Войти... Регистрация
Поиск Расширенный поиск



Есть что добавить?

Присылай нам свои работы, получай litr`ы и обменивай их на майки, тетради и ручки от Litra.ru!

/ Полные произведения / Пришвин М.М. / Корабельная чаща

Корабельная чаща [2/4]

  Скачать полное произведение

    И каждое посаженное кем-нибудь дерево непременно сохраняло в себе особенности того, кто его сажал. Иногда казалось, будто человек не дерево посадил, а сам себя на стороне увидал, и что хорошо особенно: с хорошей стороны себя самого увидал!
    Так говорил у нас в Усолье учитель Фокин.
    Не будь этой посадки лип, может быть, и Вася Веселкин забыл бы в лесу свою елочку вместе с детской правдой своей? Скорее всего так бы и забыл, а когда потом хватился, так и не нашел бы в лесу, может быть, и того ведерка, где стояла сосна-великан и в ее фильтрованном свете стояла глубокой тенью угнетавшая его елочку сытая и довольная елка.
    Тоже, может быть, и так совершается переход от леса дикого к лесу саженому в сознании самого человека: человек, посадивший дерево, начинает, как всякий, ценить свой собственный труд и через это ценить и любить самое дерево?
    А от своего трудового дерева перекинется к дикому и задумается над тем, что и дикие леса, даровые, тоже надо хранить.
    Так было и с Васей. Он вспомнил, сколько борьбы с Анти-пычем он перенес, чтобы заставить срубить угнетавшую егс деревце большую сытую елку.
    В то время Антипыч еще был жив, они вместе с ним пришли к лесному ведерку, где сейчас мох зеленый, кукушкин лен, травы, цветы, грибы хоронили пень великого дерева — последнего пионера и могикана в Ведерках.
    Васина елочка на первый взгляд была все еще угнетенным деревом, ничем не отличаясь во всем множестве угнетенных деревьев, составляющих особый лес в лесу, называемый подлеском.
    Но для опытного глаза старого лесника Антипыча много было изменений. Много и знать было надо о жизни елки, чтобы понять эти изменения.
    Дерево лиственное то ли не успевает за короткое время жизни своих листьев выработать себе форму — лиственное дерево бесформенное, как нечесаная голова, а у елки веточка к веточке прибирается и ветви все вместе образуют нам хорошо известную форму.
    Почему-то ночью в закрытых глазах нам представляется, будто елки в лесу держат единую правильную форму. Но когда пойдешь в лес с топором, чтобы к Новому году найти себе елочку, то правильную не скоро найдешь, а если и попадется такая, то' все-таки и у правильной надо бывает что-то подправить.
    Тогда ясно становится, что родилась-то елка в лесу неправильной формы, но человек понял ее форму как стремление к свету и на этом пути все поправляет и направляет.
    Шли годы, и елочка, перестроив на свету свои клеточки, изменяла из года в год форму своих ветвей. А Вася, конечно, как и всякий человек, глядел на нее и ожидал от нее свершения правильной формы.
    Комсомольцем он, после нескольких лет, застал свою елочку однажды, когда она большинство своих ветзей начала поднимать вверх, как руки. Это было оттого, что каждая более нижняя ветка старалась выйти из-под тени более верхней. И, обогнав ее, нижняя ветка поднималась, загибалась Еверх, к свету, как поднимается каждый сук, выходящий из тени на свет.
    От этого каждый сук выходил рогом, снизу более длинным, кверху все более коротким.
    Пришло время, Вася кончил школ, елка была не очень велика в высоту, но неузнаваемо расширилась снизу. Только самые нижние ветви почему-то не поднимались, как все, а оставались внизу.
    После школы Вася стал лесником на место умершего Антипыча и во время ежедневных обходов встречался со своей елочкой и, каждый день глядя на нее, изменения перестал замечать.
    Так он женился и с молодой женой Лизой был тут, рассказывал ей о великой сосне, показывал пень, больше и больше зарастающий цветами. И тут, показывая жене на свое дерево, вдруг заметил он всю огромную перемену.
    Когда Лиза, не знавшая прошлого елочки, стала любоваться деревом, каким оно стало, Вася вдруг начал понимать, почему елка его растет и очень быстро и правильно.
    Заметил он что-нибудь? Нет, он в первую минуту ничего не заметил, отчего так стало. Но так и со всеми бывает: сначала представится что-нибудь через перемену, а потом начинаешь и сам разбираться, отчего так представилось.
    Теперь не хилая елка стояла, а красавица во всем своем счастливом дыхании...
    Но отчего она такая была, какая перемена случилась, что она стала такая, Вася не знал.
    — Только почему же нижние ветви ее не поднимаются? — спросила Лиза.
    И Вася не мог ничего ей на это сказать.
    После того опять каждый день в лесном обходе он встречался со своей елочкой и не обращал на нее особенного внимания.
    Потом, когда первый раз пришли с ним в лесное ведерко его детишки — Митраша и Настя, он опять обратил внимание, до чего правильно и роскошно на великом свету образуется его прежняя елочка.
    Митраша, как и мать его, Лиза, сразу обратил внимание на нижние ветки, лежащие на земле. С того он и начал знакомство с елкой, что стал поднимать ветку. А когда поднял, то увидел, что она пустила свои корешки и держится за землю. Он дернул ветку с силой и оторвал. Эта ветка у него стала дверцей для входа в шатер.
    Он вошел туда, в шатер, позвал Настю и дома ответил своей матери, для чего нижние ветви держались за землю и не поднимались к свету: для того чтобы они с Настей могли в своем любимом шатре складывать грибы, ягоды, спасаться от внезапного дождя или просто сидеть.
    — Как грибы под елкой? — спросила мать. А Митраша отчего-то обиделся и ответил:
    — Грибы не просто под елкой сидят...
    — А зачем же они там сидят? —спросила мать.
    — Они там растут,— ответил, насупившись, Митраша.
    — Ну что ж, растите и вы, детки! — ответила Лиза и отчего-то тревожно вздохнула.
    Детям было — Митраше девять, Насте одиннадцать, когда началась война и отец их Василий Веселкин ушел...
    Сказать, чтобы перед уходом лесник нарочно пришел к своей елочке проститься,— это нельзя так сказать: наши люди таких чувств стыдятся и их не показывают... Так тоже нельзя сказать ни о ком, чтобы память о любимой, свободно растущей на круче сосне, или о веселой березке возле родной хаты, или о елочке, вроде Васиной, оставалась в душе...
    Скорее всего она оставалась как заступница родины, но сказывалась только в крайней беде.
    Так было и с Василием. Он просто в раздумье перед уходом зашел на ту поляну, где стояла его елка. Первое, что он увидел,— это, что пень великой сосны весь скрылся во мху и цветах. Тут ему вспомнилось, что когда хоронили Антипыча, то родные и в гроб ему положили цветов полевых и на могиле тоже посадили цветы.
    Посмотрев на убранный цветами пень великой сосны, Василий подумал:
    «Вот оно откуда взялось у. людей убирать цветами покойников».
    И тут же, взглянув на елку, он навсегда потерял свою мысль о том, что природа могилы своих покойников убирает цветами и что люди это взяли себе у природы.
    Он увидел на своей елке, что каждый сук, рогом выходящий из тени вышележащего сука, держал и как бы торжественно поднимал на себе несколько маленьких шишек кровавого цвета.
    Сколько времени, сколько незаметного труда было истрачено у этой елки на образование ее правильной формы — и вот пришел конец: всякий изгиб любого сука находил себе оправдание и награду, он держал на себе знамя будущей жизни — маленькую шишку кровавого цвета.
    С других веток на эти красные шишки летела великой массой золотая пыльца. У елки наступила брачная пора: ее семенные годы.
    Василий, конечно, не мог бы сказать, как мы сейчас после всего говорим, что новая, законченная форма елки была охватом бурных стремлений, направляемых к свету. Все это движение заканчивалось верхней мутовкой с единственным верхним пальцем, указующим на солнце.
    Так было, что, сломись этот пальчик,— и все сочетание миллионов сучков и хвоинок теряло бы смысл.
    Сказать, чтобы Василий Веселкин так-таки все и думал на войне о своей елке в шишках кровавого цвета, осыпаемых золотой пыльцой,— нет, он никогда об этом не думал. Но случилось однажды, когда война уже решалась в пользу нас, сержант Веселкин вышел из окопа и приказал своим бойцам подниматься в атаку.
    Казалось, все было вокруг обыкновенно и просто, но вдруг свет, великий свет больше солнца, может быть, свет самой истинной правды просиял перед ним, и он открытыми глазами мог смотреть на него! Он видел на поле елочку правильной формы, и каждый сук, каждая ветка на ней выносила из тени на свет знамя будущего, сложенное в шишечку кровавого цвета, и на шишечку со всех сторон летела золотая пыльца.
    Так было человеку, так ему и бывает порой, а люди видели самое обыкновенное, то, что видят они каждый день на войне: сержант Веселкин упал.

    Часть третья
    ДРУЗЬЯ

    ГЛАВА ВОСЬМАЯ
    Медицинская сестра Клавдия Никитина, вставая утром, привыкла начинать день с того, что отрывала листок своего календаря на столе и, покручивая бумажку, некоторое время в постели собиралась с мыслями.
    Она была немолодая, но нельзя сказать, чтобы совсем тоже и старая девушка. Может быть, оттого каждое утро мысли ее разлетались веером в стороны и каждое утро их надо было связать.
    Вот отчего она каждое утро скручивала в трубочку листик и все крутила и крутила, пока не складывался ясный план рабочего дня.
    Собравшись в мыслями, сестрица одевалась, умывалась, делала свою гимнастику и в то же время не выпускала из рук скрученный в трубочку листик отрывного календаря.
    Бывало, положит где-нибудь рядом трубочку во время умывания или гимнастики, а потом непременно найдет и все крутит и крутит, теперь скорей всего уж без всякой мысли, а по одной только привычке.
    До того ее доводила эта досадная привычка, что потом и после чая захватит трубочку на службу, да так и ходит от больного к больному. Бывает, конечно, возле какого-нибудь серьезного больного она и забудет трубочку. Так вот до чего же берет е свои руки человека привычка, что деловая женщина тут же начинает искать свою игрушку.
    — Чего это вы ищите, Клава? — спрашивает старшая сестра Махова.
    Нельзя же ответить старшей сестре, что ищет свою крученую трубочку из листика отрывного календаря. Клавдия ответит: пинцет потеряла, щипцы или бинт.
    В этот раз, обходя поутру больных, Клавдия должна была поправить подушки у сержанта Веселкина. И тут-то, в его постели, она и потеряла свою бумажку. После, когда она хватилась и вернулась к Веселкину, чтобы взять свою трубочку, сержант уже нашел ее, раскрутил здоровой левой рукой и читал.
    Охотно бы Клавдия подошла к сержанту и поболтала с ним. Была она далеко не молодая девушка, но сохранилась птичкой, летала и щебетала, как молоденькая. Старшая сестра Махова, женщина с большой семьей на руках, говорила о Клавдии:
    — Птичка все о чем-то мечтает!
    И вот как раз, когда птичка подлетала к сержанту, внезапно встречается Махова и спрашивает:
    — Вы опять что-то ищете?
    Клава без слов повернулась, и Веселкин сделался обладателем календарного листка.
    Часто бывает, даже и целая книга лежит-лежит в библиотеке на полке, и люди ее обходят. Но случайно обратит на нее внимание ее настоящий читатель, и книга оживает.
    Так и этот календарный листик, скрученный в глупую трубочку, попал теперь в руки того, кто его ждал.
    На развернутом листике был напечатан портрет Белинского, и Веселкин прочитал под ним его знаменитые слова о том, что мы — русские — призваны сказать всему миру новое слово, подать новую мысль.
    Так постоянно бывает между людьми: мысль, как крылатое семечко по ветру, находит какой-то свой способ лететь от человека к человеку и находить своего друга, хотя бы и через сто лет и за тысячи верст.
    И в этот раз слово нашло своего человека и сделалось его собственной жизнью.
    Кто знает, совсем это, может быть, и не случайно, если вникнуть всем своим умом и сердцем в жизнь этого человека, разобрать во всех подробностях, почему, может быть, сотни людей на то же самое слово глядели слепыми глазами, а тысяча первый взглянул и понял.
    Веселкин взглянул, и схваченное глазами слово проникло в него.
    Веселкин понял.
    И вышло теперь, что мысль Белинского, как крылатое семечко, через сто лет прилетела к другому человеку и пришлась ему так же точно, как приходится на сухую, разогретую землю капля дождя.
    Бывает же так!
    Веселкину сразу же вспомнилось, как он мальчиком со своим учителем Фокиным решал когда-то вопрос о правде.
    Но как же это может быть, что правда отдельно, как голая, живет только в делах, а слово о ней, как одежда, висит и болтается где-то в стороне на веревочке?
    А вот у Белинского сказано, что правда всего нашего дела должна перейти в слово. И это новое слово укажет всему миру новый путь.
    Обернув страничку на другую сторону, Веселкин прочитал о том, что великий демократ родился в 1811 году, а умер в 1848. Выходило, что новую мысль Белинский предсказал в первой половине прошлого столетия.
    «Как это могло быть,— спросил сам себя Веселкин,— что Белинский задолго до нашей революции мог сказать так смело и решительно?»
    В прежнее время, когда был здоров, Веселкин не стал бы заниматься праздными вопросами. Он бы просто вспомнил Фокина, примерился бы к его пониманию и так бы ответил сам себе:
    «Каждый из нас понемногу думает вперед, и это от каждого складывается в одно место, куда приходит великий человек, соединяет все в одно и решает».
    Теперь же из-за больной руки он шевельнуться не мог, и голова от нечего делать вертела вопрос, раньше казавшийся
    праздным.
    Сержант, раздумывая, повернул глаза к окошку. Небо с его места нельзя было видеть. Но пойменный луг, заваленначала весны света, когда свет после долгих, почти не размыкаемых между собою ночей приходит, как великая радость жизни.
    Это — время весны света, когда о весне думают только хозяйственники да мельчайшие черные блошки появляются во множестве великом и сидят на снегу, дожидаются.
    По нарочно приготовленной зимней дороге лошади-«ледя-ночки» вывозили на берег для весеннего сплава из леса ошкуренные желтые «хлысты».
    День был солнечный, и на белом снегу тени от сложенных ярусами хлыстов были голубые. Так и догадался Веселкин, не видя неба, что большие голубые, переходящие пойму по снегу тени были от облаков.
    «Вот,— подумал он, возвращаясь к своей мысли,—неба-то я и не вижу, а по этой пойме понимаю облака и что на воле сейчас ветер, и не очень сильный: тени проходят степенно. Так, может быть, и Белинский догадался о том, что родная земля когда-нибудь скажет новое слово для всего света. Родится у нас, а придется для всех слово правды».
    Ему представилось — где-то, на невидимом небе всего человечества, бродят скопленные всеми веками великие мысли, бросают тени, как облака, и по этим теням особенно чуткие люди догадываются и понимают самые мысли...
    Еще раз прочитал он о Белинском и только теперь обратил внимание на заключительные слова: "....какое это слово, какая это мысль, об этом пока рано нам хлопотать...»
    «Служу Советскому Союзу,— ответил сам себе Веселкин на эти слова Белинского.— Это и есть мое дело правды».
    В чистой совести раненого воина сошлись и остановились без спора и те проходящие на невидимом небе облака и видимые голубые тени на снегу, и все стало так: о чем только ни подумаешь, все тут же мгновенно разрешается в согласие.
    Тихо стало в душе, ясно в голове, и тут явилась на память угнетенная елочка, за сто лет набравшая рост человека с поднятой рукой. Но в минуту согласия даже такое несчастное деревце вдруг процвело.
    Свет великий, желанный, могучий и страшный бросился к угнетенному существу, но этот страшный свет тут же был взят, измерен, устроен, жизнь победила — и елка покрылась красными кровяными цветами в золотой пыльце.
    Веселкин радостно подумал и об этой своей елочке, и о себе самом, и обо всем русском угнетенном народе, и о том, 270
    что на всех нас бросился свет правды безмерной, желанной и страшной...
    «Если даже простая елка,—-думал Веселкин,—столько лет должна была болеть и перестраивать теневые хвоинки на солнечные, то что же должен был преодолеть русский человек, переделываясь, чтобы вынести такой великий и страшный свет!»
    Приходило все хорошее, все складывалось, все устраивалось, так ладно в чистой совести раненого воина.
    Или это он так выздоравливал? Скорей всего так, а то почему же его здоровая левая рука явно пыталась выкрутить из листка отрывного календаря козью ножку? А уж когда больному курить- захотелось — это бывает самый верный признак выздоровления.
    
    ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
    День весны света на севере, в снегах, сиял много ярче того, как он сияет на юге, над темной землей. День сиял на радость и другого больного, лежащего недалеко от Веселкина.
    Человек этот был такой большой, что длины койки ему не хватало, и ноги свои он то подгибал, то помещал, вытягиваясь, сверх спинки железной кровати.
    Такой большой человек и немолодой, лет под шестьдесят, видно, очень крепкий, мощный, теперь лежа внимательно глядел на одну точку, и глаза его, совсем детские и ясные, какие иногда бывают у больших людей, на досуге чему-то по-детски улыбались.
    А это было, что он давно заметил, как Веселкин своей здоровой левой рукой начал что-то выкручивать из календарного листика. Простой человек легко мог догадаться о добрых мыслях соседа и потому, что мало-помалу ему становилась понятна цель кручения: пальцы здоровой руки делали козью ножку.
    «Покурить захотел!» — понял большой человек, и тут-то он и стал следить за пальцами светящимся глазом и с детской улыбкой.
    Кто не знает, что когда больному курить захотелось, то это значит то же самое, что жить захотелось.
    Большой человек сочувствовал своему соседу. Видно, ему от души хотелось, чтобы больной сосед свернул козью ножку и, может быть, как-нибудь исхитрился и покурил.
    Да и самому-то ему, наверное, захотелось вместе с соседом покурить и побеседовать.
    Не так легко, однако, было одной рукой свернуть папиросу. Раненый, о чем-то размышляя, здоровой рукой подносит бумажку к забинтованной руке с торчащими из-под белого бинта белыми, бескровными пальцами с синими ногтями. Три пальца забинтованной руки: большой, средний и указательный, зашевелились и помогли здоровой руке скрутить козью ножку.
    Вот тогда-то большой человек, уверенный, что дела у соседа пошли к лучшему, обратился к нему:
    — Товарищ дорогой! Вижу, ты скрутил себе козью ножку. Может быть, ты знаешь, где бы нам с тобой можно было достать табачку и покурить?
    Веселкину нельзя было повернуться, чтобы увидеть лицо соседа. Но по голосу он чувствовал друга и ответил ему:
    — Очень бы хотел покурить, но можно ли? Мне и в голову не приходило покурить. Я думал совсем о другом. А рука это сама крутила. Видно, должно быть, и в руке тоже свой какой-то умишко живет.
    Большому человеку эти слова очень понравились. Он засмеялся и, как водится у всех людей в дороге или на чужбине, спросил:
    — Ты сам, товарищ, откулешний?
    Охотно и с дружеским чувством, возбужденным одним только голосом, сержант ответил:
    — Я издалека, из-под города Переславля-Залесского.
    И потом, отвечая на другие вопросы, и о том, где этот город и что в этом городе люди делают, о всем таком рассказал. И еще, что живет он не в самом городе, а в селе Усолье, и что жена его Елизавета, и он не знает верно, жива ли она, и что дети у него, и тоже не знает, живы ли они двое.
    До тех пор пришлось отвечать Веселкину, пока соседу его стало все ясно. И сержант стал ему своим, близким человеком.
    Вот только после этого длинного опроса Веселкину тоже захотелось узнать, кто же его сосед.
    На первый же вопрос, откуда он родом, сосед охотно ответил:
    — Мы — пинжаки.
    Веселкину до того это показалось чудно, что он чуть-чуть не забылся и двинулся, чтобы повернуть голову в сторону «пинжака».
    Это заметил сосед и, упредив вопрос, сам пояснил: —- Бурлачим мы, по всем северным рекам бурлачим, и, как мы с Пинеги, так все и зовут нас «пинжаки».
    — С Пинеги? — повторил Веселкин.
    И стал с трудом вспоминать, что это такое хорошее и даже прекрасное связано в его памяти с этим словом.
    — Пинега-река впадает в Северную Двину,—сказал он.
    — В Двину,— повторил за ним сосед.— А в Пинегу бегут наши две речки, две сестры — Кода и Лода.
    — Что-то я,— сказал Веселкин,— слышал такое хорошее о ваших местах, лучше чего и на свете нет...
    Сосед ответил:
    — Нет краше на свете места, где Кода и Лода, а между ними село Журавли.
    И приподнялся над койкой, а ноги спустил и стал говорить в волнении, чуть заметно покачиваясь в сторону, как маятник, но такой великий маятник, что ему качаться много не надо и только чуть намекнуть на ту сторону, куда маленькому маятнику необходимо надо качнуться.
    — Нет краше нашей Пинеги!—повторил сосед. И чуть-чуть качнулся.
    — Обрывы и скалы!
    И намекнул другую сторону:
    — Красные и белые горы! И опять намек:
    — А на горе стоит монастырь. Пятнадцать верст не доедешь — И видко.
    И пятнадцать верст переедешь — И видко.
    Под высокий берег уходит вода, И под землей едут карбасы, Живые помочи!
    На этом месте Веселкин остановил своего соседа и спросил:
    — А что это: живые помочи?
    — Не знаю,— ответил сосед,— так пинжаки всегда говорят, когда гораздо высоко зайдешь, или гораздо низко спустишься, или станет порато жарко, или порато морозно, или страшно, или чудно, или зверь нападет, или черт за ногу схватит.
    — Вот оно что! — подивился Веселкин.— Значит, ты сказочник?
    — Нет,— ответил сосед,— сказками у нас заманивают в небывалое, а я говорю только то, что между нами самими: я только правду говорю и никуда не заманиваю. Я говорю: нет на свете краше того места, где реки текут Кода и Лода.
    -— А как тебя зовут?
    — Меня зовут Мануйло, и они все думают: за то меня назвали Мануйлой, что я умею манить. А я говорю только правду, они же до того врут, что мою правду считают за сказку и ходят ко мне слушать. Я же так люблю сказывать правду! Они приходят, и я ставлю им самовар.
    — А кто же это они такие?—спросил Веселкин.
    — Наши колхозники,— ответил Мануйло,— такие же пинжаки, что и я. Только они теперь на землю садятся, а я все бурлачу и остаюсь на своем путике.
    — Каком таком путике? — спросил Веселкин.
    — Путика не знаешь? — спросил Мануйло.— Ну, об этом надо много сказать. Кода и Лода — это, я сказывал, две родные сестры, и между ними стоит наша деревня Журавли.
    В прежнее время все пинжаки в Журавлях бурлачили и охотились на путиках.
    Но как все люди разные, то и тут тоже было по человеку:' одни больше бурлачили, другие больше охотились на своих путиках.
    Что же до того, сладко ли мы живем, я тебе на это отвечу: не гораздо сладко, но нельзя сказать, что гораздо и горько.
    Мы не от бедности бурлачим и охотимся, а что живем в лесах и между реками.
    И колхоз наш «Бедняк» не по бедности назван-, а по глупости.
    Думали бедностью своей похвалиться и вызвать к себе самим жалость.
    Вот и получилось теперь: в государстве стоит знамя «Зажиточная жизнь», а пинжаки хвалятся бедностью.
    Видно, Мануйло был сильно задет своим спором с колхозом «Бедняк». Он опять поднялся на кровати, спустил ноги и опять стал помогать своей речи чуть заметным покачиванием.
    — Становую избу, друг мой, на путике ставил мой прадед Дорофей.
    Одним рубышом мой прадед Дорофей на первом дереве от становой избы поставил свое знамя. Это знамя на путике было Волчий зуб.
    Мой прадед шел на путике и через девять деревьев ставил свое знамя на север, на полдень, на восход и на закат. Ставил свое знамя и приговаривал:
    — Живые помочи!
    И это значило у моего прадеда:
    «Ты, другой человек, не ходи на мой путик ни с восхода, ни с заката, ни с севера, ни с полудня.
    Живые помочи!
    И ты, ворон, не смей клевать мою дичь.
    Живые помочи!»
    Так идет мой прадед по своему путику, зачищает пролы-синки, разметает птичьи гульбища, поправляет пуржала, ставит петельки, силышки и приговаривает постоянно:
    — Живые помочи!
    На конце путика, далеко в суземе, мой прадед поставил едомную ' избушку: в ней он ночевал, складывал дичь, подвешивал пушнину.
    Мой дед Тимофей от отца своего Дорофея получил по наследству тот путик, и на могиле Дорофея он поставил деревянный памятник и на нем топором вывел наше знамя — Волчий зуб.
    Памятник и сейчас стоит.
    И я тоже, как получил от отца своего по наследству путик, на могиле его поставил деревянный памятник и вывел на нем топором наше родовое знамя — Волчий зуб.
    Памятник этот и сейчас стоит.
    На кладбище разные знамена: воронья пята — три ру-быша, сорочье крыло — четыре рубыша, наше знамя — Волчий зуб — делается одним рубышом.
    Моя обида с колхозом вышла из того, что, когда начались колхозы, с меня потребовали: отдал бы я по доброй воле в колхоз свой путик.
    А я свой путик любил и не хотел отдавать своего путика. Никто не может по моему путику ходить, как я по нем ходил.
    Я сказал: «Примите меня в колхоз со своим путиком. Я буду мясо и пушнину для колхоза доставать больше всех». Я сто раз их просил, я молил: «Примите меня в колхоз со своим путиком».
    Они же меня не принимали, и я хожу в единоличниках.
    Они называют свой колхоз «Бедняком», а кругом везде знамя «Зажиточная жизнь».

    1 Едомной избой, в отличие от начальной становой, называется подсобная изба на конце путика в лесу.

    Они не хотят меня принять со своим путиком, а я не хочу быть единоличником.
    Что делать?
    Я работал в лесу на свалке, работал и на окатке хлыстов, и на окорке, и на вывозе.
    Тошно было на душе: падало дерево, не захотелось от него уходить. Я не поспешил — и попал под дерево.
    Высказав свою обиду, Мануйло перестал покачиваться и просто спросил:
    — Скажи, друг Вася, кто у нас прав: я или они?
    — Конечно,— ответил безо всякого раздумья сержант,— правда на твоей стороне. Ты хочешь добра колхозу, ты говоришь им правду, а они твою правду принимают за сказку и боятся — ты обманешь их своим путиком.
    — Друг,— сказал Мануйло,— дай мне совет, как же мне теперь свою правду сыскать: ведь чуть из нашего леса вышел, никто не понимает наших путиков, никто ничего не разберет.
    — А ты иди прямо к Калинину,— сказал Веселкин,— он разберет.
    — Что ты говоришь: идти к Калинину со своим путиком?
    — То-то и будет хорошо. Ты придешь со своим путиком, тебе там помогут; вот как только поправишься, так прямо — в Москву и успеешь вернуться на весеннее бурлачество к сплаву лесов.
    Мануйло в глубоком раздумье поставил на колени локти, на ладони положил голову со щеками, покрытыми какими-то кустами и волосатыми бородавками. Зато какие чистые, какие ясно-голубые детские глаза теперь раздумчиво глядели вдаль!
    И великан повторял:
    — Идти в Москву! Идти к Калинину со своим путиком! Живые помочи!
    — Отчего же не идти,— отвечал ему добрый товарищ.— Раз ты правду свою чувствуешь, ты за нее должен стоять и биться. К Калинину люди идут за правдой даже с Ангары, с Енисея.
    — С Ангары, с Енисея,— ответил Мануйло,— люди идут с делами. А я пойду со своим путиком!
    — Не с путиком своим ты пойдешь, а с правдой: у каждого к правде есть свой собственный путь, и каждый должен за него стоять и бороться. Смело иди!
    После того Мануйло выглянул в свою какую-то даль, то ли он там что-то хорошее разглядел, чему-то заметно обрадовался, вернулся сюда к себе и радостно и твердо сказал: — Это верно, у каждого человека на пути к правде есть свой путик, робеть тут нечего. Спасибо, Вася, иду к Калинину!

    ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
    Есть у каждого на родине что-нибудь такое дорогое, такое заветное, о чем хочется сказать вслух на весь мир, а сказать отчего-то совестно.
    Так, правда, совестно об этом сказать! Кажется, все равно, что срубить заповедный лес.
    Отчего это?
    Не оттого ли совестно, что родина у всякого чужестранца есть, и каждый про себя думает, будто его родина лучше всех, и если каждый из нас перед другим будет выхваляться своей родиной, то будет раздор ни для чего.
    Мы же сейчас об этом самом дорогом на родине скажем не для того, чтобы хвалиться, а чтобы понять этих двух больных в госпитале за номером 231.
    Такой вышел случай в этом госпитале, что раненый сержант Веселкин, не имея возможности поглядеть на собеседника, узнавая его душу только по голосу, вдруг соединился душой вот с тем самым, заветным, дорогим, о чем вслух говорить не хочется, и, наверно, оно и не надо говорить.
    Вот это самое дорогое на родине и есть то, что, в какую бы трущобу ты ни попал, нигде на родине ты не будешь один, как на чужбине, везде найдется понимающий тебя друг, и кажется тогда, при душевной беседе, что вся родина, огромная страна со всеми своими веками жизни, сейчас является в двух лицах: ты, как представитель одной стороны, и твой друг — представитель другой, и вы с ним советуетесь.
    И такая она вся — Советская Русь.
    Вот это и есть нам самое дорогое: наша родина есть родина нашего друга.
    Так оно, конечно, и есть: в этом чувстве друга и состоит главное богатство нашей родины.
    Так оно и было: одного раненого привезли в госпиталь с поля сражения, другого, ушибленного деревом, принесли и положили рядом.
    И оба они, каждый отдельно, стали думать молча об.одном и том же: «Что это со мной случилось такое?»
    Веселкин думал по-своему, Мануйло — по-своему о чем-то близком тому и другому; один стоял за всех с одной стороны, другой — тоже за всех с другой, оба уверенные — если сойдется, то это и будет правдой.
    Трудно было сержанту слышать голос близкого душой человека и не видеть его лица. Уже несколько раз он порывался повернуть голову и поглядеть на лицо своего нового друга, но каждый раз приближение боли его останавливало.
    И только уж когда из разговора вдруг вышло, что идти к Калинину со своим путиком — это значит за правдой идти, Веселкин не выдержал, резко повернулся...
    Ничего не удалось ему увидеть: от боли все замутилось в глазах и вырвался крик.
    Как раз тут проходила Клава. Услыхав стон, сестра принялась разбинтовывать плечо у больного сержанта.
    Сестра, наверно, поторопилась и что-то сделала неправильно.
    — Что вы делаете? — остановил ее старый врач.
    Эти добрые люди, старые, земские еще врачи, закалялись в строгости, и сейчас, конечно, голос прозвучал так, что сестра опомнилась.
    — Как вы не видите, что бинт присох! Вам ли, медицинской сестре, мне говорить, что тут надо отмочить, а потом уже и снимать бинт.
    Услыхав недовольный голос врача, тут же явилась и старшая сестра Махова и тоже на Клавдию:
    — Вы все мечтаете, все ищете и забываете, а что возле — ничего не видите...
    Смущенная Клава отмочила бинт, и он легко снялся.
    Осмотрев рану, доктор поморщился, и больной понял — руку ему скорей всего придется отнять. Как и многие больные, он, конечно, не знал того, что знают врачи, но тоже и чувствовал нечто такое, о чем врачи знать не могут: так, он чувствовал сейчас, что рука его жива, что она не мертвая и еще может ему пригодиться.
    — Прошу вас, доктор,— сказал он,— руку мне эту не отнимать: ведь это правая моя рука и на что-нибудь пригодится.
    — Что вы говорите! — ответил врач.— На что она вам такая годна? А отнимать, мы сделаем, будет совсем не чувствительно.


1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ]

/ Полные произведения / Пришвин М.М. / Корабельная чаща


2003-2024 Litra.ru = Сочинения + Краткие содержания + Биографии
Created by Litra.RU Team / Контакты

 Яндекс цитирования
Дизайн сайта — aminis