фараон плывет - не колыхнется, а в самой, в змее, слышно, как и хрящ хрустит и из кости в кость мозжечок идет, а станет, повыгнется, плечом ведет и бровь с носком ножки на одну линию строит... Картина! Просто от этого виденья на ее танец все словно свой весь ум потеряли: рвутся к ней без ума, без памяти: у кого слезы на глазах, а кто зубы скалит, но все кричат:
     "Ничего не жалеем: танцуй!" - деньги ей так просто Зря под ноги мечут, кто золото, кто ассигнации. И все тут гуще и гуще завеялось, и я лишь один сижу, да и то не знаю, долго ли утерплю, потому что не могу глядеть, как она на гусарову шапку наступает... Она ступит, а меня черт в жилу щелк; она опять ступит, а он меня опять щелк, да, наконец, думаю: "Что же мне так себя всуе мучить! Пущу и я свою душу погулять вволю", - да как вскочу, отпихнул гусара, да и пошел перед Грушею вприсядку... А чтобы она на его, гусарову, шапку не становилась, такое средство изобрел, что, думаю, все вы кричите, что ничего не жалеете, меня тем не удивите: а вот что я ничего не жалею, так я то делом-правдою докажу, да сам прыгну, и сам из-за пазухи ей под ноги лебедя и кричу: "Дави его! Наступай!" Она было не того... даром, что мой лебедь гусарской шапки дороже, а она и на лебедя не глядит, а все норовит за гусаром; да только старый цыган, спасибо, это заметил, да как на нее топнет... Она и поняла и пошла за мной... Она на меня плывет, глаза вниз спустила, как змеища-горынище, ажно гневом землю жжет, а я перед ней просто в подобии беса скачу, да все, что раз прыгну, то под ножку ей мечу лебедя... Сам ее так уважаю, что думаю: не ты ли, проклятая, и землю и небо сделала? а сам на нее с дерзостью кричу: "Ходи шибче", - да все под ноги ей лебедей, да раз руку за пазуху пущаю, чтобы еще одного достать, а их, гляжу, там уже всего с десяток остался... "Тьфу ты, - думаю, - черт же вас всех побирай!" - скомкал их всех в кучку, да сразу их все ей под ноги и выбросил, а сам взял со стола бутылку шампанского вина, отбил ей горло и крикнул:
     "Сторонись, душа, а то оболью!" - да всю сразу и выпил за ее здоровье, потому что после этой пляски мне пить страшно хотелось. 14
     - Ну, и что же далее? - вопросили Ивана Северьяныча.
     - Далее действительно все так воспоследовало, как он обещался.
     - Кто обещался?
     - А магнетизер, который это на меня навел: он как обещался от меня пьяного беса отставить, так его и свел, и я с той поры никогда больше ни одной рюмки не пил. Очень он это крепко сделал.
     - Ну-с, а как же вы с князем-то своим за выпущенных лебедей кончили?
     - А я и сам не знаю, как-то очень просто: как от этих цыганов доставился домой, и не помню, как лег, но только слышу, князь стучит и зовет, а я хочу с коника (*28) встать, но никак края не найду и не могу сойти. В одну сторону поползу - не край, в другую оборочусь - и здесь тоже краю нет... Заблудил на конике, да и полно!.. Князь кричит: "Иван Северьяныч!" А я откликаюсь: "Сейчас!" - а сам лазию во все стороны и все не найду края, и наконец думаю: ну, если слезть нельзя, так я же спрыгну, и размахнулся да как сигану как можно дальше, и чувствую, что меня будто что по морде ударило и вокруг меня что-то звенит и сыпется, и сзади тоже звенит и опять сыпется, и голос князя говорит денщику: "Давай огня скорей!"


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ] [ 6 ] [ 7 ] [ 8 ] [ 9 ]

/ Полные произведения / Лесков Н.С. / Очарованный странник


Смотрите также по произведению "Очарованный странник":


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis